8,99 €
«В стальных грозах» — одно из самых известных произведений о Первой мировой войне, соединившее в себе черты художественной литературы, философии и мемуаристики. Книга возникла из дневниковых записей, которые Юнгер вел на протяжении всей войны. Наполненная не только фактами, переданными с присущей автору математической точностью, но и впечатлениями, оставившими неизгладимый след в памяти, она стала его личной историей войны. Как писал сам Юнгер: «Я не ставлю себе цель живописать о героях, я хочу рассказать не то как могло быть, а как было в действительности». Книга выдержала 14 переизданий, текст каждый раз претерпевал многочисленные правки, которые отражали меняющиеся с годами историко-философские взгляды автора, по-новому осмысливающего опыт войны.
Das E-Book können Sie in Legimi-Apps oder einer beliebigen App lesen, die das folgende Format unterstützen:
Seitenzahl: 363
Veröffentlichungsjahr: 2025
Ernst Jünger
In Stahlgewittern
© Klett-Cotta – J. G. Cotta’sche Buchhandlung Nachfolger GmbH, Stuttgart, 1920, 1961, gegr. 1959
© Перевод. А. Анваер, 2024
© Издание на русском языке AST Publishers, 2025
Посвящается павшим
Эшелон прибыл в Базанкур, маленький городок в Шампани. Мы выгрузились. Не веря своим ушам, с почти благоговейным трепетом вслушивались в тягучие такты железного громыхания фронта, в мелодию, которой на долгие годы суждено стать нашей обыденностью. Вдалеке в сером декабрьском небе растекался белый шар шрапнели. Повеяло дыханием сражения; оно заставило нас содрогнуться от странного чувства. Догадывались ли мы, что наступают дни, когда очень многих из нас поглотит нараставший до раскатистого грома рокот фронта – одних раньше, других позже?
За плечами мы оставили университетские аудитории, школьные парты, верстаки и за считаные недели боевой подготовки сплотились в огромное, воодушевленное целое. Выросшие в эпоху надежного мира и спокойствия, все мы тосковали по необычному, по великой опасности, и война опьянила нас. Мы выступали в поход, осыпаемые дождем цветов, нас дурманил аромат роз и запах крови. Ведь война одарит нас величием, силой, торжеством. Она представлялась нам мужским делом, веселой перестрелкой на цветущих, окропленных кровью лугах. «Нет смерти прекраснее в мире…»[1] Ах, только бы не остаться дома, только бы нам позволили участвовать!
– Поотделенно в колонну становись!
Трудный марш по глинистой почве Шампани быстро унял разгоряченную фантазию. Ранец, подсумок и винтовка давили на плечи свинцовой тяжестью.
– Короче шаг! Задним подтянуться!
Наконец мы добрались до места отдыха 73-го пехотного полка, деревни Оренвиль, одного из убогих населенных пунктов тех мест – пять десятков домов, сложенных из кирпича или известняка и теснившихся возле окруженной парком господской усадьбы.
Для глаз, привыкших к порядку городов, деревенская улица выглядела совершенно чуждо. Лишь кое-где мелькали немногочисленные, робкие, оборванные штатские; повсюду одетые в поношенную форму солдаты с обветренными, по большей части бородатыми лицами; они либо неторопливо куда-то брели, либо кучками стояли в дверях домов, приветствуя нас, новоприбывших, солеными шутками. В подворотне, источая запах горохового супа, дымила полевая кухня, окруженная разносчиками пищи и дребезжанием котлов. Казалось, жизнь здесь течет довольно тупо и медленно. Это впечатление только усугублялось видом ветшающей деревни.
Ночь мы провели в огромном амбаре, а наутро начштаба полка, обер-лейтенант фон Бриксен, распределил нас по подразделениям. Я попал в девятую роту.
Первый день на войне не обошелся без инцидента, который произвел на нас неизгладимое впечатление. Мы сидели в отведенной нам на постой школе, завтракали. Как вдруг неподалеку ударила череда глухих сотрясений, а из всех домов высыпали солдаты и бросились к въезду в деревню. Мы последовали их примеру, толком не зная зачем. Над нами снова грянул незнакомый вибрирующий шум, утонувший в оглушительном грохоте. Меня поразило, что люди вокруг, словно страшась какой-то ужасной угрозы, на бегу пригнулись, втянув голову в плечи. Все это казалось немного смешным – люди вели себя совершенно непостижимо.
Сразу после этого на опустевшей деревенской улице появились темные группки, тащившие черные свертки на брезентовых носилках или на скрещенных в замок руках. Со странно гнетущим ощущением нереальности, я неотрывно смотрел на окровавленного человека с безвольно повисшей неестественно согнутой ногой; он непрерывно хрипло кричал: «Помогите!», будто неминуемая смерть уже схватила его за горло. Человека унесли в дом, над входом которого вился на ветру флаг Красного Креста.
Что это было? Война показала свои когти и сбросила дружелюбную маску. Так загадочно, так безлично. Едва ли кто-нибудь думал в тот миг о противнике, о таинственном коварном существе, скрытом где-то там, вдалеке. Доселе невиданное событие произвело настолько сильное впечатление, что понять взаимосвязи стоило немалых усилий. Происшедшее поразило нас, как явление призрака при ярком полуденном свете.
Один снаряд разорвался наверху, у ворот замка, обрушив в их створ тучу камней и осколков, как раз когда напуганные первыми выстрелами обитатели устремились к выходу. Тринадцать убитых, в том числе военный дирижер Гебхард, хорошо мне знакомый по публичным концертам на набережной Ганновера. Привязанная лошадь учуяла опасность раньше людей, за несколько секунд до взрыва она вырвалась на волю и, не получив ни одной царапины, галопом поскакала во двор замка.
Хотя обстрел мог повториться в любую минуту, неодолимое любопытство тянуло меня к месту несчастья. Рядом с тем местом, куда ударил снаряд, болтался щиток, на котором какой-то остряк написал: «У снарядного угла». Значит, и до этого было известно, что замок при артобстреле наиболее опасен. На улице краснели большие лужи крови; кругом валялись пробитые каски и поясные ремни. Тяжелые железные ворота замка изрешечены осколками, придорожная тумба забрызгана кровью. Все это магнитом притягивало мой взгляд, и одновременно во мне происходила глубокая перемена.
В разговоре с товарищами я заметил, что у многих этот инцидент уже здорово поубавил воинственное воодушевление. О том, что он сильно подействовал и на меня, говорили слуховые галлюцинации, превращавшие дребезжание проезжающей телеги в смертельно опасный вибрирующий свист шального снаряда.
