Erhalten Sie Zugang zu diesem und mehr als 300000 Büchern ab EUR 5,99 monatlich.
Добро пожаловать, дамы и господа! Скорее занимайте места, вы же не хотите пропустить прощальное представление Чёртового Круга? Последний шанс увидеть чертей и тварей на сцене! Встречайте Саломею, Кормильца, Пророка Матвея, Воронца, Клоуна и многих других! Закрытие Чёртового Круга пророчили ещё при царе-горохе, но в этот раз всё по-настоящему. Теперь раны тварей не затягиваются, как прежде, силы убывают. Неужели Настоящий Зверь в самом деле явится, чтобы разорвать Чёртов Круг? Представление начинается!
Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:
Seitenzahl: 366
Veröffentlichungsjahr: 2024
Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:
Во внутреннем оформлении использована иллюстрация: © karlovserg / Shutterstock.com Используется по лицензии от Shutterstock.com
В оформлении авантитула использована иллюстрация: © rudall30 / Shutterstock.com / FOTODOM Используется по лицензии от Shutterstock.com / FOTODOM
Иллюстрация на переплете и форзацах – pips
© Джек Гельб, 2024
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2024
Сброд – сущ.
Устар. группа случайно собравшихся людей.
Устар. случайное и беспорядочное соединение, сочетание чего-либо.
Собир. перен., презр. преступные, морально опустившиеся, антиобщественные элементы.
В горячем воздухе дрожал след холодных чернил. Они самые стойкие. Солнце уже выжгло все, кроме бледно-голубого следа. От целой гармонии четырех основных красок на пыльном баннере остались только голубые тени. Угадывалась реклама строительных материалов. Баннер давно надо снять, но что вешать взамен? Пусть висит себе, есть же не просит. Что-то лучше, чем ничего.
Сонные глаза только-только привыкали к свету. Первое, за что они уцепились, – выцветший баннер. Аня не спешила вставать, хоть тело и затекло. Босые ноги уперлись в стекло окна машины. За ним плыло высокое-высокое небо, далекое, как мечта, светлое, как смех до слез.
Сев в машине и тихо поскулив, Аня размяла шею. Мама за рулем бросила взгляд-искорку в зеркало заднего вида. Черные раскосые глаза сразу оживили белое, широкое, бледное лицо с большими скулами. Вороная тяжелая коса лежала на плече, тянулась до самого пояса. Аня перебралась вперед и стала смотреть на далекие лужи-миражи, которые исчезали каждый раз, стоило лишь к ним подъехать.
Дорога тянулась с ее полуденными призраками, и из-за горизонта показалась заправка. Мама свернула, заглушила мотор, стала искать кошелек. В бардачке лежали документы на имя Рады Черных, бумажная карта, заляпанная сладким сиропом, пакет семечек вперемешку с шелухой. Пришлось еще немного повозиться, чтобы найти кошелек, завалившийся под водительское кресло. Проверив наличку, Рада вышла из машины. Порывы дрожащего горячего воздуха обращали длинную юбку черным пламенем. Мама сутулилась, и на округлой белой спине выступали бугорки. Резкое солнце подчеркивало каждую выпирающую косточку, особенно когда женщина нагнулась за пистолетом, чтобы заправиться. Аня сидела и наблюдала. Из белой двери вышел мужик с отупевшими рыбьими глазами. Он что-то хлюпал толстыми губами. Его затылок, покрытый складками жира, блестел от пота. Рада односложно ответила, расплатилась, села за руль. Толстяк не уходил, стоя прямо напротив маминой «Волги». Толстые губы сплюнули остаток сального остроумия, и только тогда местный хозяин пошел обратно в свою белую будку с грязным стеклом.
– Голодная? – спросила Рада, заводя машину.
– Нет. Дашь десять рублей? – спросила Аня и кивнула на туалет.
– На.
До дома оставалось минут двадцать. Полчаса, если сбавить скорость. Мимо проносились поля. Пустые чередовались с пышными рядами подсолнухов, пшеницы.
– Почему ты не поела? – спросила мама.
– Я же сказала, – ответила Аня, продолжая вытирать кровь с рук влажными салфетками. – Я не голодная.
Рада улыбнулась.
– Мы всегда голодные, – ответила она.
– Не настолько, чтобы жрать такое, – поморщилась Аня.
Рада взяла желтый одуванчик, разъединила стебель на три тоненькие полоски, надела сердцевиной на тонкий прутик.
– Прямые? – спросила мама. – Или пусть вьются?
– Вьются! – ответила Аня.
Рот девочки был набит конфетами. Пять минут назад она вернулась из деревенского магазина и набрала конфет с самыми красивыми фантиками, какие только можно найти в здесь, в Воронцовке. Рада опустила стебелек, разделенный на «пряди», в лужу, и у самодельной куколки тут же появились кудряшки. Аня стала обматывать прутик фантиками как учила мама: чем пышнее, тем лучше.
В этом саду строился целый мир: с королевой, придворными, с проклятыми ущельями, священным деревом – Аня очень любила огромное дерево орешника, самое крепкое во всем саду. Можно устроить дождь в любое время. Аня брала лейку, шланг, залезала повыше, даже выше какого-то провода (который вроде как нельзя трогать, но сколько ни трогай, ничего страшного не случилось). От спиленного толстого сучка остался отличный крючок, на который так удобно вешать лейку. Оставалось только спуститься вниз, открыть скрипучий кран, присоединить старый шланг. На пыльной резине появились трещины, как морщины. Какое-то время Аня думала, что шланг живой.
На участке был погребок. Снаружи он выглядел неприметно – побеленный домишко, как будто ему так и не хватило сил вырваться из-под земли. Домик-гриб, большая часть которого была скрыта там, под землей. Рада страховала дочь, пока та осторожно ступала по старой лестнице вниз. В тихом полумраке покоились бутыли смородинового вина. Когда Аня впервые попробовала, она почувствовала резкий вкус кислятины.
– Может, потом распробуешь, – пожала плечами Рада.
Мама отпила пару глотков, с полнотой чувств просмаковав.
Море беспокойное, купаться не хотелось. Если еще зайти в воду – нормально, но как высунешься, ветер окатит так, что вмиг пойдет гусиная кожа. Чтобы не мерзнуть от сильного (пускай и теплого) ветра, Аня вообще в воду не заходила, а значит, ни полотенец, ни сменной одежды не брала. Зато взяла бидон из-под молока с подсолнухами. Девочка собирала такой большой букет, какой только могла, а когда горлышко не вмещало больше ни одного цветка, Аня посыпала букет сверху желтыми лепестками.
– Так они еще более солнечные! – говорила она, забирая бидон.
Ясное дело, лепестки слетали по дороге. Аня ставила цветы, заставляла камнями, чтобы ни ветер, ни прибой не свалил. Каждый раз их встречала еще с улицы полоска желтых лепестков.
