Запретные цвета - Юкио Мисима - E-Book

Запретные цвета E-Book

Юкио Мисима

0,0

Beschreibung

Юкио Мисима — самый знаменитый и читаемый в мире японский писатель. Прославился он в равной степени как своими произведениями во всех мыслимых жанрах (романы, пьесы, рассказы, эссе), так и экстравагантным стилем жизни и смерти (харакири после неудачной попытки монархического переворота). В романе «Запретные цвета», завершающем своего рода трилогию, начатую самыми знаменитыми во всем мире романами Мисимы — «Исповедью маски» и «Золотым Храмом», стареющий писатель встречает прекрасного юношу и создает из него оружие мести всем женщинам, когда-то причинившим ему страдания… «Скрупулезностью психологического анализа Мисима подобен Стендалю, а глубиной исследования людской тяги к саморазрушению — Достоевскому» (The Christian Science Monitor).

Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:

Android
iOS
von Legimi
zertifizierten E-Readern
Kindle™-E-Readern
(für ausgewählte Pakete)

Seitenzahl: 674

Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:

Android
iOS
Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.



Оглавление
Глава первая. Начало
Глава вторая. Зеркальный контракт
Глава третья. Женитьба почтительного сына
Глава четвертая. Вечернее зарево на горизонте
Глава пятая. На путь спасения
Глава шестая. Тревоги зрелой женщины
Глава седьмая. Выход на подмостки
Глава восьмая. Джунгли чувственности
Глава девятая. Ревность
Глава десятая. Нечаянная ложь и нечаянная правда
Глава одиннадцатая. Семейные традиции: чай с рисом
Глава двенадцатая. Gay party
Глава тринадцатая. Вежливость
Глава четырнадцатая. Одинокий и независимый
Глава пятнадцатая. Воскресная хандра
Глава шестнадцатая. Вояж
Глава семнадцатая. Как сердце прикажет
Глава восемнадцатая. Злоключения подсматривающего
Глава девятнадцатая. «Мой соратник»
Глава двадатая. Беда жены — беда мужа
Глава двадцать первая. Старость Тюты
Глава двадцать вторая. Соблазнитель
Глава двадцать третья. Дни созревания
Глава двадцать четвертая. Диалог
Глава двадцать пятая. Перемена в жизни
Глава двадцать шестая. Отрезвление
Глава двадцать седьмая. Интермеццо
Глава двадцать восьмая. Гром среди ясного неба
Глава двадцать девятая. Deus ex machina
Глава тридцатая. Мужественная любовь
Глава тридцать первая. Проблемы духовные и финансовые
Глава тридцать вторая. Финал
Приложение. Homme Fatale, запретный секс и «смерть в Венеции»
1
2

ЮкиоМИСИМА

Запретные цвета

Yukio MishimaKINJIKICopyright © The Heirs of Yukio Mishima, 1951, 1953All rights reserved

Перевод с японского Александра Вялых

Серийное оформление Вадима Пожидаева

Оформление обложки Вадима Пожидаева-мл.

Мисима Ю.Запретные цвета : роман / Юкио Мисима ; пер. с яп. А. Вялых. — СПб. : Азбука, Азбука-Аттикус, 2022. — (Азбука-классика).

ISBN 978-5-389-20877-3

18+

Юкио Мисима — самый знаменитый и читаемый в мире японский писатель. Прославился он в равной степени как своими произведениями во всех мыслимых жанрах (романы, пьесы, рассказы, эссе), так и экстравагантным стилем жизни и смерти (харакири после неудачной попытки монархического переворота). В романе «Запретные цвета», завершающем своего рода трилогию, начатую самыми знаменитыми во всем мире романами Мисимы — «Исповедью мас ки» и «Золотым Храмом», стареющий писатель встречает прекрасного юношу и создает из него оружие мести всем женщинам, когда-то причинившим ему страдания…

«Скрупулезностью психологического анализа Мисима подобен Стендалю, а глубиной исследования людской тяги к саморазрушению — Достоевскому» (The Christian Science Monitor).

© А. Е. Вялых, перевод, 2007© А. В. Чанцев, послесловие, 2007© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2022Издательство АЗБУКА®

Глава первая

Начало

Ясуко повадилась приходить в гости к Сюнсукэ, весело плюхалась на его колени, когда он, развалившись на плетеном кресле, отдыхал в саду. Впрочем, это доставляло ему немалое удовольствие.

Лето 1951 года было в самом разгаре. Сюнсукэ никого не принимал до полудня. Обычно занимался делами — и то по настроению. Если работа не клеилась, то сочинял письма; или, распорядившись вынести в сад тростниковую кушетку, читал под деревом; или просто коротал время, отложив книгу на колени. Иногда звонил в колокольчик и просил служанку принести чаю. Или, натянув шерстяной плед до подбородка, дремал — если ночью что-то мешало ему выспаться.

И хотя Сюнсукэ перевалило за шестой десяток, никакими увлечениями из тех, что обычно называют хобби, он не обзавелся за всю свою жизнь. Отчасти потому, что относился к ним скептически. Просто он не ценил личностные отношения, которые скрепляются обоюдными увлечениями. Из-за крайней предвзятости, свойственной Сюнсукэ, душа его пребывала в конвульсивных и несуразных отношениях с окружающим миром. Правда, это благотворно сказалось на его поздних произведениях — от них все еще веяло свежестью и наивностью. Впрочем, за это тоже приходилось расплачиваться. В изображении персонажей его перу недоставало иронии, а также драматизма, вызванного столкновениями сильных характеров. Одним словом, его произведения грешили художественной правдой — вот почему некоторые крайне скупые на похвалы критики до сих пор не решались признать его выдающимся писателем.

Ясуко сидела на вытянутых под пледом ногах Сюнсукэ. Ему стало уже невмоготу. Сюнсукэ хотел как-то отшутиться, но на ум ничего смешного не приходило. Громко звенели цикады, и молчание его казалось еще более глубоким.

