Время жить и время умирать - Эрих Мария Ремарк - E-Book

Время жить и время умирать E-Book

Эрих Мария Ремарк

0,0
4,99 €

-100%
Sammeln Sie Punkte in unserem Gutscheinprogramm und kaufen Sie E-Books und Hörbücher mit bis zu 100% Rabatt.
Mehr erfahren.
Beschreibung

"Время жить и время умирать". "А перед нами все цветет, за нами все горит… Не надо думать, с нами тот, кто все за нас решит!" Но - что делать, если не думать ты не можешь? Что делать, если ты не способен стать жалким винтиком в чудовищной военной машине? Позади - ад выжженных стран. Впереди - грязь и кровь Второй мировой. "Времени умирать", кажется, не будет конца. Многие ли доползут до "времени жить"?..

Das E-Book können Sie in Legimi-Apps oder einer beliebigen App lesen, die das folgende Format unterstützen:

EPUB
MOBI

Seitenzahl: 445

Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.


Ähnliche


Эрих Мария Ремарк Время жить и время умирать

Erich Maria Remarque

ZEIT ZU LEBEN UND ZEIT ZU STERBEN

Серия «Зарубежная классика»

Печатается с разрешения The Estate of the Late Paulette Remarque и литературных агентств Mohrbooks AG Literary Agency и Synopsis.

© The Estate of the Late Paulette Remarque,1954

© Перевод. Н. Н. Федорова, 2017

© Издание на русском языке AST Publishers, 2017

* * *

1

В России смерть пахла не так, как в Африке. В Африке, под мощным огнем англичан, трупы тоже нередко подолгу лежали непогребенные между позициями, но солнце работало быстро. Ночью вместе с ветром долетал запах, сладковатый, душный, тяжелый, – мертвецы, вспученные газом, призрачно поднимались в свете чужих звезд, словно вновь сражались, молча, без надежды, каждый в одиночку, но уже на следующий день начинали съеживаться, припадать к земле, бесконечно усталые, как бы стремясь зарыться в нее; когда же позднее удавалось их вынести, иные были уже легкими и ссохшимися, а от тех, кого случайно находили недели спустя, оставались едва ли не одни скелеты, гремевшие в неожиданно чересчур просторных мундирах. Там смерть была сухая, в песке, на солнце и ветру. В России же – грязная, зловонная.

Уже много дней кряду лил дождь. Снег таял. Месяцем раньше сугробы были куда выше – метра на два с лишним. Разрушенная деревня, которая поначалу состояла будто из одних только обугленных крыш, ночь за ночью беззвучно вырастала из оседающего снега. Выползли на свет оконные наличники, еще несколько ночей спустя – дверные рамы, потом ступеньки, ведущие в гнилую белизну. Снег таял и таял, и мало-помалу появлялись мертвецы.

Давние мертвецы. Деревня несколько раз переходила из рук в руки – в ноябре, в декабре, в январе и теперь, в апреле. Ее занимали и оставляли, оставляли и занимали снова, налетавшие метели заносили трупы снегом, за несколько часов нередко наметало такие сугробы, что многих санитары уже не могли отыскать, а затем едва ли не каждый день набрасывал на разорение новый слой белизны, как медсестра набрасывает простыню на окровавленную постель.

Сперва появились январские мертвецы. Они лежали поверх остальных и обнаружились в начале апреля, вскоре после того, как снег начал оплывать. Их тела замерзли в камень, а лица были серые, восковые.

Хоронили их, как доски. На бугре за деревней, где снег был не очень глубокий, его раскидали и кирками долбили могилы в заледенелой земле. Утомительная работа.

Возле декабрьских мертвецов находили оружие, принадлежавшее январским. Винтовки и ручные гранаты погружались глубже, чем тела, иногда попадались и каски. У этих трупов было легче срезать из-под френчей личные знаки – талая вода успела размягчить ткань. Эта вода стояла в открытых ртах, словно мертвецы утонули. У некоторых частично оттаяли и тела. Когда их уносили, тело еще оставалось окоченевшим, но рука уже свисала с носилок и покачивалась, будто он размахивал ею, до ужаса равнодушно и почти непристойно. У всех, когда они лежали на солнце, сперва оттаивали глаза. Теряли стеклянный блеск, делались студенистыми. Лед в них таял и медленно вытекал, словно слезы.

Внезапно на несколько дней опять сильно подморозило. Снег покрылся ледяной коркой наста. Перестал оседать. Но потом снова задул неприятный, сырой ветер.

Сначала в блеклой белизне завиднелось серое пятно. Часом позже это была рука, судорожно тянувшаяся вверх.

– Еще один, – сказал Зауэр.

– Где? – спросил Иммерман.

– Вон там, у церкви. Попробуем откопать?

– Зачем? Ветер сам его откопает. Снег там пока что глубокий, не меньше одного-двух метров. Чертова деревня лежит в низине. Или тебе позарез надо зачерпнуть сапогами лишнюю порцию ледяной воды?

– Да нет, конечно. – Зауэр глянул в сторону кухни. – Не знаешь, что нынче дадут пожрать?

– Капусту. Капусту со свининой, картошкой и водой. Насчет свинины промашка.

– Капуста! Понятно! Третий раз на этой неделе. – Зауэр расстегнул брюки и начал мочиться. – Год назад получалось классно, – горько пояснил он. – Лихо, по-военному, чин чинарем. Самочувствие отличное. Жратва первый сорт! Наступление, каждый день продвигались на столько-то километров! Я думал, скоро вернусь домой. А теперь мочусь как штатский, уныло и без удовольствия.

Иммерман сунул руку под френч, стал не спеша почесываться.

– А по мне, без разницы, как мочиться, лишь бы опять на гражданку.

– По мне тоже. Но, по всему видать, мы навек останемся в солдатах.

– Ясное дело. Герои, пока не сдохнем. Только СС пока лихо мочится.

Зауэр застегнул брюки.

– Еще бы. Мы делаем грязную работу, а эта братва загребает почести. Мы две-три недели деремся за какой-нибудь паршивый город, а в последний день заявляется СС и победоносно вступает туда впереди нас. Ты глянь, как о них пекутся! Всегда самые теплые шинели, самые лучшие сапоги и самый большой кусок мяса!

Иммерман ухмыльнулся:

– Теперь и СС города не занимает. Отходит. Как и мы.

– Не как мы. Мы не сжигаем и не расстреливаем всех и все что ни попадя.

Иммерман перестал чесаться.

– Что с тобой сегодня? – удивленно спросил он. – Вдруг человеческий тон! Смотри, как бы Штайнбреннер не услыхал, не то живо загремишь в штрафную роту. Глянь-ка, снег у церкви просел! Уже и часть плеча видно.

Зауэр посмотрел в ту сторону.

– Если и дальше так будет таять, завтра он повиснет на каком-нибудь кресте. Он там, где надо. Аккурат над кладбищем.

– Это кладбище?

– А как же. Ты чего, не помнишь? Мы ведь тут уже бывали. При последнем наступлении. В конце октября.

Зауэр подхватил свой котелок.

– Вон полевая кухня! Быстрей, не то нам одна жижа достанется.

Рука все росла, росла. Казалось, не снег тает, а она как бы медленно вырастает из земли, словно смутная угроза и оцепенелая мольба о помощи.

Ротный остановился.

– Что это там?

– Какой-то русский, господин лейтенант.

Раэ присмотрелся. Разглядел линялый рукав.

– Это не русский, – сказал он.

Фельдфебель Мюкке пошевелил пальцами в сапогах. Он терпеть не мог ротного. Конечно, стоял перед ним навытяжку, по уставу, – дисциплина превыше всех личных чувств, – но, чтобы дать выход презрению, незаметно шевелил пальцами в сапогах. Болван, думал он. Брехун!

– Распорядитесь откопать его, – сказал Раэ.

– Слушаюсь.

– Пошлите прямо сейчас несколько человек. Неприглядное зрелище.

Слабак, думал Мюкке. В штаны наклал! Неприглядное зрелище! Будто мы первый раз мертвеца видим!

– Это немецкий солдат, – сказал Раэ.

– Так точно, господин лейтенант. Последние четыре дня мы находили только русских.

– Откопайте его. Тогда и посмотрим, кто он. – Раэ зашагал к своей квартире.