Впрочем, оно преследовало нас всю войну, это вздрагивание от каждого внезапного и неожиданного шума. Грохотал ли проезжающий мимо поезд, падала ли на пол книга, раздавался ли среди ночи крик – сердце на мгновение замирало в предчувствии большой и неведомой опасности. Ничего удивительного, ведь четыре года мы пребывали в густой тени смерти. При каждом нарушении обыденности это предчувствие, таившееся в глубокой тьме бессознательного, выскакивало наружу в образе смерти, словно предостерегающий привратник, – как в часах, над циферблатом которых в окошке ежечасно появляется смерть с песочными часами и косой в руках.
Вечером того же дня настала долгожданная минута: мы с полной выкладкой выступили на боевую позицию. Через развалины деревни Бетрикур, казавшиеся в сумерках фантастическим видением, дорога вывела нас к одинокому, скрытому в ельнике дому лесничего, «Фазанарию», где располагался полковой резерв, куда до этой ночи входила и девятая рота под командой лейтенанта Брамса.
Нас встретили, распределили по отделениям, и уже вскоре мы очутились в окружении бородатых, перемазанных глиной парней, которые приветствовали нас с известной долей благодушной иронии. Нас спрашивали, как дела в Ганновере и не знаем ли мы, скоро ли кончится война. Потом разговор, к которому мы жадно прислушивались, превратился в однообразный обмен короткими репликами об окопах, полевой кухне, участках траншей, артобстрелах и других делах позиционной войны.
Через некоторое время перед дверью лачуги, служившей нам квартирой, послышалось: «Становись!» Мы выстроились поотделенно и по команде «Заряжай! На предохранитель!» с тайным наслаждением вставили в магазин обойму боевых патронов.
Потом все шли в молчании, один за другим, словно наугад, вперед по ночной, испещренной темными перелесками местности. То и дело гремели одиночные выстрелы, яркими кометами, шипя, взлетали ракеты, после коротких, призрачных вспышек которых тьма казалась еще гуще. Монотонное дребезжание винтовок и саперных лопаток нарушил предупредительный оклик:
– Внимание, проволока!
Потом вдруг лязг падения и брань:
– Дьявол, хоть бы предупредил, что воронка!
Вмешивается капрал:
– Тихо, черт побери! Думаете, у француза уши дерьмом залеплены?
Дальше марш ускоряется. Неизвестность ночи, мерцание трассирующих пуль, тягучие вспышки винтовочного огня вызывают возбуждение, странным образом поддерживающее бодрость. Временами слышится холодный тонкий свист наугад выпущенной пули и стихает вдали. Как часто после того первого раза я в наполовину меланхолическом, наполовину взвинченном состоянии шагал по мертвой местности к передовой!
Наконец мы нырнули в один из ходов сообщения, которые белыми змеями вились в ночи к позициям. Там я, одинокий и озябший, очутился меж двух стенок, напряженно всматриваясь в раскинувшийся перед линией окопов еловый перелесок, где воображение рисовало мне всякие тени, меж тем как то одна, то другая шальная пуля с шумом пробивала листву и со свистом летела наземь. Единственное разнообразие в эту бесконечную тягомотину внес пришедший за мной старший товарищ, и вместе с ним я поплелся на выдвинутый вперед пост, где мы снова занялись тем же – наблюдением за ничейной полосой. Два разрешенных часа я, совершенно измученный, пытался забыться сном в этой голой меловой яме. Когда забрезжило утро, я был бледен и перемазан глиной, как и все; казалось, я живу этой кротовьей жизнью уже много месяцев.
Позиции полка извилистой линией пролегали в меловом грунте Шампани напротив деревни Ле-Года. Справа эта линия примыкала к искореженному взрывами перелеску, Снарядному лесу, далее зигзагом шла через громадные поля сахарной свеклы, где яркими пятнами виднелись красные штаны убитых французов, и заканчивалась у ручья, за которым начинались позиции 74-го полка; связь между полками обеспечивали ночные патрули. Ручей с шумом падал с запруды разрушенной мельницы, окруженной угрюмыми деревьями. Уже много месяцев его воды текли по черным пергаментным лицам погибших солдат французского колониального полка. Жуткое местечко, особенно по ночам, когда луна, проглядывая в разрывы облаков, создавала причудливые тени, а к журчанию воды и шелесту камыша примешивались диковинные звуки.
Служба была тяжелой и утомительной. Жизнь начиналась с наступлением сумерек, когда всему личному составу надлежало стоять в окопах. С десяти вечера до шести утра солдаты каждого отделения спали в очередь по двое, так что всяк мог за ночь насладиться двухчасовым сном, хотя из-за ранней побудки, поисков соломы и других мелких дел эти два часа большей частью превращались в короткие минуты.
Караульную службу несли либо в траншее, либо в одиночных укрытиях, связанных с основной позицией длинными и глубокими ходами сообщения; эти укрытия создавались ради безопасности, но, как выяснилось, в позиционной войне они были как раз опасны, и вскоре от них отказались.
Нескончаемые, изнурительные ночные караулы можно было кое-как выдержать в ясную погоду и даже в мороз, но они становились сущим мучением, когда шел дождь, а он сыпался с неба почти весь январь. Когда влага пропитывала натянутую на голову плащ-палатку, а потом шинель и форму и часами текла по телу, настроение катастрофически падало, и улучшить его не могли даже чавкающие по грязи шаги смены. Рассвет освещал утомленные, перепачканные мелом фигуры с бледными лицами, которые, стуча зубами, валились на гнилую солому в протекавших блиндажах.
Ох уж эти блиндажи! Просто открытые в траншеи, вырубленные в мелу ямы, прикрытые сверху слоем досок и присыпанные землей. После дождя с этой «крыши» в блиндаж еще долго капала вода, немудрено, что черный юмор снабдил их табличками с соответствующими надписями: «Сталактитовая пещера», «Мужская купальня» и проч. Если там устраивались на отдых несколько человек, они поневоле выставляли ноги в траншею, и все мимоходом о них спотыкались. В такой ситуации поспать и днем толком не получалось. К тому же на два часа мы заступали в дневной караул, а кроме того, чистили окоп, ходили за едой, кофе, водой и так далее.
Понятно, непривычная жизнь давалась нам очень тяжело, в особенности оттого, что большинство из нас в прежней жизни знали о настоящем физическом труде только понаслышке. Вдобавок на передовой нас встретили без той радости, на какую мы рассчитывали. Бывалые старики пользовались любой возможностью изрядно нас «помуштровать», и каждое скучное или неожиданное поручение неизбежно доставалось нам, «юным добровольцам». Впрочем, этот прихваченный из казарм на войну обычай, отнюдь не поднимавший нам настроение, исчез после первого совместного боя, когда мы тоже стали считать себя «стариками».