– Да, мы идем правильно! – радостно заверяла маму девочка, когда это, впрочем, и без того было очевидно.
Проходил день, два, иногда неделя. Аня приходила проверить свой бидон. Подсолнухи стояли грустные и поникшие. Иногда и вовсе ни сухих стеблей, ни даже самого бидона.
Аня все равно приносила цветы. Однажды лепестками выложила странный узор. Мама брела по берегу и прислушивалась к морю, чайкам, ветру.
– Что это? – спросила Рада, с любопытством разглядывая выложенный неровный пунктир.
– Это азбука морзе.
Это не была азбука морзе, Аня ее не знала. Рада улыбнулась, погладила дочь по голове, и они продолжили гулять вдоль моря.
До магазина идти минут двадцать. Аня любила ходить за покупками. Пыльная каменистая дорожка тянулась вдоль пустыря, где на углу обычно паслись две козы. Абрикосовое дерево цвело ни для кого. Потом эти ничейные плоды падали на ничейную землю. Козы не ели абрикосов.
День выдался особенно жарким, и Аня взяла себе мороженое. Через несколько минут все руки уже были в липком эскимо. Вторую половину пути Аня заметно ускорила шаг и шустренько добралась до калитки. Дверь была открыта. Затворив за собой, Аня кинула пакет в прихожую домика и побежала мыть руки.
У крана сгорбилась Рада, отмывая подол черной юбки. Из выжатой ткани хлынула вода с кровью.
– Черный Пес? Это был Черный Пес? – спросила Аня, подбегая к воде и отмывая руки.
– Нет, милая. – Рада набрала в ладонь воды, вылила себе за шиворот, растерла шею и отошла в сторону. – Будь это Черный Пес, ты бы увидела издалека фейерверк.
Тень орешника пятнышками скользила по бледной коже, смоляным волосам.
– Сейчас же день. – Аня прищурилась, глядя прямо на солнце до боли в глазах.
– Все равно увидела бы, – усмехнулась Рада. – Нет, это был какой-то упырь из Чертова Круга. Как обычно, хотят, чтобы мы вернулись. Думают, мы тут без них голодаем.
Аня отвела взгляд. Красные пятна забегали прямо перед носом, куда ни посмотри. Аня потерла глаза.
– Понятно, – тихо добавила она.
Рада поджала губы и вздохнула. Подойдя к дочери, мать опустилась на корточки.
– Прости. – Рада заглянула в глаза. – Прости, что ты здесь скучаешь. Здесь ни днем, ни ночью не бывает фейерверков, вместо диких зверей – несчастный плешивый тигр в ростовском зоопарке. Мне жаль, что здесь так тихо и поют разве что цикады по ночам да морской прибой иногда доносится или заладит горлица. Но поверь, солнышко мое, тут лучше, лучше расти здесь, чем среди тех тварей.
– Но я уже выросла, – осторожно, но четко произнесла Аня.
Рада печально улыбнулась, кивнула.
– Я знаю, – ответила она и поцеловала дочь в лоб.
Вечером накрыли пышное застолье. Такое всегда бывало после незваных гостей. Аня завязала глаза шарфом. Впрочем, она все равно бы не подглядывала. Скорее, Ане просто нравилась и эта часть игры. Более того, мама сохранила много платков и шарфов еще из Чертова Круга. Ане нравилось разглядывать узоры, трогать ткань, смотреть, как она летает. Рада показывала, как от одного взмаха парео ткань превращается на миг в птицу. Зачарованные ткани погружали в черноту, в которой лучше раскроются новые ароматы. Аня всецело отдавалась окутывающему уютному мраку, гадая, что же будет на этот раз. Она вдыхала аромат, закрыв платком глаза. Ноздри щекотал цитрусовый аромат.
– Лайм? – спросила Аня.
– Верно, – ответила Рада.
Пряность, горечь, цветы, свежесть моря, дымность проплывали один за другим, как караван откуда-то издалека, оттуда, где восходит солнце. Сегодня Аня наконец-то распробовала смородиновое вино. Окутанная ветрами со всего мира, с цветущих полей, знойной степи, душного алжирского базара, Аня уснула крепко-крепко.
Спала так долго и без кошмаров в гамаке с мамой. Когда глаза закрылись, была тихая ночь, как открылись – грибной дождь. Он барабанил по листьям винограда, стекал струйками. Редкая капля все же проскальзывала и к ним в гамак. Аня прижалась к маме, слушая ровное биение сердца.
Джинсы были велики – Аня наступала старыми черными вьетнамками на пыльный край. На узкой талии ремень держал джинсы, собранные складками. Желтый топ оставлял открытым живот, через который виднелся давно заживший шрам. Мама смотрела именно на него.
– Ань. – Рада отложила сумочку на тонкой золотой цепочке.
Дочка послушно села рядом с мамой и внимательно смотрела в глаза. Рада глубоко вздохнула, убрала прядь за ухо Ани, взяла ее за руку.
– Про Чертов Круг, – наконец произнесла мать.
Аня кивнула, готовая слушать.
– Ты действительно уже выросла, – признала Рада со светлой грустью в голосе. – Просто хочу, чтобы ты знала. Чертов Круг сожрет все. Он сожрал мою жизнь, мою любовь. У меня осталась только ты, солнышко. И то лишь потому, что я вовремя вырвала нас оттуда и сбежала. Захочешь – приходи в Чертов Круг. Захочешь остаться – хорошо. Но ноги моей там не будет. Проклятое место. Там нет ничего, кроме голодного сброда.
– Мне очень жаль! – Аня крепко обняла мать.
До города они ехали в тишине. Засыпающие поля безмолвно проносились за окном.
В Ейске уже загорелись огни. На входе в Парк Поддубного Рада остановилась, прищурила черные глаза, всматриваясь в одну из десятка афиш. Аня шла впереди и, обернувшись, увидела мать, но доска объявлений стояла к ней обратной стороной. Аня смогла лишь прочитать по губам два слова: «Адам» и «осень». Рада сорвала афишу, сложила, затолкала к себе в сумочку.
Так Аня стала ждать осени, не представляя, что их всех ждет.
Есть что-то обреченное в затихших местах. Не тех, которые были молчаливы и хмуры изначально, а тех, что запомнились шумными и по-праздничному суматошными. Аня помнит: когда впервые сошла с поезда, наступила на раскаленный кирпич перрона. Она заслышала крик птиц еще в дороге и тут же припала к окну. Здоровые пернатые ублюдки жадно сбивались в кучу, клюя наперебой жирный чебурек, глотая вместе с тем и промасленную бумагу. Сумеют ли они охотиться в дикой природе или уже безнадежно откормлены подачками? Крылья вздрагивали, поднимались и опускались с громким хлопаньем, пока клювы орали и жрали, клевались и рвали. Люди выходили из поезда, вываливая на перрон привезенные вещи и шум. Как много шума, который присущ всему живому. Зачем им столько? Неужели боятся приехать в другой город и не найти там криков, ругани, беготни, бьющегося звона, гулкого эха, лязга, скрипа, храпа, рыка, клацанья, воя? Этого-то добра везде навалом. Но сила привычки – видно, хотят шуметь, как привыкли. Пока что таможня не проверяет шум, и можно везти сколько угодно и самого разного.