Из-за невроза правое колено Сюнсукэ схватывали спазмы. Им всегда предшествовали смутные болезненные ощущения. Мягкая плоть девушки согревала ноги Сюнсукэ, но его старческие и хрупкие коленные чашечки едва ли могли долго выдерживать ее тяжесть. И хотя боль нарастала, он силился изобразить удовольствие, отчего лицо его казалось лукавым. Наконец он не вытерпел:

— Ясуко, пощади колени, а то больно. Дай ногам передохнуть, присядь рядом!

Девушка вдруг стала серьезной, с тревогой посмотрела на Сюнсукэ. Тот рассмеялся. Ясуко бросила на него презрительный взгляд — стареющему писателю он был хорошо знаком. Сюнсукэ привстал и обхватил девушку за плечи. Взял ее за подбородок, запрокинул лицо назад и чмокнул в губы. Он поцеловал ее не из страсти, а будто в одолжение. В этот момент его правое колено пронзила острая боль, и Сюнсукэ снова откинулся на кушетку. Спустя время, когда боль унялась, он приподнял голову и огляделся: Ясуко и след простыл.

Целую неделю от нее не было вестей. В один из дней Сюнсукэ вышел прогуляться и по дороге наведался в дом Ясуко. Оказалось, что вместе со своими школьными друзьями она уехала на полуостров Идзу искупаться в горячих источниках — это где-то на юге побережья. Он записал в блокнот название гостиницы и вернулся домой. Тотчас стал собираться в дорогу. Кипа рукописей на его столе осталась лежать нетронутой. Однако он нашел предлог срочно уйти на летние каникулы.

Чтобы не ехать по жаре, Сюнсукэ выбрал ранний поезд. Все равно льняной пиджак уже изрядно промок на его спине. В дороге он попивал из термоса дешевенький зеленый чай. От скуки перечитывал пробный экземпляр рекламной брошюрки, полученной от сотрудника издательства, — тот пришел на вокзал проводить его. Одной рукой, тонкой и суховатой, он держал проспект, а другую засунул в карман. В этот раз готовилось уже третье собрание сочинений Сюнсукэ Хиноки, первое вышло к его сорокапятилетию.

«В то время, — размышлял Сюнсукэ, вспоминая прошлое, — когда общественность хором приветствовала мои произведения, провозглашая их чуть ли не образцом большого стиля — в том смысле, что мое творчество приближается к вершинам, как пророчили многие, — мне хватало здравомыслия пренебречь всей этой глупостью. Нет, не глупостью! Никоим образом мои труды, моя душа, мои мысли не имели отношения к глупости. Отнюдь не глупы мои произведения. Конечно, не все безупречно в моих суждениях, но я слишком горд, чтобы искать им оправдания. У меня хватало духа, чтобы мои идеи могли обрести форму, соблюсти чистоту мышления, а это несовместимо со всякими сумасбродными занятиями. Мной, впрочем, двигал не только зов плоти. Моя глупость не имеет никакого отношения ни к духу, ни к вожделению. В чем я был глуп, так это только в том, что погряз в бесперспективных абстракциях своего ума, которые грозили превратить меня в мизантропа. И сейчас все как прежде. Вот так и дожил до шестидесяти шести лет...»

С горькой усмешкой он всматривался в портрет на обратной стороне брошюрки. Фотография малосимпатичного старика. Впрочем, не составляло труда обнаружить в его лице и привлекательные черты, которые обычно ассоциируются у людей с некими достоинствами, порой сомнительными. У него были широкий лоб и впалые, будто отсеченные щеки; большие сладострастные губы и волевой подбородок, — изнурительная работа духа отпечаталась во всем его облике. Это было лицо, не столько созданное тяготами души, сколько подточенное ими изнутри, как дерево вредителями. Его переполняла духовность, а преизбыток ее как бы обнажался на стареющем лице писателя, подобно рудным залежам на поверхности земли. Эта уродливость Сюнсукэ как проявление его духовности — с таким брезгливым выражением обычно говорят скабрезности — понуждала людей отводить взгляд, будто они натыкались на непристойную наготу застигнутого врасплох старика.

Чтобы Сюнсукэ назвать красивым, еще нужно увидеть в этой рыхлой глыбе великолепное сочетание черт лица, подпорченного отравой интеллектуального гедонизма современности, когда общечеловеческие ценности подменяются эгоистическими устремлениями, из красоты искореняется универсальность, а чувство прекрасного, попранное грубой и наглой силой, отрывается от нравственности, — из всего этого по какой-то самовольной прихоти лепился его образ.

Как бы то ни было, эта фотография самодовольного и непривлекательного старика, стоящего в длинном-предлинном ряду видных деятелей, контрастировала с той, что была помещена в начале брошюры. Эта клика разноперых, изрядно полысевших интеллектуалов, как стая попугаев, была готова всякий раз по взмаху дирижерской палочки воспевать на все лады демоническую красоту произведений Сюнсукэ. Вот, например, что пишет один из прославленных исследователей творчества Хиноки, собранного в двадцати томах:

«Его многочисленные произведения ошеломили наши сердца словно внезапным ливнем: сначала они покорили искренностью пера, но затем ввергли нас в полное смятение. Господин Хиноки утверждает, что если бы он не обладал даром все подвергать сомнению, то произведения его были бы мертворожденными, — стоило бы тогда выставлять этих мертвецов на обозрение публики? Сюнсукэ Хиноки изображает красоту со знаком „минус“ как явление, обладающее качествами непредсказуемости, нестабильности, злополучия, несчастия, аморальности и мятежности. Безусловно, если определенная историческая эпоха становится фоном повествования, то нельзя игнорировать период декаданса, как нельзя умолчать о разочаровании и апатии, рассказывая любовную историю. Только сильное чувство одиночества, свирепствующее в человеческом сердце, подобно эпидемии в тропическом мегаполисе, обретает под его пером здоровое и яркое воплощение. И кажется, что ревность, страстность, вражда, ненависть нисколько не заботят писателя. Тем не менее он умудряется сказать о сокровенных ценностях жизни значительно больше, когда кровь едва теплится в жилах, чем когда полыхают страсти.