Чванливая обезьяна, подумал Мюкке. У него и печка есть, и теплый дом, и Железный крест на шее. А у меня ЖК-один и то нету. Хоть я и заслужил его точно так же, как этот все свои побрякушки.

– Зауэр! – крикнул он. – Иммерман! Сюда! С лопатами! Кто тут еще? Гребер! Хиршман! Бернинг! Штайнбреннер, вы за старшего! Вон та рука! Откопать и похоронить, если это немец! Бьюсь об заклад, что нет.

Штайнбреннер прогулочным шагом подошел ближе.

– Спорим? – спросил он. Голос у него был высокий, мальчишечий, и он тщетно старался держать его пониже. – А на сколько?

Секунду помедлив, Мюкке ответил:

– На три рубля. На три оккупационных рубля.

– Пять. На меньшее не согласен.

– Ладно, пускай пять. Но только деньги на бочку.

Штайнбреннер рассмеялся. Зубы блеснули в неярком солнце. Ему было девятнадцать, блондин с лицом готического ангела.

– Само собой, деньги на бочку! Как же иначе, Мюкке?

Мюкке недолюбливал Штайнбреннера, но боялся его и соблюдал осторожность. Каждый знал, что тот махровый нацист.

– Ладно, ладно. – Мюкке извлек из кармана черешневый портсигар с выжженным на крышке цветочным узором. – Сигарету?

– А то.

– Фюрер не курит, Штайнбреннер, – невозмутимо обронил Иммерман.

– Заткнись.

– Сам заткнись.

– У тебя, похоже, не житуха, а лафа. – Штайнбреннер приподнял длинные ресницы, искоса глянул на него. – Подзабыл уже кое-что, да?

Иммерман рассмеялся:

– Я не очень-то забывчив. И знаю, куда ты клонишь, Макс. Но и ты не забывай, чту я сказал. Фюрер не курит. Вот и все. Тут четыре свидетеля. И фюрер правда не курит, это каждый знает.

– Хватит болтать! – прицыкнул Мюкке. – Начинайте откапывать. Приказ ротного.

– Ну, тогда за дело! – Штайнбреннер закурил сигарету, которой его угостил Мюкке.

– С каких это пор в наряде курят? – спросил Иммерман.

– Это не наряд, – раздраженно бросил Мюкке. – Кончайте треп и откапывайте русского. Хиршман, вы тоже.

– Там не русский, – сказал Гребер. Он единственный проложил вверх по сугробу несколько досок и начал отгребать снег вокруг руки и груди. Теперь стал отчетливо виден сырой френч.

– Не русский? – Штайнбреннер быстро и уверенно, как танцор, прошел по шатким доскам, присел на корточки рядом с Гребером. – А ведь правда! Обмундирование немецкое. – Он обернулся. – Мюкке! Это не русский! Я выиграл!

Мюкке подошел тяжелой походкой. Уставился в яму, куда с краев медленно стекала вода.

– Не понимаю, – проворчал он. – Без малого неделю одних только русских находили. Должно быть, этот из декабрьских, просто провалился в глубину.

– А может, и из октябрьских, – сказал Гребер. – Здесь тогда наш полк проходил.

– Чепуха. Не может быть, чтоб из тех.

– Может. Здесь у нас был ночной бой. Русские отступали, и мы сразу двинули дальше.

– Так и есть, – кивнул Зауэр.

– Чепуха! Наш обоз наверняка подобрал и похоронил всех убитых. Наверняка!

– А вот я не уверен. В конце октября уже были сильные снегопады. А мы в ту пору еще быстро наступали.

– Второй раз повторяешь. – Штайнбреннер взглянул на Гребера.

– Можешь и еще разок послушать, если охота. Мы тогда пошли в контрнаступление и продвинулись больше чем на сто километров.

– А теперь отступаем, да?

– Теперь мы опять здесь.

– Стало быть, отступаем… или нет?

Иммерман предостерегающе толкнул Гребера локтем.

– А что, разве наступаем? – спросил Гребер.

– Мы сокращаем свои позиции.

Иммерман насмешливо посмотрел Штайнбреннеру в лицо:

– Уже целый год. Стратегическая необходимость, чтобы выиграть войну. Это ж всякий знает.

– На руке-то кольцо, – вдруг сказал Хиршман. Он продолжал копать, отрыл другую руку покойника.

Мюкке наклонился к яме.

– Верно. Даже золотое. Обручальное кольцо.

Все тоже стали смотреть.

– Ты поосторожнее, – шепнул Греберу Иммерман. – Иначе этот гад оставит тебя без отпуска. Донесет как на критикана. Только того и ждет.

– Просто нос задирает. Ты лучше сам остерегайся. Он больше за тобой следит, чем за мной.

– Да мне плевать. Я в отпуск не собираюсь.

– Значки нашего полка, – сказал Хиршман. Он продолжал раскапывать снег руками.

– Стало быть, уж точно не русский, а? – Штайнбреннер послал ухмылку нагнувшемуся Мюкке.

– Да, не русский, – с досадой бросил фельдфебель.

– Пять марок! Жаль, на семь не поспорили. Ну, гони монету!

– У меня нет с собой денег.

– А где ж они? В Имперском банке? Давай гони!

Мюкке злобно глянул на Штайнбреннера. Потом достал спрятанный на груди мешочек и отсчитал деньги.

– Нынче все наперекосяк! Черт побери!

Штайнбреннер сунул деньги в карман.

– По-моему, это Райке, – сказал Гребер.

– Что?

– Лейтенант Райке из нашей роты. Его погоны. А на правом указательном пальце недостает верхней фаланги.

– Чепуха. Райке был ранен, его вынесли. Так мы после слыхали.

– Это Райке.

– Откопайте лицо.

Гребер и Хиршман копали дальше.

– Осторожно! – крикнул Мюкке. – Голову не заденьте лопатами.

Из снега проступило лицо. Мокрое и какое-то странное, с глазницами, еще полными снега, будто скульптор не вполне доделал маску, оставил ее слепой. Меж синими губами поблескивал золотой зуб.

– Я его не узнаю, – сказал Мюкке.

– Наверняка он. Других офицеров мы здесь не теряли.

– Протрите ему глаза.

Гребер секунду помедлил. Потом рукавицей осторожно смахнул снег:

– Да, это он.

Мюкке заволновался. И теперь стал командовать сам. Офицер, решил он, а значит, командовать должен старший по званию.

– Поднимайте! Хиршман и Зауэр – за ноги, Штайнбреннер и Бернинг – за руки. Гребер, следите за головой! Ну, все вместе: раз, два, взяли!

Тело шевельнулось.

– Еще разок! Раз, два, взяли!

Труп опять шевельнулся. Глухой вздох вырвался из-под него, из снега, когда туда проник воздух.

– Господин фельдфебель, нога отваливается, – крикнул Хиршман.

Нога в сапоге провисла. Плоть внутри сгнила из-за талой воды и уступила.

– Опустите! Ниже! – крикнул Мюкке. Но было уже поздно. Тело сползло наземь, в руках у Хиршмана остался сапог.

– Нога там? – спросил Иммерман.

– Отставьте сапог и копайте дальше! – гаркнул Мюкке Хиршману. – Кто мог знать, что он уже этак размяк! А вы, Иммерман, успокойтесь. Имейте уважение к смерти!

Иммерман озадаченно посмотрел на Мюкке, но промолчал. Через несколько минут они раскидали весь снег вокруг мертвеца. В мокром френче нашли бумажник с документами. Чернила расплылись, но прочитать можно. Гребер оказался прав; это был лейтенант Райке, который осенью служил у них в роте взводным.

– Надо немедля доложить, – сказал Мюкке. – Оставайтесь здесь! Я сейчас вернусь.

Фельдфебель зашагал к дому, где жил ротный. Единственному мало-мальски целому. До революции он, вероятно, принадлежал попу. Раэ сидел в большой комнате. Мюкке с ненавистью глядел на широкую русскую печь, в которой горел огонь. На лежанке спала лейтенантова овчарка. Мюкке доложил о случившемся, и Раэ пошел с ним к церкви. Минуту-другую смотрел на Райке. Потом сказал:

– Закройте ему глаза.

– Нельзя, господин лейтенант, – возразил Гребер. – Веки уже чересчур размякли. Порвутся.

Раэ перевел взгляд на разбитую церковь:

– Отнесите его пока что туда. Гроб у нас есть?