Аня стояла, грызла семечки и слушала, как вдалеке плещется море. Ночной перрон притих. Птиц мало, а те, что были, держались поодаль. Как будто пернатые понимали, что нечего клянчить: Аня не собиралась никого кормить. Пусть сами ищут рачков среди мусора на пляже. На побережье всегда много тварей, чтобы поживиться.
О чем шепчутся черные волны? Не о звездах – в эту ночь их не видно, как и луны. О грязном глиняном дне и говорить нечего, как и о побережье. Бычки, жестяные банки, песок, камни и падаль. К летнему сезону может, и расчистят, но и замусорят больше. По мертвым рыбам ползает всякая членистоногая нечисть. Эти твари и летом никуда не денутся.
Зимний воздух делал лето каким-то несбыточно далеким. Аня стояла далеко от края, но холодный блеск рельс манил. Сначала показалось, что где-то заело жестяную дверь. Аня обернулась на полотна дверей. Металл был весь в кроваво-ржавых укусах морских ветров. Нет, это не скрип. Подняв взгляд, девушка все больше внимала хрустальному плачу и шла на него. Она остановилась у самого края платформы. Пролет разделял ее и одинокого скрипача. Ближайший фонарь находился достаточно далеко, чтобы музыкант отбрасывал длинную тень. Он был сосредоточен, не раскачивался, как часто видела Аня в кино или на улице. Создавалось впечатление, что лицо не выдавало экспрессии. Ане сложно представить этого человека громко смеющимся над шуткой про дерьмо. Неискренний он какой-то. Волосы и сухая кожа были одинакового блекло-желтого оттенка, большой чуть выпуклый лоб, редкие светлые брови. Черные сапоги, какие Аня часто видела у рыбаков и лесников. Длинная куртка темно-серого цвета. Руки, слишком белые и узкие для грубого и неряшливого образа, воспринимались не как часть тела, а как аксессуар, который не шел ко всему прочему. Не шла ему ни скрипка, ни музыка. Мелодия осторожно царапала воздух и тут же оплакивала нанесенные раны. Все вместе настолько нелепо и не вязалось одно с другим, что не отвести взгляда. Что точно шло скрипачу – сцена. Пустая и холодная, для которой время еще не настало или уже прошло.
Скрипка смолкла. Снова стал различим шум далекого моря. Аня скрутила пакет семечек и пару раз похлопала ладонью по запястью. Музыкант шевельнулся и поднял взгляд. Черные глаза без ресниц уставились на Аню через пролет. Смычок резко смазал по струнам, будто бы перерезал горло. Скрипку вырвало таким неблагозвучным воплем, что Аню передернуло. Музыкант медленно опустил инструмент и глядел на единственную слушательницу не мигая. Аня пошарила по карманам куртки. Желание хоть чем-то наградить музыканта жгло сердце. Как назло, в карманах ничего, кроме полупустого пакета с семечками. Аня скрутила пакет, бросила взгляд на музыканта и показала жестом, что вот-вот кинет. Скрипач решил не проверять, блефует ли случайная поклонница, опустил инструмент в чехол на землю и приготовился ловить. Короткий замах, и Аня кинула пакет. Сухие белые пальцы сжали целлофан, заставив его глухо вздохнуть. Неизвестно, что ожидал увидеть в пакете, но, очевидно, не настолько оценивал собственный труд. Больше или меньше – неясно. Он просто снова уставился на Аню.
В голову закрались сомнения: а не сделала ли она глупость? Вежливее просто пройти. Если бы он искал подачек, не приперся бы на пустой вокзал. Еще пара секунд, и Аню всерьез охватил стыд, но скрипач взял пару семечек, улыбнулся и принялся грызть, сплевывая шелуху. Аня с облегчением выдохнула, снова поаплодировала (теперь уже по-человечески, руки-то свободны). Тонкие губы скрипача скупились на улыбку, но что-то вполне добродушное заиграло на его лице. Аня тоже улыбнулась, да так широко, как не посмела бы улыбнуться еще пару лет назад. Щербинка, круто выдающиеся вперед несимметричные клыки не давали остальным зубам встать ровно. В итоге все шло вкривь и вкось, и Аня как будто забыла об этом переживать, и даже будь возможность, не стала бы ничего менять. Язык, губы, голос и манера говорить – все уже приспособилось к этому разнобою. Если бы все по какой-то чудесной причине встало бы на свои места, Аня привыкала бы слишком долго, а может, не привыкла бы вовсе. Главное, что улыбнулась она широко и искренне, махнула рукой скрипачу и пошла дальше вдоль платформы.
С каждым шагом она отдалялась телом и мыслями от одинокого скрипача и только через минуту заметила, что стоит у самого края. Метнувшись в сторону от платформы, Аня выдохнула с облегчением. Кожа ощутила поток холодного ветра, точно прямо перед ней проехал поезд. Пустой пролет лишь молчаливо блестел рельсами, по которым колеса застучат уже после восхода солнца. Ане нравилось говорить не «завтра», а «после восхода солнца». Какой смысл у этого «завтра»? Особенно ночью от него только путаница: «завтра» – в смысле через полчаса, как пробьет полночь? Или «завтра» уже имеется в виду через день? Мир в полночь и мир после полуночи не отличить. Никто не увидит, что завтра наступило, если не пялиться на часы. С солнцем не так. Ане слишком хорошо запомнилось, что все не так плохо, пока ты веришь, что солнце снова взойдет. Девочка вцепилась за эту истину всем сердцем, толком не разобравшись в ней, но всякий раз, когда можно сказать «после восхода солнца», говорила именно так.
Итак, осталось совсем немного до восхода солнца, и Аня пошла к маме.
Как будто Аня держала обрывок времени в руке. По клочку нельзя сказать, как она тут очутилась.
Пахло свежескошенной травой и морем, которое недалеко отсюда плескалось – грязное, с глиняным дном. Что-то не давало покоя. Это не похоже на страх невообразимого и жуткого. Скорее, поиск в кромешной темноте на ощупь чего-то важного, чего в панике не назовешь по имени. Как только рука наткнется на выключатель и свет озарит комнату, на ум придет объяснение, что и зачем искал, но пока слишком рано. Тьма не рассеивалась, воздух зловещ, пуст, холоден.
«Почему так тихо?» – подумала Аня и выглянула в окно.
Летняя ночь, а цикады молчат. Аня стояла на коленях перед пустым креслом.
– Мам? – вместо слов вырвался надрывный хрип.