Время, когда роту переводили в резерв, было ненамного лучше. Отдыхали мы в «Фазанарии» или в лесу, в землянках, крытых еловым лапником; пропитанный гнилью пол хотя бы распространял приятное тепло. Иной раз там можно было проснуться в луже дюймовой глубины. До тех пор я знал ревматизм только по названию, но всего через несколько дней пребывания в этой вечной сырости ощущал боль во всех суставах. Во сне мне чудилось, будто в конечностях перекатываются вверх-вниз железные шары. Здесь ночью тоже не спали, а углубляли многочисленные ходы сообщения. Если француз не светил ракетами, то идти приходилось в полной темноте, буквально наступая на пятки идущему впереди, иначе будешь потом до утра блуждать в лабиринте траншей. Впрочем, обрабатывать грунт было легко: мощный меловой пласт, скрытый под тонким слоем глины и перегноя, легко поддавался ударам кирки. Порой кирка выбивала сноп зеленоватых искр – когда сталь натыкалась на вкрапления кристаллов железного колчедана, большие, размером с кулак. Они состояли из множества сплавленных в шар кубиков, сколы которых блестели как золото.
Просветом в невыносимом однообразии было ежевечернее появление полевой кухни на опушке перелеска. Когда с котла снимали крышку, по округе разносился восхитительный аромат гороховой каши с салом или других прекрасных деликатесов. Но и тут обнаруживалась темная сторона – сушеные овощи, каковые разочарованные гурманы язвительно окрестили «проволочными заграждениями» или «потравой полей».
Я даже нашел в своем дневнике сердитую запись от 6 января: «Кухня сегодня вечером привезла какую-то свинячью жратву из мороженой брюквы». Зато в записи от 14 января значится: «Чудесный гороховый суп, четыре порции, муки насыщения. Мы лопали наперегонки и спорили, в каком положении можно больше в себя впихнуть. По-моему, больше всего можно съесть стоя».
Нас щедро снабжали бледно-розовым шнапсом. Разливали его в крышки котелков; он сильно отдавал спиртом, но для холодной и сырой погоды был в самый раз. Табак нам выдавали только крепчайший, зато много. Типичный солдат тех дней, каким он врезался в мою память, выглядел так: часовой в островерхом шлеме с серым чехлом, руки в карманах длинной шинели, стоит в амбразуре и курит трубку, выпуская дым по прикладу винтовки.
Самыми приятными были дни отдыха в Оренвиле, когда мы отсыпались, стирали одежду, чистили оружие и амуницию и занимались строевой подготовкой. Рота квартировала в огромном амбаре; две крутые приставные лестницы служили входом и выходом. Хотя там было полно соломы, внутри стояли печки. Как-то ночью я во сне подкатился слишком близко к одной из них и проснулся оттого, что товарищи изо всех сил старались меня потушить. Я с ужасом осознал, что мундир на спине изрядно обгорел, так что мне потом долго пришлось ходить как бы во фраке.
После недолгого пребывания в полку мы окончательно расстались с иллюзиями, с какими шли в армию. Вместо чаемых опасностей нас ждали грязь, тяжелый физический труд и бессонные ночи, и все это требовало совершенно другого героизма. А еще хуже была скука, которая нервирует солдата больше, чем близость смерти.
Мы надеялись на наступление, но попали на фронт в самое неблагоприятное время, когда всякое движение замерло. Мелкие тактические вылазки тоже прекратились по мере того, как укреплялись позиции и огонь их защитников набирал силу. За несколько недель до нашего прибытия одна рота после слабой артподготовки отважилась на частную атаку, в ходе которой надо было преодолеть считаные сотни метров. Французы, как в тире, расстреляли атакующих; лишь единицы сумели дойти до их проволочных заграждений. Немногим уцелевшим, укрывшимся в воронках, пришлось дожидаться темноты, чтобы под ее покровом доползти до своих позиций.
Постоянное перенапряжение личного состава было обусловлено еще и тем, что позиционная война, которая требовала по-иному распоряжаться силами и средствами, стала для командования явлением совершенно новым и неожиданным. Огромное число караульных постов и бесконечные земляные работы большей частью были не нужны и даже вредны. Главное не в мощных инженерных сооружениях, а в мужестве и бодрости солдат. Углубление траншей, вероятно, спасало от ранений в голову, но оно же заставляло цепляться за оборонительные укрепления и претендовать на безопасность, от которой трудно отказаться. Вдобавок все больше усилий уходило на ремонт построенного. В противном случае могло произойти наихудшее – в оттепель схваченные морозом меловые стены траншей и окопов превращались в жидкую кашу.
Сидя в окопах, мы, конечно, слышали свист пуль, время от времени прилетали и снаряды с Реймсских фортов, но эти мелкие события войны были очень далеки от наших ожиданий. Тем не менее судьба порой напоминала нам, что за мнимыми случайностями таится кровавая и серьезная реальность. Так, 8 января в «Фазанарии» разорвался снаряд, убивший начштаба нашего батальона, лейтенанта Шмидта. Кстати, ходили слухи, что французский офицер, командовавший обстрелом, был владельцем этого охотничьего домика.
Артиллерия покуда стояла вплотную за позициями; даже на переднем крае располагалось полевое орудие, кое-как замаскированное брезентом. В разговоре с «пушкарями» я с удивлением узнал, что свист винтовочных пуль тревожит их гораздо сильнее, чем возможное попадание снаряда. Вот так всегда и бывает: опасности собственного военного ремесла кажутся более оправданными и не такими страшными.
В ночь на 27 января мы прокричали в честь кайзера троекратное «ура», а весь длинный фронт грянул «Славься в победном венце!»[2]. Французы ответили винтовочным огнем.
В те дни со мной произошла неприятность, которая едва не положила преждевременный и бесславный конец моей военной карьере. Рота располагалась на левом фланге, и под утро, после бессонной ночи, мне с товарищем пришлось отправиться к ручью, на парный пост. От холода я вопреки запрету накинул на голову одеяло и привалился к дереву, а винтовку поставил рядом, в кустах. Как вдруг сзади послышался шорох, я протянул руку за винтовкой, но схватил воздух – оружие исчезло! Оказывается, ко мне подкрался дежурный офицер и незаметно забрал винтовку. В наказание он послал меня, вооруженного киркой, в направлении французских позиций, до которых было метров сто, – замысел поистине индейский по коварству, едва не лишивший меня жизни. Пока я стоял на этом штрафном посту, патруль из трех добровольцев продирался сквозь высокие камыши на берегу ручья, двигались они так беспечно и с таким шумом, что французы мигом заметили их и обстреляли. Один, по имени Ланг, был ранен, и с тех пор его никто не видел. Так как я находился в непосредственной близости от них, мне тоже кое-что досталось от весьма популярной тогда групповой стрельбы. Отсеченные пулями ветки ивы, под которой я стоял, буквально свистели у меня над ухом. Я стиснул зубы и из упрямства не двигался с места. На рассвете меня оттуда забрали.