Холодность обостряет все органы чувств, вызывая более сильный телесный трепет; безнравственность порождает жестоких поборников нравственности, бездушие провоцирует человека на героический бунт. Каким же мастерски отточенным должен быть стиль писателя, чтобы связывать парадоксальные явления! Это стиль рококо, стиль старых песен хэйанской эпохи, стиль правдивого искусного слова, стиль пышного одеяния ради самой одежды, а не карнавальных масок. Он диаметрально противоположен стилю наготы. Этот стиль можно сравнить с красивыми складками на одежде богини Нике1 или на скульптуре богини Фортуны, стоящей на фронтоне Парфенона. Эти ниспадающие, парящие складки на одеянии не просто облегают фигуру согласно ее движению, а как бы сами по себе трепещут и воспаряют в небо...»

Сюнсукэ криво ухмылялся, пока читал все это. Он раздраженно пробормотал: «Все не то, не то! Мимо цели! Цветистый панегирик, годный для некролога! И это после двадцати лет знакомства написать такую ахинею!»

Он устремил взгляд в широкое окно вагона второго класса. Вдали синело море. Рыбацкая лодка, расправив парус, уходила в открытый океан. Белая парусина — слабый ветер еле раздувал ее — прильнула к мачте и лениво ласкалась к ней. Вспышка яркого света вырвалась из-под основания мачты. Тотчас электричка врезалась в пронизанный розоватым утренним солнцем сосновый бор, а затем нырнула в темный туннель.

«А что, если это зеркальце, — предположил Сюнсукэ. — Видимо, на борту той лодки прихорашивалась рыбачка. У нее руки загорелые и сильные, как у мужчины. Вероятно, она посылала сигналы пассажирам всех проходящих поездов, выдавая свои женские секретики».

В поэтическом воображении Сюнсукэ нарисовалось лицо той женщины-рыбачки. Вдруг в нем стали проявляться черты Ясуко. Стареющий писатель вздрогнул от наваждения.

«Кажется, что ревность, страстность, вражда, ненависть нисколько не заботят писателя».

Вранье! Вранье! Вранье!

Одно дело, когда художник подделывает реальность, и совершенно другое дело, когда обманывает обыкновенный бюргер. Ведь писатель, художник привирает, чтобы выявить всю полноту правды, а обыватель — чтобы скрыть ее от других.

Сюнсукэ уклонялся от простодушных признаний, считал их ниже своего достоинства, и эта скрытность стала одной из причин для нападок на его недомыслие со стороны тех, кто упивался идеей единства искусства и социологии. Он плевать хотел на их худосочный позитивизм, навязываемый его произведениям, в которых они не видели и проблеска на какое-то светлое будущее — заманчивое, как кордебалет танцовщиц, задирающих юбки и сверкающих ляжками. По сути говоря, все же имелся какой-то изъян в размышлениях Сюнсукэ о жизни и искусстве, что необходимо влекло за собой его интеллектуальное бесплодие.

То, что мы называем мыслью, рождается не до свершившегося события, а после него. Ведь акт, поступок, поведение или действие есть результат случайности и импульсивности, а потому всему требуется оправдание. Тогда на авансцене появляется фигура адвоката: случайности придается закономерность, импульсивность наделяется волей — вот поступок и обретает смысл и логику. Мысль не может заживить раны слепому, который столкнулся с фонарным столбом, но в ее силах свалить всю вину на столб, а не на слепоту самого бедняги. Все действия превращаются в теорию постфактум, только впоследствии складывается целая система. Внутри нее субъект становится уже не более чем вероятной фигурой для совершения этих действий. Вот он занят мыслью, шагает по улице и роняет клочки бумаги. Мысли захватывают его все больше, а клочки бумаги летят вдоль дороги. Он, владелец своих мыслей, одержим их силой, которая стремится распространить их через все ограничения, и незаметно превращается в заложника.

Сюнсукэ отличал мысль от глупости. А потому судил свою глупость без поблажек. Ее призрак не проникал в произведения Сюнсукэ, но зато по ночам он не давал ему покоя. За его плечами — три неудачные женитьбы, кое-что из этого опыта все же проскользнуло в его романы. В годы молодости этот бывалый парень Сюнсукэ прошел через ряд поражений, совершил цепочку досадных просчетов и проступков.

Стало быть, он не испытал ненависти? Как же! Не вкусил ревности? Это неправда!

Вопреки ненависти, вопреки ревности, наполнявшим жизнь Сюнсукэ, его произведения сохраняли ясность и смирение. После третьей неудачной женитьбы, после бурлеска десятка беспорядочных любовных приключений этот стареющий литератор, измученный тяжелыми разрывами, до отвращения пресытившийся женщинами, никогда не украшал свои романы цветами ненависти, поднимался в них и до смирения, и до высокомерия.

Героини, обитавшие на страницах его многочисленных романов, казались читателям — и мужчинам, и женщинам — слишком чистыми созданиями. Один любопытный критик, занимавшийся сравнительным литературоведением, поместил его героинь в один ряд с эфемерными героинями Эдгара Аллана По — Лигейей, Береникой, Мореллой и маркизой Афродитой. Все эти женщины были созданы не из человеческой плоти, а как будто из мрамора. Их влюбленность быстро улетучивалась, как случайные пятнышки вечернего света на изваяниях. Сюнсукэ остерегался наделять своих героинь глубокими чувствами.

Другой критик, кивая на Сюнсукэ, не без насмешки называл его вечный феминизм совершенно очаровательным.