Аня залилась кашлем, ударила себя в грудь, чтобы освободиться неведомо от чего, но не выходило. Нос щипало от едкого, неживого и губительного запаха. Сырой и тяжелый, он тошнотворно кружил голову. Аня поднялась на ноги, сделала пару шагов, едва не грохнулась, вовремя вцепилась в стол. Кувшин с сухостоем не шелохнулся, ни один листик не вздрогнул.
Нужно добраться до свежего воздуха. На крыльце Аня не смогла вздохнуть, удушающий приступ лишь сильнее сжимал горло. Мамы нигде нет. Ни в доме, ни в саду не осталось ни звука сердца, ни запаха. Аня обхватила себя, подбородок задрожал. Бестолковые попытки кричать о помощи превращались в тихий хрип. Сад беззвучно покачивал ветви ореховых деревьев и старой голой вишни, но Аня не чувствовала ветра. Пугающе громкий стук собственного сердца гудел в висках. Отчаянная жажда свежего воздуха завладела разумом и телом. Пробил озноб, ногу свела судорога. Аня оступилась и упала на каменную плитку, разбив колено. Хоть и выступила кровь, ничего не болело. Аня просто лежала на земле, сжимая кулаки из последних сил, но пальцы не поддавались. Глаза закрывались сами собой.
Шаги раздавались со стороны брошенного виноградника, захваченного бурьяном. Вот, оно уже топает по дорожке из каменной плитки, волоча по земле что-то грохочущее и тяжелое. Удар сердца, еще один. Нет, точно не сердце гостя с виноградника – сгусток холода и пустоты не издает ничего, кроме запаха промозглой тайги. Он скрипит, как морозные сосны.
Что, если сердце способно предчувствовать, что это последний удар? Что-то отчаянное и пылкое надорвалось, и все тело пронизывал жар. Аня перевернулась на спину, попыталась пошевелиться, но все тело разморило, а в глазах стояла пелена. Рот пытался уловить воздух, хотя бы глоток, но вокруг так пусто. Ничего, кроме запаха тайги и гнилой топи.
Жар становился невыносимым. Аня обезумела от боли и молилась, чтобы уже наконец сгорело дотла все, чем она способна чувствовать, все тело, душа и разум, пусть уже исчезнут. Аня мечтала, чтобы это уже закончилось, затихло. Пусть остынет, пусть больше не будет ни единого вздоха. Если это единственный способ унять агонию, которая пожирает изнутри, грызет кости и плавит виски, – пусть все закончится.
Тот, кто пришел из виноградника, остановился. Аня видела жилистые ноги. Колени гнулись в обратную сторону, редкая черная шерсть свисала клочьями. На земле лежал серп и блестел в отблесках луны. Свет казался таким чистым, исцеляющим. Она хотела окунуться, причаститься его, припасть к этому холоду и омыть в нем горящие раны. И вот лунный серп поднялся вверх, предвещая вымоленное избавление, ведь через миг адская симфония жара и безумия стихнет.
И точно назло по раскаленному сознанию резанул чудовищный звук. Не похожий на рык или вопль – такое вообще издать живому существу не под силу. Похоже на рокот грома поначалу, а через мгновение сорвался в свист бури. Серп лязгнул о камень, и лунный свет разбился. Осколки все еще покачивались на земле, когда разум медленно прояснялся.
Вдох больно расширил грудь, воздух, точно соль рану, полоснул легкие изнутри. Из носа пошла кровь, но у Ани не хватало сил вытирать. Зубы стучали, колено и локоть вопили неистовой болью при малейшем шевелении, ребра не давали спокойно вздохнуть.
– Дыши, – раздался голос рядом.
Взгляд прояснялся. Осколки лунного света таяли, издавая тихое шипение. Ане хотелось схватить их, не дать им исчезнуть: вдруг в них еще осталось то звонкое волшебное свечение, вдруг они помогут исцелиться? Протянув руку, она жадно вцепилась в тот, до которого смогла дотянуться. Он въелся в кожу, и то место, где должна была появиться рана, будто растворилось в иной реальности. Ладонь больше не ощущалась как часть тела, как плоть, которая может страдать и причинять страдание. Она хотела большего, хотела причаститься этого света, из которого пили лучезарные плоды, разбросанные по земле. Аня взялась крепче за осколок и попыталась проглотить, когда чья-то мертвенная хватка вонзилась в запястье. Рука невольно выронила осколок, но волшебный свет все еще слепил глаза, а на губах оставалась холодящая сладость. Не чувствуя в полной мере своего тела, Аня облизала губы, чувствуя, как эти несколько капель благословенного нектара возвращают ее к жизни. Вернее, к тому, что она до этого мгновения называла жизнью.
Свет тускнел, отдалялся, или отдалялась она сама. Спина прислонилась к грубой холодной поверхности. Прежде чем Аня вновь попыталась сделать новый вдох, студеная вода окатила лицо. Тело не поддавалось воле, но она уже могла оглядеться по сторонам. На футболку капали вода и кровь. Боль обгоняет мысли. Она закрыла рот руками, чем причинила себе еще больше мучений. Тут же сплюнула наземь. Кто-то был рядом.
Когда Аня подняла взгляд, увидела знакомое лицо. Тот скрипач с перрона. Темные глаза блестели, как будто высшие силы ковали и ночное небо, и эти глаза. Он еще переводил дыхание, оттого оскал выглядел еще более устрашающе. Он опустил на край колодца, к которому прислонил Аню, жестяное ведро. Раздался звон. Все звуки не походили на себя: далекое море, деревья, биение сердца, цикады, скрип сосен, плеск воды в глубоком колодце. Все звучало не так, как должно, все неправильно. Воздух вел себя так же, как кривое зеркало поступает со светом.
Пока Аня пыталась игнорировать вновь вспыхнувшую во рту и руке боль, незнакомец обернулся на виноградник. Лицо исказило презрение. Он принюхался и тихо прошипел себе под нос. Аня снова сплюнула и зажала себе рот. Озноб вернулся и пробрал с новой силой. Когда послышался стук зубов, незнакомец обернулся и встревоженно осмотрел Аню. У него был взгляд человека, совершившего ошибку, но если бы был шанс все исправить, он бы все сделал точно так же.
– Не уходи! – пробормотала Аня, заикаясь и давясь собственным дыханием.
Порыв ветра пробудил шум средь сухого бурьяна и деревьев. Аня вздрогнула от неожиданности. Она сидела одна у колодца. Кругом – мир, в котором снова есть место шуму. Разум медленно распутывал догадки, что именно пришлось пережить этой ночью, а сердце тревожно билось, чувствуя, что кошмар еще не закончился. Ведь каждый шелест, каждый шорох до пугающего похож на настоящий, но…
Мысль обрывалась на полуслове.
Верила тому Аня или нет, но солнце все-таки взошло. Девушка сидела под орехом и глядела в одну точку – на хлипкую калитку виноградника, поросшую уже высохшим, мертвым плющом. Выглядело все так, будто никто ее не открывал. Будто никто не приходил.