– Гробы остались в тылу, – сообщил Мюкке. – У нас было несколько штук для особых случаев. Они достались русским. Надеюсь, пригодятся им.

Штайнбреннер хохотнул. Раэ не засмеялся.

– Можем сколотить гроб?

– Слишком много времени потребуется, господин лейтенант, – сказал Гребер. – Тело чересчур размякло. Да и подходящие доски в деревне вряд ли найдутся.

Раэ кивнул.

– Положите его на плащ-палатку. В ней и похороним. Выройте могилу и сколотите крест.

Гребер, Зауэр, Иммерман и Бернинг понесли обмякшее тело к церкви. Хиршман нерешительно пошел следом, с сапогом, в котором были остатки ноги.

– Фельдфебель Мюкке! – сказал Раэ.

– Господин лейтенант!

– Сегодня сюда доставят четверых пленных русских партизан. Завтра утром они будут расстреляны. Наша рота получила соответствующий приказ. Опросите взвод, есть ли добровольцы. Иначе людей назначит канцелярия.

– Слушаюсь, господин лейтенант!

– Одному богу известно, почему именно мы! Хотя при нынешней неразберихе…

– Я доброволец, – сказал Штайнбреннер.

– Хорошо. – Лицо Раэ не дрогнуло. По расчищенной в снегу дорожке он зашагал обратно.

Обратно к своей печке, подумал Мюкке. Слабак! Что уж тут особенного – расстрелять нескольких партизан? Будто они не укокошили сотни наших парней!

– Если русских доставят вовремя, пускай они заодно и для Райке могилу выроют, – сказал Штайнбреннер. – Тогда нам не придется пуп надрывать. Одно к одному. Верно, господин фельдфебель?

– Да как хотите! – Мюкке разозлился. Ишь, умник выискался, думал он. Тощий дылда, каланча в роговых очках. Лейтенант еще с той, первой войны. На этой в звании так и не повышен. Храбрый, конечно, ну а кто не храбрый? Но по натуре не командир.

– Какого вы мнения о Раэ? – спросил он у Штайнбреннера.

Тот недоуменно воззрился на него:

– Он же наш ротный, так?

– Ясное дело. Но вообще?

– Вообще? В каком смысле «вообще»?

– Ни в каком, – буркнул Мюкке.

– Достаточно глубоко? – спросил старший из русских, мужчина лет семидесяти, с грязными седыми усами и очень синими глазами. Он кое-как говорил по-немецки.

– Заткнись, говорить будешь, только когда спросят, – отрезал Штайнбреннер. Он здорово оживился. Глаза его следили за женщиной, которая была среди партизан. Молодая, крепкая.

– Надо поглубже, – сказал Гребер. Вместе со Штайнбреннером и Зауэром он охранял пленных.

– Для нас? – спросил русский.

Штайнбреннер быстро и легко подскочил к нему, с размаху хлестнул ладонью по щеке.

– Я же сказал, дед, заткни варежку. Тут тебе не базар!

Он ухмыльнулся. В лице не было злобы. На нем читалось лишь удовольствие, с каким ребенок отрывает лапки мухе.

– Нет, эта могила не для вас, – сказал Гребер.

Русский не двигался. Замерев, смотрел на Штайнбреннера. А Штайнбреннер смотрел на него. Выражение его лица вдруг изменилось. Стало напряженным, бдительным. Он думал, русский бросится на него, и ждал первого движения. Невелика важность, если он без разговоров пристрелит партизана, все равно ведь тот приговорен к смерти, и никто не станет докапываться, действовал ли он в порядке самообороны или нет. Но Штайнбреннер не считал, что это одно и то же. Гребер не знал, то ли он вроде как из спортивного интереса норовит разозлить русского, чтобы тот на мгновение забылся, то ли в нем еще жила частица странного педантизма, которая постоянно искала предлог, чтобы и при убийстве выглядеть перед самим собой блюстителем закона. Здесь было то и другое. Причем одновременно. Гребер частенько видел такое.

Русский не двигался. Кровь стекала из носа в усы. Гребер размышлял, как бы он сам поступил в такой ситуации – кинулся бы на противника, рискуя за ответный удар мгновенно отправиться на тот свет, или безропотно примирился бы со всем, лишь бы прожить еще несколько часов, еще одну ночь. Ответа он не находил.

Русский медленно нагнулся, поднял кирку. Штайнбреннер сделал шаг назад. Готовый выстрелить. Но русский не выпрямился. Опять начал долбить землю в яме. Штайнбреннер осклабился:

– А ну, ложись.

Русский отставил кирку, лег в яму. Лежал, не шевелясь. Несколько комьев снега упали на него, когда Штайнбреннер перешагнул через могилу.

– В длину достаточно? – спросил он у Гребера.

– Да, Райке был невысокий.

Русский смотрел вверх. Широко открытыми глазами. В них словно бы отражалась небесная синева. Мягкие волоски усов возле рта трепетали от дыхания. Штайнбреннер оставил его некоторое время лежать. Потом скомандовал:

– Вылезай!

Русский выбрался из ямы. На пиджак налипла мокрая земля.

– Та-ак, – сказал Штайнбреннер, глянув на женщину. – Теперь пойдем копать могилы для вас. Не такие глубокие. Без разницы, сожрут ли вас летом лисы.

Раннее утро. Тусклая красная полоска проступала у горизонта. Снег хрустел; ночью опять слегка подморозило. Отрытые могилы казались до жути черными.

– Черт, – сказал Зауэр. – Чего только на нас не взваливают! С какой стати мы должны этим заниматься? Почему не СД[1]? Вот кто спецы по расстрелам. С какой стати мы? Причем уже третий раз. Мы же порядочные солдаты.

Гребер небрежно держал винтовку в руке. Сталь была очень холодная. Он надел перчатки.

– СД занято дальше в тылу.

Подошли остальные. Штайнбреннер единственный выглядел вполне бодрым и выспавшимся. Кожа светилась розовым, как у ребенка.

– Слушайте, – сказал он, – тут ведь телка есть. Оставьте ее мне.

– Почему это тебе? – спросил Зауэр. – Обрюхатить ее ты уже не успеешь, времени нету. Раньше надо было пробовать.

– Он и попробовал, – сказал Иммерман.

Штайнбреннер сердито обернулся:

– Откуда ты знаешь?

– А она его не подпустила.

– Много ты понимаешь! Да если б я захотел, эта красная телка была бы моя.

– А может, и нет.

– Хватит языком молоть. – Зауэр откусил кусок табаку. – Если он про то, что ему охота самому ее пристрелить, своими руками, так, по мне, и пускай. Я лично не рвусь.

– Я тоже, – вставил Гребер.

Остальные молчали. Светлело. Штайнбреннер бросил:

– Пристрелить… Много чести для этой шайки! Патронов жаль! Повесить их надо!

– Где? – Зауэр огляделся. – Ты где-нибудь видишь дерево? Или нам сперва еще и виселицу надо строить? А из чего?

– Вон они, – сказал Гребер.

Мюкке доставил четверых русских. Под конвоем – двое солдат впереди, двое сзади. Первым шел старик, за ним – женщина, дальше двое мужчин помоложе. Не дожидаясь приказа, они стали в ряд возле могил. Женщина заглянула в яму и только потом повернулась. На ней была красная шерстяная юбка.

Лейтенант Мюллер из первого взвода вышел из дома ротного. Он замещал Раэ на экзекуции. Смешно, однако формальности нередко еще соблюдались. Каждый знал, что четверо русских, возможно, партизаны, а возможно, и нет, – но их по всей форме допросили и вынесли приговор, реальных шансов уцелеть ни один не имел. Да и что тут, собственно, устанавливать? Ведь у них, говорят, было оружие. Теперь вот их расстреляют, по всей форме, в присутствии офицера. Будто им не все равно.

Лейтенанту Мюллеру было двадцать один год, и в роту его прислали полтора месяца назад. Он внимательно оглядел приговоренных и зачитал приговор.

Гребер смотрел на женщину. Та спокойно стояла в своей красной юбке перед могилой. Крепкая, молодая, здоровая, созданная рожать детей. Она не понимала, что там читает Мюллер, но знала, что это ее смертный приговор. Знала, что через считаные минуты жизнь, кипящая в ее здоровых жилах, оборвется навсегда, и все же стояла спокойно, будто не происходило ничего особенного, будто ее лишь слегка знобило на холодном утреннем воздухе.

