Волшебник - Колм Тойбин - E-Book

Волшебник E-Book

Колм Тойбин

0,0
8,99 €

oder
-100%
Sammeln Sie Punkte in unserem Gutscheinprogramm und kaufen Sie E-Books und Hörbücher mit bis zu 100% Rabatt.
Mehr erfahren.
Beschreibung

Впервые на русском — новейший роман одного из крупнейших британских прозаиков Колма Тойбина, неоднократного финалиста Букеровской премии. «Волшебник» — это литературная биография прославленного романиста Томаса Манна, автора «Будденброков» и «Волшебной горы», «Смерти в Венеции» и «Доктора Фаустуса», лауреата Нобелевской премии. Это семейная сага, охватывающая больше полувека; сюда уместились и детство в патриархальном Любеке, и юность в богемном Мюнхене, и семейное счастье, и непроницаемые тайны внутреннего мира, и Первая мировая война, и бегство от фашистской диктатуры, и Вторая мировая война, и начало войны холодной... «"Волшебник" — это не просто биография, а произведение искусства, эмоциональное подведение итогов века перемен, и в центре его — человек, который пытается не сгибать спину, но вечно колеблется под ветрами этих перемен» (The Times).

Das E-Book können Sie in Legimi-Apps oder einer beliebigen App lesen, die das folgende Format unterstützen:

EPUB
Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.



Содержание
ГЛАВА 1. Любек, 1891 год
ГЛАВА 2. Любек, 1892 год
ГЛАВА 3. Мюнхен, 1893 год
ГЛАВА 4. Мюнхен, 1905 год
ГЛАВА 5. Венеция, 1911 год
ГЛАВА 6. Мюнхен, 1914 год
ГЛАВА 7. Мюнхен, 1922 год
ГЛАВА 8. Лугано, 1933 год
ГЛАВА 9. Кюснахт, 1934 год
ГЛАВА 10. Нью-Джерси, 1938 год
ГЛАВА 11. Швеция, 1939 год
ГЛАВА 12. Принстон, 1940 год
ГЛАВА 13. Пасифик-Палисейдс, 1941 год
ГЛАВА 14. Вашингтон, 1942 год
ГЛАВА 15. Лос-Анджелес, 1945 год
ГЛАВА 16. Лос-Анджелес, 1948 год
ГЛАВА 17. Стокгольм, 1949 год
ГЛАВА 18. Лос-Анджелес, 1950 год

Colm ToíbínTHE MAGICIANCopyright © 2021 by Colm ToíbínAll rights reserved

Перевод с английского Марины Клеветенко

Оформление обложки Вадима Пожидаева

Издание подготовлено при участии издательства «Азбука».

Тойбин К.Волшебник : роман / Колм Тойбин ; пер. с англ. М. Клеветенко. — М. : Иностранка, Азбука-Аттикус, 2022. — (Большой роман).

ISBN 978-5-389-22096-6

18+

Впервые на русском — новейший роман одного из крупнейших британских прозаиков Колма Тойбина, неоднократного финалиста Букеровской премии. «Волшебник» — это литературная биография прославленного романиста Томаса Манна, автора «Будденброков» и «Волшебной горы», «Смерти в Венеции» и «Доктора Фаустуса», лауреата Нобелевской премии. Это семейная сага, охватывающая больше полувека; сюда уместились и детство в патриархальном Любеке, и юность в богемном Мюнхене, и семейное счастье, и непроницаемые тайны внутреннего мира, и Первая мировая война, и бегство от фашистской диктатуры, и Вторая мировая война, и начало войны холодной...

«„Волшебник“ — это не просто биография, а произведение искусства, эмоциональное подведение итогов века перемен, и в центре его — человек, который пытается не сгибать спину, но вечно колеблется под ветрами этих перемен» (The Times).

© М. В. Клеветенко, перевод, 2022© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2022Издательство Иностранка®

Изысканная проза.

Филип Пулман

Тойбин шокирующе близко подводит нас к тайне самого творчества.

Майкл Каннингем

Как все, к чему Тойбин прикладывает свою искусную руку, «Волшебник» — крупное творческое достижение, невероятно увлекательный, тонкий, мудрый и совершенный роман.

Ричард Форд

«Волшебник», являясь попыткой художественного осмысления биографии, воссоздает жизнь, думы и деяния Томаса Манна. Роман причудлив и ладно скроен, и я полагаю, это тот случай, когда одному автору удалось максимально близко передать мысли другого.

Мелвин Брэгг

«Волшебник» — выдающееся произведение. Уверен, сам Манн его одобрил бы.

Джон Бэнвилл

«Волшебник» — роман невероятно тонкий, чуткий и захватывающий. В нем писатель калибра Тойбина пытается понять, как будто бы несущественные эпизоды обыденной жизни преображаются, превращаясь в искусство.

Джей Парини (The New York Times Book Review)

«Волшебник» — это не просто биография, а произведение искусства, эмоциональное подведение итогов века перемен, и в центре его — человек, который пытается не сгибать спину, но вечно колеблется под ветрами этих перемен.

The Times

Это невероятно амбициозная книга, одна из тех, в которых сокровенное и общественное изящно сбалансированы. Это история человека, который почти всю взрослую жизнь провел за письменным столом или прогуливаясь с женой после обеда. Из этой упорядоченной жизни Тойбин создает эпос. Он заставляет Манна после получения в 1929 году Нобелевской премии рассуждать о том, что стиль его сочинений — «тяжеловесный, чопорный, просвещенный» — не придется по нраву входящим в силу нацистам. Отточенность его прозы, ее сдержанность, неприязнь политических дрязг — эти тихие, неприметные черты, как убедительно доказывает Тойбин, не стоит недооценивать, ибо они защищают нас от сна разума и от порождаемых им чудовищ.

The Guardian

Амбициозное и в то же время глубоко личное исследование жизни изгнанного из Германии писателя Томаса Манна... Содержащий тонкие наблюдения над жизнью и литературой, одновременно дающий потрясающее ощущение исторического масштаба, «Волшебник» написан лаконично и весьма иронично.

Independent

Эпичный и сокровенный, «Волшебник» — это невероятно удачный портрет трех поколений большого, любящего и беспокойного семейства... триумф.

Financial Times

«Волшебник» использует жизнь Томаса Манна, чтобы исследовать сложные взаимосвязи между личным и историческим, публичной и частной жизнью и ускользающую природу самого творчества. Я нахожу это завораживающим.

New Statesman, Books of the Year

Колм Тойбин уже написал несколько поистине выдающихся романов. «Волшебник», возможно, лучший из них.

Sunday Independent

Отличительные черты воздушной прозы Тойбина — спокойствие, точность, сокровенность — остаются неизменными, несмотря на объем и наполненность событиями биографии Манна. В этой тихой саге Тойбин мастерски передает все богатство и сложность незаурядной личности, подтверждая статус одного из величайших современных романистов.

i

Великолепно... совершенный и увлекательный, умный и захватывающий роман.

Scotsman

Одновременно сокровенный и всеобщий... захватывающая, серьезная и превосходно написанная проза, которая с изяществом ставит вечные вопросы.

Irish Times

Удивительно точная прорисовка характеров и острая проницательность делают этот роман невероятно увлекательным.

Daily Mirror

В этом романе, наполненном огромным творческим сочувствием, Тойбин исследует богатый внутренний мир немецкого писателя Томаса Манна.

New York Times, 100 Notable Books of 2021

Виртуозное воссоздание жизни и времени, в котором творил великий немецкий писатель Томас Манн, повествующее о сложных отношениях в семействе Манн и сокровенных сексуальных устремлениях писателя.

New York Times, Best Historical Fiction of 2021

Этот тонкий и содержательный роман повествует о жизни нобелевского лауреата Томаса Манна, автора «Смерти в Венеции» и «Волшебной горы», среди других великих современников.

The New York Times, Critics’ Top Books of 2021

Сплетенные между собой портреты глубокого и сложного писателя и мира, который в течение его жизни меняется до неузнаваемости, должны понравиться как любителям истории, так и ценителям литературы.

National Public Radio: Books We Love, 2021

Хочется описывать последний роман Колма Тойбина «Волшебник» в самых возвышенных выражениях, как нечто ошеломляющее, ослепительное, выдающееся... Если вы готовы погрузиться в огромный и до мелочей продуманный мир, вы будете наслаждаться каждой страницей.

Vogue, Best Books to Read in 2021

Скрупулезный и лиричный, неоднозначный, но сочувственный портрет писателя, который всю жизнь сражался с самыми сокровенными желаниями, собственным семейством и бурными временами, в которые ему довелось жить.

Time, Best Books of Fall 2021

«Волшебник» возвращает литературного гиганта... полифонический и трогательный роман Тойбина очеловечивает Манна. Грандиозный замысел и сокровенные чувства... Главная тема романа, как и прозы Манна, — упадок нравов и морали, семьи, стран и институтов.

