Erhalten Sie Zugang zu diesem und mehr als 300000 Büchern ab EUR 5,99 monatlich.
Кончена жизнь у государыни Устиньи Алексеевны. Сначала муж с ней развелся да в монастырь отправил, чтобы на иноземной девке жениться, а потом и вовсе в измене обвинил да к костру приговорил. Кончена жизнь у юной волхвицы Вереи. По всей Россе стон идет — искореняют старую веру, вырубают священные рощи, уничтожают волхвов и волхвиц. Казалось бы, что могут вместе сделать две женщины? Может, и ничего, но ежели одна из них все отдаст: жизнь и смерть, силу сестер своих и посмертие, — то вдруг сумеет другая колесо судьбы повернуть? Вдруг сумеет исправить что-то в прошлом, чтобы век стояла Росса Великая? Сумеет ли?
Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:
Seitenzahl: 541
Veröffentlichungsjahr: 2025
Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:
© Гончарова Г.Д., текст, 2025
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2025
Завтра я умру.
Позади остались три дня моих мучений. Впереди еще одна ночь.
Самая длинная.
Самая долгая.
Самая страшная и черная ночь моей жизни.
Впрочем, черная она не просто так. Последнюю ночь я провожу в каменном мешке. Подвальное сырое помещение, в котором нет даже окошка. Каменный пол, охапка соломы… отсюда ушли даже крысы. Умные животные, понимают, что здесь им нет пищи, нет поживы. Эти узилища редко используются. И – ненадолго. Даже если простужусь, завтра все поправит костер.
Костер, да…
Наверное, это будет больно. Или нет?
Я не знаю. Я многое успела прочитать, многое узнала. Я знаю, что надо будет дышать дымом, чтобы скорее умереть. Но смогу ли я?
И будет ли это считаться грехом самоубийства?
Не знаю…
Ни лучика, ни звездочки. Чернота, которую скорее подчеркивает, чем рассеивает, слабое свечение в конце коридора. Там единственный охранник. Да и зачем больше?
Каменный мешок, тяжелая железная решетка…
Что я могу с ней сделать? А если бы и сделала, куда бежать?
Пустота и чернота вокруг, пустота и чернота в душе. Ничего у меня нет, ничего не осталось.
Позади – суд.
Суд, на котором и судьей, и председателем, и присяжными сразу – всем является мой муж. Его величество, его императорское величество, император Россы. Уже не царь, как повелось от государя Сокола, уже император.
Кто осмелится сказать хоть слово против?
Кто рискнет опротестовать его решение?
Обвинитель – его самый близкий и лучший друг. Друг, который всю жизнь… да, вот уже больше двадцати лет меня и любит, и ненавидит. Сейчас уже, наверное, просто ненавидит.
Обвинение – измена императору.
Смешно.
Какая может быть измена, если он сам развелся со мной? Сам отослал в монастырь? Солдат прислал, чтобы те стояли под стенами, стерегли меня… даже смешно. Шесть лет уже я не государыня, а просто инокиня. Просто скромная сестра Устинья. Имя – единственное, что мне осталось. Упросила матушку при постриге оставить.
Не могу я от мирского отказаться или мир от меня не отказывается… имя – единственное, что у меня есть от той счастливой жизни.
Маменька меня Устенькой называла, когда ласкова была.
И – ОН.
Единственный раз в жизни… всего-то минута счастья и была, один поцелуй, а помнится. Как сейчас помнится. И серые глаза рядом с моими, и улыбка неверная, счастливая, и теплые губы на моих губах.
С мужем в постель ложилась – как не было ничего. Память даже не сохранила.
Темноту помню, боль, косы, локтем прижатые, и все. Спросит кто – и не отвечу, что было, как было… женщина замужняя.
А тут один поцелуй и случился за всю жизнь. И навеки со мной остался. Гореть завтра буду – о нем думать.
Наверное, супруг бывший думает, что я с ума сошла, когда на суде улыбалась насмешливо. А что еще можно сделать? Смешно же.
И глупо…
Бедный Сёмушка, невинный мальчик, что уж там греха таить. Не было у нас с ним ничего и никогда. И на суде он о том кричал, и я поведала. А что толку? Кто бы нам поверил?
В монастырь он заходил?
Заходил, бывало. Как же ему проверять, здесь я или сбежала?
Со мной наедине оставался? Оставался. Минут на пять, может, на десять. Хватит ли этого для измены?
Не знаю. Может, и хватит. Только вот не было у нас с ним ничего, а умирал мальчик долго. Императорский приговор оказался суровым. Распятие на кресте.
Сёмушка умирал, а меня привезли, напротив посадили и смотреть заставили. Если глаза закрывала, его начинали плетьми бить… лучше б меня.
И за что…
Просто за пару теплых слов, за улыбку, да на ярмарке торговцы теплее улыбаются, когда покупателей заманивают!
Три дня назад – суд. Два дня назад – его казнь. Завтра моя. Быстрое нонеча в Россе правосудие. А главное – слепое и глухое.
Кричи, не кричи…
– Не шуми.
Я дернулась, словно меня плетью ожгло.
– Что?! А…
Из-за поворота ко мне медленно приблизился огонек. Поднялась плошка с угольками, освещая лицо, которое я и на этом свете видеть не хотела, и на том… ежели в ад попаду, мне парсуну этого человека напротив котла повесят. Тогда и варить не надо будет…
– Ты?!
– Я, Устиньюшка. Я, душенька. Тепло ли тебе, сокровище? Радостно ли?
Зеленые глаза напротив. Ведьминские омуты, не иначе. По этим глазам не одна сенная девка слезами уливалась, а я… я этого человека всей душой ненавидела.
– Ты почто пришел, Михайла? Позлорадствовать? Ну так смотри, радуйся. Сколько осталось до рассвета? Часа тебе хватит?
Откуда и слова взялись? Едкие, острые…
Под зелеными глазами – черные круги. Словно его завтра сожгут, не меня.
– Жизни не хватило бы.
– Моей так и не хватит. Почто невинную душу загубил? Знаешь ведь, невиновен был Сёмушка.
– Невиновен? – В зеленых глазах мелькает страшное, темное, словно рыба-акула плавник из-под водной глади высунула. – Я бы его еще сто раз убил! За то, что виделся с тобой каждый день, разговаривал, до руки твоей касался… думал – забылось, перегорело, ан нет! Сто раз бы его убил! Двести!!!
Отшатываюсь от решетки, подношу руку к губам:
– За… это?!
Ответом мне кривая улыбка на полных губах.
– Государь наш, Фёдор Иванович, жениться желает. На принцессе Лембергской. А там условие поставили, они-де не дикари какие. Даже коли старая жена в монастыре, все одно жена она. Не свободен государь наш.
– А как же та девка, которую он после меня в палаты привел?
– Девка и есть. Случай такой вышел, яблочком она подавилась.
А яблочко то из сказки про мертвую царевну было. Не иначе.
– Тоже ты?
– А хоть бы и я, Устиньюшка. Не заслуживала она ничего иного. Думаешь, не знаю, кто порчу наводил?
Я только головой качнула:
– Что сыночка я скинула – судьба такая. Да только ты первый рад был, что в монастыре я. Али не так, Михайла?
– Так. – Слово камнем падает в темноту, теряется где-то у носков расшитых золотой нитью щегольских сапог. – Так, Устиньюшка. Если не мне, то и никому! Не мог я выносить… Федька, дурак малахольный, сокровище в грязь кидал, тебя не видел, на ложе после дешевой девки таскал. А ты все одно ему верна была. Почему? Почему, Устиньюшка?! Я бы всю Россу к твоим ногам кинул, на руках носил, тени упасть не дал… ПОЧЕМУ?!
И столько боли в последнем слове…
Кто-то другой растрогался бы. А я – нет. Я глаза Сёмушки помню. И как мальчик за глотком воздуха тянулся. И… он ведь меня не винил, он передо мной винился. Знал, что и мне кары не избежать, с креста о прощении просил…
Что ж.
И я бью. Наотмашь.
– Потому что я ни его не любила, ни тебя. Тошно мне от вас обоих, гадко на душе. Завтра умирать буду с радостью – избавление с огнем придет!
Зеленые глаза вспыхивают болотными огнями.
– Ни меня, ни его… а кого, Устинья?! КОГО?!
Пожимаю плечами:
– Он уже ушел. И я завтра к нему пойду. Если Господь милостив, хоть увидеть его дозволит. Хоть раз бы еще…
Хоть из ада!
В любом котле счастлива буду, зная, что ОН – в раю. Лишь бы… каждую ночь снится, каждую… и подушка мокрая.
Лицо Михайлы искажается такой гримасой, что я даже отшатываюсь.
– ТЫ!!!
Кажется, я спустила дьявола с цепи. Но мне не страшно. Я смотрю ему прямо в глаза и улыбаюсь.
– Я. И что? Сам меня убьешь? Сделай милость!
Михайла более-менее берет себя в руки и ухмыляется.