Гребер увидел, как Мюкке с важным видом что-то шепнул Мюллеру. Мюллер поднял глаза:

– А после никак нельзя?

– Лучше так, господин лейтенант. Проще.

– Ладно. Делайте как хотите.

Мюкке шагнул вперед.

– Скажи вон ему, пускай снимет сапоги, – велел он старику-русскому, который понимал по-немецки, и показал на одного из пленных помоложе.

Старик сказал, что требовалось. Тихим голосом, почти нараспев. Другой, тщедушный, сперва не понял.

– Живо! – рявкнул Мюкке. – Сапоги! Снимай сапоги!

Старик повторил прежний приказ. Второй русский, наконец, понял и заспешил, будто был обязан разуться как можно скорее, да замешкался. Пошатываясь на одной ноге, стягивал сапог с другой. Зачем он так спешит? – подумал Гребер. Чтобы умереть минутой раньше? Русский снял сапоги, услужливо протянул их Мюкке. Добротная обувка. Мюкке что-то буркнул, показал вбок. Русский поставил туда сапоги и вернулся в строй. Стоял на снегу в грязных портянках. Из них торчали желтые пальцы, и он смущенно их поджимал.

Мюкке оглядел остальных. Обнаружил у женщины рукавицы на меху, приказал положить их рядом с сапогами. Потом секунду-другую смотрел на красную юбку. Целая, из хорошего материала. Штайнбреннер украдкой ухмыльнулся, но Мюкке не приказал женщине снять юбку. То ли боялся Раэ, который из окна мог наблюдать за экзекуцией, то ли не знал, куда потом эту юбку девать. Шагнул назад.

Женщина что-то очень быстро проговорила по-русски.

– Спросите, чего она хочет, – сказал лейтенант Мюллер. Он был бледен. Первая казнь для него.

Мюкке передал вопрос старику.

– Ничего она не хочет. Вас проклинает, и всё.

– Что? – громко переспросил Мюллер, ни слова не разобрав.

– Вас она проклинает, – сказал русский уже громче. – Вас и всех немцев, которые топчут нашу русскую землю! Проклинает ваших детей! Желает, чтобы ее дети однажды вот так же расстреляли ваших детей, как вы сейчас расстреливаете нас.

– Какая наглость! – Мюкке уставился на женщину.

– У нее двое детишек, – добавил старик. – А у меня трое сыновей.

– Хватит, Мюкке! – нервно вскричал Мюллер. – Мы не пасторы.

Солдаты стояли не шевелясь. Гребер ощупал винтовку. Он опять снял перчатки. Сталь холодом впивалась в пальцы. Рядом с ним стоял Хиршман. Лицо пожелтело, но он не двигался. Гребер решил стрелять в русского, который стоял дальше всех слева. Вначале, когда его назначали в расстрельную команду, он палил в воздух, но сейчас уже нет. Смертникам от этого никакой пользы. Другие думали так же, как он, и случалось, почти все нарочно стреляли мимо. Расстрел поневоле повторяли, а в результате пленных казнили дважды. Раз, правда, когда пули прошли мимо, какая-то женщина пала на колени и в слезах благодарила их за лишние две-три минуты жизни, что достались ей таким образом. Он не любил вспоминать ту женщину. Да теперь такого и не случалось.

– Целься!

В прицел Гребер видел русского. Усатого старика с синими глазами. Прицел делил лицо пополам. Гребер опустил винтовку пониже. Последний раз он отстрелил кому-то нижнюю челюсть. В грудь надежнее. Он заметил, что Хиршман направил ствол выше и собирается стрелять поверх головы.

– Мюкке увидит! Держи пониже. Вбок! – пробормотал он.

Хиршман опустил ствол.

Раздалась команда:

– Огонь!

Русский как бы поднялся, шагнул Греберу навстречу. Казалось, он весь выгнулся, как в выпуклом зеркале ярмарочного балагана. Выгнулся и рухнул навзничь.

Старика отшвырнуло в могилу. Только ноги торчали из ямы. Двое других мужчин просто осели наземь, где стояли. Тот, что без сапог, в последнюю секунду вскинул руки, защищая лицо. Одна рука тряпкой висела на сухожилиях. Никого из русских не сковали и глаза им не завязали. Забыли.

Женщина упала ничком. И была жива. Оперлась на руку и, подняв голову, неотрывно смотрела на солдат. Штайнбреннер скроил довольную мину. Кроме него, никто в нее не целился.

Старик-русский что-то еще крикнул из могилы, потом затих. Только женщина так и лежала, подперев голову рукой. Широкое лицо смотрело на солдат, она что-то шептала. Старик-русский был мертв, и никто уже не мог перевести ее слова. Она лежала, опершись на локти, словно большая яркая лягушка, неспособная двинуться дальше, и все шептала, ни на миг не отводя глаз от солдат. Едва ли она заметила, как сбоку к ней подошел раздосадованный Мюкке. Все шептала, шептала и лишь в последний миг увидела револьвер. Отдернула голову, вцепилась зубами в руку Мюкке. Тот чертыхнулся и левым кулаком вмазал ей в челюсть. А когда зубы разжались, выстрелил ей в затылок.

– Чертовски хреново стреляете, – буркнул Мюллер. – Целиться не умеете?

– Это Хиршман, господин лейтенант, – сообщил Штайнбреннер.

– Нет, не Хиршман, – сказал Гребер.

– Молчать! – гаркнул Мюкке. – Ждите, когда вас спросят.

Он посмотрел на Мюллера. Тот был очень бледен и не шевелился. Мюкке нагнулся к остальным русским. Одному из тех, что помоложе, приставил револьвер к уху и выстрелил. Голова дернулась и опять замерла. Мюкке сунул револьвер в кобуру, посмотрел на свою руку. Достал платок, замотал место укуса.

– Смажьте йодом, – посоветовал Мюллер. – Где санитар?

– В третьем доме слева, господин лейтенант.

– Ступайте туда.

Мюкке ушел. Мюллер перевел взгляд на казненных. Женщина лежала ничком, уткнувшись лицом в мокрую землю.

– Положите их в могилу и закопайте, – сказал он. Неизвестно почему он вдруг жутко разозлился.

2

Ночью гул на горизонте опять усилился. Небо красное, вспышки выстрелов видны отчетливее. Десять дней назад полк отвели в тыл на отдых. Но русские приближались. Фронт перемещался каждый день. Четкой линии уже не существовало. Русские наступали. Уже который месяц. А полк уже который месяц отступал.

Гребер проснулся. Прислушался к гулу, попробовал снова уснуть. Без толку. Немного погодя натянул сапоги и вышел наружу.

Ночь ясная, не холодно. Справа, из-за леса, доносились разрывы. Парашюты осветительных ракет прозрачными медузами висели в воздухе, источая свет. Еще дальше шарили по небу прожектора, выискивали самолеты. Гребер остановился, посмотрел вверх. Луны нет, зато звезд полным-полно. Он, правда, их не замечал, видел только, что ночь в самый раз для авиации.

– Отличная погодка для отпускников, – сказал кто-то рядом с ним. Иммерман. Он стоял в карауле. Полк находился на отдыхе, но партизаны просачивались повсюду, поэтому ночью выставляли часовых.

– А ты рановато, – сказал Иммерман. – До смены еще полчаса. Иди лучше вздремни. Я тебя разбужу. В твоем возрасте всегда можно поспать. Сколько тебе? Двадцать три?

– Да.

– Ну вот.

– Я не устал.

– Отпускной мандраж, да? – Иммерман испытующе посмотрел на Гребера. – Вот ведь везуха! Отпуск!

– Я пока не в отпуску. В последнюю минуту могут все отменить. Со мной бывало такое, целых три раза.

– Верно, могут и отменить. Давно на очереди?

– Полгода уже. Все время что-нибудь да мешало. Последний раз ранение, нетяжелое, для отправки на родину не хватило.

– Н-да, осечка… но ты хотя бы на очереди. А я нет. Бывший социал-демократ. Политически неблагонадежен, шанс на героизм, и всё. Пушечное мясо и удобрение для Тысячелетнего рейха.

Гребер огляделся по сторонам.

Иммерман рассмеялся:

– Немецкий взгляд! Не боись, все дрыхнут. В том числе и Штайнбреннер.

– Да я и не думал об этом, – сердито ответил Гребер. Именно об этом он и думал.