The New York Times

Мистер Тойбин умеет писать очень лаконично, и передавать состояние тишины и покоя удается ему не хуже, чем диалоги и сюжет. Его стиль захватывает не сразу, а прозрения воздействуют тем мощнее, чем жестче наложенные ограничения... То, что удалось мистеру Тойбину в его изысканно чувственном романе — и что редко удается биографическим романам, — это признание того, что не все можно понять. У «Волшебника» самый возвышенный финал из всех, что встречались мне за долгое время.

The Wall Street Journal

Резкий и остроумный роман, доказывающий, какой приятной компанией может быть нобелевский лауреат и его семейство. «Волшебник» равновелик Манну, и виной тому не только изящная проза Тойбина, но и то, что читатель ждет не дождется очередной остроты из уст родных или гостей Манна.

The Washington Post

«Волшебник», новый роман Колма Тойбина о Манне, противостоит дешевым приемам голливудских биографий, стремясь достичь того, что не удается или что не кажется важным достичь мейнстриму. Как творит художник и может ли настоящий творец жить так, как живем мы с вами?

Vulture

Манн Тойбина интереснее, чем простые факты его, по общему признанию, масштабной биографии. Книга набирает мощь и разгон, когда переживания героя показываются на фоне мировых проблем, в особенности когда Тойбин заставляет Манна осмыслять их в жизни и в искусстве.

The Minneapolis Star-Tribune

Мощно... «Волшебник» мастерски сплетает взгляд Тойбина на личную и внутреннюю жизнь Манна с историей создания его лучших романов. Это выдающийся двойной портрет немецкой истории двадцатого века и ее великого писателя, волнующая ода литературе и музыке; с особой тонкостью Тойбин рисует долгий и успешный брак Маннов... Выдающееся достижение.

The Christian Science Monitor

Вам необязательно считать себя поклонником Томаса Манна, чтобы быть захваченным описанием его жизни, которое предлагает Колм Тойбин в своем новом романе. Он хорошо понимает противоречивую натуру Манна, и самая большая удача — то, что он сумел разгадать его главную тайну.

Seattle Times

Сокровенный портрет Томаса Манна. Тойбин использует писательские приемы, чтобы нарисовать портрет Манна как сложной натуры со своими пороками и глубинами. В «Волшебнике» Тойбин представляет необычный взгляд на создание серьезного искусства и в процессе доказывает, каким могущественным волшебником является сам.

Chicago Review of Books

Ода гению двадцатого века и сам по себе подвиг литературного колдовства.

Oprah Magazine

Это вибрации от силы прозрений Манна и возвышенности сладкозвучной прозы Тойбина. Он превзошел себя.

Publishing News

Захватывающе... Тойбину удается передать зачарованность Волшебником, как называли Манна его дети, который мог заставить сексуальные тайны исчезнуть под насыщенной поверхностью семейной жизни и неординарным искусством... интригующе.

Kirkus Reviews

С помощью своей роскошной прозы, которая тихо пробуждает измученную душу, скрытую за этими литературными шедеврами, Тойбин демонстрирует непревзойденный дар, рисуя карту внутреннего мира гения.

Booklist

Любители литературы захотят погрузиться в это захватывающее переосмысление жизни нобелевского лауреата, немецкого писателя Томаса Манна... Члены семьи Манн ведут свою собственную борьбу — друг с другом и с миром, в котором редко чувствуют себя как дома, — и это получает самое яркое воплощение.

AARP

Волшебник — это волшебство! Разумеется, Тойбин — литературный тяжеловес. Есть такие писатели, которые способны воспарить над миром фактов и вступить туда, где дух и материя соединяются. Тойбин снова доказал, что он один из них.

Fredericksburg Free-Lance Star

Тойбин снова смешивает фактическое и воображаемое, чтобы показать богатство внутренней жизни и подавленную сексуальность человека, чей дар не имеет себе равных и чья жизнь состоит из потребности принадлежать и страданий от невозможности удовлетворить недозволенные желания.

LitHub

Глава 1

Любек, 1891 год

Его мать ждала наверху, пока слуги принимали пальто, шарфы и шляпы. До тех пор пока гостей не провожали в гостиную, Юлия Манн не показывалась. Томас, его старший брат Генрих, сестры Лула и Карла наблюдали с лестничной площадки. Они знали: мать скоро появится. Генриху пришлось утихомирить Лулу, иначе их прогонят спать и они упустят момент. Их младший брат Виктор спал наверху.

С волосами, туго стянутыми цветным бантом, Юлия вышла из спальни. На ней было белое платье и простые черные туфли с Майорки, пошитые на заказ и напоминавшие бальные.

Хозяйка нехотя присоединялась к компании, выглядя при этом так, словно ради гостей ей пришлось оставить место, где даже в одиночестве было куда веселей, чем в праздничном Любеке.

Войдя и гостиную и оглядевшись, Юлия выбирала среди гостей одного, как правило мужчину, кого-нибудь неприятного, вроде герра Келлингхузена, немолодого, но и нестарого, или Франца Кадовиуса, который унаследовал косоглазие от матери, или судью Августа Леверкюна с усиками над тонкой губой, и до конца вечера от него не отходила.

Перед ее заграничным очарованием, ее изяществом и хрупкостью было трудно устоять.

Хозяйка расспрашивала гостя о работе, семье и планах на лето, а в ее глазах светилась доброта. Юлия всегда осведомлялась о сравнительном уровне комфорта, предлагаемом отелями Травемюнде, а также роскошными гостиницами Трувиля, Коллиура или каких-нибудь адриатических курортов.

Затем Юлия переходила к неудобным вопросам. Она принималась расспрашивать собеседника о какой-нибудь уважаемой даме из их окружения. Якобы личная жизнь этой дамы стала предметом спекуляций среди городских бюргеров. Речь могла идти о юной фрау Штавенхиттер, фрау Маккентхун или фройляйн Дистельманн, а то и вовсе о ком-то еще более безобидном. И когда изумленный гость отвечал, что слыхал об означенной даме только хорошее и решительно не способен вообразить ничего, что выходило бы за рамки приличий, мать Томаса замечала, что, по ее мнению, Любек должен гордиться тем, что эта поистине выдающаяся женщина удостоила его своим присутствием. Эту мысль Юлия преподносила словно некое откровение — нечто настолько тайное, что об этом до поры до времени не стоило знать даже ее мужу-сенатору.

На следующий день слухи о поведении его матери и о том, кого на сей раз она избрала своим конфидентом, курсировали по городу, пока не доходили до Генриха и Томаса. В пересказе их школьных приятелей слухи напоминали новейшую пьесу, прямиком из Гамбурга, перенесенную на местные подмостки.

По вечерам, когда сенатор отсутствовал по делам, а Томас с Генрихом, покончив с уроками скрипки и ужином, облачались в ночные сорочки, мать рассказывала им о стране, откуда она родом, — Бразилии. Такой огромной, что никто не знает, сколько людей там живет, чем они занимаются и на каких языках говорят. Стране, стократ крупнее Германии, где никогда не бывает ни зимы, ни мороза, ни даже холода, а река Амазонка в десять раз длиннее и шире Рейна. В великую реку вливаются мелкие, что несут свои воды под покровом дремучих лесов, где растут деревья такой вышины, каких не встречал ни один чужестранец. А еще там живут племена, о существовании которых никто не подозревает, ибо племена знают лес как свои пять пальцев, а завидев чужака, успевают спрятаться.

— Расскажи про звезды, — просил Генрих.

— Наш дом в Парати стоял на воде, — рассказывала Юлия. — И сам был почти что частью воды, словно лодка. А когда наступала ночь, мы смотрели на яркие, низкие звезды. Здесь, на севере, звезды высокие и далекие, а в Бразилии их можно разглядеть даже днем. Они похожи на маленькие солнца, они такие яркие и близкие, особенно если вы живете у воды. Моя мать говорила, что, отражаясь от воды, звезды сияют так ярко, что на втором этаже ночью можно читать книгу. И ты ни за что не уснешь, пока не закроешь ставни. Когда я была маленькой девочкой, такой как вы сейчас, я верила, что весь мир похож на Бразилию. Как же я удивилась в свою первую ночь в Любеке, когда не увидела на небе звезд! Их закрывали тучи.

— Расскажи о корабле.

— Вам пора спать.

— Расскажи про сахар.

— Томми, ты же знаешь эту историю.

— Хотя бы кусочек.

— Хорошо. Чтобы приготовить все марципаны, которые делают в Любеке, используют сахар, который выращивают в Бразилии. Любек знаменит марципанами, как Бразилия — сахаром. И когда на Рождество добрые люди в Любеке и их детки едят марципаны, они и не подозревают, что едят часть Бразилии. Они едят сахар, который приплыл к ним по морям.

— А почему мы не можем делать наш собственный сахар?

— Спросите у вашего отца.

Годы спустя Томас размышлял, не стало ли началом конца семейства Манн решение отца вместо флегматичной дочери местного судовладельца, купца или банкира взять в жены Юлию да Сильва-Брунс, в жилах матери которой, по слухам, текла кровь индейцев? Не было ли это наглядным свидетельством тайной семейной страсти ко всему экзотическому, которая до поры до времени никак не проявлялась у степенных Маннов, озабоченных лишь получением прибыли?