Первая его жена оказалась воровкой. За два года их супружеской жизни она умудрилась украсть и перепродать зимнее пальто, три пары туфель, отрез ткани на два весенних костюма и цейссовскую фотокамеру — просто от скуки. Когда она сбежала из дому, то унесла с собой драгоценности, заранее вшитые в пояс и воротничок нижнего кимоно. Сюнсукэ не обеднел даже после этой кражи.

Вторая его женушка тронулась умом. Она страдала навязчивой идеей, будто муж прикончит ее во сне, из-за этого хронически не высыпалась, психоз ее стал прогрессировать. Однажды на пороге дома Сюнсукэ почуял запах паленого. Жена стояла поперек дверей и не пускала мужа.

— А ну пусти! Что за едкий запах?

— Нет, нельзя сейчас! Я занята делом, очень важным!

— Каким?

— Ты всегда бросаешь меня в одиночестве, шляешься невесть где. Вот я стащила с твоей любовницы кимоно и подпалила его. Как хорошо мне теперь!

Он отпихнул жену. В комнате стоял чад, на персидском ковре валялись пылающие угли. Спокойно и грациозно, придерживая рукава кимоно, жена двинулась к печи, зачерпнула совочком горящие угли и швырнула на ковер. Сюнсукэ испуганно обхватил жену. Она вроде бы стихла, но потом неистово рванулась из его объятий. Будто плененная хищная птица, бьющая мощными крыльями. Тело женщины напряглось, мышцы затвердели.

Третья его жена оставалась с ним до своей смерти. Эта сексуально ненасытная женщина принесла Сюнсукэ немало мужских страданий. По сию пору он помнил свое первое мучение.

В те дни Сюнсукэ хорошо писалось, он часто засиживался допоздна. Как-то вечером, около девяти, пошел с женой в спальню. Вскоре оставил ее одну и поднялся в свой кабинет на втором этаже, часов до трех-четырех утра работал и там же прилег на маленькой кровати. Он строго придерживался своего распорядка, с вечера до десяти утра с женой не виделся.

Однажды поздней ночью, это было летом, у него вдруг возникло острое желание разбудить жену, однако он поборол этот неурочный импульс заняться любовью. В то утро часов до пяти, как бы в наказание себе, он трудился еще более упорно, до полного завершения работы. Его не брал даже сон. Конечно, все это время жена его спала. Он потихоньку спустился по лестнице. Дверь в спальню была открыта. Жена отсутствовала.

Сюнсукэ был сражен своей догадкой: «Это случалось всегда! Иначе и не могло быть, при моем-то распорядке. Я должен был это предвидеть! Я должен был этого бояться!»

Однако он совладал со своим волнением. Ведь жена могла выйти в туалет, как обычно, накинув свой черный бархатный халат поверх ночной сорочки. Он стал дожидаться ее. Жена не возвращалась.

В приступе нового беспокойства Сюнсукэ направился по коридору в сторону туалета. На кухне, под окном он увидел облаченную в черный халат неподвижную фигуру своей жены, которая облокотилась на кухонный стол. Еще была предрассветная темень. По ее смутной фигуре он не мог точно определить, сидела ли она на стульчике или преклонила колени. Сюнсукэ спрятался за плотной портьерой в коридоре.

Тотчас на заднем дворе скрипнула деревянная калитка. Вслед за тем он услышал низкий мелодичный свист. В это время приносили молоко.

В соседних дворах залаяли собаки. На ногах у молочника были кеды. Он весело скакал по влажным после ночного дождя камням, ощущая через тонкую подошву их холод, тело его распалилось от ходьбы, оголенные руки, торчащие из рукавов голубой футболки, стряхивали воду с листвы на кустах аралии. В чистых нотах свиста ощущалась свежесть юношеских губ.

Жена поднялась. Распахнула кухонную дверь. В сумерках нарисовалась темная мужская фигура. Белые зубы, обнаженные в улыбке, и голубая футболка были едва видимы. Влетел утренний ветерок и потрепал кисти занавесок.

— Спасибо, — сказала жена.

Она взяла две бутылки молока. Глухой звон бутылок был разбавлен серебристым звоном ее кольца.

— Госпожа, а подарочек? — сказал юноша с притворным нахальством.

— Сегодня не получится.

— Ну, если не сегодня, так давайте завтра днем.

— И завтра не выйдет!

— Вы обещали раз в десять дней. Или кто другой повадился?

— Тише, не говори громко!

— А послезавтра?

— Послезавтра, говоришь...

Слово «послезавтра» жена Сюнсукэ произнесла с важной неспешностью, будто возвращала в шкаф хрупкую фарфоровую чашку. «Послезавтра вечером у моего мужа намечена беседа за круглым столом».

— В пять часов сгодится?

— Хорошо, в пять часов.

Жена отворила дверь. Юноша не сдвинулся с места. Он тихонечко раза три-четыре пробарабанил пальцами по дверному косяку.

— А если сейчас?

— Что ты возомнил себе?! Мой муж на втором этаже. Не выношу таких безмозглых мальчиков.

— Всего один поцелуйчик!

— Не здесь! Еще кто-нибудь заметит.

— Один поцелуй!

— Какой настырный! Так уж и быть, один!

Юноша закрыл за собой дверь и ступил на порог кухни. Она шагнула следом за ним в комнатных тапочках на кроличьем меху.

Они стояли лицом к лицу — как роза с шестом. Ее черный бархатный халат часто-часто приходил в волнообразное движение на спине и бедрах. Руки мужчины развязали поясок. Жена мотнула головой. Между ними произошла немая размолвка. Все это время спиной к Сюнсукэ стояла его жена, а потом спиной повернулся молочник. Сюнсукэ увидел распахнутый халат. Под ним на ней ничего не было. Юноша встал на колени в тесном проеме дверей.