Когда Аня в детстве получала раскраски, она спешила. Пустые контуры казались застывшими, замороженными, она спешила их растопить, первым делом раскрашивала нос и глаза, чтобы зверушки могли дышать. Тогда тревога чуть отступала. Оставшаяся картинка раскрашивалась все равно быстро. Лишь когда рисунок был заполнен, Аня могла закрыть раскраску до следующего раза. Сейчас она слушала собственное сердце, которое не оправилось от ночи. Аня чувствовала себя тем самым контуром, который это утро медленно заполняет. Хотя бы можно дышать – что само по себе так много! Свет наполнял жизнью уснувший зимний сад, которому суждено цвести и плодоносить. Раз солнце взошло – значит, все не так плохо! Свет льется на сухой виноградник, на заросшую тропинку, по которой никто не ходил. Ведь если бы ходил – следы остались, а следов нет, значит, никто не ходил и калитки не открывал. Ни шагов, ни серпа из света, ни скрипа стволов сосен. Плитка рядом с домом до сих пор пахла хвоей. Поэтому Аня и сидела здесь, подальше от крыльца, пряталась от того запаха. Это не помогало, но она старалась просто не думать об этом.
– Не представляю, что случилось, раз ты позвонила после убийства одного из наших.
В голосе ни жизни, ни всплесков, ни ряби. Строгое сухое желтоватое лицо, будто бы обклеенное старой выцветшей старой бумагой. Русые волосы казались стеклянными нитями, которые переняли цвет черепа. Серый пиджак, коричневые брюки, чистые ботинки.
– И не надо представлять, – ответила Рада. – Знаю, что воображение не твой конек.
– Ближе к делу. Кормилец будет в ярости, если узнает, что мы виделись.
– Мне давно плевать, что думает Кормилец. Мне нужен ваш врач.
– Исключено, – резко отрезал Ярослав.
Рада проглотила ярость. На руках выступили жилы – до того сильно сжаты кулаки. И в следующий миг глубокий выдох. В душном придорожном кафе повеяло сырым туманным лесом.
– И все равно, ты же не желаешь мне смерти, – прошептала Рада.
Ярослав обернулся к выходу.
– Заходила Лена. Из-за Частокола.
Глаза Рады вспыхнули, как у полярной совы при виде мыши.
– Что она сказала? – Когти птицы были наготове.
– А кто-то видел Кормильца?
Все за столом переглянулись. Рты, набитые кровью, чавкали, комки проскальзывали в глотки и тонули в ненасытном чреве под гнусное хлюпанье. Слюнявые пасти вытирались грязной скатертью, рукавами и липкими от сока и жира ладонями.
– А Матвея? – вновь раздался чей-то вопрос и снова потонул под жестяным куполом ангара.
Но кому какое дело, когда вокруг так много голодных ртов? Все вопросы потом. Хотя бы с голодными сравняться.
– Что-то не так, почему их нет?
Ответ пришел сам собой, буквально упал с неба. А если точнее – из открытой дыры в крыше. Что-то дымящееся один раз ударилось о стол и разорвалось. Оглушительный залп огня и едкого дыма заставил каждую тварь пасть ниц, пряча лицо и глаза. Громовой удар – стальные двери отворились настежь. От свежего воздуха огонь осатанел. В ослепительной жажде он пожирал кожу, рвался до плоти тварей. Пламя и багровый дым рыскали как спущенный, нет, сорвавшийся с цепи зверюга.
Слепые, обезумевшие от боли твари метались, бились друг о друга, ранили и ранились, когда на пороге появилась тень с длинным самодельным штыком. Красный дым клубами валил наружу, жаждая новой плоти. Лицо полностью закрывала маска, спасающая его самого от того ада, который он обрушил на чертов пир. Как скотину, он забивал одного за другим. Откуда-то из красно-дымного воздуха прилетел тесак, едва не расколов череп надвое. Озверев еще больше, напавший разделывался с тварями с жестокостью, что ужаснула бы ад. Тела падали, и их кожа продолжала шипеть, таять, стекать липким соком на грязный пол. Сквозь плоть всплывали островки костей, и те покрывались черными пятнами. Когда копье пронзило очередное сердце, хлынул яд, прожигая огнеупорный плащ.
Исчез копьеносец так же быстро, как и появился. Уже на утренней заре одинокий и хмурый призрак сидел под мостом и глядел на руку. След того ада, который он сеял, теперь въелся в кожу ожогом. Из черных жестких волос не выветрились гарь и едкий запах красного дыма, пряди слиплись от крови. Рана на голове хоть и ощущалась, но быстро затягивалась.
«Вот так-то, сукин сын, последние крохи багрянца-то и пожег…» – стиснув зубы, глухо смеялся Черный Пес.
Больше не будет ни огня, ни дыма, ни праведного очищения багрянцем – иссяк. Не так уж бездарно, а все-таки корил Пес, что до Кормильца так и не добрался, растратив все на мелочь. Всякая тварь заслужила расправы, всякую тварь жечь и гнать, сечь, рубить, измолотить, разорвать в клочья, вымарать любую память и вытравить последнюю каплю яда в крови людской. Пир стал последним для десятка тварей, авось и более – счета Черный Пес не вел. Да не, больше десятка. Отрадно… и все ж слаще, если бы с главарем уже расправиться. Там будто и помирать не страшно.
Бледное лицо поднялось к солнцу, медленно и лениво восходящему над черным лесом. Тяжелый вдох хрипло вышел из груди. На какое-то время нужна нора, где бы зализать раны.
Каждый раз странно вспоминать людское имя, когда уже стал тварью. В эту ночь была передышка, которая позволила по крайней мере притвориться человеком. Федор Басманов. Имя смотрело на него, на призрачную тень былого, и не хотело подходить ближе, как зверь, который подозрительно принюхивается. Голубые глаза выцвели, стали светло-серыми. А как иначе? Ветер выводит и обесцвечивает целые эпохи, конечно, душа и тело потеряют былую насыщенность. Хоть сколько-нибудь живой взгляд сразу бы увидел отпечаток потерь, перемен, скорби.
Лежа в палате, он не включал свет, не расшторивал окна. День тянулся бесполезно и нудно. Федор смотрел в потолок, думал, что в Москве творится. Представлял, как Кормилец кривит и без того уродливое лицо, кипятится, как старый чайник, от злости, сжимает кулаки, а все без толку. Тварей уже пожрал огонь, а яства размазаны по полу, смешались с останками пирующих. Отголосок пламени все посвистывает в воздухе, бесит старого черта до пены у рта.