Любекцы запомнили Юлию маленькой девочкой, явившейся в их город после смерти матери вместе с сестрой и тремя братьями. Сирот, которые не знали ни слова по-немецки, взял под опеку дядя. Столпы города, вроде фрау Овербек, известной стойкой приверженностью к реформатской церкви, поглядывали на детей с подозрением.

— Однажды я видела, как они крестились, проходя мимо Мариенкирхе, — говорила она. — Не стану ставить под сомнение важность торговли с Бразилией, однако не припомню случая, чтобы бюргер из Любека брал в жены бразильянку.

Юлия, выйдя замуж в семнадцать, родила мужу пятерых детей, которые вели себя с достоинством, приличествующим детям сенатора, однако держались с застенчивой гордостью и даже высокомерием, невиданными для Любека. По мнению сторонников фрау Овербек, подобные настроения поощрять никак не следовало.

На сенатора, который был на одиннадцать лет старше жены, местные взирали с изумлением, словно он вложил капитал в картину итальянского мастера или редкую майолику, проявив опасные наклонности, которые его предкам удавалось держать в узде.

Перед воскресной службой отец проводил тщательный осмотр детей, пока мать возилась в гардеробной, примеряя шляпки и туфли. Генрих и Томас держались с приличествующей случаю важностью, пока Лула и Карла пытались стоять прямо и не вертеться.

После рождения Виктора Юлия перестала обращать внимание на замечания мужа. Ей нравилось наряжать девочек в цветные гольфы и банты, и она не возражала против того, чтобы мальчики носили волосы длиннее, чем принято, и не боялись проявлять смелость в суждениях.

Для церкви Юлия одевалась элегантно, как правило выбирая один цвет — серый или темно-синий, которому соответствовал цвет чулок, и позволяя себе украсить шляпку алой или желтой лентой. Ее муж славился покроем своих сюртуков, которые шил в Гамбурге, и безукоризненной опрятностью. Сенатор менял сорочки каждый день, а порой дважды в день, имел обширный гардероб и стриг усы на французский манер. Дотошностью, с которой отец вел семейное дело, он отдавал должное его столетней безупречной истории, однако роскошью своего гардероба подчеркивал, что его интересуют не только деньги и торговля и что нынешние Манны отличаются не одной лишь умеренностью и рассудительностью, но и не чужды хорошего вкуса.

К ужасу сенатора, на коротком пути до Мариенкирхе от дома Маннов на Бекергрубе Юлия радостно приветствовала знакомых по именам — к такому Любек был явно не готов, особенно по воскресеньям, и это еще сильнее убеждало фрау Овербек и ее незамужнюю дочь, что в глубине души фрау Манн остается католичкой.

— Она глупа и одевается вызывающе, как все католики, — говорила фрау Овербек. — А эта ее лента на шляпе — верх легкомыслия.

В церкви, где собиралось все семейство, прихожане отмечали, как бледна Юлия и как эту соблазнительную бледность оттеняют тяжелые каштановые кудри и загадочные глаза, которые взирали на проповедника с плохо скрытой насмешкой, и это выражение совершенно не вязалось с серьезностью, с которой семья и друзья ее мужа относились к отправлению религиозных обрядов.

Томас видел, что отцу не по душе рассказы матери о ее детстве в Бразилии, особенно в присутствии дочерей. Однако он не возражал, когда Томас расспрашивал его о старом Любеке, о славном пути, который прошла семейная фирма, начав со скромного дела в Ростоке. Отцу нравилось, когда Томас, заглянув в контору по пути из школы, сидел и слушал про торговые суда, склады, банки и страховки и запоминал то, что услышал.

Даже дальние кузины постепенно пришли к выводу, что, в то время как Генрих пошел в мать — был рассеян, непослушен и вечно сидел, уткнувшись в книгу, — юный Томас, рассудительный и горящий рвением, — именно тот, кто продолжит семейное дело в новом веке.

Когда девочки подросли, дети, если отец был в городе по делам, собирались в гардеробной матери, и Юлия рассказывала им о Бразилии, о белизне одежд, что носят тамошние жители, о том, как часто они моются, и поэтому все до единого отличаются редкой красотой, как мужчины, так и женщины, как белые, так и чернокожие.

— Бразилия совершенно не похожа на Любек, — говорила Юлия. — Там нет нужды напускать на себя серьезность. Там нет фрау Овербек с ее вечно поджатыми губами. Нет вечно скорбящих семейств вроде Эсскухенов. В Парати, если ты встретишь троих, один непременно будет что-то рассказывать, а двое других смеяться. И все будут в белом.

— Они будут смеяться над шуткой? — спросил Генрих.

— Просто смеяться. Так у них заведено.

— Над чем?

— Дорогой, я не знаю. Я же говорю, так у них заведено. Иногда по ночам я слышу этот смех. Его приносит ветер.

— А мы когда-нибудь поедем в Бразилию? — спросила Лула.

— Не думаю, что эта мысль придется по душе вашему отцу, — ответила Юлия.

— А когда станем старше? — спросил Генрих.

— Мы не можем знать, что случится, когда мы станем старше, — промолвила Юлия. — Может быть, вы будете ездить куда захотите. Куда угодно!

— Я хотел бы остаться в Любеке, — сказал Томас.

— Твой отец будет рад это услышать, — заметила Юлия.

Томас жил в мире своих грез в гораздо большей степени, чем Генрих, мать или сестры. Даже беседы с отцом про склады были лишь частью фантастического мира, в котором он воображал себя то греческим божеством, то персонажем детской считалки, то женщиной с лицом, исполненным страстной надежды, с картины, которую отец повесил над лестницей. Порой ему было трудно отделаться от фантазий, что на самом деле он старше и сильнее Генриха, что ходит как равный в контору с отцом или что он — горничная Матильда, обязанностью которой было следить, чтобы туфельки матери всегда стояли по парам, флаконы с духами никогда не пустели, а тайные предметы материнского гардероба хранились на тайных полках, подальше от его любопытных глаз.

Томас поражал гостей, перечисляя, какие грузы прибудут в порт, щеголяя названиями судов и дальних гаваней, и гости прочили ему выдающуюся деловую карьеру, заставляя его вздрагивать от мысли, что, знай эти люди, каков он на самом деле, они немедленно бы от него отвернулись. Если бы они могли заглянуть к нему в голову и увидеть, сколько раз за ночь, а иногда и средь бела дня он воображал себя то ослепленной желанием женщиной с картины, то рыцарем с мечом и песней на устах! Они изумились бы, как легко ему, самозванцу, удается их дурачить, как коварно он добился отцовского расположения и как мало ему следует доверять.

Разумеется, Генрих знал о тайной жизни младшего брата, о том, насколько далеко Томас зашел в своих мечтаниях. Брат отдавал себе отчет — и предупреждал об этом Томаса, — что чем больше тот притворяется, тем больше вероятность того, что его тайну раскроют. Генрих, в отличие от младшего брата, никогда не таил своих пристрастий. С подросткового возраста его увлеченность Гейне и Гёте, Бурже и Мопассаном была столь же очевидна, как и его равнодушие к торговым судам и складам. Последние вызывали в нем тоску, и никакие увещевания не могли убедить его не говорить отцу, что он не желает иметь с семейным делом ничего общего.

— Я видел, как за завтраком ты изображал из себя маленького дельца, — сказал он Томасу. — Тебе удалось одурачить всех, кроме меня. Когда ты признаешься им, что притворяешься?

— Я не притворяюсь.

— Ты все это несерьезно.

Генрих так явно демонстрировал пренебрежение к главным семейным чаяниям, что отец оставил его в покое, сосредоточившись на исправлении мелких погрешностей в манерах второго сына и дочерей. Юлия пыталась увлечь Генриха музыкой, но он не желал музицировать ни на фортепиано, ни на скрипке.

Генрих совершенно отдалился бы от семьи, думал Томас, если бы не искренняя привязанность к Карле. Между ними было десять лет разницы, и отношение брата к сестре было скорее отцовским, нежели братским. С младенчества Генрих таскал Карлу по дому, а когда она стала старше, учил ее карточным играм и играл с ней в особую разновидность пряток, которую придумал специально для них двоих.

Всех восхищала привязанность Генриха к Карле, его мягкость и предупредительность по отношению к младшей сестре. Ни друзья, ни иные заботы, ничто не могло заставить его забыть о своей любимице. Если Луле случалось приревновать брата к Карле, Генрих тут же предлагал ей присоединиться к общей игре, но вскоре Лула начинала скучать, не будучи посвященной в их приватные шутки и обыкновения.

— Генрих очень добрый, — рассуждала кузина. — Будь он таким же практичным, будущее семьи было бы обеспечено.

— Зато у нас есть Томми, — отвечала тетя Элизабет, оборачиваясь к нему. — Томми поведет семейную фирму в двадцатый век. Разве не в этом состоит твой план?

Несмотря на легкую иронию в ее тоне, Томас улыбался во весь рот.