Сюнсукэ никогда еще не приводилось видеть что-нибудь белее наготы своей жены, неподвижно стоящей в предрассветном сумраке. Эта белизна ее тела не казалась застывшей — она перетекала и мерцала. Словно слепой, шарящий руками, жена ощупывала волосы стоящего на коленях юноши.

Сначала глаза ее поблескивали, потом темнели, раскрывались широко и снова прищуривались — на что она таращилась? На эмалированные кастрюли на полках, на холодильник, на посудный шкаф, на силуэты деревьев за темным окном, на отрывной календарь? Тишина этой кухоньки, сравнимая разве что с интимностью казармы перед побудкой, оживляла глаза этой женщины, и ничего более. Ее взгляд скользнул по шторам: что-то померещилось за ними... Жена отвела взгляд, и притаившийся за шторами Сюнсукэ не встретился с ней глазами.

«Эти глаза с малолетства приучали не смотреть на своего супруга!»

Сюнсукэ вздрогнул от этой мысли. Он чуть было не рванулся вперед, но этот порыв тотчас иссяк. Его распирало от возмущения и желания отомстить.

Вскоре молочник распахнул дверь и вышел из дому. Двор посветлел только слегка, Сюнсукэ на цыпочках поднялся на второй этаж.

У этого писателя, благородного господина, оставался только один способ пережить свои мужские обиды: это дневник, который он однажды стал вести на французском языке, исписывая целые страницы. За рубежом он никогда не бывал, но французским владел вполне и даже переложил на великолепный японский три романа Гюисманса2: «Собор», «Там, внизу», «В пути», а также роман Роденбаха3 «Мертвый Брюгге» — только для того, чтобы набить себе руку. Если этот дневник опубликуют после его смерти, то он может затмить его другие вещи. Все важные элементы, которых так не хватало в его прозе, изобиловали на страницах дневника, а взять и перенести их слово в слово в художественные произведения — значило бы пойти наперекор авторской позиции: Сюнсукэ презирал правду в ее голом виде. В голове его накрепко засело убеждение, что всякий талант, проявляющий сам себя в какой-либо сфере, есть всего-навсего подлог, мошенничество. Все же произведения его страдали нехваткой объективности, а причина коренилась в его творческой установке — он упорно отстаивал субъективистские принципы. Чрезмерная ненависть к голой правде превратила его произведения в некое подобие скульптур, хотя бы и изваянных из плоти и крови.

Вернувшись в кабинет, Сюнсукэ немедля засел за дневник. Он погрузился в него с головой, описывая мучительные подробности этого тайного свидания на рассвете. Его рука будто намеренно писала неразборчиво, чтобы в другой раз он не смог прочесть ни строчки. Страницы этого дневника и дневников десятилетней давности, которые заполняли книжные полки, буквально пестрели проклятиями в адрес женщины. Если эти проклятия не возымели действия, то по той причине, что они исходили не от женщины, а от мужчины.

В дневнике его много места занимают не столько поденные записи, сколько афоризмы и фрагменты, поэтому легко будет процитировать какой-нибудь художественный отрывок. Вот что он писал в дни своей юности:

«Женщины ничего, кроме детей, не приносят в этот мир. Помимо детей, мужчина может быть творцом разнообразных вещей. Творчество, воспроизведение и размножение — мужские способности. Зачатие у женщины — не более чем часть ее материнской заботы в воспитании ребенка. Это старая истина. (Кстати, Сюнсукэ не завел детей из принципа.)

Женская ревность — это просто ревность к творческому дару. Женщина, которая рожает сына и занимается его воспитанием, наслаждается местью против творческих способностей мужчины. Она оживает, когда препятствует его творческим наклонностям. Страсть к потреблению и роскоши является разрушительной страстью. Женский инстинкт побеждает везде и всюду. Капитализм — исконно мужская теория репродуктивности. Ум женский, однако, подточил его основание. В итоге капитализм превратился в экстравагантную теорию роскоши, и вскоре он докатился до военных баталий — и все благодаря каким-то Еленам. Вероятно, в далеком будущем такая же участь ожидает и коммунизм, и сгубит его женщина.

Где угодно выживет женщина, и царствует она как ночь. Поистине над всем возвышается ее низменная природа. Все ценности она стягивает в болото своей чувственности. Ни одна доктрина не доступна женскому пониманию, абсолютно! Ну, еще какой-нибудь „...тический“ она поймет, а „...изм“ — это уже сверх ее ума. И не только в теории она недалека. Она не осознает даже самой атмосферы, а все потому, что лишена самобытности. Учуять-то она ее учует. Нюх у нее как у кабанихи. Парфюм — это мужское изобретение, выдуманное для того, чтобы развить женское обоняние. Благодаря этим ароматам мужчине удается улизнуть от нюха женщины.

Сексуальное очарование женщины со всеми ее уловками только доказывает, что она ни на что не годится. Ведь то, что полезно, не нуждается в кокетстве. Какая тщета, если мужчина стремится быть привлекательным для женщины! Для духа мужчины это оскорбление! Женщина не ведает, что такое дух, она наделена только чувственностью. Ее магическая чувственность питается смехотворными противоречиями — прямо как самодовольный солитер! Бывает, что материнство делает женщину поразительно возвышенной натурой, но в действительности оно не имеет никакого отношения к духу. Это просто такой биологический феномен, качественно не отличающийся от жертвенной материнской любви, которую мы наблюдаем в животном мире. Дух должен рассматриваться с точки зрения качественных отличий, которые отделяют людей от других млекопитающих животных...»

Эти «качественные отличия» духа (скорее всего, это называется способностью к вымыслам, только человеку и свойственной) могут быть обнаружены на всунутой между дневников фотокарточке двадцатипятилетнего Сюнсукэ. Безобразность черт его уродливого и юного лица имела как бы рукотворное, а не природное происхождение: на снимке угадывался человек, прилагающий изо дня в день много усилий, чтобы увериться в собственном уродстве.