– Сам? Нет… но на костер ты завтра так просто не уйдешь.
– Неужели? Пытать будете?
– Нет.
Глухо падает на пол замок. Распахивается дверь, и Михайла шагает внутрь камеры. Я и забыла, что он меня на голову выше, забыла, что сильнее…
– Иди ко мне, Устиньюшка. Не упрямься. Может, и уйдешь ты завтра к другому, но с моими поцелуями на губах гореть будешь!
– НЕТ!!!
– Обо мне думать будешь… всю душу мне вымотала, ведьма рыжая… ненавижу, люблю…
Я отбиваюсь что есть сил, но справиться с ним не могу.
Мужчина намного сильнее, а сейчас еще и охвачен каким-то неистовством… хоть бы одежда другая, а то одна рубаха, под которой ничего нет.
Кричать не получается, Михайла накрывает мои губы своими, дыхание перехватывает, потом одна рука стискивает оба моих запястья, вторая ложится на горло, я чувствую спиной ледяной каменный пол – и приходит БОЛЬ.
Острая, резкая, словно кинжалом ударили.
Из глаз текут слезы, я даже не вслушиваюсь в шепот над ухом – как-то само получается…
– Всю жизнь… тебя одну… никого не видел… Устиньюшка…
И снова косы прижаты к полу. Отрезала бы, да завтра сами сгорят…
Когда все заканчивается, я даже не сразу это осознаю. Просто мужское тело рядом со мной становится каменно тяжелым, потом откатывается в сторону, а меня, напротив, притягивают наверх.
– Устиньюшка… хочешь – выведу тебя отсюда? Найду, что Федьке соврать, и кони за стеной ждут, и возок! Только согласись! Мы еще молоды, ты мне и деток родить успеешь…
Это становится последней каплей.
Хватка на моих запястьях слабеет – и я что есть силы впиваюсь ногтями, куда попала. В грудь, полосую ее… жаль, сильно не вышло. Мне бы кошачьи когти, а не то что сейчас, под корень остриженное.
– Прочь поди, холоп ненадобный! Или ты думаешь, что, принудив, порадовал? Завтра гореть буду, о тебе и не вспомню! Ничтожеством ты был, им и подохнешь!
Михайла взлетает с пола:
– ТЫ!!!
Я улыбаюсь, почему-то чувствуя себя победительницей:
– Тело ты получил. И то силой, добром бы никогда не сбылось. А душу не тронь. Не любят таких, как ты. Не стоишь ты ни любви, ни презрения, ни памяти.
Ответом мне служит самое черное ругательство.
Михайла вылетает из камеры, звякает замок, а я начинаю смеяться. Зло, безудержно, до слез… пока шаги не стихают за поворотом.
Любовь!
Она и такая – любовь?
Смех сменяется слезами, потом отчаянием. Кажется, эта мразь мне рубаху порвала… что ж. Гореть за измену буду, так какая теперь разница?
А, никакой.
Жаль, даже если с костра правду прокричу, Федька мне не поверит.
А еще впервые мне жаль умирать.
Мне хочется мести. Хочется убивать, хочется отплатить за боль и отчаяние… за все эти годы никогда я такого гнева не испытывала. Горе было, отчаяние, безнадежность. Гнева не было.
А сейчас он есть. Такой горячий, что мне даже больно от него. Наверное, так и от огня будет…
– Как ты?!
Тихий голос вспарывает темноту. Я подпрыгиваю на полу:
– Ты… ты кто?!
В каменном мешке напротив вздыхают.
– Я – Верея. Волхвица.
И я вспоминаю:
– Ты… да, тебя привезли дней пять назад!
– Хотели еще тогда казнить. Не успели.
Я горько смеюсь в ответ:
– Уступи место царице, Верея. За мной пойдешь… Фёдор от крови хмелеет, своего не упустит.
И получаю такой же смешок в ответ.
– Смотрю, не он один тут одурел.
– Ты про Мишку? Вот шпынь негодный…
– Любит он тебя. Без ума и без памяти любит.
Я пожимаю плечами:
– По себе мой муженек слугу подбирал. Сам дрянь – и холоп пакостливый и подлый. Разве что вороват не в меру. А уж кого он полюбит, той хоть волком вой. Любовь… тьфу! Не любовь это, желание присвоить, обладать, а коли не получится, так уничтожить. Не мое – так и ничье.
Глаза вновь привыкли к темноте, и я вижу, как Верея приближается к решетке.
– Ты молоденькая совсем…
– Да. Мне семнадцать.
– Мне уже почти сорок.
– Я знаю, Устинья Алексеевна.
Развожу руками.
– Уж прости. Моя б воля – ушла бы ты из этой камеры на волю. Может, хоть последнее желание завтра дадут? Попрошу за тебя…
Верея смотрит серьезно и жестко:
– За меня?
– Почему нет? Больше мне просить не за кого. Семьи нет, детей богиня не дала, да и к лучшему оно. От свиньи голуби не родятся…
Ненависть сидит внутри. Она горячая, она темная и болезненная. Но ненависть эта не к несчастной обреченной девчонке. Ненависть к тем, кто походя сломал мою жизнь.
Муж.
Михайла.
Отец и брат…
Могла бы – горло бы перегрызла… ненавижу, ненавижу, НЕНАВИЖУ-У-У-У-У!!! До воя, до крика, ненависть кипящей кислотой растекается по жилочкам, въедается чернотой под кожу, застилает глаза…
Верея о чем-то сосредоточенно размышляет. А потом…
– Не знала б я, Устинья Алексеевна, что ты царица, сказала б – одна из нас. Есть в тебе Матушкин огонь. Неуж не чуяла?
Я пожимаю плечами:
– Нет. Должна была?
– Может, и не могла… если только сейчас раскрылось, – бормочет девчонка. А потом… потом ее глаза вспыхивают огнями. – Скажи, матушка-царица, а отомстить тебе не хочется?
Еще часом раньше я бы покачала головой.
Ничего не хочу. Только покоя. Только тишины…
А вот сейчас… когда болит все тело, когда валяется на полу разорванная рубаха, когда в камере нестерпимо воняет мужиком, до которого я б щипцами не дотронулась…
Месть?!
Что бы я отдала за месть?
И приходит понимание.
Все бы отдала. Все и еще немножечко, только вот отдавать некому.
– Хочется. Только что я могу сделать?
– Ты – ничего. И одна я ничего. А вот вместе…
– Вместе? В этом месте… в монастыре…
– А это и не важно. Это последние несколько десятилетий монастыри камерами стали, а до того иными были. Достанет тут нашей силы. Ты только согласись!
– На что?
Верея смотрит шальными глазами:
– Я, Устинья Алексеевна, не царица. И рядом не стояла. А вот ты… смогла б ты все поменять, если на то воля Живы будет?
Я невольно задумываюсь:
– Все поменять?
– Дай руку, – отчеканивает Верея. И протягивает свою через прутья решетки.
Коридор узкий, мы соприкасаемся самыми кончиками пальцев. И на них начинает вдруг разгораться золотистое сияние.
– Не двигайся, – командует Верея. – Как на воле окажешься, найди любую волхву. В храм Живы сходи, она все объяснит. Я, последняя волхвица Живы, отдаю свою жизнь, смерть и посмертие! Матушкину силу отдаю, сестер силу отдаю, я последняя, я право имею! Отдаю для Устиньи Алексеевны! Пусть повернется КОЛЕСО!
Вспыхивает яркий золотой свет.
Я зажмуриваюсь, но даже сквозь зажмуренные веки вижу… или знаю…
Два тела сейчас осыпаются мелким черным пеплом.
Нас не сожгут завтра.
Мы уже умерли. Сегодня. Сейчас.
И это совсем не больно…
Чей-то голос словно сказочку рассказывает.
– Жила-была девочка. Умненькая и добрая. Матушку и сестер любила, батюшку и брата уважала и побаивалась. Хорошая такая девочка, правда, Устинья? Выбор отцовский покорно приняла, мужу ни словом не перечила, свекрови подчинялась, сердце свое на части когтями рвала, а все ж через покорность ту преступить не смела. Два раза жизнь свою повернуть не насмелилась, в чужие руки выбор отдала, да и руки те недостойными оказались. Себя сгубила, других сгубила, твоя то вина! Твоя! Ты покорствовала, а другие зло творили, ты видела, а не препятствовала. Девочка всю себя отдала, силы Живы отдала, Искру богини отдала, всю себя для тебя сожгла. А ты… Что ты выберешь? Что сможешь? Ты сейчас на перепутье дорог, Устинья Алексеевна, тебе решать, тебе выбирать. Как сделаешь, так и будет. И больше шанса уж никто не даст.
Выбирай, Устиньюшка. Выбирай…
Ненавистное имя хлещет, ровно кнутом. Устинья кричит, отчаянно и яростно – и черный огонь под сердцем вспыхивает. Вспыхивает, обжигает, выдергивает ее в реальность.