Считалось, что непокорность Генрих получил от матери, но, став старше, он перестал ценить материнские истории, не унаследовав ни хрупкости ее духа, ни ее природной утонченности. Странно, но, вечно рассуждая о поэзии, искусстве и путешествиях, Генрих, с его прямотой и решительностью, подрастая, все больше напоминал истинного Манна. А встретив его в городе, тетя Элизабет неизменно замечала, как он похож на ее деда Иоганна Зигмунда Манна. Его тяжелая поступь напоминала ей старый добрый Любек и основательность, которой отличались его предки по отцовской линии. Какая жалость, что он совершенно равнодушен к торговле!

Томас понимал, что, вероятно, со временем семейное дело перейдет к нему, а не к старшему брату, и ему же достанется дедовский дом. Он мог бы наполнить его книгами. Томас видел, как перестроит парадные комнаты, переместив контору в другие помещения. Он будет заказывать книги в Гамбурге, как его отец заказывает одежду, а может быть, даже во Франции, если выучит французский, или в Англии, если усовершенствует английский. Он будет жить в Любеке, как не жил никто до него, радея о делах ровно в той мере, чтобы удовлетворять иные потребности. Вероятно, он женится на француженке. Французская жена добавит в жизнь заграничного лоска.

Томас воображал, как мать посещает их дом на Менгштрассе после того, как они с женой его перестроят, как восхищается новым кабинетным роялем, картинами из Парижа, французской мебелью.

Став выше, Генрих дал понять Томасу, что его попытки вести себя как истинный Манн лишь поза, фальшь, которая стала бросаться в глаза, когда Томас начал читать больше поэзии, когда уже не мог скрывать свою увлеченность культурой и когда позволял матери аккомпанировать ему на рояле в гостиной.

Время шло, и усилия Томаса притвориться, что его интересует торговля, утрачивали убедительность. В то время как Генрих упрямо шел навстречу мечте, Томас увиливал, но скрыть то, что в нем происходило, был не в силах.

— Почему ты перестал заглядывать к отцу в контору? — спрашивала мать. — Он уже несколько раз об этом упомянул.

— Я зайду завтра, — отвечал Томас.

Однако, идя домой из школы, он представлял тихий уголок, где сможет предаться чтению или мечтам, и решал, что заглянет в контору в другой раз.

Томас помнил, как однажды в Любеке они с матерью музицировали — он на скрипке, она на рояле — и внезапно в дверях возник Генрих. Томас продолжил играть, но почувствовал беспокойство. Несколько лет они с братом делили одну спальню, но те времена прошли.

Генрих, бледнее и старше его на четыре года, превратился в красивого юношу. И это не ускользнуло от Томаса.

Генрих, которому исполнилось восемнадцать, видел, что младший брат его разглядывает. И не мог не заметить неловкое желание, промелькнувшее во взгляде Томаса. Пьеса была медленной и несложной, одна из шубертовских ранних вещей для скрипки и фортепиано или переложение песни. Мать не сводила глаз с нот и не видела взглядов, которыми обменялись ее сыновья. Томас сомневался, что она вообще заметила Генриха. Смутившись, Томас вспыхнул и отвернулся.

Когда Генрих ушел, Томас попытался доиграть пьесу до конца, но ему пришлось остановиться, слишком часто он ошибался.

Больше ничего подобного не случалось. Генрих хотел, чтобы брат знал: он видит его насквозь. Говорить было не о чем, но воспоминание осталось: комната, свет, падающий из высокого окна, мать за роялем, его одиночество рядом с ней, нежные звуки, которые они извлекают из струн и клавиш. Обмен взглядами. И снова тишина и покой или хотя бы подобие покоя, после того как в комнату вторгся чужой.

Генрих с радостью оставил школу и устроился в книжную лавку в Дрездене. В его отсутствие Томас стал еще чаще витать в облаках. Он просто не мог заставить себя слушать учителей. В глубине души, словно дальние громовые раскаты, маячила зловещая мысль: когда придет время вести себя как взрослый, окажется, что он ни к чему не пригоден.

Вместо этого он станет воплощением упадка. Упадок будет звучать в каждом звуке, который он извлечет из скрипки, в каждом слове, которое прочтет в книге.

Томас знал, что за ним наблюдают, не только в семейном кругу, но также в школе и в церкви. Он любил слушать, как мать играет на рояле, и сопровождать ее в будуар. В то же время ему нравилось, когда его замечали на улице, его, славного отпрыска уважаемого сенатора. Впитав самомнение отца, в то же время он перенял что-то от артистической натуры матери, от ее чудаковатости.

Кое-кто в Любеке придерживался мнения, что братья не только воплощают собой упадок собственного семейства, но отражают закат целого мира, севера Германии, некогда оплота мужественности.

Теперь многое зависело от младшего брата Виктора, который родился, когда Генриху исполнилось девятнадцать, а Томасу было почти пятнадцать.

— Поскольку оба старших выбрали поэзию, — говорила тетя Элизабет, — одна надежда, что младший предпочтет гроссбухи.

Летом, когда семья отправлялась на месяц в Травемюнде, мысли о школе и учителях, грамматике, пропорциях и ненавидимой гимнастике можно было на время забыть.

В прекрасном отеле в стиле швейцарского шале пятнадцатилетний Томас просыпался в уютной старомодной комнатке от шороха грабель, которыми садовник разравнивал гравий под бледным небом Балтики.

Вместе с матерью и ее компаньонкой Идой Бухвальд он завтракал на балконе столовой или под высоким каштаном во дворе. Коротко стриженная трава уступала место более высокой прибрежной растительности и песчаным дюнам.

Его отец, казалось, испытывал удовольствие от мелких отельных неудобств. Он считал, что скатерти стирают недостаточно тщательно, бумажные салфетки выглядят вульгарно, хлеб имеет странный привкус, а металлические подставки для яиц никуда не годятся. Выслушивая его жалобы, Юлия с улыбкой говорила:

— Потерпи, скоро вернемся домой.

Когда Лула спросила мать, почему отец редко выходит на пляж, она улыбнулась:

— Ему нравится в отеле. Мы же не станем его заставлять?

Томас с сестрами, братьями, матерью и Идой отправлялись на пляж, где рассаживались на расставленных гостиничными служителями шезлонгах. Тихое бормотание двух женщин прерывалось, лишь когда на пляже появлялся кто-то новый, и они выпрямляли спины, чтобы хорошенько его рассмотреть. Удовлетворив любопытство, женщины возвращались к вялому перешептыванию, а после прогоняли Томаса в море, где поначалу, боясь холода, он шарахался от каждой легкой волны и только спустя некоторое время позволял воде себя обнять.

Долгими вечерами они с Идой часами сидели у летней эстрады, порой она читала ему под деревьями за отелем, а после шли на высокий утес, чтобы в сумерках махать платочками проходящим кораблям. Вечером Томас спускался в комнату матери, наблюдал, как она готовится к ужину на застекленной веранде в окружении семейств не только из Гамбурга, но даже из Англии и России, после чего отправлялся в кровать.

В дождливые дни Томас перебирал клавиши пианино в вестибюле отеля. Инструмент, расстроенный многочисленными вальсами, не был способен извлекать то богатство тонов и полутонов, которые легко давались кабинетному роялю дома, но обладал забавным булькающим звуком, и этого звука Томасу будет недоставать, когда каникулы закончатся.

В то последнее лето отец после нескольких дней на побережье под предлогом срочных дел уехал в Любек, однако, вернувшись, даже в солнечные дни оставался в отеле, закутавшись в плед, словно инвалид. Он больше не сопровождал их в вылазках из отеля, а они вели себя так, словно он по-прежнему в отъезде.

И только когда однажды вечером Томас в поисках матери заглянул в соседний номер, он был вынужден обратить внимание на отца, лежавшего на кровати и глядящего в потолок, раскрыв рот.

— Бедняжка, — заметила мать, — работа изнурила его. Отдых пойдет ему на пользу.

На следующий день мать вместе с Идой как ни в чем не бывало вернулись к привычной рутине, оставив сенатора в постели. Когда Томас спросил мать, не заболел ли отец, она напомнила ему, что несколько месяцев назад сенатор перенес несложную операцию на мочевом пузыре.

— Твой отец еще не оправился, — сказала мать. — Скоро он снова почувствует вкус к морским купаниям.

Странно, думал Томас, он почти не помнил, чтобы отец когда-нибудь купался или сидел на пляже — обычно он читал газету на веранде, сложив на столике рядом с собой запас русских сигарет, или ждал жену у ее номера, когда перед обедом Юлия c мечтательным видом брела с моря.

Однажды, когда Томас возвращался с пляжа, мать попросила его зайти в комнату отца, почитать ему вслух, если попросит. Томас попытался возразить, что собирался послушать оркестр, но она настояла. Отец ждет тебя, сказала Юлия.

Сенатор сидел на кровати с белоснежной салфеткой, обмотанной вокруг горла, а отельный цирюльник трудился над его подбородком. Отец кивнул Томасу, велев присесть в кресло у окна. Томас перевернул раскрытую книгу, лежавшую на столике корешком кверху, и принялся ее листать. Книга по вкусу Генриха, подумал он. Едва ли отец попросит из нее почитать.