В его дневнике того года, прилежно написанном по-французски, встречались небрежные и непристойные места. В нем раза два или три было размашисто перечеркнуто крест-накрест слово «вагина». Он проклинал темное женское начало.

Сюнсукэ женился на воровке и сумасшедшей не потому, что рядом не оказалось подходящей женщины. В его окружении вращались и женщины «одухотворенные», которые были бы не прочь увлечься этим одаренным молодым человеком. Однако создание, именуемое «одухотворенной» натурой, оказалось вовсе не женщиной, а чудовищем в женском облике. В любви Сюнсукэ чаще всего приходилось терпеть измены от тех женщин, которые упорно не хотели понимать его единственную сильную сторону, его единственную красивую черту — его духовность. Вот на них-то и можно было бы поставить клеймо подлинности. Это были настоящие женщины. Сюнсукэ влюблялся только в красивых женщин, в этаких мессалин, уверенных в собственной красоте и не нуждавшихся в какой-то там духовности.

Перед глазами Сюнсукэ всплыли нежные черты третьей жены, умершей три года назад. В пятьдесят лет она и ее любовник, моложе ее почти в два раза, покончили с собой. Сюнсукэ понимал, почему жена отважилась на такой поступок. Она не представляла своего совместного будущего со стареющим безобразным Сюнсукэ.

Тела любовников-самоубийц нашли на мысу Инубо. Бурными волнами оба трупа забросило на высокие скалы. Было нелегким делом снять их с вершины. Перетянув утопленников за бедра веревками, рыбаки передавали их со скалы на скалу, вокруг которых клубился туман, пенился и грохотал прибой.

Так же нелегко было разнять два мертвых тела. Они буквально сплавились друг с другом, как два мокрых листа бумаги; их кожа, казалось, стала единым целым. С трудом отделенные останки жены Сюнсукэ по желанию мужа были отправлены в Токио, чтобы там предать их кремации. Прощание было пышным. Отдали последние почести, настало время выноса тела из помещения. Гроб перенесли в другую комнату, и супруг, состарившийся в одночасье, остался один на один попрощаться с телом. Лилии и гвоздики погребали мертвое, страшно разбухшее лицо, полупрозрачные кончики волос отсвечивали синевой, виднелись ровные ряды корней. Сюнсукэ вглядывался в крайне безобразное лицо пристально и бесстрашно. Это лицо внушало злость. Оно больше не причиняло ему страданий и не нуждалось в красоте — не поэтому ли лицо ее казалось таким отвратительным?

Он взял бережно хранимую маску девушки театра Но и положил на мертвое лицо. Нажал что есть силы, пока лицо утопленницы не продавилось, как перезревший фрукт. Никто не знал, что он делал в комнате, ведь через какой-то час все следы пожрал огонь.

В дни траура Сюнсукэ метался то в муках, то в злобе. Когда он вспоминал предрассветное летнее утро, означившее начало его страданий, его пронзала такая острая боль, что он с трудом верил, что жена уже не жива. Соперников у него было больше, чем пальцев на руках, — с их юношеским нахальством, с их ненавистной красотой... Одного из них, паренька, он в порыве ревности поколотил палкой по чему попало, тогда жена пригрозила бросить его. Он попросил у жены прощения и откупился костюмом для паренька. Позднее этот юноша был убит на войне в Северном Китае. Сюнсукэ многословно, захлебываясь от восторга, писал в своем дневнике о его гибели; затем как одержимый блуждал по городу. На улице его теснили отправляющиеся на фронт солдаты и провожающие. Сюнсукэ пристал к одной группе людей, окружившей воина, который прощался с красивенькой девушкой, его невестой, и с радостью помахал бумажным флажком. В этот самый момент один пронырливый репортер щелкнул фотоаппаратом, и огромная фотография Сюнсукэ, махающего флажком, появилась в газете. Кому могло прийти в голову, что этот чудаковатый писатель своим флажком благословлял солдат на смерть на полях сражений, где недавно погиб тот ненавистный ему юноша?

В этих растрепанных, мрачных мыслях Сюнсукэ Хиноки проехал последний отрезок своего пути — еще часа полтора в автобусе от станции до побережья, где остановилась Ясуко.

«Закончилась война, — вспоминал он. — А на второй год, в начале осени жена совершила суицид. Газеты были снисходительны, оповестили о сердечном ударе. Всю подоплеку знали только близкие друзья. После дней траура я неожиданно влюбился в супругу одного бывшего графа. Моя жизнь складывалась из амурных приключений, их было у меня с десяток или около того, и вот, кажется, с этой любовью она обрела полноту. В щепетильный момент явился ее муж и стал вымогать триста тысяч иен. Этот экс-граф прирабатывал шантажом, а жена его была в доле».

Автобус сильно трясло. Сюнсукэ распирало от смеха. Он находил комичным этот эпизод своей жизни. Вдруг этот забавный случай чем-то встревожил его.

«Интересно, способен ли я еще презреть женщину так же сильно, как в годы юности?»

Он подумал о Ясуко, девятнадцатилетней девушке, которая наведывалась к нему несколько раз после их знакомства в мае месяце в Хаконе.

Грудь стареющего писателя всколыхнулась.

В середине мая, когда Сюнсукэ был в Накагора, уединившись для работы, одна девушка, проживавшая в его гостинице, попросила через служанку об автографе. Он столкнулся с ней на окраине парка. Она шла с книгой в руках познакомиться с писателем. Выдался чудесный вечер, и Сюнсукэ вышел прогуляться, а на обратном пути, поднимаясь по каменной лестнице, встретил Ясуко.

— А, это вы? — спросил Сюнсукэ.

— Да. Меня зовут Сегава. Здравствуйте!