Мы страшно обрадовались, узнав, что наконец-то покинем эти позиции, и отметили прощание с Оренвилем пивной вечеринкой в амбаре. Сменил нас Саксонский полк, и 4 февраля 1915 года мы пешим маршем выступили назад в Базанкур.
В Базанкуре, унылом шампанском городишке, роту расквартировали в школе, которая благодаря любви наших людей к порядку очень скоро приобрела вид мирной казармы. У нас был дежурный унтер-офицер, пунктуально будивший нас по утрам, назначались дневальные, а капралы каждый день проводили вечернюю поверку. Каждое утро роты выходили на окрестные заброшенные поля, чтобы по нескольку часов усиленно заниматься строевой подготовкой. Через считаные дни я избавился от этой муштры; полковое начальство направило меня на учебные курсы в Рекувранс.
Рекувранс оказался отдаленной, спрятавшейся среди красивых меловых холмов деревушкой, где собрали группу молодых людей из всех полков нашей дивизии, чтобы под руководством опытных офицеров и унтер-офицеров основательно обучить их военным премудростям. В этом отношении – и не только в этом – мы, солдаты 73-го, были многим обязаны лейтенанту Хоппе.
Жизнь в отрезанной от мира глухомани являла собой странную смесь казарменной муштры и студенческой свободы, да, именно студенческой, ведь подавляющее большинство личного состава всего несколько месяцев назад заполняло аудитории немецких университетов. В течение дня воспитанников муштровали по всем правилам искусства, а вечерами они вместе со своими учителями собирались вокруг привезенных из армейской лавки в Монкорне огромных бочек, чтобы столь же основательно покутить. Когда в предрассветные часы подразделения вываливались из «кабачков», аккуратные известняковые домики деревни становились свидетелями поистине студенческого буйства. Кстати, начальник курсов, капитан, имел похвальную воспитательную привычку на следующее утро исполнять службу с удвоенным усердием.
Однажды мы оставались на ногах сорок восемь часов кряду – и вот по какой причине. У нас был похвальный обычай после пирушки под надежной охраной доставлять нашего капитана на его квартиру. В один прекрасный вечер эту важную миссию доверили безбожно пьяному парню, напомнившему мне магистра Лаукхарда[3]. Очень скоро он вернулся и радостно доложил, что до кровати начальника не довел, уложил его ночевать в коровнике.
Наказание не заставило долго себя ждать. Только мы добрались до школы и уже хотели пойти на боковую, как от гарнизонной караулки донесся барабанный сигнал тревоги. Мы оделись и бегом помчались к месту сбора. Там уже стоял наш капитан, явно в более чем дурном настроении.
Он встретил нас возгласом:
– Пожарная тревога! Горит караульное помещение!
На глазах у изумленных местных жителей мы выкатили из водокачки пожарный насос, навинтили на него шланг и принялись искусно окатывать караулку воображаемыми струями. Стоя на каменных ступенях крыльца, злющий капитан командовал учением и окриками подгонял нас, чтоб не ленились. Временами он обрушивался на какого-нибудь солдата или гражданского, который вызывал у него особый гнев, и приказывал увести его с глаз долой. Несчастного немедля оттаскивали за дом. Когда начало светать, мы, едва держась на ногах, все еще стояли у рычагов насоса. Наконец капитан дал команду разойтись и готовиться к строевым занятиям.
Когда мы явились на плац, он был уже там, гладковыбритый, бодрый и свежий, готовый с особым усердием взяться за наше воинское обучение.
Отношения между нами, курсантами, были в высшей степени товарищескими. Здесь я завязал тесную дружбу, упроченную на полях многих сражений, с такими чудесными парнями, как Клемент, позднее убитый под Монши, художник Теббе, погибший при Камбре, братья Штайнфорт, павшие на Сомме. Жили мы по трое или по четверо и вели общее нехитрое хозяйство. Особенно хорошо я помню ужины с яичницей и жареной картошкой. По воскресеньям мы баловали себя обычной в этих местах крольчатиной или курочкой. Так как я отвечал за продукты к ужину, хозяйка однажды показала мне несколько расписок, полученных от занимавшихся реквизициями солдат; эти расписки – настоящая антология народного юмора – имели большей частью такое содержание: «Рядовой Н. оказал кой-какие любезности дочери хозяйки дома и для укрепления здоровья реквизировал дюжину яиц».
Местные жители очень удивлялись, что мы, простые солдаты, более или менее бегло говорим по-французски. Иногда в связи с этим возникали весьма забавные ситуации. Так, однажды утром мы с Клементом сидели в деревенской цирюльне, когда кто-то из очереди на малопонятном диалекте шампанских крестьян крикнул цирюльнику, который как раз в это время брил Клемента: Eh, coupe la gorge avec![4] – и провел ребром ладони по горлу.
К его ужасу, Клемент, не изменившись в лице и выказав хладнокровие, достойное воина, ответил: «Quant à moi, j’aimerais mieux la garder»[5].
В середине февраля нас, солдат 73-го, настигла весть о больших потерях нашего полка под Пертом, и мы крепко горевали, что в эти дни находимся далеко от наших товарищей. Благодаря ожесточенному сопротивлению на обороняемом участке в «Ведьмином котле» полк заслужил почетное наименование «Пертские львы», которое сопровождало нас на всех участках Западного фронта. Кроме того, мы были известны как «гибралтарцы», поскольку носили на манжетах голубую ленту «Гибралтар» в память о Ганноверском гвардейском полке (впоследствии он и стал 73-м), который в 1779–1783 годах оборонял эту крепость от французов и испанцев.
Горестная весть пришла поздним вечером, когда мы во главе с лейтенантом Хоппе, как обычно, бражничали. Один из собутыльников, долговязый Беренс, тот самый, что уложил капитана спать в коровнике, оправившись от испуга, хотел было уйти, «потому что пиво не лезет ему в глотку». Хоппе, однако, остановил его замечанием, что это несовместимо с солдатскими обычаями. Хоппе был прав; сам он через несколько недель погиб у Лез-Эпаржа, перед стрелковой цепью своей роты.