Томаса завораживали медленные замысловатые пасы, с которыми цирюльник брил отца, широкие взмахи и мелкие движения опасной бритвы. Покончив с одной половиной лица, мастер отступил назад, оценивая работу, и маленькими ножничками аккуратно обрезал несколько волосков у носа и над верхней губой. Отец смотрел прямо перед собой.

Затем цирюльник занялся второй половиной лица. Закончив, он вытащил флакон одеколона, щедро опылил сморщившегося клиента и хлопнул в ладоши.

— Стыд и позор любекским цирюльникам, — промолвил он, сдергивая и складывая салфетку. — Скоро люди потянутся в Травемюнде за отличным бритьем.

Отец лежал на кровати в превосходно отглаженной полосатой пижаме. Томас заметил, как тщательно подстрижены его ногти, за исключением ногтя на маленьком пальце левой ноги, который врос в кожу. Ему бы ножницы, и Томас постарался бы это исправить. Внезапно он осознал, насколько нелепой была эта мысль, — отец не позволит ему остричь ноготь.

Книга до сих пор лежала у Томаса на коленях. Если он отложит ее, отец попросит почитать из нее или поинтересуется, что он о ней думает.

Вскоре отец закрыл глаза и, казалось, погрузился в сон, однако спустя некоторое время снова открыл их и уставился в стену. Томас гадал, стоит ли расспросить его про торговые суда, прибытия которых ждали в порту, а если отец окажется разговорчивым, про цены на пшеницу. Или упомянуть пруссаков, и тогда отец пожалуется на их невоспитанность, на грубые застольные манеры прусских чиновников, даже тех, кто из хороших семейств.

Томас поднял глаза и увидел, что отец заснул. Вскоре послышалось сопение. Томас решил, что пора вернуть книгу на прикроватный столик. Он встал и подошел к кровати. После бритья лицо отца выглядело белым и гладким.

Томас не знал, сколько еще ему так стоять. Хоть бы кто-нибудь из отельного персонала вошел с графином воды или чистым полотенцем, но всего было в достатке. Он не надеялся, что в номер зайдет мать. Юлия отправила его сюда, чтобы самой приятно провести время в саду или на пляже вместе с Идой и его сестрами или с Виктором и его няней. Если он выйдет сейчас из комнаты, мать непременно об этом узнает.

Он послонялся вокруг кровати, дотронулся до свежей простыни, но, боясь разбудить отца, отступил.

Когда отец закричал, звук показался Томасу таким странным, что он решил, будто в комнате есть кто-то еще. Тем не менее, когда отец принялся что-то выкрикивать, Томас узнал его голос, несмотря на полную бессмысленность слов. Отец сел в кровати, держась за живот. Затем с усилием опустил ноги на пол, но тут же без сил рухнул обратно.

Первой мыслью Томаса было в страхе выскочить из комнаты, но отец застонал, не открывая глаз и все так же прижимая руку к животу, и Томас приблизился и спросил, не позвать ли мать.

— Ничего, — сказал отец.

— Что? Мне позвать маму?

— Ничего, — повторил отец, открыл глаза и с гримасой боли на лице посмотрел на Томаса. — Ты ничего не знаешь, — сказал он.

Томас бросился вон из комнаты. На лестнице, обнаружив, что проскочил нужный этаж, он вернулся в вестибюль, нашел консьержа, который позвал управляющего. И пока он объяснял им, что случилось, вернулись мать с Идой.

Томас последовал за ними в комнату, где обнаружил, что отец мирно сопит в своей кровати.

Мать вздохнула и мягко извинилась за переполох. Томас понимал: бесполезно объяснять ей, свидетелем чего он стал.

По возвращении в Любек отец совсем ослабел, однако дожил до октября.

Томас слышал, как тетя Элизабет жаловалась, что, лежа на смертном одре, сенатор перебил священника кратким «Аминь».

— Он никогда не любил слушать, — сказала тетя, — но к священнику мог бы и прислушаться.

В последние дни жизни отца Генрих как ни в чем не бывало общался с матерью, а Томас не знал, что ей сказать. Ему казалось, она прижимает его к себе слишком крепко, а его попытки вырваться ее оскорбят.

Услышав, как тетя Элизабет с кузиной шепотом обсуждают завещание отца, Томас вздрогнул, отпрянул, но затем придвинулся ближе и услышал, что Юлии нельзя доверять.

— Что уж говорить о мальчишках? — продолжила тетя. — Этих двоих! Семейству конец. Скоро люди, которые кланялись мне на улицах, станут смеяться мне в лицо.

Она хотела продолжить, но кузина, заметив, что Томас слушает, толкнула ее в бок.

— Томас, ступай проследи, чтобы твои сестры были одеты надлежащим образом, — сказала тетя Элизабет. — Я заметила на Карле совершенно неподходящие туфли.

На похоронах Юлия Манн улыбалась тем, кто подходил с соболезнованиями, но дальнейших излияний не поощряла. Она ушла в свои мысли, окружив себя дочерями и позволив сыновьям взять на себя общение с теми, кто хотел их утешить.

— Вы не могли бы оградить меня от этих людей? — взмолилась она. — Когда они задают вопрос, не могут ли чем-нибудь помочь, попросите их не смотреть на меня с такой скорбью.

Томас никогда не видел ее такой чуждой и не от мира сего.

На следующий день после похорон, сидя с детьми в гостиной, Юлия наблюдала, как ее золовка Элизабет с помощью Генриха пытается передвинуть диван и одно из кресел.

— Элизабет, оставь в покое мебель, — сказала Юлия. — Генрих, верни диван на место.

— Юлия, я считаю, что диван должен стоять напротив стены, вокруг него слишком много столов. У тебя всегда было слишком много мебели. Моя мать всегда говорила...

— Не трогай мебель! — перебила ее Юлия.

Элизабет молча проследовала к камину, где и осталась стоять, как героиня спектакля, которой нанесли смертельную обиду.

Поняв, что Генрих намерен сопровождать мать в суд, где будет оглашено завещание, Томас удивился, что они не позвали его с собой, но мать выглядела такой озабоченной, что он не стал жаловаться.

— Ненавижу выставлять себя на всеобщее обозрение. Что за варварский обычай оглашать завещание на публике! Весь Любек будет обсуждать наши семейные дела. И, Генрих, ты не мог бы помешать твоей тете Элизабет взять меня под руку, когда мы будет выходить из суда? А если они захотят сжечь меня на площади после оглашения, передай, я освобожусь в три.

Томас гадал, кто теперь будет вести дела. Вероятно, отец указал в завещании каких-нибудь видных горожан и пару-тройку конторских служащих, которым поручил вести дела до того, как семья примет решение. На похоронах он чувствовал, что его разглядывают, — сына, на чьи плечи может опуститься тяжкий груз ответственности. Он вошел в спальню матери, где встал перед зеркалом в пол. Если напустить на себя суровый вид, можно представить, как каждое утро он приходит в контору и распекает подчиненных. Услышав голоса сестер, которые звали его снизу, Томас отступил от зеркала, ощущая собственное ничтожество.

С верхней площадки лестницы он услышал, что мать с Генрихом вернулись из суда.

— Он изменил завещание, чтобы весь мир узнал, что он о нас думает, — сказала Юлия. — И они все были там, все добрые граждане Любека. А поскольку они больше не сжигают ведьм на кострах, они публично унижают вдов.

Томас спустился вниз и увидел, что Генрих очень бледен. Поймав взгляд брата, он понял: что-то случилось.

— Отведи Томми в гостиную и запри за собой дверь, — сказала Юлия. — Расскажи ему, что случилось. Я бы поиграла на рояле, если бы не соседи. Поэтому я ухожу к себе. И я не желаю, чтобы детали этого завещания обсуждались в моем присутствии. А если твоя тетя Элизабет осмелится заглянуть, скажи, что я сломлена горем.

Закрыв за собой дверь гостиной, Генрих и Томас стали читать копию завещания, которую Генрих принес с собой.

Оно было написано за три месяца до смерти и начиналось тем, что отец назначал опекунов, которые должны были определить будущее его детей. Ниже сенатор излагал, какого низкого мнения он придерживается о собственных отпрысках.

«Следует как можно решительнее воспротивиться попыткам моего старшего сына посвятить себя литературе. По моему мнению, он не обладает для этого достаточным образованием и умом. В основе его склонности — больное воображение, отсутствие дисциплины и равнодушие к мнению окружающих, вероятно проистекающие от его легкомыслия».

Генрих дважды перечитал этот пассаж, громко хохоча.

— А вот и про тебя, — продолжал Генрих. — «Мой второй сын обладает добрым нравом, и его следует приставить к какому-нибудь полезному делу. Надеюсь, он станет опорой для своей матери». Ты и мать, подумать только! Приставить! Кто бы мог подумать — обладает добрым нравом! Еще одна из твоих масок.

Генрих прочел предупреждение отца насчет буйного характера Лулы и его желание, чтобы Карла вместе с Томасом хранили мир в семье. О малыше Викторе сенатор писал: «Зачастую из поздних детей выходит толк. У ребенка хорошие глаза».