– Тем хуже. – Иммерман опять засмеялся. – Так засело в печенках, что уже и не замечаешь. Забавно, что в нашу героическую эпоху именно доносчики кишмя кишат, как грибы после дождя! Вообще-то наводит на некоторые мысли, а?

Гребер помедлил, но потом все же сказал:

– Раз ты все так хорошо знаешь, не мешало бы тебе побольше остерегаться Штайнбреннера.

– Да плевал я на Штайнбреннера. Мне он может насолить меньше, чем вам. Именно потому, что я не осторожничаю. У таких, как я, это признак честности. Будешь не в меру вилять хвостом – бонзы только подозрительнее станут. Старое правило бывших соци, чтобы остаться вне подозрений. Или как?

Гребер подышал на руки.

– Холодно, – сказал он.

Ему не хотелось ввязываться в политический разговор. Лучше вообще ни во что не ввязываться. Он хотел получить отпуск, вот и все, и не хотел ставить его под удар. Иммерман прав: недоверие – самое распространенное качество в Третьем рейхе. Почти нигде не бываешь в полной безопасности. А если ты не в безопасности, держи рот на замке.

– Когда ты последний раз был дома? – спросил Иммерман.

– Примерно два года назад.

– Н-да, чертовски давно. Вот ты удивишься!

Гребер не ответил.

– Удивишься, – повторил Иммерман. – Сколько там всего изменилось!

– Что уж там могло измениться?

– Да много чего. Увидишь.

На мгновение Гребера обуял страх, резкий, как удар под дых. Знакомая штука, так бывало временами, внезапно и без особой причины. Неудивительно в мире, где уже давно нет безопасности.

– Откуда ты знаешь? – спросил он. – Ты же не ездил в отпуск.

– Не ездил. Но знаю.

Гребер встал. И зачем он только вышел? Говорить-то не хотел. Хотел побыть один. Только бы уехать отсюда! Прямо-таки навязчивая идея. Он хотел побыть один, один, хоть несколько недель, побыть в одиночестве и подумать, вот и всё. А подумать надо об очень многом. Не здесь – там, на родине, в одиночестве, по ту сторону войны.

– Пора сменяться, – сказал он. – Схожу за своим барахлом и разбужу Зауэра.

Гул в ночи продолжался. Гул и вспышки на горизонте. Гребер посмотрел туда. Русские… Осенью 1941-го фюрер объявил, что им конец, и казалось, так оно и есть. Осенью 1942-го он твердил то же самое, и все еще казалось, что так оно и есть. Но грянуло необъяснимое – сперва под Москвой, потом в Сталинграде. Все неожиданно застопорилось. Прямо чертовщина какая-то. У русских вдруг опять появилась артиллерия. Начался гул на горизонте, который разметал все речи фюрера и уже не прекращался, а затем погнал перед собой немецкие дивизии, погнал обратно. Они не понимали, однако внезапно поползли слухи, что целые армейские корпуса отрезаны и сдались в плен, а вскоре каждый знал, что победы обернулись бегством. Бегством, как в Африке, когда до Каира было уже рукой подать.

Гребер шагал по дороге вокруг деревни. Безлунный свет сдвигал все перспективы. Снег откуда-то выхватывал его и, рассеяв, отбрасывал. Дома, казалось, стояли дальше, а леса – ближе, чем на самом деле. Пахло чужбиной и опасностью.

Лето 1940-го во Франции. Прогулка в Париж. Вой «штукасов» над растерянной страной. Дороги, запруженные беженцами и отступающей, дезорганизованной армией. Разгар июня, поля, леса, марш через неразрушенный ландшафт, потом город с серебряным светом, улицами, кафе, распахнувшийся без единого выстрела. Разве он тогда думал? Разве тревожился? Нет. Все казалось правильным. Германия, на которую напали воинственные враги, оборонялась, вот и все. А что противник фактически не подготовлен и толком не может дать отпор, не казалось противоречием. И позднее, в Африке, когда войска большими переходами шли вперед, ночами в пустыне, полной звезд и грохота танков, разве тогда он думал? Нет, даже при отступлении не думал. Это была Африка, чужая земля, за ней было Средиземное море, потом Франция и только дальше Германия. О чем там было думать, даже если терпишь поражение? Везде побеждать невозможно.

Но потом – Россия. Россия, и поражение, и бегство. И моря теперь нет, отступление ведет прямиком в Германию. И разбили здесь не несколько корпусов, как в Африке, – здесь отступала вся немецкая армия. Вот тут он вдруг начал задумываться. Он и многие другие. И немудрено. Пока побеждали, все было в порядке, а что было не в порядке, того не замечали или оправдывали великой целью. Какой целью-то? Она же всегда имела две стороны, разве не так? И одна из этих сторон всегда была темной и бесчеловечной, верно? Почему он не видел этого раньше? Вправду не видел? Ведь частенько испытывал сомнения и гадливость, но просто отгонял то и другое?

Он услышал кашель Зауэра и обогнул развалины нескольких избенок, чтобы встретить его. Зауэр кивнул на север. Огромное тусклое зарево трепетало на горизонте. Слышались разрывы, виднелись всполохи огня.

– Там тоже русские? – спросил Гребер.

Зауэр помотал головой.

– Нет. Наши саперы. Взрывают какой-то поселок.

– Значит, продолжаем отступать.

Оба замолчали, прислушиваясь.

– Давно я не видал невредимого дома, – наконец сказал Зауэр.

Гребер кивнул на квартиру Раэ:

– Этот-то еще довольно невредимый.

– По-твоему, это называется невредимый? Сплошь дыры от пулеметных пуль, крыша сгорела, хлев обвалился! – Зауэр шумно выдохнул. – А уж невредимых улиц и дорог я вообще с незапамятных времен не видал.

– Я тоже.

– Ну ты-то скоро увидишь. До́ма.

– Да. Слава богу.

Зауэр глянул на зарево.

– Иной раз посмотришь, сколько всего мы тут в России поразрушали, так прямо страх берет. Как по-твоему, что они с нами сделают, если подойдут когда-нибудь к нашим границам? Ты об этом думал?

– Нет.

– А вот я думал. У меня мыза в Восточной Пруссии. Я еще помню, как в четырнадцатом нам пришлось спасаться бегством, когда пришли русские. Мне тогда было десять.

– До границы еще далеко.

– Это как посмотреть. Такое может произойти чертовски быстро. Помнишь, как прытко мы здесь поначалу шли вперед?

– Нет. Я тогда в Африке был.

Зауэр опять посмотрел на север. Там поднялась стена огня, затем грянуло несколько тяжелых разрывов.

– Видишь, что мы тут творим? Представь себе, что русские поступят с нами точно так же… и что тогда останется?

– Не больше, чем здесь.

– Я про то и толкую! Неужто не понимаешь? Наверняка ведь у каждого в голове этакие мысли бродят, ясное дело.

– Русские пока не у границы. Ты же слушал позавчера политический доклад, на который нас собирали. Мы-де сокращаем протяженность фронта, чтобы вывести новое секретное оружие на благоприятные для наступления исходные позиции.

– А-а, чепуха! Кто в это поверит? Для чего мы тогда сперва так рвались вперед? Я тебе вот что скажу. Как подойдем к нашим границам, надо заключать мир. Другого выхода нет.

– Почему?

– Парень, что за вопрос? Чтобы они не сделали с нами того самого, что мы сделали с ними. Неужто не смекаешь?

– Да, а вдруг они не захотят заключать мир?

– Кто?

– Русские.

Зауэр во все глаза уставился на Гребера:

– Так ведь им придется! Мы предложим мир, и они не смогут не согласиться. Мир есть мир! Тогда войне конец, и мы будем спасены.

– Они согласятся, только если мы безоговорочно капитулируем. А тогда оккупируют всю Германию, и ты останешься без своей мызы. Об этом-то ты думаешь или нет?

На миг Зауэр смешался.

– Конечно, думаю, – помолчав, сказал он. – Но все ж таки это не одно и то же… Они ведь не вправе ничего больше разрушать, если настанет мир. – Он прищурил глаза и вдруг превратился в хитрого крестьянина. – Тогда у нас все останется целехонько. И только у других разрушено. А в конце концов они рано или поздно уйдут.