– Устя! Устинья! Да что ж за горе такое с девкой?! Вот ведь недоладная…
Устя не открывала глаз.
Молчала, ждала. Чего? А она и сама не знала. Вроде как помнилось все отчетливо.
Жизнь помнилась, длинная, страшная, темная.
Смерть помнилась.
Даже Верея помнилась хорошо, и вспышка золотого и черного в ее глазах, вспышка, которая захватила и понесла… куда?
– Устинья! Все матушке расскажу, ужо она тебе пропишет розог!
Матушке?
Устинья что есть силы прикусила изнутри щеку – и решительным движением распахнула ресницы.
И тут же зажмурилась от потока расплавленного света, который словно лился на нее сверху.
Солнышко.
Тепло.
И…
– Нянюшка?
Бабушка Дарёна только вздохнула.
– Поднимайся уж, горюшко мое. Вот уж уродилось… все сестры как сестры, боярышни, а ты что? Из светелки удрала, в земле извозилась, вся что чернавка… разве ж так можно? А сейчас я и вовсе смотрю – лежишь на грядке. Солнцем головку напекло, не иначе!
Устя смотрела – и помнила.
Осень.
Осень ее семнадцатилетия. Этим летом ей семнадцать исполнилось, можно сватать. Можно бы и раньше, но тут прабабка вмешалась. Отец ее побаивался, так что спорить не стал. В семнадцать лет замуж отдать? А и пусть. И время будет приданое собрать.
Заболоцкие, род хоть и старый, многочисленный, но бедный. Не так чтобы с хлеба на квас перебиваться, но и роскошествовать не получится. Так, чтобы и приданое сестрам, и справу для брата – сразу не получается. А брату надобно, царский ближник он. При дворе служит, самому государю Борису Ивановичу. А там сложно…
И одеться надо, и перстень на руку вздеть, и коня не хуже, чем у прочих, и сапоги сафьяновые. А денежка только что из доходов с имения, а много ли с людишек возьмешь? Вечно у них то недород, то недоход, все какие-то оправдания…
Пороть? А и тогда много не выжмешь, это Устин отец, боярин Заболоцкий, понимал отчетливо. Разве что работать еще хуже будут.
– Поднимайся! Чего ты разлеглась, боярышня? Сейчас ведь и тебя отругают, и меня, старую…
Память нахлынула приливной волной.
Качнулись наверху гроздья рябины. Багровой, вкуснющей… Устя ее обожала. Красную тоже.
Почему-то нравилась ей эта горьковатая ягода, а уж если морозцем прихвачена… Птичья еда? А вот она могла рябину горстями грызть, и плохо ей не становилось. Вот и сейчас…
Какая тут вышивка?
Какие проймы – рукава – вытачки – ленточки?
Качнулись за окном светелки алые кисти, Устя и не вытерпела. Сбежала полакомиться.
– Помоги подняться, нянюшка.
– От шальная. А я тебе о чем?
Устя протянула руку, прикоснулась к сухим, но сильным пальцам.
Нянюшка…
В той жизни, которую не забудешь, она раньше времени в могилку сошла. Но кто ж знал, что у матушки хворь такая приключится?
Как матушка слегла, отец брата схватил да и уехал со двора. А какие тут слуги-служанки, когда хозяйка в бреду мечется? Только нянька за ней и ухаживала… и боярыню не выходила, и сама за ней ушла. Устинью к ним и не пустили даже. Что она могла? Меньше пылинки, ниже чернавки… одно слово, что царица. Устя тогда месяц рыдала, а муж только и того, что фыркнул, вот еще о ком слезы лить не пристало! Служанка! Тьфу!
Пальцы были живыми и теплыми.
И пахло от нянюшки знакомо – чабрецом, душицей и липой, до которых нянюшка была большая охотница. В чай их добавляла, в мешочки траву набивала и одежду перекладывала…
И…
Живая!
Только сейчас поверила Устя, что все случившееся было не сном.
Живая!
И нянюшка, и маменька, и сестры, и отец с братом, и…
Все живы.
И ЕГО она сможет тоже увидеть!
Взвыть бы от счастья, кинуться няне на шею, да сыграло свое воспитание. Устя недаром столько лет царицей была, а потом и в монастыре пожить пришлось. Девушка только плечи сильнее расправила.
– Прости, нянюшка. Впредь осторожнее буду. Пойдем, поможешь мне косу переплести, покамест маменька не узнала да не обеспокоилась.
– Вот блажная, – ворчала няня привычно.
А Устя посмотрела на свою косу.
Толстую, толщиной в руку, которая извивалась по синей ткани сарафана. В золотисто-рыжие пряди вплетена синяя с золотом лента. И ни единого седого волоска.
И не будет!
А что есть?
Чудом Устинья не закричала, в истерике не забилась. Сдержалась.
Неуж и вправду – в прошлом она оказалась? На четверть века назад ушла?
А ежели и так… что у нее есть? Что сделать она сможет?
А многое!
Черный огонек, который горит у нее под сердцем. И знания, которые с ней остаются. Опыт ее горький, книги перечитанные, разговоры переговоренные… все с ней.
А коли так – можно и побороться. Богиня не выдаст – свинья не съест. А не то и свинью скушаем!
В своей светелке Устинья быстро стянула сарафан, оставаясь в одной нижней рубахе из беленого полотна, осмотрела его, отряхнула умелой рукой, сняла несколько травинок.
Повезло.
Осень уже, трава пожухлая, такого сока не даст. Летом бы пятна остались.
Теперь коса.
Рядом ворчала нянюшка с гребнем.
Устя быстро выплела ленту, помогла няне выбрать из косы всякий мусор. (Рябина-то в косе откуда взялась? Аж гроздь целая прицепилась…) Потом в четыре руки косу переплели, и няня помогла воспитаннице надеть сарафан. Расправила складочки.
– Хороша ты у меня, Устенька. Хоть бы твой батюшка тебе мужа хорошего подобрал.
Подобрал.
Кутилу, гуляку, дурака, царем ставшего и Россу губившего. Зато бесприданницу Фёдор взял, еще и батюшке приплатил.
Об этом Устя промолчала.
– Нянюшка, кваску бы…
– Сейчас схожу на поварню, доченька. Потерпи чуток.
Няня ушла, а Устя осталась одна.
Погляделась в полированное металлическое зеркало.
Небольшая пластинка, размером чуть побольше ладони, так хорошо была отполирована, что Устя себя видела, ровно в дорогом стеклянном зеркале.
И понимала – ей и правда семнадцать.
И коса ее, и улыбка, и фигура… которую не могут скрыть сарафан и нижняя рубаха. И волосы, и лицо ее.
Совсем еще юное, без морщин, без складочки в углу рта…
Устя коснулась овала лица.
Да, ее высокий лоб, ее тонкие черные брови, ее большие серые глаза, ее тонкий прямой нос и рот с такими губами, словно их пчелы покусали. Вот в кого у нее такие губы?
У матушки ротик аккуратный, небольшой, словно розочка, а она…
ЕМУ нравились ее губы. Как-то раз ОН сказал, что у Устиньи губы для поцелуев. Но не поцеловал. Только однажды…
ОН жив!
И Устя сможет увидеть любимого! Сможет помочь ему, сможет…
Устя задумчиво протянула руку к грозди рябины, сунула багровые ягоды в рот – и зажмурилась, такой остротой вкуса ударило по губам.
Отвыкла она от этого.
В монастыре рябины не было, да и раньше… кто б царице разрешил? Для нее другая ягода есть, заморская, неживая, невкусная… Когда она забыла вкус рябины? До смерти любимого человека?
Потом?
Да, потом она уже не чувствовала ничего. Словно в глыбе льда жила.
А вот сейчас…
Под сердцем бился, клокотал черный огонек. И Устя знала, что это такое. Откуда.
Это искра богини Живы. Навсегда она с Устиньей останется. Только вот…
Сила сама по себе что знание Закона Божьего – ничего не дает. Применять надо уметь и то и другое. И учиться этому долго…
Второму ее научили в монастыре. Устя сейчас могла цитатами из священных книг разговаривать. А первому…
Волхва Живы.
Устинья обязательно сходит на капище.
Сходит, расскажет, что сможет, попробует узнать, что с ней. Для нее это не опасно, а для других? То ей неведомо.
И человек ей надобен.
Прабабушка.
Ей очень нужна прабабушка Агафья. Сейчас она в имении, не любит она в городе жить. В зиму приедет, как лед на реках ляжет. В прошлой жизни Усте это неинтересно было, а вот сейчас…
Она дождется прабабушку.
Не просто так она ее ждать будет.
Не просто так огонек в Устинье зажегся, не просто так Верея силу в ней почуяла. Прабабушка о своем прошлом говорила скупо, а все ж кое-что Устя понимала. И побаивались прабабушку не просто так. Может, и не волхва она. А может, и кто?
В той, прошлой жизни, которую Устя для себя черной назвала, она не сильно-то прабабушку расспрашивала.