— Дальше — хуже. Ты только послушай!

Генрих зачитал вслух, подражая напыщенному отцовскому голосу: «По отношению к детям моей жене следует вести себя строго, держа их в полном повиновении. А если станет сомневаться, пусть прочтет „Короля Лира“».

— Я знал, что отец был человеком мелочным, — заметил Генрих, — но не подозревал, что он был еще и злопамятным.

Официальным голосом Генрих зачитал брату условия отцовского завещания. Сенатор хотел, чтобы семейный бизнес и родовое гнездо после его смерти были проданы. Все деньги наследовала Юлия, но двое самых навязчивых горожан, которых при жизни мужа она терпеть не могла, будут руководить ею в принятии финансовых решений. Два опекуна должны были также надзирать за воспитанием детей. В завещании оговаривалось, что четыре раза в год Юлии придется отчитываться тонкогубому судье Августу Леверкюну об их успехах.

Когда в следующий раз их навестила тетя Элизабет, ей даже не предложили присесть.

— Ты знала о завещании моего мужа? — задала ей вопрос Юлия.

— Меня не спрашивали, — ответила Элизабет.

— Я спросила не об этом. Ты знала о завещании?

— Юлия, не при детях!

— Мне всегда хотелось это сказать, — промолвила Юлия, — и теперь, став свободной, я могу себе это позволить. И я сделаю это в присутствии моих детей. Я никогда тебя не любила. И мне жаль, что твоя мать умерла и я не успела сказать ей того же.

Генрих попытался ее остановить, но Юлия от него отмахнулась.

— Этим завещанием сенатор хотел меня унизить.

— Все равно ты не смогла бы управлять семейным бизнесом, — сказала Элизабет.

— Я бы сама определилась. Вместе с моими сыновьями.

У жителей Любека — тех, кого Юлия дразнила на званых вечерах в доме мужа, для герра Келлингхузена и герра Кадовиуса, юной фрау Штавенхиттер и фрау Маккентхун, для женщин, которые не сводили с нее глаз, осуждая каждый ее поступок, вроде фрау Овербек и ее дочери, — решение вдовы обосноваться с тремя младшими детьми в Мюнхене, оставив Томаса заканчивать школу в Любеке, а также позволить Генриху отправиться в путешествие, чтобы найти свое место в мире литературы, вызвало всеобщее осуждение.

Если бы вдова сенатора Манна решила переехать в Люнебург или Гамбург, добропорядочные жители Любека сочли бы это всего лишь доказательством ее ненадежности, но Мюнхен для ганзейских бюргеров воплощал собой юг, а юг они не любили и никогда ему не доверяли. Мюнхен был городом католическим, богемским. Его жители понятия не имели об истинных добродетелях. Никто из жителей Любека не задержался бы в Мюнхене дольше, чем пришлось бы по необходимости.

Весь Любек судачил о фрау Манн, особенно после того, как тетя Элизабет сообщила всем по секрету, как грубо обошлась с ней Юлия и как оскорбила память ее матери.

Какое-то время в городе только и говорили что о неуемном характере вдовы сенатора и ее безрассудном плане. И никому, даже Генриху, не пришло в голову, как ранило Томаса то, что отец не оставил семейное дело ему, даже если некоторое время им управляли бы другие люди.

Томаса потрясло, что придется расстаться с тем, что в мечтах он давно считал своим. Он понимал, что управление семейным делом было не единственным возможным вариантом его судьбы, но злился на отца, который так самонадеянно ею распорядился. Ему была неприятна мысль, что отец разглядел иллюзорность мечтаний, которые ему казались такими настоящими. Томас жалел, что не показал достаточного усердия, чтобы убедить его проявить щедрость.

Вместо этого сенатор бросил семью на произвол судьбы. Раз ему самому не жить, так пусть страдают те, кто еще живы. Томас горевал, что все усилия поколений Маннов из Любека пошли прахом. Время его семьи миновало.

Не важно, где им случится обосноваться, Манны из Любека никогда не станут теми, кем были при жизни сенатора. Казалось, это совершенно не волнует ни его брата Генриха, ни сестер, ни даже мать, — их тревожили насущные заботы. Он видел, что это понимает его тетя Элизабет, но едва ли Томас стал бы обсуждать с нею закат собственной семьи. Ему было не с кем поделиться своими печалями. Отныне его семья будет с корнем вырвана из любекской почвы. Не важно, куда он отправится потом, ему никогда уже не обрести былой важности.

Глава 2

Любек, 1892 год

Оркестр исполнял прелюдию к «Лоэнгрину». Томас слушал, как струнные топтались на месте, намекая на тему, которой еще только предстояло развиться. Затем мелодия сдвинулась, поднимаясь и опускаясь, пока не замерла на жалобной скрипичной ноте; звук окреп, обрел мощь и силу.

Этот звук почти успокоил Томаса, но вскоре стал пронзительнее, приглушенно и мрачно вступили виолончели, побуждая скрипки и альты наращивать мощь, и Томас поймал себя на том, что единственным чувством, которое пробуждал в нем оркестр, было ощущение собственной малости.

Дирижер простер руки, инструменты заиграли разом; и только когда забили барабаны и загромыхали тарелки, Томас почувствовал постепенное затухание, движение к финалу.

Когда слушатели зааплодировали, Томас к ним не присоединился — просто сидел, смотрел на сцену и музыкантов, которые готовились исполнить симфонию Бетховена, завершавшую вечер. После концерта он не спешил уходить, хотелось побыть внутри музыки еще немного. Интересно, разделял ли кто-нибудь из слушателей его мысли? Томас так не думал.

Это Любек, здесь люди скупы на эмоции. Они с легкостью отринут воспоминания о музыке, которую только что прослушали.

Внезапно Томасу пришло в голову: а ведь эта идея могла бы увлечь отца в последние дни его жизни, когда сенатор уже знал, что умирает. Идея парящего звука, взмывающего в выси, где земная власть не имеет силы, открывающего дверь в иное измерение, где царит лишь дух, где живет надежда обрести покой после горестного унижения смертью.

Томас думал о выставленном на всеобщее обозрение трупе отца в строгом костюме, словно пародия на заснувшего чиновника. Сенатор лежал холодный, собранный, углы губ были опущены и крепко сжаты, бескровные руки, лицо, меняющееся на глазах. Томас вспомнил осуждающие взгляды людей, когда мать отвернулась от гроба, прикрыв ладонью лицо.

Томас шел к дому доктора Тимпе, школьного учителя, у которого мать, не желая отвлекать сына от учебы, сняла кров. Завтра он окунется в рутину Катаринеума: снова уравнения, грамматические правила, зубрежка стихов. Весь день, как и прочие, он будет притворяться, что нет ничего естественнее, чем проводить время таким образом. Куда проще сосредоточиться на ненависти к этому месту, чем без конца вспоминать о комнате, навсегда потерянной после отъезда матери, Лулы, Карлы и Виктора в Мюнхен. Стоило только подумать о том, как там было тепло и уютно, и станет совсем грустно. Нужно чем-то отвлечься.

Он мог бы помечтать о девушках. Томас знал, что порой задумчивый и сосредоточенный вид одноклассников объяснялся тем, что они думали о них непрестанно. Одноклассники с напускной храбростью отпускали шуточки, но внутри их переполняли застенчивость и смущение. Иногда, глядя, как с грубым хохотом они по двое-трое шатаются по улицам, Томас ощущал скрытую энергию их желаний.

Несмотря на скуку, ближе к полудню класс охватывало предвкушение скорого освобождения. И даже если на пути домой их не ждало ничего особенного, их возбуждала сама возможность повстречать юную красотку или разглядеть в окне девичий силуэт.

По пути с концерта Томас размышлял о комнатах на верхних этажах, в которых именно сейчас, когда он проходил мимо, какая-то девушка готовилась лечь в постель, поднимала руки, стягивая блузку, или наклонялась, чтобы снять то, что носила под юбкой.

Поднимая глаза, он видел мерцающий свет в незашторенных окнах, гадал, что происходит в комнатах. Томас воображал, как пара входит в комнату и мужчина закрывает за собой дверь; воображал раздетую девушку, ее белое белье и нежную кожу. Однако, когда он пытался представить себя на месте мужчины, мысли разбегались. Томас чувствовал, что не хочет следовать мыслью за тем, что всего мгновение назад казалось таким зримым.

Он предполагал, что, воображая подобные сцены, которые могли жить только в самых затаенных мечтах, его одноклассники едва ли ощущали себя увереннее.

Томас дожидался, когда, оказавшись в крохотной спальне на первом этаже окнами во двор, даст волю фантазиям. Иногда, прежде чем погасить свет, он начинал новое стихотворение или добавлял строчку в начатое. Размышляя над подходящей метафорой для сложных путей любви, Томас не думал о девушках в темных комнатах, не пытался вообразить близость между мужчиной и женщиной.