Гребер не ответил. И зачем я опять ввязался в разговор? – думал он. Ведь не хотел ни во что встревать. От разговоров проку нет. Чего только за эти годы не наговорили и не перепортили говорильней! Любую веру. Разговоры не имели смысла, только грозили опасностью. А то другое, что беззвучно и медленно приблизилось, было слишком огромно, слишком туманно, а вдобавок слишком мрачно. Потому-то говорили о службе, о жратве и о морозе. Не о том другом. Не о том и не о погибших.

Он шагал обратно, через деревню. Чтобы не вязнуть в талом снегу, на дороги набросали досок. Доски двигались, когда он на них наступал, того и гляди, поскользнешься, никакой опоры внизу.

Путь вел мимо церкви. Она была маленькая, разрушенная, и там лежал лейтенант Райке. Двери открыты. Вечером нашли еще двух мертвых солдат, и Раэ распорядился утром похоронить всех троих как положено военным. Одного из солдат, ефрейтора, опознать не удалось. Лицо изъедено, личного знака при нем не обнаружили.

Гребер зашел в церковь. Внутри пахло селитрой, гнилью и мертвецами. Он посветил фонариком в углы. В одном стояли две разбитые фигуры святых, а рядом валялись рваные мешки из-под зерна – вероятно, при Советах в этом помещении хранили зерно. Обок, в снежном наносе, стоял ржавый велосипед без цепи и шин. Посредине на плащ-палатках лежали мертвецы. Суровые, неприступные, одинокие – их ничто более не трогало.

Гребер закрыл дверь, пошел дальше по деревне; тени метались вокруг развалин, и даже слабый свет казался предательским. Он поднялся на бугор, где были могилы. Ту, что вырыли для Райке, расширили, чтобы похоронить вместе с ним и двух мертвых солдат.

Слышалось тихое журчание воды, сбегавшей в яму. Холмик земли тускло поблескивал. К нему прислонен крест с именами. Так что у желающих несколько дней будет возможность узнать, кто там лежит. Не дольше – скоро деревня вновь станет районом боевых действий.

С бугра Гребер оглядел окрестности. Голая, безотрадная, обманчивая местность; свет вводил в заблуждение, он увеличивал и скрадывал, и все казалось незнакомым. Все было чужое, пронизанное ледяным одиночеством незнакомого. Не за что зацепиться, нет ничего, что бы дарило тепло. Все бесконечно, как эта земля. Без границ, совершенно чуждо. Чуждо, внешне и внутренне. Гребер поежился. Вот оно. Вот что с ним стало.

Комок земли оторвался от кучи, с глухим стуком упал в яму. Интересно, уцелели ли черви в этой каменной, промерзшей земле? Возможно… если заползли достаточно глубоко. Но способны ли они жить на метровой глубине? И чем там существуют? С завтрашнего дня пищи у них на время будет в достатке, если они еще живы.

В последние годы они не бедствовали, думал он. Повсюду, где были мы, жратвы им хватало с лихвой. Червям Европы, Азии и Африки мы обеспечили золотой век. Оставили им армии трупов. В своих преданиях многие поколения червей будут славить нас как добрых богов изобилия.

Он отвернулся. Мертвецы… их было непомерно много. Сперва чужие, главным образом чужие… но потом смерть стала все больше и больше вторгаться в собственные ряды. Полки приходилось вновь и вновь пополнять; товарищей, которые воевали рядом с самого начала, оставалось все меньше, теперь их вообще по пальцам перечтешь. Из давних друзей вовсе один-единственный – Фрезенбург, командир четвертой роты. Остальные либо погибли, либо в лазарете, либо, если повезло, признаны негодными к военной службе и отправлены в Германию. Когда-то все обстояло совершенно иначе. И называлось тоже иначе.

Он услыхал шаги Зауэра, тот поднимался на бугор.

– Что-нибудь произошло? – спросил Гребер.

– Ничего. Мне было что-то послышалось. Но оказалось, крысы в хлеву, где лежат русские. – Зауэр глянул на холмик, под которым похоронены партизаны. – У этих хотя бы могила есть.

– Да. Сами себе вырыли.

Зауэр сплюнул.

– Вообще-то, можно понять этих бедолаг. Мы ведь уничтожаем их землю.

Гребер посмотрел на него. Ночью думаешь не так, как днем, но Зауэр был старый солдат и избытком сентиментальности не грешил.

– Как ты до этого додумался? – спросил он. – Из-за отступления?

– Конечно. Представь себе, вдруг они учинят такое с нами!

Гребер помолчал. Я-то чем лучше его? – подумал он. Тоже все отодвигал подальше такие мысли, пока мог.

– Странно, других начинаешь понимать, когда сам со страху в штаны кладешь, – наконец сказал он. – Когда все хорошо, ни о чем таком не думаешь, верно?

– Ясное дело. Это каждый знает!

– Да. Но никого это не оправдывает.

– Оправдывает? Да какие уж тут оправдания, когда речь идет о собственной шкуре? – Зауэр смотрел на Гребера со смесью удивления и злости. – Эх вы, гимназисты ученые! Чего только не напридумываете! Мы с тобой войну не начинали и за нее не в ответе. Мы только исполняем свой долг. А приказ есть приказ. Разве нет?

3

Залп быстро заглох в серой вате огромного неба. Вороны, сидевшие на стенах, даже не взлетели. Только каркнули раза два-три, чуть ли не громче стрельбы. Они привыкли к другому шуму.

Три плащ-палатки наполовину тонули в талой воде. Та, в которой лежал человек без лица, была завязана. Райке лежал посередине. Размокший сапог с остатками ноги приставили куда надо, но пока несли от церкви на бугор, он сдвинулся, съехал книзу. Никто уже не захотел его поправлять. Только с виду теперь казалось, будто Райке хочет зарыться поглубже в землю.

Они засыпали покойников мокрыми комьями. Когда могила наполнилась, осталась еще куча земли. Мюкке посмотрел на Мюллера:

– Утоптать?

– Что?

– Утоптать, господин лейтенант. Могилу. Тогда можно насыпать поверх оставшуюся землю и придавить камнями. От лис и волков.

– Они сюда не сунутся. Могила достаточно глубокая. К тому же… – Мюллер подумал, что лисам и волкам и без того хватит пищи, не понадобится им раскапывать могилы. – Ерунда. С чего вы взяли?

– Такое случалось.

Мюкке без всякого выражения смотрел на Мюллера. Очередной наивный болван, думал он. Офицерами всегда становятся не те. А те, настоящие, погибают. Как Райке. Мюллер покачал головой:

– Сделайте из оставшейся земли холмик. Вполне к месту будет. И воткните в головах крест.

– Слушаюсь, господин лейтенант.

Мюллер дал роте команду строиться и возвращаться в расположение. Командовал он громче, чем надо. Никак не мог отделаться от ощущения, что старики не принимают его всерьез.

Да так оно и было. Зауэр, Иммерман и Гребер сделали из остатков земли холмик.

– Таким манером крест долго не простоит, – сказал Зауэр. – Земля слишком рыхлая.

– Ясное дело.

– И трех дней не простоит.

– Ты что, родственник Райке? – спросил Иммерман.

– Заткнись! Он был хороший малый. Что ты в этом понимаешь!

– Будем втыкать крест или нет? – спросил Гребер.

Иммерман обернулся.

– А-а, отпускник. Спешит!

– А ты бы не спешил, да? – спросил Зауэр.

– Мне отпуска не дадут, ты же прекрасно знаешь, навозник.

– А то. Потому что ты бы не вернулся.

– Может, и вернулся бы.

Зауэр сплюнул.

Иммерман презрительно хохотнул:

– Может, даже добровольно попросился бы обратно.

– Да, может быть. Никогда ведь неизвестно, что у тебя на уме. Ты много чего рассказать можешь. Кто знает, какие у тебя секреты.

Зауэр поднял крест. Продольная рейка внизу была заострена. Он воткнул ее в землю и несколько раз пристукнул лопатой. Острие вошло глубоко в землю.

– Вот увидишь… – сказал он Греберу. – Трех дней не простоит.

– Три дня – долгий срок, – отозвался Иммерман. – Дам тебе совет, Зауэр. Через три дня снег на кладбище так осядет, что можно будет подойти. Принеси оттуда каменный крест и поставь тут. Тогда твоя верноподданная душа угомонится.

– Русский крест?

– А что? Бог интернационален. Или и он уже нет?

Зауэр отвернулся.