21 марта мы после несложного экзамена вернулись в полк, который снова стоял в Базанкуре, но через несколько дней после большого парада и прощального напутствия генерала фон Эммиха, командира Десятого корпуса, отбыл оттуда. 24 марта мы погрузились в эшелон и направились в окрестности Брюсселя, где вместе с 76-м и 164-м полками влились в состав 111-й пехотной дивизии, в составе которой и служили до конца войны.
Наш батальон разместили в городке Эринн, окруженном уютным фламандским пейзажем. 29 марта я благополучно отметил там свой двадцатый день рождения.
Хотя бельгийцы живут в просторных домах, нашу роту определили в продуваемый сквозняками амбар, где в холодные мартовские ночи свистел суровый озерный ветер. В остальном пребывание в Эринне позволило нам отдохнуть и набраться сил; мы, конечно, постоянно занимались строевой и боевой подготовкой, но снабжение было хорошее, а еда – дешевая.
Население, состоявшее наполовину из фламандцев, наполовину из валлонов, относилось к нам очень дружелюбно. Я часто беседовал с владельцем маленького кафе, рьяным социалистом и вольнодумцем, что в Бельгии являют собой совершенно особый сорт людей. В пасхальное воскресенье он пригласил меня на праздничный обед и решительно пресек мои попытки расплатиться хотя бы за выпивку. Мы все очень скоро обзавелись знакомствами и в свободные вечера слонялись по разбросанным в округе крестьянским дворам, чтобы посидеть в до блеска вычищенной кухне возле низенькой печки, на круглой конфорке которой обычно стоял большой кофейник. Приятные беседы велись на фламандском и нижнесаксонском наречии.
К концу нашего пребывания установилась теплая погода, располагавшая к прогулкам по красивым окрестностям с множеством водоемов. Всюду вокруг расцвели желтые калужницы, но пейзаж украшали не только они – он был живописно усеян множеством раздетых вояк, которые, сидя на окаймленных тополями берегах ручьев и держа на коленях нижнее белье, старательно охотились на вшей. До тех пор избавленный от этой напасти, я помогал своему товарищу Припке (в прошлом гамбургскому торговцу экспортным товаром), чья шерстяная жилетка кишела этими тварями, как одежда легендарного Симплициссимуса[6], завернуть в нее тяжелый камень и опустить на дно ручья в надежде заодно утопить и вшей. Поскольку же мы отбыли из Эринна быстро и неожиданно, жилетка благополучно осталась гнить под водой.
12 апреля 1915 года в Хале мы погрузились в эшелон и, чтобы обмануть вражеских шпионов, отправились в объезд северного фланга фронта в окрестности поля битвы Марс-ла-Тур[7]. Роту разместили в уже привычном амбаре в деревне Тронвиль, богом забытой дыре с кучей домишек под плоскими крышами – типичная лотарингская глухомань. Из-за аэропланов нам приходилось большей частью сидеть в переполненной деревне; тем не менее мы несколько раз посетили расположенные поблизости памятные места – Марс-ла-Тур и Гравелот. В нескольких сотнях метров от деревни дорогу на Гравелот перерезала граница, возле которой валялся разбитый французский пограничный столб. Вечерами мы частенько отваживались совершить ностальгическую прогулку в Германию.
Амбар наш был настолько ветхим, что передвигаться по трухлявому дощатому полу приходилось с величайшей осторожностью, чтобы не провалиться на гумно. Однажды вечером, когда наше отделение во главе с честным капралом Керкхофом делило еду на порции, сверху сорвался и с треском рухнул огромный дубовый брус. К счастью, он застрял между двумя глинобитными стенками прямо у нас над головой. Мы отделались легким испугом, только вот наши распрекрасные порции мяса остались на столе под слоем пыли и обломков. Не успели мы заползти в солому после этого дурного предзнаменования, как раздался громкий стук в дверь и тревожный голос фельдфебеля сдернул нас с места. Сначала, как всегда бывает в таких неожиданных ситуациях, повисла тишина, потом началась суматоха и ругань:
– Где моя каска?
– Где мой сухарный мешок?
– Сапоги никак не налезают!
– Это ты спер мои патроны!
– Август, заткнись!
В конце концов все уладилось, и мы выдвинулись к вокзалу в Шамбле, откуда нас через несколько минут повезли в Паньи-сюр-Мозель. Утром мы въехали на Мозельские высоты и остановились в Прени, прелестной горной деревушке, над которой высились руины старинного замка. На сей раз отведенный нам амбар оказался каменной постройкой, полной ароматного горного сена; через слуховые окна мы могли любоваться виноградниками Мозельских гор и лежащим в долине городком Паньи, который часто подвергался артиллерийским обстрелам и воздушным бомбардировкам. Несколько раз снаряды падали в Мозель, взметая в воздух высокие смерчи воды.
Теплая весенняя погода действовала на нас благотворно, побуждая в свободные часы к долгим прогулкам по роскошной холмистой местности. Мы до того расшалились, что шутки не прекращались еще и некоторое время после отбоя. Излюбленное развлечение – плеснуть из фляжки водой или кофе в рот храпящего товарища.
Вечером 22 апреля мы пешим порядком вышли из Прени и прошагали больше тридцати километров до деревни Атоншатель; несмотря на полную выкладку, все легко перенесли марш, а затем разбили палаточный лагерь в лесу справа от знаменитой Большой траншеи. Судя по всему, завтра нам предстоит бой. Мы получили индивидуальные перевязочные пакеты, по второй банке мясных консервов и сигнальные флажки для оповещения артиллерии.
Вечером меня не оставляло то исполненное самых разнообразных предчувствий настроение, о каком обычно рассказывают воины всех времен; я долго сидел на заросшем синими анемонами пне, прежде чем ползком пробрался в палатку, на свое место между спящими товарищами. Ночью мне снились путаные сны, где главную роль играл оскаленный череп.
Припке, которому я утром рассказал об этом, выразил надежду, что череп был французский.
Молодая лесная зелень ярко поблескивала в утренних лучах. Едва заметными тропками мы пробирались к узкому оврагу позади передовой. Нам объявили, что после двадцатиминутной артподготовки в атаку пойдет 76-й полк, а мы должны в готовности стоять в резерве. Ровно в двенадцать наша артиллерия открыла сильный огонь, мощным эхом отдававшийся в лесистых ущельях. Здесь мы впервые услышали весомое словосочетание «ураганный огонь». Мы сидели на ранцах, в бездействии и возбуждении. К командиру роты подбежал вестовой и торопливо выпалил:
– Три передовые линии в наших руках. Захвачено шесть орудий!
Мы ответили громким «ура». В нас взыграло боевое безрассудство.