На ней было какое-то детское платьице цвета китайской гвоздики. Ноги и руки длинные, грациозные. Даже несколько длинноватые. Голени упругие, как только что выуженная из реки форель. Из-под коротенького подола выделялась белая-белая кожа. Сюнсукэ показалось, что ей лет семнадцать. Благодаря выразительным глазам она выглядела девочкой-переростком, а иной человек дал бы ей лет двадцать. Из гэта4 высовывались чистые пяточки — аккуратные, твердые, по-птичьему маленькие.

— Где ваша комната?

— В другом крыле.

— Вот почему я не видел вас раньше. Вы одна?

— Да, сегодня одна.

Девушка поправляла здесь здоровье, переболев пневмонией. Сюнсукэ импонировало, что она предпочла читать именно его повести. Ее спутница, старая женщина, вернулась по делам на пару дней в Токио.

Сюнсукэ мог бы провести девушку в свою комнату, чтобы надписать книгу, и распрощаться, однако он захотел встретиться с ней еще завтра, поэтому они присели на невзрачную скамейку в парке.

Говорили о том о сем. Старик был малообщителен, девушка — благопристойной, поэтому разговор не сблизил их. «Откуда приехала?», «Как семья?», «Как здоровье?» Сюнсукэ спрашивал, а девушка отвечала, скромно улыбаясь.

Кажется, преждевременно и незаметно для обоих вечерние сумерки окутали парк. С наступлением темноты покатые горы Мёдзё и Татеяма — одна напротив, а другая справа — как бы осунулись, стали ближе, вошли в мысли девушки и старика. Между горами покоилась бухта Одавара. Будто вечерняя звезда, вспыхивали огни маяка — в той стороне, где сливается в дымке темнеющее небо с узенькой полоской моря. Пришла служанка и позвала на ужин. Они расстались.

На следующий день Ясуко и ее старшая спутница пришли в комнату Сюнсукэ с гостинцем из Токио. Он вручил им две заранее подписанные книги. Говорила только женщина, позволяя Сюнсукэ и Ясуко отмалчиваться, к их вящему удовольствию. Гости ушли, и Сюнсукэ затеял прогуляться — куда-нибудь подальше. Он запыхался, поднимаясь в гору быстрым, нервным шагом.

«Не важно куда, лишь бы идти, пока не устану. Ты погляди, какой я ходок!» — подбадривал он себя.

Наконец он вышел на лужайку под тенью деревьев. Повалился наземь как подкошенный. Вдруг из высокой травы вылетел огромный фазан. Сюнсукэ вздрогнул. Он почувствовал, как радостно и безудержно запрыгало вновь ожившее после усталости сердце.

«Когда последний раз посещало меня такое чувство? Сколько лет прошло с той поры?» — вопрошал Сюнсукэ.

Он уже позабыл, что «такое чувство» было вызвано им по большей части умышленно, когда пустился в чрезмерно длинный и утомительный путь пешком. Конечно, такую забывчивость или такую своенравность можно было бы списать на счет старения.

Несколько раз автобус проезжал близко к морю. С кручи открылся вид на летнее пылающее море — как с высоты птичьего полета. Зарево, просвечивающее и потому невидимое, заливало пламенем сплошь всю акваторию. Это море напоминало гравюру благородного металла с высеченными на ней бороздами заглохших умиротворенных страданий.

До полудня было еще далеко. В автобусе сидело всего несколько пассажиров — все из местных. Они распечатали бамбуковые коробочки; завтракали рисовыми колобками и маринованными овощами. Сюнсукэ пока не чувствовал голода. Когда мысли занимали его ум, он поглощал пищу машинально и забывал о съеденном, а потом удивлялся, что ходит с полным брюхом. Ни умом, ни телом он не замечал повседневности.

Парк К. — вторая остановка от администрации города К. Здесь никто не вышел. Дорога, по которой курсировал автобус, пролегала через огромный, раскинувшийся на тысячи гектаров от горных склонов до побережья парк, разделяя его пополам с горой в центре в одной части и морем в другой. Сюнсукэ скользил взглядом по густым зарослям кустарника, шелестящим под бризом, по безлюдной и безмолвной игровой площадке, по темно-синей эмалевой, прерывистой полоске моря, по неподвижным теням разнообразных качелей на сияющем песке. Чем очаровывался Сюнсукэ, глядя на этот огромный, притихший с утра в самый разгар лета парк?

Автобус затормозил на углу маленького хаотичного городка. Городская управа не подавала признаков жизни. Из распахнутых окон виднелись сияющие белизной лакированные круглые столешницы без единого предмета на них. Навстречу с поклоном вышли гостиничные служащие. Сюнсукэ поручил им свой саквояж, а сам по их приглашению неспешно двинулся вверх по каменной лестнице сбоку от храма. Жары почти не чувствовалось благодаря ветерку с моря. В воздухе завис вялый стрекот цикад — знойные шерстяные звуки. На полпути Сюнсукэ снял шляпу и остановился немного отдышаться. Внизу в блюдце-гавани прикорнул зеленый пароходик. Послышался прерывистый шепоток — звук выпускаемого пара. И тотчас все стихло. Все же мерещилось, что эта дремотная бухточка, обрамленная примитивной кривой каменистой линией, заполнилась меланхоличным шелестом крыльев назойливо-докучливых мух — сколько ни отмахивайся от них, все безуспешно.

— Какой красивый вид!

Сюнсукэ озвучил свою мысль, словно хотел отмахнуться от нее. Вовсе ничего красивого.

— Сэнсэй, а вид из гостиницы намного прекраснее.

— Правда?

Не из радушия, а из простой скуки он не ответил остреньким сарказмом. Почему-то ловкость в общении давалась стареющему писателю с большим трудом.