– Все шутишь, да? Ишь, шутник нашелся, интернациональный!

– Я здесь стал таким. Стал, Зауэр. Раньше был другим. А насчет креста – твоя идея. Сам вчера предлагал.

– Вчера! Вчера! Тогда мы думали, он русский! Зачем ты все переворачиваешь?

Гребер поднял лопату:

– Я ухожу. Мы ведь вроде закончили, да?

– Да, отпускник, – ответил Иммерман. – Да, осторожный ты наш! Здесь мы закончили.

Гребер промолчал. Пошел вниз по склону бугра.

Отделение квартировало в подвале, который освещался через дыру в потолке. Четверо, сидя под дырой, играли на ящике в скат. Еще несколько человек спали по углам. Зауэр писал письмо. Подвал был большой и более-менее сухой – наверно, принадлежал партийной шишке.

Вошел Штайнбреннер.

– Слыхали последние известия?

– Радиоприемник не фурычит.

– Вот свинство! Надо бы починить.

– Возьми да почини, молокосос, – сказал Иммерман. – Тот, кто за ним следил, две недели назад остался без головы.

– А что там не фурычит-то?

– Батареек у нас больше нету.

– Батареек?

– Ага. – Иммерман осклабился Штайнбреннеру в лицо. – Может, заработает, если ты втыкнешь провода себе в нос, у тебя ж вечно полная башка электричества. Попробуй.

Штайнбреннер пригладил волосы.

– Некоторые не могут заткнуться, пока не обожгут пасть как следует.

– Кончай темнить, Макс, – спокойно отозвался Иммерман. – Ты уже не раз на меня стучал. Все знают. Ты парень шустрый. Это твой плюс. К несчастью, я хороший механик и метко стреляю из пулемета. А здесь сейчас больше в цене именно такие, куда больше, чем ты. Поэтому тебе так и не везет. Кстати, сколько тебе лет?

– Заткнись!

– Около двадцати, да? Или только девятнадцать? Зато какая жизнь у тебя за плечами! Пять-шесть лет кряду ты гонялся за евреями и врагами народа. Снимаю шляпу! Когда мне было двадцать, я только за девчонками гонялся.

– Оно и видно!

– Верно, – кивнул Иммерман. – Оно и видно.

В дверях возник Мюкке.

– Что тут опять стряслось?

Никто не ответил. Мюкке все считали недоумком.

– Что тут происходит, я спрашиваю!

– Ничего, господин фельдфебель, – ответил Бернинг, который оказался ближе всех. – Мы просто разговаривали.

Мюкке устремил взгляд на Штайнбреннера:

– Что случилось?

– Десять минут назад передавали последние известия.

Штайнбреннер выпрямился, посмотрел по сторонам. Интереса никто не выказывал. Только Гребер прислушался. Картежники продолжали игру. Зауэр не поднял головы от письма. Спящие продолжали ровно похрапывать.

– Внимание! – крикнул Мюкке. – Вы что, оглохли? Последние известия! Внимание! Это приказ!

– Так точно! – ответил Иммерман.

Мюкке бросил взгляд на него. Лицо Иммермана выражало внимание, а больше ничего. Картежники отложили карты на ящик, рубашками вверх. Не стали их смешивать. Так они экономили секунду, чтобы сразу же продолжить игру. Зауэр поднял глаза от письма. Штайнбреннер расправил плечи:

– Важные новости! Переданы в «Час нации». В Америке мощные забастовки. Сталелитейная промышленность парализована. Большинство фабрик боеприпасов стоят. Саботаж в авиационной промышленности. Повсюду демонстрации с требованием немедленно заключить мир. Правительство в замешательстве. Ожидают переворота.

Он сделал паузу. Никто ничего не говорил, спящие проснулись и почесывались. Из дыры в потолке капала в подставленное ведро талая вода. Мюкке громко перевел дух.

– Наши подводные лодки блокируют все американское побережье. Вчера потоплены два крупных транспорта с войсками и три грузовых парохода с боевой техникой, только за эту неделю в общей сложности тридцать четыре тысячи тонн. Англия в руинах, мрет с голоду. Морские сообщения повсюду перекрыты нашими подводными лодками. Новое секретное оружие готово. В том числе телеуправляемые бомбардировщики, способные без экипажа совершать беспосадочные перелеты в Америку и обратно. Атлантическое побережье превращено в огромную крепость. Если противник попробует высадиться, мы загоним его в океан, как уже было в сороковом году.

Игроки опять взялись за карты. Ком снега с плеском шлепнулся в ведро.

– Хотелось бы посидеть в приличных условиях, – буркнул Шнайдер, здоровяк с короткой рыжей бородкой.

– Штайнбреннер, – спросил Иммерман, – а про Россию у тебя новостей нету?

– А что?

– Мы-то здесь. Кой-кому из нас интересно. Например, нашему товарищу Греберу. Отпускнику.

Штайнбреннер несколько смешался. Он не доверял Иммерману. Но партийное чутье победило.

– Сокращение фронта почти завершено, – объявил он. – Русские измотаны огромными потерями. Подготовлены новые, укрепленные позиции для контрнаступления. Подтянуты резервы. С новым оружием контрнаступление будет неотразимо.

Он приподнял было руку, но сразу опустил. Насчет России трудно сказать что-нибудь воодушевляющее; каждый сам слишком хорошо видел, что происходит. Штайнбреннер вдруг оказался в роли этакого ретивого школяра, который спешит спасти проваленный экзамен.

– Это, конечно, далеко не все. Важнейшие новости строго секретны. Их даже в «Час нации» нельзя разглашать. Но совершенно ясно, что противник будет уничтожен еще в этом году. – Он уже без особого энтузиазма повернулся, чтобы отправиться в следующую квартиру.

Мюкке пошел следом.

– Видали жополиза?! – сказал один из засонь, снова лег и захрапел.

Картежники продолжили игру.

– Будет уничтожен, – сказал Шнайдер. – Мы его каждый год по два раза уничтожаем. – Он глянул на свой листок. – Объявляю двадцать.

– Русские – прирожденные мошенники, – вставил Иммерман. – В финскую войну они показали себя куда слабее, чем на самом деле. Подлый большевистский трюк.

Зауэр поднял голову.

– Может, уймешься наконец? Больно много знаешь, да?

– Само собой. Ведь еще несколько лет назад они были нашими союзниками. А насчет Финляндии так высказался наш рейхсмаршал Геринг собственной персоной. Ты что, возражаешь?

– Ребята, хорош спорить, – сказал кто-то у стены. – Что вообще сегодня происходит?

Стало тихо. Только карты по-прежнему шлепали по ящику да капала вода. Гребер сел на свое место. Он знал, что происходит. Так бывало всегда после расстрелов и похорон.

Ближе к вечеру толпами повалили раненые. Часть сразу же отправляли дальше. В окровавленных повязках они шли с серо-белой равнины и уходили в другую сторону, навстречу блеклому горизонту. Казалось, никогда они не отыщут госпиталь, утонут где-то в бесконечной серой белизне. Большинство молчало. Все хотели есть.

Для остальных – тех, кто не мог идти и для кого уже не было санитарного транспорта, – в церкви устроили временный лазарет. Разбитую кровлю залатали, прибыл смертельно усталый врач с двумя санитарами и начал оперировать. Дверь стояла настежь, пока не стемнело, то и дело вносили и выносили носилки. Белый свет над операционным столом – точно светлый шатер в золотистом сумраке помещения. В углу валялись остатки фигур святых. Дева Мария протягивала руки, обрубки, без кистей. У Христа не было ног; казалось, распят человек, перенесший ампутацию. Раненые кричали редко. У врача еще были наркотические средства. Вода кипела в котлах и никелированных мисках. Ампутированные конечности медленно наполняли цинковую ванну из дома ротного. Откуда-то прибежала собака. Держалась возле дверей и возвращалась, сколько ее ни прогоняли.

– Откуда она взялась? – спросил Гребер. Они с Фрезенбургом стояли неподалеку от дома, где раньше жил поп.

Фрезенбург смотрел на дрожащую кудлатую животину, которая тянула морду вперед.

– Из леса, наверно.

– Что она забыла в лесу-то? Там для нее жратвы нет.

– Наоборот. Вполне достаточно. И не только в лесу. Повсюду.