Наконец пришел долгожданный приказ. Длинной шеренгой мы двинулись вперед, туда, откуда доносилась трескотня ружейной пальбы. Дело принимало серьезный оборот. В стороне от лесной тропинки, в гуще ельника, раздавались глухие разрывы, с шумом сыпались сучья и земля. Один оробевший солдат под вымученные смешки товарищей бросился наземь. Потом по рядам пронесся клич смерти:
– Санитары, вперед!
Вскоре мы миновали место, где только что разорвался снаряд. Раненых уже унесли. Вокруг свежей воронки на кустах висели окровавленные клочья обмундирования и человеческой плоти – странное, гнетущее зрелище; в воображении возник образ сорокопута, насаживающего добычу на шипы терновника.
У Большой траншеи жуткая неразбериха. Раненые, умоляя дать им воды, сидели на обочине; пленные с носилками во весь дух бежали в тыл; ездовые на передках артиллерийских орудий галопом гнали лошадей сквозь огонь. Справа и слева снаряды глухо били в мягкую почву, с деревьев падали тяжелые сучья. Посреди дороги лежала убитая лошадь, вся в огромных ранах, из брюха вывалились дымящиеся внутренности. Среди этих величественных и кровавых картин царило неожиданное бурное веселье. Привалившись к дереву, бородатый ландверовец кричал:
– Ребята, поднажмите, француз бежит!
Наконец мы достигли места неистовой пехотной схватки. Лес по окружности рубежа атаки был вчистую уничтожен артиллерийским огнем. На изрытой разрывами ничейной полосе лежали жертвы атаки – головой к противнику; серые мундиры едва выделялись на земле. Огромный пехотинец с залитой кровью рыжей окладистой бородой лежал, устремив в небо остекленевший взгляд, вцепившись руками в рыхлую землю. Молодой парень, корчась, метался в воронке; лицо уже тронуто желтоватым смертным оттенком. Казалось, наши взгляды были ему неприятны, он натянул шинель на голову и затих.
Наш строй рассыпался. То и дело, описывая длинную резкую дугу, с шипением подлетали снаряды; молнии разрывов высоко взметали землю в этом голом месте. Пронзительный визг гранат полевых орудий я не раз слышал еще в Оренвиле; он и здесь не казался мне чересчур опасным. Порядок, в каком теперь двигалась под обстрелом наша рота, развернувшись повзводно, действовал успокаивающе, и я подумал, что боевое крещение оказалось менее страшным, чем я ожидал. Странным образом не осознавая реальность, я внимательно выискивал цели, по которым могли метить снаряды, и не догадывался, что противник уже изо всех сил лупит именно по нам.
– Санитары!
У нас первый убитый. Рядовому Штёльтеру шрапнелью разорвало сонную артерию. Три индивидуальных пакета в мгновение ока пропитались кровью. За несколько секунд парень истек кровью. Мимо пронеслись две упряжки с орудиями, вызвав на себя еще более яростный огонь. Лейтенанта-артиллериста, который искал на предполье раненых, швырнуло на землю взметнувшимся столбом взрыва. Он медленно поднялся и с подчеркнутым спокойствием пошел назад. Мы смотрели на него во все глаза.
Уже темнело, когда мы получили приказ выдвинуться дальше вперед. Путь проходил сквозь густой, искореженный снарядами подлесок к бесконечному ходу сообщения, где убегающие французы побросали снаряжение. Вблизи деревни Лез-Эпарж, хотя войск впереди не было, пришлось долбить позиции в твердом каменистом грунте. В конце концов я рухнул в кусты и уснул. Иногда в полудреме я видел, как высоко надо мной, искря взрывателями, пролетали чьи-то снаряды.
– Приятель, подъем, выступаем!
Я проснулся в мокрой от росы траве. Под треск пулеметной очереди мы бросились обратно в ход сообщения и заняли покинутую французами позицию на опушке леса. Сладковатый запах и висевший на колючей проволоке тюк пробудили мое любопытство. Я вылез из окопа в предрассветный туман и очутился перед скорченным французским трупом. Похожая на рыбью, гниющая зеленоватая плоть просвечивала сквозь изорванное обмундирование. Я отвернулся и в ужасе отпрянул: рядом со мной под деревом сидела человеческая фигура в блестящей французской портупее, на спине ранец, увенчанный круглым котелком. Пустые глазницы и пучки слипшихся волос на черно-коричневом черепе подсказали, что это не живой человек. Еще один сидел, нагнувшись далеко вперед, так что тело казалось переломленным пополам – торс буквально лежал на вытянутых ногах. Вокруг еще десятки трупов, разложившихся, обызвествленных, мумифицированных, застывших в жуткой пляске смерти. Должно быть, французы месяцами сидели в окопах подле своих мертвецов, но так их и не похоронили.
Незадолго до полудня солнце рассеяло туман и принесло приятное тепло. Я довольно неплохо выспался возле окопа, и теперь мной овладело любопытство – осмотреть брошенную противником и захваченную накануне траншею. Дно было завалено кучами провианта, боеприпасами, снаряжением, оружием, письмами и газетами. Блиндажи напоминали разграбленные лавки старьевщиков. Среди этого разгрома лежали трупы доблестных защитников, чьи винтовки по-прежнему глядели в амбразуры. В разбитых бревнах наката застряло мертвое тело без головы и шеи, хрящи и кости белели в красновато-черной плоти. Уму непостижимо. Рядом – молоденький солдат, руки его сжимали оружие, остекленевший взгляд устремлен в прицел. Со странным ощущением я смотрел в мертвые вопрошающие глаза – с содроганием и ужасом, так и не покинувшим меня окончательно всю войну. Карманы убитого были вывернуты, рядом лежал опустошенный кошелек.
Я не спеша шагал по разоренной траншее, огонь меня не донимал. То было короткое предполуденное время, которое еще не раз в боях служило мне благословенной передышкой. Я воспользовался ею, чтобы более-менее беззаботно и спокойно все осмотреть. Чужое вооружение, темнота блиндажей, пестрое содержимое ранцев – все было новым и загадочным. Я рассовал по карманам французские патроны, отстегнул полотнище шелковистого мягкого брезента и даже прихватил обшитую синей тканью фляжку – чтобы через три шага все выбросить. Красивая полосатая рубашка, валявшаяся рядом с распотрошенным офицерским багажом, так меня соблазнила, что я скинул форму и с головы до ног облачился в новое белье. Как же меня радовало приятное щекотание чистой льняной ткани.
Принарядившись, я отыскал освещенный солнцем уголок, уселся на бревно и штыком вскрыл консервную банку, чтобы позавтракать. Потом набил трубку и принялся листать разбросанные вокруг французские журналы, привезенные на позиции, как я понял по дате, накануне Вердена.