А может, Кормилец попросту пожал плечами – сам-то ублюдок не явился на пир, а значит, что-то прознал. Гадство! Но даже такое упущение не омрачало мыслей Черного Пса. Он явился в сердце сатаны и предал аду столько тварей, сколько смог. Дух бы перевести – и вновь за дело. И так до скончания времен. Авось там уж забрезжит последний рассвет, за которым не суждено будет взойти ни солнцу, ни месяцу. Может, рассвет уже отгорел свое, пока все ученики спали. Почему-то от этой мысли становилось легче. Разум так и нашептывал что-то доброе, бодрое, а из глубины сердца все еще доносилось отчаяние, которое будет пить кровь до конца жизни.
Сколько бы это ни продолжалось, глаза сами собой сомкнулись. Уставший от яда и огня разум стал легкой мишенью для сна о далеком прошлом.
– Уедет батюшка, и что ж? Скокма ждать?
Жеребенок фыркнул, наклонил голову и продолжил щипать травку. Улыбнулся мальчонка да погладил лошадку молодую по шее.
– Вот и я не знаю, Данка, вот и я… – бормотал он, поглаживая вороную гриву.
Ночь была тихой, отрадной. Небосвод нынче разукрасился редким бисером звезд. Глядел на них Федя, глядел, а в груди так и металось. Нечаянно лошадь толкнула его не глядя.
– Права ты, права, – решился Басманов.
Преисполнившись твердой решимости, Федор поднялся к отцу наверх. В темном углу пред образами сидел Басман-отец. Татарские черные глаза понуро да грозно горели думами, кустистые брови сошлись на переносице. Тут-то Федор и забоялся порог переступать. Отец шевельнулся, поднял взгляд на сына. Пути назад уж не было. Пересилив и страх, и холод, и дрожь, мальчишка поклонился отцу да подошел ближе.
– Чего не спишь, Федя? – спросил отец.
– С того дня, как Черных опальные стали, не спится. Все об Игорюше душа болит. Тебе ль, батюшка, не знать, что росли мы как братья? Мы ж с ним вскормленные одною мамкой.
Токмо о проклятых Черных вспомнилось, так нахмурился Басман-отец пуще прежнего. Тут-то со страху Федор язык и прикусил.
– И что же? – спросил отец, выждав.
Федор дышал глубоко, ровно.
«Ну же, трусливый грязный заяц!» – корил себя мальчишка, не в силах молвить ни слова под суровым взглядом отца.
– Пришел за Игоря просить? Чтобы я пред государем вымолил? – спросил Басманов-отец.
Тут же выдох облегчения сорвался с уст Федора. Закивал часто-часто, да недолго радоваться. Как-то Басман-отец недобро, хмуро ухмыльнулся в густую бороду.
– Это ж оттого, что мы с царем во свойстве? Оттого, что я во первом круге при государе? – заговорил он. – А знаешь что, Федюш. Вот гляжу на тебя – эх и славный же ты молодец-то вымахал! Вот что. Поехали со мной под Рязань?
Пробрало до мурашек. Федор стоит ни жив ни мертв.
– А что такого? – спросил отец. – Шашку держать навострился – рындою во дворце ты уж служил, и служил славно. Озорник, да озорничай, покуда детина беззаботная. От на службе будет не до смеху. Не скрою, тяжко будет, тем паче поначалу, да ты парень смышленый у меня, быстро уму-разуму научаешься. Вона, Степка доложил, что наездник ты лихой да ловкий не по годам. Поди, со всем управишься, что накажут. Поехали со мною. Вот выслужишься – сам пред государем будешь просить за брата своего по духу.
Мысль о царе дыхнула лютым холодом, аж все нутро пробрало. Вспомнил юнец, как еще на службе рындою завидел мрачного старца в пыльном рубище убогом. Все сторонились да кланялись. Научен был Федор: при дворе царском все с ног на голову и ничему не верь на слово. И ежели видишь уродца, так ты поклонись да похвали его красно личико, и чем уродливее харя, тем пуще восхищаться должно. Сама царица тогда вырядилась в мужской кафтан и такими речами поучала молодого рынду:
– Гляди на рубище как на парчу, а на парчу – как на рубище.
Вот и порешил Федор, что нищий – один из многих скоморохов. Вот и ждал, как к пиру явится государь. Идет время, а царя не видно. И вот убогий и грязный оборванец с острой красно-рыжей бородой садится за стол. Федор, неся службу, хотел согнать, да видит: все на пиру пересмеиваются, в том числе и отец. Стало быть, пущай сидит себе. Со скуки и решил Басманов обратиться к убогому:
– Отчего же, великий царь всея Руси, – с насмешкой резвой спрашивал Федор, – ты в лохмотья рядишься?
– Так отчего же не рядиться? – ответил государь.
– Ну вот же, грязь же!
Ох и вытянулись же тогда лица боярские! Пуще всех Басман-отец взволновался.
– Царе, уж не…
Но царь велел жестом смолкнуть. Вот юный Басманов и понял, что к чему. Выступил холодный пот.
– Так дороги, откуда замараться-то, – мои. И лошади, что копытами пыль подняли, – мои. И люд, что ходит да ездит по земле сей, – мой.
Тогда Басманов посмеялся от души, не ведая всей силы сих слов.
Помнит Федор первую казнь. Лошадьми разорвали несчастного за ересь какую-то. Уж вину-то забыл Федор, да не забыл, что земля была липкая от крови. Руки не дрожали, сердце и душа одно и твердили: «Словом и делом!» Да глаза отчего-то малодушно рыскали. Так и встретился взором с государем.
– Оттого это земля и моя, – молвил царь Иоанн.
Загулял тогда пир честной, и столько меду выпито, что никто и не припомнил, кроме Федора. Все с опаской поглядывал, когда государь с советниками обменивался знаками али перешептывался. Все боялся, как бы в сей самый миг на него самого не обрушился царский гнев.
Видел юный Басманов, как отец евонный с государем через рукав пьют, разнузданные песенки слушают от уродцев-калик, а иной раз присвистнут да подпоют. И веселился царь, и смеялся от всей души, светло и отрадно. А всяко вот едва-едва от чаши отстранится, так что-то в очах черных сверкнет. Зимняя гроза. И вновь добр да беспечен государь. Да ежели приглядеться, чаша царская не пустела. Долго пир гулял, а царь не сделал ни глотка: подносил к губам, но не вкушал.
Не стал тогда Басманов об том никому говорить, а вот как с отцом толковал, все разом и припомнилось.
– С тобою ехать? Прям завтра? – точно сквозь сон бормотал Федя.
Вздохнул воевода да сам призадумался. Смутная тревога дрогнула в сердце отцовском. Застучали пальцы тяжелые по столу, заметалось сердце отцовское.