Они подошли ближе. Собака настороженно повернула голову, готовая убежать. Оба остановились. Собака была голенастая, тощая, с рыжевато-серой шкурой и длинной, узкой головой.

– Псина не крестьянская, – сказал Фрезенбург. – Хорошая, породистая.

Он тихонько причмокнул. Собака насторожила уши. Фрезенбург снова причмокнул и заговорил с ней.

– Думаешь, она ждет, что ее накормят? – спросил Гребер.

Фрезенбург помотал головой.

– Жратвы и в лесу полно. Она не поэтому прибежала. Здесь светло и вроде как дом. По-моему, она ищет общества.

Из церкви вынесли носилки. На них лежал кто-то, умерший во время операции. Собака отскочила на несколько метров. Отскочила без усилия, будто отброшенная мягкой пружиной. Потом остановилась, посмотрела на Фрезенбурга. Тот опять заговорил, медленно шагнул к ней. Собака тотчас бдительно прянула назад, но остановилась и чуть заметно повиляла хвостом.

– Боится, – сказал Гребер.

– Да, конечно. Но собака хорошая.

– И питается человечиной.

Фрезенбург обернулся.

– Как и мы все.

– Почему это?

– Потому. И думаем мы, как она, считаем себя пока что хорошими. И, как она, ищем немножко тепла, и света, и дружбы.

Фрезенбург усмехнулся половиной лица. Вторая половина из-за широкого рубца почти не двигалась, казалась мертвой, и Греберу всегда было странно видеть эту усмешку, замиравшую у барьера на лице. Будто бы не случайно.

– Мы такие же, как и остальные люди. Идет война, вот и все.

Фрезенбург покачал головой, тростью стряхнул снег с гамаш.

– Нет, Эрнст. Мы потеряли меру. Десять лет нас держали в изоляции – в изоляции ужасной, вопиющей, бесчеловечной и смехотворной заносчивости. Нас объявили расой господ, народом, которому другие должны служить как рабы. – Он горько засмеялся. – Раса господ… подчиняться каждому дураку, каждому шарлатану, каждому приказу, – при чем тут раса господ? Вот все это здесь – ответ. И, как всегда, бьет он больше по невинным, чем по виновным.

Гребер неотрывно смотрел на него. Здесь, на фронте, Фрезенбург был единственный, кому он по-настоящему, полностью доверял. Они выросли в одном городе и давно знали друг друга.

– Раз ты все это знаешь, – наконец сказал он, – почему же ты здесь?

– Почему я здесь? Почему не сижу в концентрационном лагере? Или не расстрелян за неподчинение?

– Я не об этом. Но ведь в тридцать девятом ты по возрасту не подпадал под призыв? Почему же в таком случае пошел добровольцем?

– В ту пору я и правда под призыв не подпадал. С тех пор ситуация изменилась. Теперь призывают и тех, кто старше меня. Но дело не в этом. Это не оправдание. Да и проблемы не разрешились оттого, что я здесь. Тогда мы внушали себе, что не хотим бросать отечество на произвол судьбы, когда оно воюет, и не имеет значения, что случилось, кто виноват и кто начал эту войну. Отговорка, конечно. Такая же, как и прежняя, что мы-де участвуем, только чтобы предотвратить худшее. Ведь и это была отговорка. Перед самими собой. И больше ничего! – Он резко ударил тростью по снегу. Собака бесшумно убежала, скрылась за церковью. – Мы искушали Бога, Эрнст… понимаешь?

– Нет, – ответил Гребер. Он не хотел понимать.

Фрезенбург помолчал и уже спокойнее добавил:

– Ты и не можешь понять. Слишком молод. Кроме истерической свистопляски да войны мало что видал. А я еще на первой войне побывал. И время между войнами пережил. – Он опять усмехнулся, одна половина лица улыбалась, вторая осталась неподвижна. Улыбка набегала на нее, точно усталая волна, но преодолеть не могла. – Хотел бы я быть оперным певцом. Пустоголовым тенором с убедительным голосом. Или стариком. Или ребенком. Нет, не ребенком. Не ради того, что еще грядет. Война проиграна, это ты хотя бы понимаешь?

– Нет.

– Любой генерал, сознающий свою ответственность, давно бы ее прекратил. Мы сражаемся тут ни за что. – Он повторил: – Ни за что. Даже не за сносные условия мира. – Он махнул рукой в сторону темнеющего горизонта. – С нами уже не станут вести переговоры. Мы тут хозяйничали как Аттила или Чингисхан. Нарушили все договоры и человеческий закон. Мы…

– Это же всё эсэсовцы, – с отчаянием сказал Гребер.

Он встретился с Фрезенбургом, потому что не хотел встречаться с Иммерманом, Зауэром и Штайнбреннером, думал поговорить с ним о старинном мирном городе на реке, о липовых аллеях и о юности, а теперь все стало только еще хуже. Прямо заклятье какое-то. От других он помощи не ждал, но ждал ее от Фрезенбурга, которого в сумятице отступления давно не видел, – и как раз от него выслушивал теперь то, что покуда не желал признавать, о чем хотел поразмыслить только дома, чего более всего боялся.

– Эсэсовцы, – презрительно бросил Фрезенбург. – Мы только за них сейчас и воюем. За СС, за гестапо, за лжецов и спекулянтов, за фанатиков, убийц и безумцев… чтобы они еще на год остались у власти. За них… а больше ни за что. Война давно проиграна.

Стемнело. Дверь церкви закрыли, чтобы свет не проникал наружу. В окнах виднелись темные фигуры, занавешивающие проемы одеялами. Входы в подвалы и блиндажи тоже маскировали. Фрезенбург глянул в ту сторону.

– Мы стали кротами. В том числе и душевно, черт побери. Больших успехов достигли, ох больших.

Гребер достал из кармана френча початую пачку сигарет, предложил Фрезенбургу. Тот отказался:

– Кури сам. Или забери с собой. У меня курева хватает.

Гребер покачал головой:

– Возьми!..

Фрезенбург бегло усмехнулся и взял сигарету.

– Когда едешь?

– Не знаю. Отпуск пока не подписан. – Гребер глубоко затянулся, выпустил дым. Хорошо, когда есть сигареты. Иногда они даже лучше друзей. Сигареты не сбивают с толку. Они безмолвны и добры. – Не знаю. С некоторых пор я вообще ничего не знаю. Раньше все было ясно, а теперь сплошная неразбериха. Эх, уснуть бы и проснуться в другие времена. Легко сказать, да только так не бывает. Я чертовски поздно начал думать. И гордиться тут нечем.

Тыльной стороной руки Фрезенбург потер шрам на лице.

– Не казнись. Последние десять лет нам крепко забивали уши пропагандой, трудно было расслышать что-нибудь другое. В особенности то, что не имеет зычного голоса. Сомнение и совесть. Кстати, ты знал Польмана?

– Он преподавал у нас историю и религию.

– Будешь дома, зайди к нему. Может, жив еще. Передай от меня привет.

– Почему бы ему не жить? Он же не солдат.

– Верно.

– Тогда наверняка жив. Ему ведь не больше шестидесяти пяти.

– Передай от меня привет.

– Конечно.

– Мне пора. Будь здоров. Пожалуй, мы больше не увидимся.

– Да, до моего возвращения. А это недолго. Всего три недели.

– Точно. В общем, будь здоров.

– Ты тоже.

Фрезенбург зашагал по снегу прочь, к своей роте, которая стояла в соседней разрушенной деревне. Гребер провожал его взглядом, пока он не исчез в сумраке. Потом пошел обратно. Возле церкви он заметил темный силуэт собаки. Дверь открылась, на миг блеснула узенькая полоска света. Вход завесили плащ-палатками. Эта чуточка света казалась теплой, едва ли не домашней, если не знаешь, зачем она нужна. Он подошел к собаке. Та метнулась в сторону, и Гребер увидел в снегу возле церкви разбитые фигуры святых. Рядом валялся сломанный велосипед. Их вынесли вон, там, внутри, каждый сантиметр пространства был на счету.

Он пошел дальше, к подвалу, где обретался его взвод. Тусклая вечерняя заря висела за руинами. Чуть в стороне от церкви лежали покойники. В талом снегу нашли еще троих, октябрьских. Они размякли и выглядели уже почти как земля. Рядом лежали другие, скончавшиеся в церкви сегодня под вечер. Эти были еще бледные, враждебные, чужие и пока что непокорные.