Не без содрогания я вспоминаю, как во время этого завтрака пытался разобрать какой-то странный маленький аппарат, лежавший на дне окопа и по совершенно необъяснимой причине принятый мною за полевой фонарик. Лишь много позже до меня дошло, что предмет, которым я тогда беспечно забавлялся, был снятой с предохранителя ручной гранатой.
Из леса, вплотную подступавшего к линии окопов, с нарастающей силой заработала немецкая батарея. Очень скоро в ответ заговорили и вражеские пушки. Внезапно за спиной раздался грохот, я обернулся и увидел взметнувшийся в небо столб дыма. Пока еще плохо знакомый с шумами войны, я не умел отличить свист, шипение и хлопки наших пушек от звуков учащавшихся разрывов вражеских снарядов и составить из этого картину происходящего. Прежде всего, я не мог объяснить себе, почему на нас сыпалось со всех сторон и почему свистящие трассы снарядов как бы беспорядочно перекрещивались над лабиринтами окопов, где врассыпную лежали мы. Впечатление, которому я не видел причин, тревожило меня и заставляло задуматься. Я столкнулся с механикой боя как неопытный новобранец – проявления воли, направляющей сражение, казались мне странными и бессвязными, будто все происходило на какой-то другой планете. При этом я не испытывал страха; полагая, что меня никто не видит, я не мог поверить, что кто-то в меня целится и может попасть. Вернувшись во взвод, я совершенно равнодушно смотрел на ничейную землю. То было мужество неопытности. В записную книжку я заносил – как и позднее – время, когда обстрел стихал либо усиливался.
К полудню артиллерийский огонь обернулся безумной вакханалией. Вокруг непрерывно полыхали разрывы. В воздухе смешивались белые, черные, желтые тучи дыма. С особенной силой рвались снаряды, выпускавшие черный дым, – бывалые солдаты называли их «американцами» или «угольными ящиками». Десятками сыпались снаряды с детонаторами, звенящий свист которых напоминал пение канарейки. Воздух флейтой вибрировал в их прорезях, когда они, этакие медные куранты или механические насекомые, пролетали над полосой разрывов. Поразительно, но лесные птички, казалось, не обращали ни малейшего внимания на этот тысячеголосый грохот; они мирно сидели среди расколотых ветвей над пеленой дыма. В коротких паузах между взрывами слышалось их призывное щебетание, их беззаботная радость, больше того, лавина звуков вокруг словно только возбуждала их ликование.
Временами, когда обстрел усиливался, солдаты призывали друг друга к бдительности. В видимой мне части траншеи из ее глиняных стен местами уже выбило порядочные куски, однако и здесь царила полная готовность. Снятые с предохранителей винтовки выставлены в амбразуры, солдаты внимательно всматривались в затянутый дымом участок перед линией окопов. Порой они поглядывали вправо и влево, чтобы убедиться, на месте ли соседи, и улыбались, встречаясь взглядом со знакомыми.
Однажды я с товарищем сидел на врезанной в стену траншеи глиняной скамье. Как вдруг что-то громко стукнуло в доску амбразуры, через которую мы вели наблюдение, и в глину между нашими головами ударила винтовочная пуля.
Мало-помалу появились раненые. Невозможно было увидеть происходящее в лабиринте траншей и окопов, но участившиеся крики «Санитары!» указывали, что обстрел начал действовать. То и дело возникали торопливые фигуры с белыми, издалека заметными повязками на голове, шее или руке и исчезали в тылу. По старинному солдатскому поверью, людей с легкими ранениями надлежало отправлять в безопасное место, потому что легкое ранение зачастую лишь предвестник тяжелого.
Мой товарищ, вольноопределяющийся Коль, сохранял то пресловутое севернонемецкое хладнокровие, которое, пожалуй, и создано именно для таких ситуаций. Он лениво жевал сигару, которая все время гасла, и вообще сидел чуть ли не с сонным видом. Его не вывел из равновесия даже грянувший за спиной жуткий треск – словно одновременно пальнули из тысячи ружей. Оказалось, в лесу вспыхнул пожар. Трескучие языки пламени ползли вверх по древесным стволам.
Меня тем временем охватила странная тревога. Надо сказать, я страшно завидовал «Пертским львам», сумевшим пережить «Ведьмин котел», от которого меня избавило пребывание в Рекуврансе. И когда в наш угол стали очень уж часто залетать «угольные ящики», я несколько раз спросил Коля, который побывал в том котле:
– Скажи, здесь сейчас как в Перте?
К моему разочарованию, он каждый раз отвечал, небрежно махнув рукой:
– Пока еще и близко нет.
Когда же обстрел усилился настолько, что от разрывов черных чудовищ наша скамейка начала трескаться и вибрировать, я снова рявкнул ему в ухо:
– Ну, теперь-то так, как у Перта?
Коль был весьма добросовестным солдатом. Он привстал, пытливо огляделся и, к вящему моему удовлетворению, прорычал в ответ:
– Скоро будет так же!
Этот ответ наполнил меня дурацкой радостью – он удостоверил, что я участвую в по-настоящему серьезном сражении.
В этот миг на углу нашего участка траншеи возник какой-то человек:
– Следуйте влево!
Мы передали приказ дальше и зашагали вдоль затянутой густым дымом позиции. Недавно вернулись разносчики пищи, и на бруствере исходили паром сотни оставленных котелков. Кто мог сейчас думать о еде? Мимо нас едва протиснулась толпа раненых в пропитанных кровью бинтах, на свинцово-бледных лицах читалось возбуждение боя. Наверху, по кромке окопа, торопливо уносили носилки за носилками с ранеными товарищами. В душе нарастало тяжелое предчувствие.
– Осторожно, парни, моя рука, рука!
– Вперед, вперед, не отставать!
Я узнал лейтенанта Зандфоса, он с отсутствующим видом, не мигая, торопливо спешил вдоль траншеи. Широкая белая повязка на шее придавала ему странно беспомощный вид, и, наверно, поэтому он в тот миг напомнил мне утку. Я видел все будто во сне, где жуткое и пугающее прячется под маской смехотворного. Минутой позже мы быстро прошагали мимо полковника фон Оппена, который, засунув одну руку в карман френча, давал указания своему адъютанту. «Ага, дела идут по уму и по плану», – мелькнуло у меня в голове.
Траншея кончилась в перелеске. В нерешительности мы столпились под могучими буками. Из густого подлеска вынырнул наш взводный, лейтенант, и крикнул старшему унтер-офицеру:
– Рассыпаться цепью и идти на заход солнца. Там займете позицию. По готовности доложить. Я буду в блиндаже на поляне.