В его классе учился юноша, с которым Томас разделял иной вид близости. Звали его Армин Мартенс. Как и Томасу, ему было шестнадцать, хотя выглядел Армин моложе. Его отец, мельник, некогда знавал отца Томаса, хотя семья Мартенс была не чета Маннам.

Заметив интерес Томаса, Армин не выказал удивления. Они начали вместе гулять, убедившись, что никто из одноклассников не увязался следом. Томаса поражало, что Армин беседовал с ним о душе, об истинной природе любви, о музыке и поэзии с той же легкостью, с какой обсуждал со сверстниками девушек или гимнастику.

Армин со всеми держался непринужденно, улыбался открыто и искренне, источая ауру доброты и невинности.

Когда Томас писал, что хотел бы преклонить голову на грудь возлюбленного и в темнеющих сумерках прогуляться в благословенное место, где они останутся одни на целом свете, когда он писал о слиянии душ, он воображал Армина Мартенса.

Он гадал, осмелится ли Армин подать ему знак, позволит ли перевести разговор с музыки и поэзии на чувства, которые они испытывали друг к другу.

Со временем Томас стал понимать, что придает этим прогулкам куда большее значение, чем его друг. Ему приходилось все время себя одергивать, позволяя Армину держать дистанцию, раз уж для него это было так важно. Когда он печально размышлял о том, как мало способен дать ему Армин, возможность быть отвергнутым воспламеняла его кровь, рождая болезненное и почти блаженное чувство.

Эти мысли мелькали словно всполохи света, словно порывы холодного ветра. Он не знал, как их укрощать и как им потворствовать. День тянулся, унылый и заурядный, и мысли улетучивались. В парте Томас хранил собственные стихи и любовные стихотворения великих германских поэтов, которые выписывал на отдельные листы. Во время урока, если учитель не отходил от доски, он вытаскивал и читал про себя одно из них, поглядывая на Армина, который сидел впереди через узкий проход.

Интересно, как повел бы себя Армин, если бы в доказательство своих чувств он показал ему эти стихотворения?

Иногда они прогуливались молча, и Томас наслаждался близостью. Если на пути встречался приятель, Армин дружески, но твердо давал понять, что им компания не нужна.

Часто, особенно в начале их прогулок, Томас позволял Армину вести разговор. Его друг никогда не отзывался дурно о товарищах или учителях. Армин взирал на мир расслабленно и доброжелательно. К примеру, упоминание об учителе математики герре Иммертале, к которому Томас испытывал непреодолимое отвращение, у Армина вызывало лишь улыбку.

Порой Томасу хотелось поговорить о музыке и поэзии, в то время как Армина занимали более приземленные материи, к примеру уроки верховой езды или спорт. Но когда Томас поднимал более возвышенные темы, Армин подхватывал их с той же охотой.

Непринужденность, уравновешенность, принятие этого мира, отсутствие притворства и хвастовства, свойственные его другу, заставляли Томаса искать общества Армина Мартенса.

Время шло, и Томас стал замечать, что Армин меняется, становясь выше, шире в плечах, и что он начал бриться. Армин был уже не мальчик, но и не взрослый мужчина, и это заставляло Томаса испытывать к нему еще большую нежность. Иногда поздно ночью Томас исполнялся решимости показать другу новое стихотворение, не оставлявшее сомнений в том, что Армин — предмет его страсти.

В первой строфе речь шла о том, как красноречиво герой говорит о музыке, в следующей — о том, как выразительно он вещает о поэзии. В финале стихотворения Томас писал, что предмет его обожания соединяет красоту музыки и поэзии в своем голосе и глазах.

Однажды зимой они гуляли, втягивая голову в плечи от пронизывающего сырого ветра, который завывал в кронах деревьев, гремя голыми ветками. В кармане у Томаса лежало новое стихотворение, но он не решился поделиться им с другом. Армин совсем по-детски рассказывал, как любит съезжать по лестничным перилам в отцовском доме. Лучше бы я его сжег, это стихотворение, думал Томас.

Иногда, особенно если в Любеке давали концерт или Томас заговаривал с Армином об одном из любовных стихотворений Гёте, его друг становился серьезным и задумчивым. Когда Томас попытался объяснить, что ощущал, когда слушал прелюдию к «Лоэнгрину», Армин посмотрел на него с любопытством, кивая и всем своим видом выражая сочувствие. Томасу нравилось размышлять вместе с ним о музыке. О таком компаньоне, как Армин, можно было только мечтать.

Он писал стихотворение о влюбленном и предмете его страсти, которые шагают в молчании, думая об одном, и только шум ветра их разделяет, только голые ветви напоминают им о бренности всего сущего, и только их любовь вечна. В последней строфе влюбленный призывал предмет своей страсти, сопротивляясь неумолимому бегу времени, разделить вечность друг с другом.

Томас знал, что из-за дружбы с ним Армин стал предметом шуток одноклассников. Томаса считали тюфяком, витающим в облаках, слишком гордящимся былым положением своей семьи. Он знал также, что Армин одергивал зубоскалов, не понимая, с какой стати ему отказываться от дружбы с Томасом. Армин очевидно испытывал к нему искреннюю симпатию. Едва ли он удивится, если Томас покажет ему свое стихотворение. Или признаться ему в своих чувствах как-то иначе?

Однажды на уроке, когда учитель стоял лицом к доске, Армин повернулся к Томасу и улыбнулся ему. Его недавно вымытые волосы блестели, чистая кожа светилась изнутри, глаза сияли. Томас не мог не заметить, каким привлекательным юношей он стал. Мог ли Армин разделять его чувства? Он никому так больше не улыбался.

На следующий день друзья собрались на прогулку. Пока они шли к складам, дул легкий ветерок, в просветах между туч проглядывали солнечные лучи. Довольный Армин расписывал поездку в Гамбург, которую они с отцом недавно совершили.

Они шагали, уворачиваясь от лошадей, повозок и грузчиков, затем остановились — несколько бревен скатились с повозки, заставив возчика просить помощи у товарищей. Однако чем жалобнее он просил, тем грубее становились оскорбления на местном диалекте, которыми портовые рабочие его осыпали, заставляя Томаса с Армином покатываться от хохота.

— Хотел бы я уметь так выражаться, — заметил Армин.

Когда кто-то из грузчиков решил помочь, бревна посыпались еще сильнее. Армин наслаждался происшествием. Он смеялся, обнимая Томаса сначала за плечи, потом за талию. А когда грузчики начали складывать бревна, а бревна посыпались на них сверху, вызвав еще один всплеск проклятий, от полноты чувств он сжал его в объятиях.

— Вот за что я люблю Любек, — сказал Армин. — В Гамбурге все современное и строго по правилам. Я бы хотел жить только здесь.

Пока они смотрели, как двое с опаской поднимают бревна, Томасу пришло в голову, что он должен обнять Армина в ответ, но сомневался, что сумеет сохранить невозмутимость.

Они пошли к старым портовым складам, свернув на тихую боковую улочку, где не было ни повозок, ни людей. Армин сказал, что по ней они выйдут к порту, где стоят новые суда.

— Я хочу тебе кое-что показать, — промолвил Томас.

Он вытащил из кармана два листка бумаги со стихотворениями и протянул Армину, который углубился в чтение, сосредоточенно разбирая буквы и строфы.

— Кто это написал? — спросил он, дочитав стихотворение, в котором предмет любви сравнивался с музыкой и поэзией.

— Я, — ответил Томас.

Армин, не поднимая глаз, принялся за второе стихотворение.

— А это тоже твое? — спросил он.

Томас кивнул.

— Ты показывал их кому-нибудь еще?

— Нет. Только тебе.

Армин не ответил.

— Я посвятил их тебе, — сказал Томас почти шепотом. Ему хотелось протянуть руку и дотронуться до плеча Армина, но он сдержался.

Покраснев, Армин смотрел себе под ноги. На миг Томас испугался: а вдруг Армин решит, что его намерения нечисты, что он, Томас, хочет, чтобы они укрылись вдвоем в пустующем складе. Он должен объяснить Армину, что ему не нужны лихорадочные объятия, достаточно теплого слова, взгляда, жеста. Это все, о чем он просит.

Поглядывая на Армина, Томас был готов расплакаться. Перевернув листки, чтобы проверить, нет ли там чего-нибудь еще, его друг внимательно перечитал стихотворения.

— Не думаю, что похож на музыку или поэзию, — сказал он, — я — это я. А кто-то скажет, что я похож на отца. И я не уверен, что хотел бы прожить жизнь с поэтом. Я буду жить в отцовском доме, пока не обзаведусь собственным. Давай лучше спустимся в порт и посмотрим на корабли.

Передавая стихотворения Томасу, он шутливо ткнул его в грудь.

— Сделай так, чтобы никто больше их не прочел. Тебя мои приятели давно раскусили, но ты можешь разрушить мою репутацию.

— Мои стихотворения ничего для тебя не значат?

— Я предпочитаю стихам корабли, а кораблям девушек, чего и тебе желаю.

Армин зашагал вперед. Оглянувшись и заметив, что Томас все еще держит стихотворения в руках, он расхохотался:

— Спрячь их, иначе кто-нибудь прочтет и сбросит нас в воду.