Побаивалась, дурочка.
Чего боялась?
Люди куда как страшнее волхвов.
То, что они с другими и без всякой ведовской силы сделать смогут. Что такое ведовство? Смерть твоя придет? Так что же?
А жить ровно труп бесчувственный, годами в монастыре гнить? Не дышать, солнышка не видеть, не… куда ни повернись, все – не!
И никакого колдовства не понадобилось.
А ведь прабабушка жива еще. Жива была, когда Устинья замуж выходила. Жива была, когда Устинья на смотрины отправилась, еще на внучку с тревогой смотрела, но ничего не спрашивала. Почему?
А что ж тут гадать?
Кто ж у овцы покорной спрашивает? Что овце скажут, то она и заблеет, и на скотобойню своей волей пойдет… Дура бессмысленная!
Прабабушка еще лет пять жива была, потом уж в Черный Мор померла… Сейчас Устинья бояться и блеять не будет.
Из овцы получилась – кто? Устя пока не знала. Не такой уж она опасный зверь. Может, лисица? Ей сейчас хитрее лисы быть надо, злее лисы, опаснее…
Прятаться надобно, следы путать, глаза отводить.
Чем помог ей монастырь – пониманием того, что все, все можно найти в книгах. Надо только знать, где искать, что искать. И читать, копаться и размышлять – и можно получить совсем неожиданные выводы.
Жития святых, к примеру!
Они ж там не только мучительно умирали! Это в самом конце! А если начать сначала?
Они еще и жили, и что-то делали, и куда-то шли, и… и учиться у них тоже можно. Всякому полезному в хозяйстве.
Опять же, жития эти на разных языках написаны. Хочешь прочитать – так язык выучи? Не знаешь? А в монастыре тебя многому научить могут, только учись. Устя и училась, старательно. Как-никак десять лет в монастыре, даже больше. Со скуки с ума сойдешь, волчицей голодной выть будешь!
А чем еще в монастыре заниматься?
Ежели ты не просто так себе трудница, послушница или монашка?
Ежели тебя силком в монашки постригли, освобождая место для чужеземной шлюхи, к которой твой муж прикипел? А так ты боярышня по рождению, царица по замужеству?
Кто и к чему тебя посмеет принудить?
Можно и в монастыре заниматься чем-то таким… непрактичным. Но молиться целыми днями, месяцами, годами… сложно. Вышивать и шить Устя и сейчас не слишком-то любила. Умела, но не любила. Скоморохи раздражали, да и не допустили бы их никогда в монастырь.
Музыка?
Цветочки заморские?
В монастыре и крапива-то не выживала, в щи летела. А музыка… были и на солнце пятна. Если б Устинья запела, ей бы все дворовые псы подпевать бросились. Говорят – ни слуха, ни голоса. Ну так это про нее. С малолетства, стоило ей только рот открыть, как матушка начинала за виски хвататься и морщиться, нянюшка ворчала…
Устя и в монастырском хоре не пела. Один раз попробовала, но у матушки-настоятельницы такой несчастный взгляд стал, что женщина рукой махнула.
Не дано – и ладно! И такое бывает!
Оставались люди и книги.
Устя полюбила разговаривать с людьми, слушать их, думать над их словами, поняла, как легко человек выдает себя, как им можно управлять, как поставить себе на службу…
Тот же Сёмушка…
Он ведь Устинью и правда полюбил. Такое тоже бывает, ежели мужчина настоящий. Когда бросается женщину спасать и защищать, а потом и влюбляется… за ее страдания, не за красоту или ум, а так. Потому что настоящий мужчина всегда будет защищать женщину.
Устя понимала, что она этим пользовалась.
Сёмушка ей и книжки кое-какие доставал, и зерна заморские, горькие… Устя к ним в монастыре пристрастилась [1].
Было у Фёдора свет Иоанновича одно качество, уж кто его знает, плохое или хорошее. Муж ее свято был уверен, что в Россе ничего хорошего и нет, только в других странах. И привез из того же Лемберга какао. Сам попробовал – не понравилось, пил, только чтобы чужестранцам подражать. А вот Устя распробовала, только не напиток, а зерна.
Тоже горькие, как и рябиновые грозди…
Впрочем, нет еще ни зерен, ни монастыря, ни Сёмушки. Он только еще родился разве что… И в этой жизни Устя попробует все изменить.
Глупый влюбленный мальчик не станет ее сторожем, не влюбится, не будет мучительно умирать несколько дней…
Люди стали одним из увлечений Усти. И книги. А если книги, то и языки. Всего шесть языков.
Франконский, лембергский, латынский, ромский, джерманский и грекский. С последним хуже всего получалось, но Устя не унывала. Ей бы еще пару лет, она бы и на нем заговорила в совершенстве. А пока и пять языков неплохо.
– Устинья! Снова ты без дела маешься?!
Чего не ожидала боярыня Евдокия, что родимое чадушко, которое (на ее взгляд) косу вырастило, а ума не набрало, кинется к ее ногам, схватит за руку и примется поцелуями покрывать. А слезы ручьем хлынули.
Матушка!
Живая!
Не то бледное, чужое, которое она в гробу последний раз видела, и то Фёдор над ухом шипел, что тот гад, поплакать спокойно не дал. Родное, теплое, живое…
– Маменька!!!
Боярыня даже и растерялась:
– Ну… Что ты? Что случилось? Опять сарафан порвала?
– Н-нет… Маменька, я такая счастливая! У меня лучшая семья на всем белом свете!
Боярыня, видя, что сказано это от души, а не для лести, чуточку даже душой оттаяла.
– Ну-ну… вставай, егоза. Иди сюда, ленту поправлю, – привычно заворчала она. Ласково погладила дочкину косу, на секунду обняла ребенка, отпустила. Ребенка, конечно!
Даже когда у Усти свои дети появятся, маменьке она все одно малышкой будет казаться.
Раньше Устя это не ценила. Не видела за строгостью заботы, за усталостью от повседневных забот ласки, да и остальное не понимала.
Чужую боль тогда лучше осознаешь, когда тебе жизнь своей выдаст, не пожалеет.
Где уж матушке быть беспечальной, ежели ей прабабка с мужем ложиться настрого запретила еще четыре года назад? Батюшке одного сына мало было, а родилось еще три девки. А сына хочется, тем паче что от холопок дворовых два мальчика – вот они, в имении живут.
Но то от холопок.
А матушке дитя вынашивать нельзя, и плод скинет, и сама погибнет. Устя помнила, что прабабушка не сама даже запретила такое, в храм пошла.
Как уж она разговаривала, о чем договаривалась со священниками, Устя не знала. Но именно священник, смиреннейший и скромнейший отец Онуфрий, запретил батюшке делить с маменькой ложе.
Понятное дело, что Господь сулил, то и быть до́лжно, но не много ли ты, чадо, берешь на себя, Его волю толкуя?
Одно дело, когда ты не знаешь, что жене твоей грозит смерть и чадо твое погибнет в ее чреве. Тогда да, не знал, не думал, Божья воля. А ежели ты о том знаешь, так разговор совсем другой. Ты нарочно две живые души погубить задумал?
Нет?
Вот и не доводи до греха, чадушко, а то ведь и вразумить можно… постом, молитвой, покаянием.
Монастырь?
Это когда б у вас детей вовсе не было, тогда понятно. Мужчина должен свой род продолжать. Но у тебя-то и сын, и дочки… Бога не гневи!
Сколько Он тебе дал, столько и расти, и радуйся, что не забирает. Скольких Он забрал у тебя? Четверых? И трое из них сыновья? Больно, конечно, да только они сейчас у Его престола, а у тебя сын один остался. Вот, значит, более тебе и не надобно. Это ж дело такое, от количества не зависит, только от воли Его… у одного и десять детей, да все погибнут, у другого один, да выживет и род продолжит.
Спорить было сложно, отец и не стал.
Но что был у него кто-то…
Устя только сейчас это поняла. И матушке от души посочувствовала. И еще задумалась.
Раньше она много чего не видела… может ли такое быть, что любовница в матушкиной болезни виновата? Или как-то еще помогла?
Надо бы выяснить, с кем отец сейчас крутит. И если причастен кто-то из них…
Была б Устя собакой, у нее б вся шерсть на холке дыбом встала. А так…
– Маменька, вы меня не просто так искали? Верно же?
– Верно, Устя. Ты эту свою гадость рябиновую так и кушаешь. А мне рецепт сказали, попробуем из нее варенье сварить. Сходи-ка в сад, пригляди за мальчишками. Пусть ягоды на пробу наберут, а то знаю я их. Горсть в корзину – четыре в рот.
– Маменька, как я вас люблю!
– Иди-иди, непоседа. Не занимай время, у меня еще дел много.
Вот, в этом и вся матушка.
Ворчит, ругается, а рябину, которую никто в доме, кроме Усти, не любит, на зиму хочет собрать да и варенье сделать. Не для себя же, для дочери.
Раньше Устя этого не видела.