– Вот что, Федя. Коли просишь: «Тятя, тятя!» – так знай: как от дитя малого отмахнутся от тебя. И уж буду с тобой не как с сыном, а как с равным. Нету боле веры князьям Черных. И вступаться за них – дело гиблое. Служил я при батюшке евонном, великом князе Василии Иваныче… Ох и много воды утекло… Рос Иоанн Васильевич у меня на глазах. Это нынче великий Грозный царь, а мне-то ведомо: и тревог, и горя, и боли испил сполна владыка, еще будучи отроком. Сделался жестокосердным, гневливым драконом и в зверствах своих безумных топит боль и тоску по всем потерям своим. Авось по страданиям своим вымолит прощение у Господа за пролитую кровь. За душу Иоаннову молюсь. Несчастен владыка и тяжко его бремя. Не виню, не проклинаю. И все же не забыть мне того взгляду, с каким Иоанн отдал приказ о расправе над Черных. Ежели очи закрою, все предо мною как наяву. Чуйка верная, ни разу не подвела. После приказа, после взгляда я знал: Черных надо изжить. Что-то государь о них знает, что нам, простым смертным, неведомо.
От одного рассказа отцовского Феде стало не по себе, аж обернулся он: не глядит ли кто из темного угла? Ох и пожалел же, что дверь настежь оставил открытою. Чрез нее будто и лился мрак лукавый, шептал проклятые молитвы.
– Я еду, – молвил Федор, и твердость его юного голоса поразила отца.
– Вот что… – Басман-отец решительно опустил руку на стол. – Так-то все одна тебе дорога: придешь на службу, познаешь дело ратное, прольешь много крови – и своей, и чужой. А иначе-то как? Токмо кровью, сынок, границы и чертятся. Вот сидел, молился пред отбытием. И думал, что ведь придет день, и ты со мною отправишься. Быть может, я уж старею и проморгал, а день-то и минул? Ежели ты готов духом, поехали. Но езжай не ради меня али кого-то. Жизнью рисковать будешь своею, бремя твое. То же и с Игорем. Я просить ни за Игоря, ни за кого из Черных не стану.
– Мы с Игорем всем делились, что горело на уме да на сердце! – пылко воскликнул Федор.
– Вот чтобы ни в полку, ни при дворе никто не слышал, как ты знаешься с опальными, – наказал отец.
На том благословил сына, а там уже и заря наступила чистая, бодрая.
Федор спать уж и не ложился. Простоял на коленях пред образами. Не молился. Мятежная душа кричала о тишине, будто бы предсказала, как оглушительно скоро взревет весь мир.
Как солнце показалось вдалеке, вышел Федор во двор – а там уж люд ратный. Притаился он за крыльцом, да решил не показываться без отца. Мало ли, вновь что ляпнет, да еще и по шее отхватит.
«Трус», – с ненавистью думал про себя Басманов.
Сборы шли вовсю. Отец уже был на ногах, стоял у конюшни, о чем-то договаривался, да не слышно ни черта. Заместо того прислушался Федя к ратным, что поближе были.
– А дохляк этот нам за коей надобностью-то? – басил один из голосов.
– Видать, Алешка наплодил ублюдков, а об законном спохватился уж ближе к седине. Тут уж не выбирать – какой уродился, глист бледный, такой пущай и поезжает.
Оскалился Басманов. Гордость его больно щадили. И пущай не так уж много лжи таилось в ядовитых пересудах, а все ж в тот миг поклялся себе Федор испепелить в себе трусливую слабость – и будет он, безбородый еще, приказывать этим мордам псоватым.
– Эй.
Тяжелая рука рухнула на плечо, мигом выбив из ступора. Мутный, точно вырванный ото сна взор заметался по конюшне. Данка фыркнула, тряхнула гривой, да не была ничуть вспугнута. И Федор, как пришел в себя, признал отца, приветственно кивнул, потирая глаза.
– Чего ж ты? – спросил Алексей.
– Славно, славно. Разойдусь, – кивал Федор.
Нахмурился Басман-отец. Чуяло сердце неладное. Федор заглянул за плечо отцу. Отряд опричников стоял уж наготове, лошади били копытами. Покуда Басман-отец главенствует над сворой проклятой, а посему ждут, как приказ отдаст отбывать. Да неспокойно на сердце Алексея со вчерашних гуляний кровавых.
– С казни все не отошел? – спросил Басман-отец.
Казнь – не то слово. Топором башку – раз! – вот и казнь. Оттого и думал Басман-отец: будто бы Федя уже бошек не рубил? Стало быть, пора бы и за это браться. А то кровавое пиршество, безбожное, отвратное. Тянулось время как жилы, и не видно конца и края. Кожу не срывали – после кипятка та сама сходила. Неведомо, что пылало жарче: угли, с шипением лижущие плоть, али черные очи безумца на троне, ряженого в рубище, с крестом на шее и такой властью в руках, что каждый смертный страшится собачьего вою. Сперва страшился Басман, кабы сын его, белолицый, безбородый, не струсил, не предал бы клятвы, не навлек гнева царского.
– Поди, силенок у щенка-то нет, не сдюжит! – шептались по коридорам, конюшням под звон оружия пред тем, как ехать на дело али по возвращении.
Ежели те мысли обличили речью, морды языкастых тварей уже собирали бы по шматочкам, перекошенные, с выбитыми зубами. Свора – тварь брехливая, злобная, да пугливая. Оттого вслух и не решались про сынка Басманского ничего ляпнуть: токмо эдак, взглядом али смешком, намеком, полузнаком.
Накануне казнили чернокнижника несчастного, все спозаранок приготовили. В тот-то миг и сделалось Алексей Данилычу не по себе, как сына родного увидел, охваченного духом драконовым. Черты исказились до того, что отец родной остолбенел, не мог взгляду отвести.
– А говорили, бледный глист… – хрипло прошипел царь.
Больше всего боялся Басман-отец, что сей дух так и не покинет сына. После казни во дворце гуляли пир, и весел был Федор, и буен, как гроза майской ночью, и пел не своим голосом, горланил птицей неземной. Как пробегал юнец безумный, схватил Басман-отец за руку. Федор и не глянул, рванул с такой силой, что немудрено и руку поломать. В тот-то миг мороз и сковал сердце Алексея.
«Какой бы дух ни овладел им, плевать на тело. Это износит – новое найдет», – с ужасом разумел Алексей.
Ушел с пиру еще до темноты, чего давно уж не бывало. Поехал в церковь. Как у ворот заметили Алексей Данилыча, видного, сурового, так убогие попрошайки тотчас же в стороны разбежались, позабивались в щели, а не щели – под землю зарылись, пусть бы земля и промерзла, окаменела. Так-то напомнилось Басману-отцу, как страшатся на Руси пасти волчьей, своры черной.
Снял шапку, перекрестился, зашел в церковь. Долгое время на ум не шли слова молитвы. Меха пропахли кровью, гарью и медом. Всюду дух из царских палат следовал по пятам. Будто бы в обители Господней лишь резче стал голос ангела. Все эти годы скорбно хранитель взирал на беззаконье, и всякое слово трескалось на морозе как хрупкое стекло али таяло от жары. Лишь под сводами церкви ангел подал голос, твердя: «Вспомни святые слова». Отмахнулся Басман и воздал молитву как сумел.