В последний год в Катаринеуме Армин Мартенс изменился. Как и Томас, он посерьезнел, утратив ребячество и дружелюбие. Не за горой времена, когда Армин начнет работать на отцовской мельнице, обзаведется своей конторой. Он уже ощущал собственную значимость. Не подозревая о безрадостности своей судьбы, Армин готовился встроиться в деловую жизнь Любека.

Вильри, сын доктора Тимпе, на год старше Томаса, жил на верхнем этаже в комнате окнами на улицу. Хотя они знали друг друга по школе, Вильри с порога дал понять Томасу, что не намерен водить с ним дружбу. Томаса удивляло, что доктор Тимпе почти гордился тем, что сын не испытывал интереса к наукам и книгам.

— Ему нравится бывать на свежем воздухе и возиться с механизмами, — говорил доктор Тимпе, — и, возможно, этот мир стал бы лучше, если бы мы разделяли его пристрастия. Не всем же сидеть за книгами.

Никто не протестовал, когда Вильри вставал из-за стола во время обеда и выходил из комнаты. Отца умиляло, что сын выше его и шире в плечах.

— Скоро он сам начнет мне указывать, как себя вести. Какой смысл делать ему замечания? Он уже имеет собственное мнение обо всем на свете. Совсем взрослый стал.

И он переводил взгляд на Томаса, не пропускавшего трапез, в надежде, что тот научится чему-нибудь у его сына.

По ночам Томас слышал Вильри за тонкой перегородкой. Он воображал, как тот готовится ко сну, как лежит под теплым одеялом. Томас улыбался, думая, что ни за что на свете не посвятил бы Вильри стихотворение, да и никто бы не посвятил. Возможно, Томас написал уже достаточно стихов. Тем не менее при мыслях о Вильри он часто ощущал возбуждение.

Однажды вечером Вильри постучался в его дверь и попросил помочь с латынью. Сидя на краешке кровати и изучая текст, Томас заметил, что Вильри начал раздеваться. Смутившись, он хотел было сказать, что посмотрит задание утром, и обнаружил, что Вильри стоит к нему спиной почти голышом. Ему потребовалось некоторое время, чтобы понять: латынь тут ни при чем. Вильри пригласил Томаса ради другого.

Скоро свидания в комнате Вильри стали ритуалом. На цыпочках подойдя по скрипучему полу к комнате Вильри, Томас входил без стука. Лампа горела, а Вильри лежал на узкой кровати полностью одетый.

Однажды вечером, возвращаясь от тети Элизабет, Томас, осторожно переставляя ноги, беззвучно поднялся по лестнице. Сквозь щель в двери он заметил, что в комнате Вильри горит свет. Сняв пальто в своей комнате, он присел на кровать. Иногда его возбуждало, когда Вильри заходил за ним сам.

Томас прислушался. Любой звук сверху услышат внизу, где спала семья доктора.

Вильри не спеша входил к комнату Томаса и слегка приоткрывал шторы, словно всмотреться в ночную темень и было целью его прихода. А когда оборачивался, лицо было спокойным и довольным. Он подходил к Томасу и на миг касался рукой его лица. Затем улыбался и молча смотрел на него, а Томас смотрел на него в ответ.

По знаку Вильри Томас, сняв туфли, шел за ним в его комнату. Вильри закрывал за ним дверь и, приложив палец к губам, показывал Томасу на кровать. Томас ложился на спину, заложив руки за голову. Стоя к нему спиной, Вильри начинал раздеваться.

Это был ритуал, который они исполняли, пока остальные спали. Сначала Вильри снимал пиджак и вешал его на спинку единственного в комнате стула, двигаясь так, словно был один в комнате. Затем расстегивал брюки и снимал их, кладя на сиденье. С кровати Томас разглядывал его сильные безволосые ноги. Он знал, что сейчас Вильри избавится от белья, затем стянет носки. Это мгновение он постарается не забыть, когда вернется к себе в комнату. Томас привставал, опираясь на подушку, чтобы ничего не пропустить. Засунув носки в туфли, Вильри выпрямлялся и расстегивал сорочку.

Вскоре он стоял перед Томасом совершенно голый. Затем поднимал руки и закладывал за голову, копируя позу Томаса. На какое-то время он замирал, не издавая ни звука, а Томас разглядывал его тело, зная, что ему нельзя ни встать с кровати, ни обнять Вильри.

Однажды ночью, когда Вильри, как обычно, стоял перед ним, демонстрируя эрекцию, Томас расстегнулся, подошел к нему и впервые в жизни коснулся Вильри, который был только этому рад. Томас, как и его компаньон, был потрясен, внезапно испытав оргазм и несколько раз резко вскрикнув. Вильри шепотом велел ему немедля возвращаться к себе и потушить лампу, а сам юркнул под одеяло.

В коридоре Томас услышал, как внизу открылась дверь, затем до него донесся голос доктора:

— Почему вы до сих пор не в постели? Что там происходит?

Затем Томас услышал шаги по лестнице.

Томас понимал, что если, войдя в комнату, доктор коснется лампы, то поймет, что ее только что потушили. Если откинет одеяло, то увидит, что Томас полностью одет. А если подойдет ближе, то по запаху догадается, чем они занимались с его сыном.

Томас слышал, как доктор открыл дверь Вильри и спросил, что это был за звук? Ответа он не расслышал. Сейчас доктор заглянет к нему. Томас отвернулся к стене и замер, усиленно изображая глубоко спящего человека.

Услышав, как доктор открывает дверь, он постарался дышать размеренно. Наверняка доктор догадался, что это голос Томаса его разбудил, что это из его груди вырвались звуки, над которыми Томас был не властен.

Даже когда дверь закрылась, он какое-то время лежал не двигаясь, опасаясь, что доктор обманул его и до сих пор стоит в темноте.

Вслушиваясь в ночные звуки, Томас подождал еще некоторое время, потом медленно стянул одежду.

С утра Томас гадал, спросит ли доктор о звуках, которые разбудили его среди ночи? Однако за завтраком доктор выглядел рассеянным и молчаливым и не отрывал глаз от газеты. Он почти не взглянул на Томаса, когда тот присоединился к семейству за столом.

После смерти отца и закрытия семейного дела теперь, когда он жил в своего рода пансионе, никому не было до Томаса дела.

Власть и влияние, которые он воспринимал как естественное наследство, ушли в небытие. Пока отец был жив, Томас ощущал себя принцем, наслаждаясь солидным комфортом семейного гнезда и не переставая восхищаться материнским причудам.

До смерти отца его леность и нерадивость были предметом постоянных дискуссий между учителями, которые становились особенно горячими в конце семестра, когда выставлялись оценки. Некоторые учителя из последних сил сражались с его нежеланием учиться, другие без устали его бранили. Все вместе они делали его каждодневное пребывание в школе невыносимым.

Таким оно и осталось, но по другой причине. Теперь учителя махнули на Томаса рукой. Им больше не было дела до того, понял ли он формулу или украдкой заглянул в тетрадь товарища. Никто не просил его учить стихотворения наизусть, хотя втайне он начал получать удовольствие от творений Эйхендорфа, Гёте и Гердера.

То, чем они с Вильри занимались в его комнате, не было основано на душевной привязанности. Томас понимал, что в будущем Вильри выбросит этот эпизод из головы. Их спонтанная интимная связь была не только тайной и запретной, но и маскировалась равнодушием, которое они демонстрировали в течение дня. После обеда или по воскресеньям они с Вильри никогда не искали общества друг друга.

Томас с трудом удерживался от того, чтобы не дерзить учителям, даже тем, кого раньше терпел. Он кичился тем, что третировал герра Иммерталя. Одноклассники обожали выслушивать его насмешливые замечания и наслаждались униженным видом учителя. Когда герр Иммерталь жаловался директору, тот писал его матери, а она, в свою очередь, писала Томасу, что, будь жив его отец, он не одобрил бы поведения сына. А поскольку отец назначил ему двух опекунов — герра Крафта Тесдорфа и консула Германа Вильгельма Фелинга, — она будет вынуждена, если жалобы не прекратятся, просить их о содействии.

Томас обнаружил, что в классе, кроме него, есть ученики, которые также обнаруживали интерес к поэзии. Большинство из них вели себя так тихо и скромно, что в младших классах он их почти не замечал. И ни один из них не принадлежал к видным фамилиям Любека.

Теперь, когда учеба приближалась к завершению, эти юноши говорили только о критических эссе, рассказах и стихах. То, что они предпочитали Вагнеру Шуберта и Брамса, его не смущало; он был готов наслаждаться Вагнером в одиночку. Все они мечтали писать для литературных журналов, увидеть свои творения опубликованными. С легкостью редактируя их вирши, Томас вскоре стал для них своего рода наставником. Несмотря на то что они были ровесниками, эти юноши смотрели на него снизу вверх. Его знание немецкой поэзии было для них куда важнее его отвратительных выходок на уроках. И хотя он находил некоторых весьма привлекательными, Томас больше не отваживался посвящать стихи сверстникам.