А сейчас еще раз поцеловала матушке руку – и умчалась в сад.
Варенье из рябины?
Хочу-хочу-хочу! И рецепт вспомнить могу, в монастыре и такие книги были! Только вот на кухню бывшую царицу не допускали, да Устя и сама не рвалась. Что-то переводила, что-то переписывала… так, чтобы с ума не сойти от скуки. А готовить не готовила. Скучно ей казалось, неинтересно.
А сейчас вот будет!
В груди, под сердцем, мягко пульсировал черный огонек.
– Устька!
Устинья повернулась так, что коса взлетела, словно рука, едва по лицу нахалку не стегнула.
– Что тебе, Аксинья?
Симпатичная девушка, на год младше, поморщилась.
– Сколько тебе повторять? Ксения я! Ксе-ни-я!
– Кому ты Ксения, а в крещении Аксинья [2].
Устя знала, о чем говорит! Как же сестру раздражало это «Аксинья»! Как ей хотелось быть самой модной, самой светской, выезжать, на балах танцевать…
И ничего бы в этом страшного не было.
Если бы не предательство.
Его она сестре и тогда не простила, и сейчас…
Нет, не напомнит. Пока еще ничего не было, а может, Ксюха и не такой пакостью станет? А вдруг?
Устя ее помнила – еще ДО монастыря.
Разряженную в модный лембергский наряд с фижмами, в парике, напудренную так, что на белом фоне любое лицо нарисовать можно было – все равно. Помнила злые слова, которые летели в Устинью и совершенно ту не трогали. Не о сестре душа болела.
Тогда она еще могла болеть. Потом начала просто умирать…
Аксинья поняла, что проигрывает, и сменила тему.
– Ты мне скажи, ты к батюшке подойдешь? Я на ярмарку хочу…
Устя помнила эту ярмарку.
Осеннюю, веселую…
А потом, как оказалось, и ее кое-кто с той ярмарки запомнил. Но… не пойти?
Устя подумала пару минут. И улыбнулась:
– Аксинья, мы не к отцу пойдем. К матери.
– К матушке? А зачем?
Вопрос был непраздным, боярыня хоть во дворе и доме и распоряжалась, но за их пределами мало что решала. Платье дочери сшить – пожалуйста. Дочь погулять отпустить – только с батюшкиного разрешения. Которое вымаливать загодя приходится, упрашивать, выклянчивать…
– А затем. – Устя решила попробовать сделать сестру своей союзницей.
Ну, не дурочка ведь Аксинья, это просто так жизнь повернулась. Не все ее проверку проходят, кто и ломается. Нальешь воду в треснувшую чашку – и пей из ладоней.
– Ежели мы все правильно сделаем, батюшка нас не только на ярмарку отпустит.
– Да? – Аксинья явно сомневалась, но спорить не стала. Не ей розог всыплют, ежели что, Усте.
– Уверена. А пока помоги мне варенье из рябины сварить, да и пойдем к матушке. Так она сговорчивее будет.
Аксинья хоть и собиралась фыркнуть – гадость, горькая, несусветная, но любопытство сильнее оказалось.
– Ладно уж. Помогу. Долго тебе еще осталось?
Устя оценила чан с вареньем:
– Может, с полчаса.
– Хорошо. Что делать надобно?
Были бы руки, а дело на кухне завсегда найдется.
Боярыня Евдокия Фёдоровна от дочерей много не ждала.
Что они там сделают?
А все ж не впустую будет! На кухне покрутятся, понюхают, чем хозяйство пахнет… и в кого они такие неудельные растут? Она-то с детства при матушке, и на скотный двор, и на кухню, и мыло варить, и лекарства делать – да мало ли забот в бедном хозяйстве? У нее-то род хоть и старинный, но тоже бедный, до пятнадцати лет сопли подолом утирала. Потом уж к ней Алексей Иванович посватался.
Правда, и у него тоже не так чтобы полы золотом выложены, экономить приходится, а все ж лучше, чем в родимом доме.
Как получилось, что она с дочками мало занималась? Да вот… матушка у Евдокии была крепкого здоровья, а сама Евдокия не удалась. Восьмерых родила, так четверых Господь забрал. И трое из них сыночки, один остался. И того Евдокия уж так выхаживала, ночей с ним не спала, не знала, как рядом дышать.
И деточек скидывала.
И роды ей тяжело давались, считай, потом по месяцу прабабка ее травами отпаивала. Куда уж тут дочек наставлять?
Заботилась, как могла, и ладно!
Няньки-мамки есть, пригляд есть – и то слава богу. А уж какими там дочки растут – авось замуж выйдут, так всему научатся. Она же научилась?
Чего она не ожидала, так это стука в светелку, в которой прилегла отдохнуть, убегавшись. Ждала очередных проблем и указаний, а вместо этого Аксинья заглянула, даже смущенная:
– Маменька, отведайте?
Отведать?
Но второй в светелку вошла Устинья с подносом. Держала с усилием, но улыбалась. А на подносе – тут и взвар ягодный, и варенье в красивой плошке, и ложечка рядом, и хлебушек нарезан, выложен… так и захотелось подхватить ложечкой варенье – и отправить в рот. Боярыня и противиться себе не стала.
И замурлыкала восхищенно.
Сладость сиропа и горечь рябины, запах трав и меда…
– Чудесно.
Казалось, силы сами на глазах прибывают.
– Мы варенья на зиму сварили, маменька. Коли прикажете, еще сварим. – Устя смотрела ясными серыми глазами. – Только понравится ли?
Боярыня тряхнула головой и отправила в рот еще ложечку варенья, запила обжигающим травяным взваром.
Хорошо…
– Варите, девочки. Хорошо у вас получилось.
– Маменька, нельзя ли приказать еще рябины купить? У нас уж и нет, считай?
Боярыня только кивнула:
– Прикажу. Купят.
– Маменька… – Устя была сама невинность. – Прошу вас, позвольте и нам с Аксиньей на рынке бывать? Взрослые уж стали, а что и сколько стоит, по сей день не знаем. Замуж выйдем, так нас обманывать станут. Что ключница, что холопки… ох, мужья гневаться будут!
Боярыня брови сдвинула, а потом призадумалась.
Да, конечно. Невместно боярышням, словно чернавкам, по рынку шастать. А с другой-то стороны… какие еще семьи их возьмут? Ведь бесприданницы! Что там Алексей Иванович за дочками дать сможет? Почти ничего, так, копеечки медные, слезами политые.
Не возьмут девочек в богатую семью. А в бедной каждый грош считать придется, слезами умоешься за лишние траты…
А и то…
Что за честь, когда нечего есть? Сиди в тереме да вышивку слезами поливай? А так девочки хоть что узнают, хоть не обманут их злые люди.
– Маменька, я понимаю, что нехорошо это, но, может, нам одеться, как служанкам? Платки пониже повязать, надвинуть, косы спрятать, сарафаны попроще? И говорить, что мы не боярышни, а твои сенные девушки? Кто там потом прознает?
Боярыня задумалась.
Не по обычаю так-то. Но… И запрета ведь нет?
И муж ничего не скажет, потому как не заметит, не будет его дома. А и заметит, она отговорится. Ему до дочек и дела нет…
– Я с вами еще служанок пошлю, – буркнула она.
– Маменька, не надо бы служанок. Наушницы они, сплетницы. Особенно Верка да Настька… Лучше б кого из конюхов. И нянюшку Дарёну?
Упомяни Устинья кого другого, боярыня бы разозлилась. На дочерей. А вот сейчас…
Что Верка, мужнина полюбовница, что Настька – хватает же кобеля на все подворье! Понятно, боярину они на попользоваться, а потом в деревню поедут, может, так, а может, и в жены кому, ежели в тягости будут. Но пока…
Обе они тут.
И обе к боярину на ложе бегают, и обе языками машут. Понятно, Алексей Иванович ту из них хватает, коя под руку подсунется, особо ни одну не выделяет, вот они и стараются.
Дуры, конечно, а все ж обидно.
Может, и не разрешила бы боярыня в другой раз, но сказанное вовремя слово чудеса творит. Евдокия только белой ручкой махнула:
– Разрешаю, девочки.
– А… – пискнула Аксинья, но тут же замолкла. Боярыня и не заметила, как Устя пнула сестрицу по ноге сафьяновым башмачком. Хоть и мягкий сафьян, а все ж доходчиво получилось. Та и рот захлопнула.
– Маменька, дня б через три от сего? Не ранее, а то некогда всем, папенька в имение собирается?
Боярыня еще раз кивнула. И подумала, что все правильно.
В ближайшую пару дней и ей не до того, и боярину, а потом, когда поедет он с сыном в имение, девочек и правда можно на ярмарку отпустить. К тому времени, как вернется супруг, уж и следы пылью припадут. А там и дочкам надоест.
Что на базаре хорошего может быть?
Шумно, грязно, людно, всякая наволочь шляется… точно – надоест.