Чертыхаясь, унтер принялся командовать.
Мы рассыпались цепью и в ожидании залегли в череде мелких углублений, вырытых в земле какими-то предшественниками. В шутливую перепалку внезапно вторгся леденящий душу рев. В двадцати метрах позади из белого облака разрыва в кроны деревьев взлетели комья земли. По лесу несколько раз прокатилось гулкое эхо. Застывшие глаза испуганно смотрели друг на друга, тела, ощущая полную свою беспомощность, припали к земле. Разрывы следовали один за другим. Удушливые газы расползались по подлеску, густой дым окутал макушки деревьев, стволы и ветви с шумом валились на землю, повсюду слышались громкие крики. Мы повскакали на ноги и, подгоняемые вспышками и ударными волнами, сломя голову побежали, ища укрытия и, словно затравленные звери, пытаясь найти спасение у огромных древесных стволов. Блиндаж, куда бежали многие, в том числе и я, раскурочило прямым попаданием, взрыв поднял в воздух накат, взметнул вверх тяжелые бревна.
Мы с унтер-офицером, с трудом переводя дух, забежали за могучий бук, как белки, прячущиеся от летящих в них камней. Совершенно машинально, подстегиваемый новыми и новыми разрывами, я бежал за начальником, а он порой оборачивался, сверлил меня диким взглядом и кричал:
– Да что ж такое? Что ж это творится?
Как вдруг в переплетении выступавших из земли корней что-то сверкнуло, и сильный удар по левому бедру свалил меня наземь. Я было решил, что меня стукнуло комом земли, но тепло обильно текущей крови подсказало, что я ранен. Позже выяснилось, что рана поверхностная – удар острого осколка ослабил лежавший в кармане бумажник. Прежде чем рассечь мне мышцу, осколок, как острая бритва, вспорол целых девять слоев плотной кожи.
Я бросил ранец и побежал к траншее, из которой мы вышли. Туда же, будто лучи, со всех сторон стекались раненые из обстреливаемого леса. Ужасные минуты – путь преграждали тяжелораненые и умирающие. Один, по пояс голый, лежал с развороченной спиной на краю траншеи. Другой, у которого с затылка на лоскуте кожи свисал треугольный осколок черепа, все время пронзительно, душераздирающе кричал. Здесь было царство великой боли, и я впервые заглянул через щелочку в глубины ее демонического ада. А разрывы не прекращались.
Я совершенно потерял голову. Бесцеремонно расталкивая всех и вся, в спешке несколько раз упал, но в конце концов выбрался из адской неразберихи на волю. И, как обезумевшая лошадь, помчался по густому подлеску, по тропинкам и полянкам, пока не рухнул без сил в каком-то перелеске у Большой траншеи.
Уже смеркалось, когда меня случайно заметили двое санитаров, осматривавшие окрестность. Они положили меня на носилки и отнесли в крытый бревнами санитарный блиндаж, где я провел ночь, со всех сторон стиснутый другими ранеными. Усталый врач стоял среди стонущих людей, перевязывал раны, делал уколы и спокойным голосом давал указания. Я укрылся шинелью умершего раненого и провалился в сон со странными сновидениями – от начавшейся лихорадки. Один раз ночью я проснулся и увидел, что врач продолжает работать при свете фонаря. Какой-то француз не переставая кричал, и кто-то рядом со мной проворчал:
– Ох уж эти французы. Пока не накричатся всласть, не успокоятся.
Потом я опять заснул.
Когда наутро меня понесли дальше, шальной осколок продырявил парусину носилок между моими коленями.
Вместе с другими ранеными меня погрузили в санитарный фургон; они курсировали между передовой и дивизионным лазаретом. Мы галопом понеслись прочь от находившейся под сильным обстрелом Большой траншеи. Спрятанные под брезентовым верхом, вслепую мчались сквозь опасность, преследовавшую нас своей оглушительной поступью.
Среди нас, задвинутых на носилках в фургон, как буханки хлеба в печь, был солдат, раненный в живот. Рана причиняла ему страшные мучения. Он по очереди просил каждого из нас взять пистолет санитара, висевший под тентом, и положить конец его страданиям. Никто не отвечал. Мне же еще только предстояло познакомиться с ощущением, какое испытывает раненый, для которого каждый дорожный ухаб или колдобина словно удар молотком по тяжелой ране.
Лазарет развернули на лесной поляне. Там длинными полосами расстелили солому, а на соломе поставили шалаши. По множеству раненых было сразу понятно, что идет значительное сражение. При виде генерала медслужбы, который инспектировал лазарет посреди всей этой кровавой суматохи, у меня снова возникло то с трудом поддающееся описанию чувство, какое возникает, когда видишь человека, окруженного стихийными ужасами и сумятицей, но с муравьиным упорством занятого наведением своих порядков.
Утолив голод и жажду, покуривая сигарету, я лежал в длинном ряду раненых на соломенной подстилке и пребывал в том легкомысленном расположении духа, какое охватывает человека, когда он хоть и не вполне безупречно, но, во всяком случае, выдержал экзамен. Подслушанный короткий разговор заставил меня призадуматься:
– Что у тебя, приятель?
– Мочевой пузырь прострелили.
– Очень больно?
– Да не в этом дело. Дело в том, что я уже негоден к службе…
Еще до полудня нас переправили в большой сборный пункт в церкви деревни Сен-Морис. Там уже стоял под парами санитарный эшелон, который через два дня доставил нас в Германию. По пути я смотрел на поля, где весна уже полностью вступила в свои права. В поезде за нами добросовестно ухаживал спокойный, немногословный человек, приват-доцент философии. Первым делом он перочинным ножом освободил мою ногу от сапога. Некоторым людям дан особый дар заботы о других; мне становилось легче, уже когда я просто видел, как он сидит у ночника и читает книгу.
Поезд привез нас в Гейдельберг.
При виде цветущих вишен, венчавших горы по берегам Неккара, я ощутил сильнейшее чувство родины. Как же прекрасна эта страна, она достойна, чтобы за нее проливали кровь и умирали. Этого колдовского чувства я прежде в жизни не испытывал. В голове рождались добрые и серьезные мысли, и впервые у меня забрезжила догадка, что эта война не просто великое приключение.
Сражение при Лез-Эпарже стало моим боевым крещением. И оказалось не таким, как я думал. Я участвовал в крупной боевой операции, но так и не встретился с противником лицом к лицу. Лишь много позже пришлось мне пережить прямое столкновение, кульминацию схватки, когда на поле боя эшелон за эшелоном устремляется атакующая пехота, когда на решающие смертоносные минуты прерывается рутинная хаотическая пустота позиционной войны.