Отче наш, Царь Небесный! Ты же, Владыко, отправил Сына на землю, чтобы искупить грехи. Содрогаюсь, недостойный, при мысли о сем. Неужто не устрашился участи уготованной? Во Спасителе сбылось и божественное, и людское, и дух, и плоть. Отче, как же позволил? А если бы людская часть оказалась оскверненной? Ты бы дал Ему продолжить идти по неверному пути? О, Всевышний и Всесильный Владыка Небес! Вопрошаю я, скудоумный, червь навозный! Не устрашился ты, Владыка Всеблагой! Со Спасителем вечно пребудет Светлый Дух! Как же ему сойти с пути уготованного? Ведь Твоя благодать вечно пребывает в сердце. А мне же, мне, жалкому басалаю, мне, нечестивцу, грешнику, пьянице, развратнику и разбойнику? Мне-то как быть? Как поверить, как не страшиться участи, уготованной сыну моему? По грехам отцов воздается сынам, повелось испокон и будет, покуда солнце встает! С меня уж спросишь! Чай, не так уж долго – вон, седой уже! А Федька? Ему ж как быть-то здесь? Может, время дурное? Быть может, повременить надобно, придержать мальчонку? Напьется еще крови, надышится гарью. Быть может, годок-два… и все, и все, вот и будет время! Да разве есть время, чтобы спускаться в ад? Видать, есть! Потерян я, Отче, потерян! Не сыскать пути обратного, ежели и есть дорога эта… Да и не об том прошу. Неча мне возвращаться – неча. Прошу об одном, Господи. Не прошу отвернуться от пролитой мною крови. Ведомо и тебе и мне: покуда на земле я, покуда связан клятвою с Иоанном Несчастным, Безумным, прольется еще немало. Взымай с меня как решит суд Твой праведный. Но не взымай с Феди за мои грехи. Аминь.
Воротился Алексей, взошел в покои и уснул. Сей ночью послан был недолгий, да крепкий сон. Все дурное отступило. Как поутру воевода открыл глаза да уставился в потолок. Ничего не смущало ум. Тишь да покой. Как озеро на безветрии. Вода холодная, не заходит никто, даже самая бойкая детвора. И лошади отчего-то не идут воду пить. Ну и пусть. Еще у скотины королобой выведывать, где вода вкуснее. Не пьет – и ладно, видать, нету жажды. Ничего, нынче погоним, там и посмотрим. Уж не ждет – с утра на дело ехать надобно.
Как спустился во двор, так стал Басман-отец сына выискивать. Стоит Федор бледной тенью в конюшне да треплет лошадь по шее. Вот и подошел отец разбудить молодца своего да поглядеть, не покинул ли дух безумный. Глядит Алексей в глаза – померкли.
– С казни все не отошел? – спросил Басман-отец.
Федор скрестил руки, вскинул голову, зубы оскалил пуще зверя, залился смехом звонче птицы.
– Вот же потеха была! – лучезарно воскликнул Басманов.
Пробил былой холод.
«Ни черта… все там, все там сидит, упырь…» – сплюнул наземь Басман.
– Дурак ты! – с глухой усмешкой молвил Алексей да толкнул сына в грудь. – Давай-давай, дело уж не ждет.
– Что нынче-то за дело? – спросил Федор.
В голосе проснулась былая резвость.
– Грабастик. Пустяк, – пожал плечами Алексей. – Живым али мертвым брать – все равно. Главное – краденое воротить али сыскать, куда сбыл.
– Вот тебе на… – присвистнул Федор. – Отчего ж какого-то басалая и дружков евонных без гроша вона как, всей сворою, а казнокрад – так пущай, хоть на месте прибить?
– Ну ты поди еще прибей! – хмыкнул Алексей. – А так подь сюды, покуда всякий сброд не подслушивает. Пущай князек недалекий монетку заграбастил, хмыстень. Так и пущай. Жаль, конечно, жалко алчного полудурка. Отделаем на месте, чего уж… да покусился на золото царское. А его-то уж у государя, э-хех! А уж еретики чертовы покусились на что, сам-то подумай? Поди-ка ближе, Федя. Толки ходят, что твари по земле нашей рыщут, что сильнее да ловчее всякого человека, что нынче проклятая земля проклятому князю принадлежит, а вовсе не доброму владыке.
Кивнул Федор, внимая глухому полушепоту отца.
– Ежели тебе средь людей нету равных, – продолжал Алексей, – бояться будешь не за золото. А за то, что Бог пошлет кого-то пострашнее да поклыкастее.
– Государь боится, яко Ирод, что придет Господин над евонным людом? – спросил Федор.
– Так что об сем ни слова, – наказал Алексей.
Басмановы вышли из конюшни, направлялись к прочему отряду. Стегнули лошадей, вырвались из-за ворот.
Федор оставался в седле.
– Как знаешь… – сплюнул Степан, сидя на поваленном дереве. – Все равно, покуда Данилыч со своими не догромит, неча делать. Велено сторожить так, для виду.
– Неужто никто не пытался сбежать? – спросил Федор.
– Пытаться-то пытались… дык это летом. А нынче мороз какой, кудой бежать-то? В лес, к зверям? Ну валяй, валяй! Это ж каким дуркой надобно уродиться, чтобы… Вот черт!
Федор погнал лошадь, прежде чем смекнул, что к чему. Как нарочно, на сих словах князь прорвался из окружения. Упрямая лошадь евонная не боялась броситься в самую чащу. Беглец гнал и гнал – токмо бы скрыться. Федор гнался следом. Ох с Данкою и наглотались морозного воздуха. Каждый шаг – в сугроб, и неведомо, не лед ли, не камень али коряга. Вот так, вслепую, и забирались оба всадника в глушь лесную. Уже не слышно опричников – струсили али сами, али кони ихнии.
Так забирались все глубже в лес, и вот удача наконец отвернулась от беглеца. Рыхлый снег обвалился под тяжелыми копытами. Думал князь, от края оврага довольно отступил, а нет! Оступилась лошадь, рухнула, покатилась вниз кубарем. Тут-то Басманов и погнал Данку пуще прежнего – только бы успеть! Видать, леший дремучий решил уравнять шансы и, как нарочно, князя оградил упавшим деревом от опричника. Не перепрыгнуть Данке, хоть и молодая, и резвая, да уже пена у рта от устали. Ежели объезжать и дерево, и валуны и ежели там под снегом чего доброго не кроется – все равно что упустить князя. Вот конь копытами воздух бьет, вот-вот подымется на ноги.
– Умница, Данка! – хлопнул Федор, спешившись.
Под деревом был просвет разве что для звереныша какого. Разрыл Басманов колючий снег руками и оказался прямо перед лошадью, которая уж успела подняться.
– Прочь, убью! – прогремел осипшим от мороза и погони голосом князь.