И боярыня, проследив, как за дочками закрывается расписанная цветами дверь светлицы, сунула в рот еще ложечку варенья.
Стоило двери закрыться, как Аксинья попыталась завизжать и на шею Устинье кинуться. Та ее вовремя перехватила, рот зажала.
– Молчи!!!
Кое-как сестра опамятовалась.
– Ума решилась?! Сейчас начнешь бегать-кричать, точно батюшке донесут! А он еще в имение не уехал! Хочешь там коров по осени пересчитывать?
– Не хочу!
А и то верно, крестьяне сейчас оброк платят, тащат хозяину и скотину, и зерно, и рыбу, и мед… да много чего! Не проследишь хозяйским глазом – мигом недоимки начнутся, а то и управляющий чего в свой карман смахнет… вот и ехал Алексей Иванович в свое поместье, и сына с собой вез. А что?
Пусть хозяйствовать учится, ему поместье перейдет.
Дочери?
А, пусть их, при матери! Одну дурищу замуж выдал, еще двух пристроить осталось.
Устя это понимала сейчас. Раньше-то сообразить не могла, чем она отцу не угодила, плакала по ночам, старалась хоть что получше делать, воле его покорствовала. А потом уж сообразила, что могла бы звездочку с неба в кулаке зажать – не поможет. Не мальчик она, вот в чем вина ее.
Потому и отцу не интересна. Ни она, ни Аксинья.
– Вот и молчи! И радости не показывай! Мигом отцу нашепчут! Уедет он – затихнет подворье, а тут и мы к матушке!
– Верно говоришь! – обрадовалась Аксинья. И впервые с приязнью на Устю поглядела.
Старшая сестра только улыбнулась.
То ли будет еще… подожди.
– Пойдем пока наряды свои посмотрим. Надобно что попроще подобрать, перешить, подогнать на нас, не в ночь же это делать?
– Да…
– Сейчас у меня сядем, дверь в светлицу запрем, чтобы не помешали слишком любопытные, да и посмотрим. А то и в сундуках на чердаке пороемся, в коих старое платье лежит. Нам дорогое не надобно, нам бы простое, полотняное…
Аксинья кивнула.
Сестру она не слишком-то любила. И в том виноваты были родители. Казалось все Аксинье, вот если бы сестры не было, то была б она одна, любили б ее больше. А понять, что не сбылось бы… да откуда? Ревновать ума хватало, злиться, негодовать. Осознать, что родители их просто не любят, – уже нет.
Тогда Устинья этого не понимала. Сейчас же… сейчас она и видела многое, и понимала.
И то, о чем думать было неприятно.
Ее Жива красотой одарила. А вот сестру…
Казалось бы, тоже волосы рыжие, тоже глаза серые. Похожи они с Аксиньей, а все ж не то.
У Усти волосы и гуще, и цвет другой. Старая медь с отблесками огня и золота.
У Аксиньи – вареная морковка. И веснушки. У Усти они тоже есть… штуки три. А у Аксиньи все лицо в них, потому она и белилась, как дерево по осени.
Глаза у Аксиньи меньше, лоб ниже, нос длиннее, губы уже. Вроде бы и то же самое, но некрасиво получается. Неприятно.
Устя этого и не видела тогда, в юности. А Аксинья все понимала, злилась, завидовала. Не отсюда ли ее предательство выросло?
– Пойдем, Аксинья. У нас еще много дел будет до базарного дня. Лапоточки еще бы найти надо, а не найти, так заказать…
– Лапти?! – праведно возмутилась Аксинья, выставляя ножку, обутую в кожаные ботиночки – коты [3].
– Много ты крестьянских девок в котах видела? И в поршеньках-то не находятся! [4]
Аксинья недовольно засопела, но крыть было нечем. И в доме девки в лаптях ходили – на поршни кожи не напасешься.
– Я в этой пакости ходить не умею.
– Вот и будем учиться, – спокойно ответила Устинья. – Хочешь на базар пойти за рябиной? И потом из дома выходить спокойно?
Хотелось. Так что Аксинья решила потерпеть лапти. Да и Устя добила решающим:
– Все одно никто нас не узнает. И о нас тоже не узнают, а крестьянским девкам и в лаптях можно.
Аксинья только вздохнула, что та мученица:
– Хорошо. Идем…
Улыбку на губах сестры она не заметила. Устя сегодня сделала маленький шаг к своему новому будущему. И сестра ей пригодится.
Вечером Устя покорно сидела за трапезой.
Ковыряла ложкой пареную репку. Та хоть и таяла во рту, хоть и сдобрена была маслом, но девушку не радовала.
Она помнила мать. Уставшей и измученной болезнью.
Она помнила отца. Равнодушным и холодным.
И сейчас… да, сейчас, восстанавливая свое впечатление, она была уверена – так и есть. Вот упади она сейчас в корчах, закричи, забейся, батюшка и ухом не поведет. Не то что волноваться за родное дитятко – просто рукой махнет да слугам прикажет на нее ледяной воды вылить.
Равнодушие.
Это чувство пронизывало всего Алексея Ивановича Заболоцкого, оно окутывало его плащом, оно светилось в серых, как и у самой Устиньи, глазах, оно заволокло трапезную серой хмарью. Оно изредка рассеивалось, когда глава семейства поглядывал на сына, но и только.
Да и сын…
Илья Алексеевич Заболоцкий был мужским отражением матери внешне – и отцовским по характеру. Если раньше Устя еще могла думать, что все исправимо, что она может добиться отцовской любви, уважения брата, понимания, надо только послушной и покорной быть, и будет ей радость!
Нет.
Никогда такого не случится.
Всегда отцом будет править стремление к собственной выгоде. Всегда брату интересна будет только своя жизнь. А чужая?
А что чужая. Ее можно и под ноги кинуть, чтобы сапоги вытереть.
Сестры? Сестер надо выгодно продать. Вот и все…
Ни поддержки, ни помощи она ни от кого не получит.
Устинья ковыряла репку, обводила взглядом стол. Когда-то, в монастыре, она хорошо научилась читать по лицам. Видела, кому плохо, кому больно, кто злится, кто терпит…
Сейчас она тоже все видит.
Матушка любит отца. Любит сына. Дочерей скорее терпит. Если они не будут доставлять хлопот, отлично. Если будут, их просто сломают через колено, как это с Устей и произошло в той жизни.
Да и с Аксиньей, наверное.
Вот сестра сидит рядом, поблескивает любопытными глазенками, улыбается. Не злая, не подлая пока – когда она свернет на кривую дорожку? Можно ли это исправить? Пока она что любопытный щенок, который не боится получить кованым сапогом в брюхо. Жаль, надолго так не останется.
Вот брат.
Смотрит только на отца, явно старается ему подражать. И плечи так же расправляет, и прищуривается, и даже усы вытирает тем же движением.
Не будет от него помощи.
Есть такая порода людей.
Он не хороший, он не плохой, он ровно такой, какой его хозяин. Он умный, он добрый, но ровно пока хозяин не прикажет обратного.
Сейчас его хозяин – отец.
Потом будет его жена, а точнее, тесть, который полностью подомнет мальчишку.
Да, мальчишку.
Устя вдруг осознала, что брат-то… младше, чем она?
Да, она умирала, старше была лет на пятнадцать, даже больше. И теперь смотрела на Илюшку уже совсем другими глазами.
Ведь мальчишка как есть. Вот и след от прыща на шее, под бородой просто не видно, а он там. Если приглядеться.
И на отца он смотрит, как щенок на вожака стаи. И… сможет ли брат так смотреть на нее?
Нет, не сможет. Или сможет он?
Устя отчетливо поняла, что ни с отцом, ни с братом у нее договориться не получится. Отец никогда не примет ее всерьез.
Брат сначала будет следовать за отцом, а потом… ночная кукушка всегда дневную перекукует. Не нами то заведено, не нами кончится. Значит, не надо на них рассчитывать.
Обойдемся без союзников. Надо просто сделать так, чтобы они не мешали. А то и лучше.
Если отец свою выгоду почувствует, он горы свернет, моря закопает. Вот и пусть…
Устя ковыряла репку и думала о будущем. Том будущем, в котором ее семья останется жива и невредима. Ее семья.
Ее любимый.
Ее новая жизнь.
Понадобится солгать, убить, по крови пройти – не задумается!
Огонек горел внутри. Ровно-ровно, словно крохотная черная искорка. И это давало надежду на будущее.
Дура я, наверное.
Но понимала, что так надо поступить. Даже против своей воли, даже против разума.
Дура.
И все, что случилось, только моя вина.
Почему я его не оставила умирать?
Почему не нанесла удар?
Почему кинулась помогать?
У меня до сих пор нет ответа на этот вопрос. Может, это потому, что внутри меня билась живая сила богини?
Не знаю, ничего не знаю.
Дура!!!
Устинья отлично понимала: ей нужно сходить в храм богини. Верея просила, почти приказала волхву найти, да и сама Устинья понимала – надобно! А как?
Дома у них молельни не было. То есть была, конечно, домашняя, с крестами и прочим, как положено. А уголка для Живы не нашлось.
Хотя там немного и требовалось. Всего-то живой цветок из храма. Или деревце.
Возьми росток, посади дома да и приходи к нему, хоть иногда. Пока он жив. слышит тебя богиня.
Завял? Умер? Просто так эти растения не погибают. Думай, что ты сделал против Правды. Тогда богиня простит.
Огонек теплился под сердцем. Устя знала, он не погаснет. А вот полыхнуть может в любой момент тем самым черным, страшным пламенем.
Страшным?
Нет, ей не было страшно за себя. Ей было страшно не удержать огонь в узде. Не справиться.
А еще…
Учиться надо.
Сила – это только сила. Как меч – всего лишь остро заточенная железка. Не будешь учиться, у тебя его любой отнимет да и тебе накостыляет. С силой то же самое.
Мало ли что там тебе дано?
Учись! Тогда и прок будет!
А где научить могут? Только в храме. Хотя правильно ли это место называть храмом?
Жива. Богиня, дающая жизнь [5].
Она не любит мертвого камня, она любит живые рощи, поляны, луга, леса. Вот и поклоняются ей в роще.
Есть такая и рядом с Ладогой. Чуточку в стороне, но есть.
Еще первый государь Сокол запретил ту рощу вырубать на дрова или как-то растаскивать. Разве что хворост собирать, упавшие деревья выносить. И то если роща дозволит.
С тех пор запрет и держится.
Всякое, конечно, бывало. И вырубать рощу пробовали, и поджигать. Ничего не получалось. Погибали люди. Деревья падали на лесорубов, поджигатели роняли на себя горящие угли, сами вспыхивали свечками…
Что потом с рощей сделал Фёдор?
Устя не знала. Когда ее убрали, иначе не скажешь, в монастырь, роща еще стояла. Еще боролась… до конца боролась.
До последнего… последней. До Вереи.
Устя потерла лицо руками.
Идти необходимо.
А как?
Для прежней Усти семнадцати лет от роду задача была невыполнима.
Для нынешней – сложно, но можно попробовать. И Устя решилась.
Потихоньку соскользнула с лавки. Аксинья сопела неподалеку. Сестры спали вместе, в светелке, но у Аксиньи сон крепкий, Устя помнила. Она однажды с лавки упала, закрутилась во сне, так другая бы проснулась, а Аксинья только повернулась – и дальше спит. На полу.
Устя выглянула за дверь.
Никого.
Хорошо. Но если бы там был кто-то из служанок или нянюшка, пришлось бы сейчас выйти и вернуться. А что, и так бывает. В нужник надо, живот прихватило.
Никого.
Устя вихрем пролетела по коридору, толкнула дверь кладовки. Не заперто. И понятно, ничего тут особо важного нет, сундуки стоят, вот они-то заперты. Но ей не сундук нужен, ей нужно то, что спрятано между сундуком и стеной.
Устя подбирала наряды для ярмарки, ну и себе пару вещей отложила, потом припрятала потихоньку, пока Аксинья не видела.
Из-за сундука появился старый, кажется, еще прабабкин сарафан. Некогда роскошный, а сейчас пообтрепалась ткань, потемнела и местами разлезлась вышивка, пара дырочек появилась. И старая же душегрея, изрядно поеденная молью.
Осень. Холодно.
Поверх всего этого великолепия, остро пахнущего лавандой, Устя намотала платок. Посмотрелась в зеркало.
Если б не коса… так, косу внутрь. Вот так.
Отлично, теперь и не поймешь, то ли девка, то ли бабка, лицо закрыто, руки закутаны, одежда неприметная. Хорошо.
Может, и пробежит она незаметно?
Устя выдохнула, привычно перекрестилась, потом опустила потерянно руку.
А можно ли? После всего, что случилось с ней? И в храм-то ходить боязно… как еще огонек подсердечный на это отзовется?
Хотя какая разница. Сейчас надо так, чтобы никто не понял, не заподозрил. А потом… дожить бы до этого! Просто дожить!
И Устя решительно выскользнула из кладовки.
Не просто так она рябину собирала, она еще и за подворьем наблюдала.
Собаки?
Собаки ей не страшны, сторожа – хуже. Но сторожей ей не встретилось. Спят небось. А и ладно.
Вот и задняя калитка. Устя помнила, через нее девки на свидания бегали. Хозяева не потворствовали, да разве удержишь? Дверь отворилась без единого звука – хорошо петли смазаны.
Темные ночные улицы сами стелились под ноги, Устя почти летела туда, где чувствовала такое же тепло, как и внутри себя.
В ней горит огонек. А там… там целый костер! Ей лишь искра досталась, а в роще пламя, к нему можно протянуть руки и греться. Оно теплое, родное, уютное, хорошее…
Каким чудом ее не заметили?
Устя и не раздумывала над этим. А все было просто.
Лихие люди позже на промысел выходят. Сейчас еще только стемнело, может, час прошел, полтора… сторожа еще толком не уснули, пьяницы из кабаков не пошли, зато стража по улицам проходит. Государь так приказал. Обходить город сразу после захода солнца – и через каждые два часа. Понятно, не всегда это соблюдалось, но первый-то обход стражники делали честно. Второй – уже не всегда, а третий и вовсе как повезет. Потом уже петухи запевали, потом приходилось идти.
Устя как раз незадолго до первого обхода и проскочила.
Почти пролетела по темным городским улицам, сама себе удивляясь. Вроде и нечасто она в городе бывала, пешком почти не ходила, в возке ее вывозили, в карете, а все помнит!
И куда свернуть, и как пройти.
Помогло еще, что усадьба их была в нужном конце города. Тут пройти-то всего ничего, может, с полчаса по городу – и ты уже рядом с валом.
Грязным, вонючим… что ж! Устя только рукой махнула. Лапти, конечно, в грязи будут, но что с ними делать, она подумает потом. Да и лапти же! Не сапожки, не чоботы [6].
Вал не слишком высокий, может, метра три, но это ИЗ города. А с другой стороны ров с водой. Сейчас, скорее, с жидкой грязью. Глубокий, но узкий, перепрыгнуть через него можно.
Откуда Устя знала? Да тот же Фёдор и говорил.
Зачем вал построили?
А боролись с беспошлинным ввозом товаров. Телеги теперь могли пройти только по нескольким дорогам, через заставы. Государь еще хотел сеть постов вокруг вала расставить, чтобы любого, кто его просто так перелез, хватали и пороли.
При Борисе Ивановиче такого не делалось. Государь справедливо рассудил, что ни к чему вал охранять. Телегу ты через него не перетащишь, тюки не перекинешь, а одну бутылку… ладно уж! Коли ты так выпить хочешь, что через вал полез, – пей!
Людей на ту охрану много понадобится, а пользы мало будет. Просто надо вал подновлять и ров прочищать, вот и будет ладно. А кто через вал полезет… явно не просто так, для баловства.
Сейчас Устя благословляла это решение.
Фёдор потом все же расставит посты, и стража будет хватать любого, кто попытается перебраться через вал, и нещадно пороть прямо на месте. И Фёдор будет сам проверять посты и нескольких людей прикажет запороть насмерть…
Это будет потом.
А сейчас она нещадно вымазалась и радовалась еще более-менее сухой погоде. А то бы и хуже было.
Слезла с другой стороны, кое-как перескочила через ров, правда, упала на четвереньки и, кажется, колено рассадила. А и ладно. Дохромает.
Роща открылась внезапно.
Кажется Усте – или она подальше от вала была?
А, не важно.
Вот только что голая дорога, а сейчас уже вокруг подростки, кустарнички, и все шуршат рядом. И соловей поет.
Устя невольно завертела головой, стараясь отыскать ночного певца. И нашла, что удивительно.
Соловей устроился на ветке дуба и пел так, что дух захватывало. И был он при этом совершенно белым.
Или луна так на перьях отливает?
Устя об этом не думала, она шла вперед и вперед.
И снова споткнулась, упала, выходя на поляну. Совсем небольшую, круглую – и береза на поляне. Да какая!
Сразу видно, она еще государя Сокола помнит. И до того сколько веков встретила?
Толстенная, мощная, покрытая густой зеленой листвой, словно и не приходила в рощу осень.
Устя согнулась в поклоне, да так, что носом чуть в траву не уперлась.
– Богиня…
И словно эхо ей ответил тихий голос:
– Богиня!
Только вот чувства разные были. Устинья перед рощей благоговела. А с той стороны ужас в голосе чувствовался, да какой!
– Кто тут?
Устя оглядывалась. Говорить? Бежать? Делать-то что?
– Это я.
Одетая в простую рубаху и ярко-зеленую поневу, на Устю смотрела женщина.
Молодая? Старая?
Лицо с морщинками, а глаза молодые, яркие, зеленые, даже в темноте видно. Такая искристая зелень, как у кошки, даже светится немного.
Фигура женская, и движения совсем легкие, девичьи.
– Кто ты? – Устя спрашивала требовательно. Разные люди приходят к богине, да и слуги ее… Волхва это? Или пока еще помощница? Или кто-то еще? Не очень Устя во всем этом разбиралась…
– Я просто служу Живе.
– Ты волхва? – Устя и не сомневалась. Она имеет право спрашивать.
– Да.
– Я… я пришла не просто так. Мне приказала прийти сюда одна из Беркутовых.
– Кто?
– Прости. Я не могу назвать ее имя.
– Я тоже Беркутова, – тихо сказала женщина. – Добряна меня нарекли.
– Устинья я. Заболоцкая.
– Не боярышня ли?
– Неуж так мой род известен?
– Прабабка твоя, Агафья, мне ведома. Волхва она, и не из последних.
Устинья кивнула:
– Вот. А со мной… я не знаю, что со мной случилось. Но волхва сказала мне сюда прийти. Здесь ответ искать.
Добряна, видимо, успокоилась, плечи опустились, посох исчез куда-то… когда он и появился-то? Устинья даже и не заметила.
– Что ж. Проходи, Устинья. Будем искать. Прости, не признала я в первую минуту.
– Я… со мной не так что-то?
Устя невольно руку к груди поднесла. Там горел крохотный черный огонек. Такой теплый. Такой…
Настоящий.
– Не совсем так, как надо бы. Но мы смотреть будем. Думать будем. Ты проходи… сестра.
– Сестра?
Вот уж чего не ожидала Устинья. Разве… и так бывает?
– Все мы сестры. – Женщина коснулась груди. Ровно там, где и сама Устинья ощущала тепло. – Все родные. Меня богиня давно уже позвала, а тебя, смотрю, только что? Может, день-два?
Устя кивнула.
Двадцать лет назад? Двадцать лет вперед? Не важно, богине виднее!
– Недавно.
– Но не для служения, это я вижу. Ты меня не заменишь, у тебя другая дорога.
Устя снова кивнула.
Ей хотелось бы остаться в роще. Сесть под березу и сидеть, слушать соловья, ни о чем не думать, никого не видеть – все устроится само?
Не устроится.
ОН умрет. И все будет плохо, и темно, и не нужно. Никому не нужно, и ей в первую очередь. Устя не сможет здесь остаться. Она обязательно уйдет. Но…
– Я просто пришла к Богине. Или за помощью. Я уж и сама не знаю.
– Не печалься, все образуется.
От руки волхвы шло тепло. Оно успокаивало, прогоняло мятежные мысли, заставляло дышать полной грудью. Мимоходом кольнуло горячее в колене, Устя даже охнула, но тут же успокоилась.
– Себя мы вылечить не можем, а вот другим помочь проще. Друг другу особенно. Сила в нас общая. Если ты ее уже приняла, дальше легче будет. А вот те, кто богиню не принял, тех лечить сложнее. Закрываются они, сопротивляются. Я уж молчу про крещеных. Чужое… оно завсегда чужое.
– Я тоже крещеная.
– Нет. Ты умершая.
– Я?! Я… кто?! – Вот теперь Устинья и испугалась. Чуть не до медвежьей болезни, до дрожи в коленях, до крика. – К-как?!
– Неведомо мне это. Ты пришла, я силу твою почуяла. – Волхва головой качнула. – Я думала, ты с недобрым… сила твоя хотя и от Живы, да словно через смерть прошла. Но не колдовка ты, тех бы я сюда и не подпустила. Да и не подошли бы они сюда.
– Колдовка?
– Наш дар от Живы, их – от Рогатого. Наш дар врожденный, из ладоней Матушки, их – чужой кровью и болью выкупленный. Наш к Живе уйдет, их дар передать требуется.
– Понимаю. – Устя и правда понимала, о чем речь. – Но что с моим даром не так?
– Посмотри на меня, Устинья. Внимательно посмотри, вот сюда. Что видишь ты? Что чувствуешь?
Ладонь волхвы коснулась того места, в котором огонек грел.
Устя и пригляделась.
В этом месте как-то все легко получалось. Не училась она такому никогда, а все ж поняла.
– Светлый он. Ровно солнышко. И теплый.
– Испокон веков мы лекарки. Жизни спасаем, черное колдовство снимаем, болезни рассеиваем. Род – меч, Жива – щит. Сколько воин без защиты сделает? Да ничего, впустую все! А и щит один, без клинка, тоже не поможет от врага защититься.
– Понимаю.
– А твоя сила – другая она. Изначально как наша, а сейчас что получилось, не знаю. Согласна ты, чтобы я посмотрела?
– Конечно. Для того и пришла.
– Иди тогда к березе.
Устя даже и не оглядывалась.
ТАКАЯ береза здесь одна.
Громадная, раскидистая, толщиной, поди, в четыре ее обхвата, но не корявая, а гладенькая, ровненькая, стройная. И корни выпирают.
И соловьи в ветвях поют. И сомневаться тут нечего, идти надобно.
Откуда-то изнутри, искреннее, истинное выплыло.
Тебе здесь рады. Ну, здравствуй, Устинья, дочь боярская.
– Не найдется у тебя ножа? Хоть какого?
– Возьми. – В ладонь Устиньи легла рукоять клинка. Костяная.
И клинок костяной. Из клыка какого-то зверя.
В подарок богине приносят не жертвы. Ей приносят пироги, зерно, мед, ей приносят букеты цветов, но где все это взять Устинье? Потому подарком станет ее кровь.
Устя решительно располосовала свою ладонь.
Кровь закапала на корни березы.
И – стихло.
Замолк в роще соловей, замер пролетающий мимо ветер, стих шелест листьев.
Запело, зашелестело ветвями дерево. Устя знала: волхва сейчас на нее смотрит.
А еще смотрит и что-то другое.
Мудрое, древнее… ласковое и теплое. И видит все.
И темницу ее, и Верею, и последнюю, отчаянную попытку девушки всю себя отдать! Только бы получилось!
За всех! И за все!
Так в последнюю отчаянную атаку кидается израненный воин. Не уйти уже живым, на две-три минуты той жизни осталось. Но врагов с собой забрать! И тело движется даже мертвым…
Сколько то продлилось? Устя не знала, не осознавала времени. Себя не помнила.
А потом спустилась веточка, по щеке ее погладила, вокруг запястья обвилась – да и осталась так. И Устя поняла – ее услышали. И увидели.
На волхву оглянулась.
Добряна стояла, молчала. Потом заговорила глухо, тяжеловато:
– Открылось мне, в чем дар твой, Устинья Алексеевна, дочь боярская. Прабабка тебе небось про нас рассказывала сказками?
Устя только головой качнула:
– Батюшка против был.
– А… сила в тебе тогда еще не проснулась. Не то ее б и царь-батюшка не остановил. На самом деле просто все. Чем легче болезнь, тем легче и лечение, понимаешь? Рану я заживлю, не заметив. – Добряна кивнула на ладонь Усти, и та ее приоткрыла.
Кровь уже не капала, но рана была плохой, неприятной. С такой не побегаешь, не полазишь, а ей ведь домой еще бежать… И словно на мысли ее что откликнулось. Веточка с запястья стекла, ровно живая, на ладонь улеглась да в рану и вползла. А рана и затянулась. Была полосочка на руке – она и осталась. Разве только приглядеться к ней, тогда видно, что она ровно веточка, на ладонь положенная. Но кто ж там девке на ладони смотрит?
На другие места – ладно еще…
– Ох…
– Жива тебя отметила. И благословила. Не бойся этого, частичка ее всегда с тобой будет.
– А у тебя?..
Добряна ворот рубахи с плеча приспустила:
– У каждой из нас. Кого Матушка пожалует…
На ровной коже, аккурат над сердцем, веточка и лежала. Ровно как живая, яркая, зеленая…
– У меня она такой тоже будет?
– Нет. Ежели только сюда придешь, тогда заметно будет. Или силой своей пользоваться будешь… другая она у тебя. От Матушки, да только… мне с Порога человека вернуть можно, а потом три дня пластом пролежу. А ты легко сможешь. Дано тебе теперь. Коли ты сама через смерть прошла, сможешь и с ее порога людей уводить. Только опрометчиво тем не пользуйся, ревнива Хозяйка.
– Я смогу?..
– У тебя не просто дар. Он для тех последняя надежда, с кем мы справиться не сможем.
– Вы не сможете?
– Что ж мы – боги? Есть такие вещи, которые не вылечишь, не справишься просто. А вот ты сможешь человека из смерти вернуть. И сама потом пластом не поляжешь, и сил много не потратишь.
– А подвох тогда в чем?
– Уж прости. Но обычных детей тебе теперь не ро́дить. Все волхвами будут или волхвицами, все силой одарены будут. Кто больше, кто меньше, в ком раньше дар проснется, в ком позже, а только все одно – быть. Хоть ты от царя роди, хоть от конюха.
Устя только за голову схватилась:
– Но ведь… как же…