Сюнсукэ расслабился только в комнате — в самом лучшем номере гостиницы. По пути он несколько раз пытался задать небрежно один вопрос, но что-то его затрудняло. Боясь разволноваться, он спросил горничную:

— Сегава в вашей гостинице проживает? Это девушка.

— Да, проживает.

Все задрожало внутри у Сюнсукэ. Растягивая слова, он продолжил расспрашивать:

— Одна приехала?

— Да, пять дней назад прибыла. Она поселилась в комнате «Хризантема».

— А сейчас она в номере? Ее отец — мой приятель.

— Она ушла в парк.

— Одна?

— Нет, не одна.

Горничная не уточнила, с кем именно ушла девушка. Сюнсукэ растерялся. Он не знал, как выведать о ее спутниках и при этом не выказать своего сугубо личного интереса. Сколько их и кто ее друзья — подруги, мужчины или, может быть, один мужчина?

Не кажется ли странным, что этот естественный вопрос даже тенью не промелькнул в его голове раньше? Глупость пребывает в равновесии — не потому ли ей приходится подавлять здравые доводы нашего разума, чтобы сохранить его?

Скорее по принуждению, чем по уговору стареющий писатель полностью отдался навязчивому гостиничному обслуживанию и между купанием и обедом не знал ни минуты покоя. Наконец его оставили одного. Сюнсукэ охватило сильное возбуждение. Это беспокойное чувство подтолкнуло его на недостойный джентльмена поступок. Он прокрался в комнату «Хризантема». Номер люкс был прибран. Сюнсукэ открыл европейский платяной шкаф в примыкающей комнате и увидел мужские белые трусы и белую поплиновую рубашку. Рядом с ними висел женский гарнитур в белую полоску с аппликацией в тирольском стиле. Он взглянул на туалетный столик с зеркалом, где лежали белила, восковой карандаш для волос, пудра, крем и губная помада.

Сюнсукэ вернулся в свой номер, позвонил в звонок. Пришла горничная, и он заказал автомобиль. Пока он переодевал пиджак, подъехала машина. Он поехал в парк К.

Велев водителю ждать, он вошел через ворота в парк, который оказался по-прежнему безлюдным. Ворота новые, под аркой из природного камня. Моря отсюда совсем не было видно. На тяжелых ветвях шелестела под ветром темно-зеленая листва, словно далекий прибой.

Сюнсукэ решил спуститься на пляж. Ему сказали, что там каждый день купается одна парочка. Он покинул игровую площадку и свернул на углу небольшого зоопарка. Тень от клетки, где подремывал на задних лапах барсук, проплыла по его спине. В вольере, спасаясь от жары, прикорнул черный кролик промеж двух прильнувших друг к другу ветвистых кленов. Сюнсукэ стал спускаться по каменным, поросшим густой травой ступеням; за буйным кустарником открылось ему океанское полотно. От края до края, насколько хватало глаз, раскачивались ветви. Вдруг над головой Сюнсукэ с одной ветки на другую летягой проворно прошмыгнул ветерок. Порой грубый порывистый ветер играючи набрасывался, словно крупная незримая зверюга. Все это утопало в нещадном солнечном свете, все это заливал нещадный цикадный звон.

Какой тропинкой спуститься к пляжу? В самом низу поселилось семейство сосен, — видимо, к ним сбегали окольным путем каменные, заросшие сорняками ступени. На Сюнсукэ плеснуло солнечным потоком сквозь ветви и тотчас ослепило ярким светом, отраженным травой. Он почувствовал, как все тело его покрылось испариной. Лестница вильнула в сторону. Наконец его нога ступила на узенькую полоску песчаного пляжа у подножия утеса.

Здесь тоже никого не было. Утомленный походом, стареющий писатель присел на каменный валун. Он злился на себя, что его угораздило прийти в этакую даль. Вся его жизнь с громкой славой, религиозным благолепием, суетной деятельностью, случайными дружками и неизбежным в таких обстоятельствах ядом зависти, в общем, не понуждала его к эскапизму. В крайнем случае ему было бы предпочтительней сойтись с каким-нибудь компаньоном, чтобы бежать от жизни.

Сюнсукэ Хиноки заимел на удивление обширные знакомства, в кругу которых актерствовал с таким мастерством и с такой сноровкой, что тысячи его зрителей и поклонников чувствовали, будто каждый из них является единственным приближенным к его персоне. Его ловкое искусство общения попирало законы перспективы. Ничто не могло подпортить его репутацию — ни восторг, ни насмешка. По одной простой причине: ко всему этому он был совершенно глух... И только теперь Сюнсукэ трепетал от предчувствия поражения, от пронзительного желания, чтобы его ранили; именно это чувство могло подтолкнуть его на изысканное бегство в его собственном стиле. Одним словом, под занавес своей жизни он нуждался в крепкой затрещине по самолюбию.

Кажется, сейчас это широкое море, которое холмилось в двух шагах, умиротворяло Сюнсукэ. Вот море изловчилось и пронырнуло между скал. Еще один прыжок, другой! Его поглотили волны; все его существование захлестнуло море, махом окрасило синевой его нутро. И тотчас отхлынуло из него, выпотрошило.

И снова вспучилась вода в середине бухты, и поднялся белый в мелких брызгах гребень волны. Стремглав воды ринулись к берегу. Когда воды достигли отмели, вдруг из волны, которая напряглась, чтобы обрушиться всей своей мощью, поднялся во весь рост купальщик. Тело его вмиг смыло брызгами, и вновь оно выросло как ни в чем не бывало. Он шел, пиная крепкими ногами воды океана.

Это был удивительно красивый юноша. Тело его превосходило скульптуры античной Греции. Он был как Аполлон, вылитый в бронзе мастером пелопоннесской школы. Все члены его тела были наделены какой-то мягкой, трепетной, несдержанной красотой: и благородная длинная шея, и покатые развернутые плечи, и широкая нежная грудь, и элегантные руки от плеча до кисти, и заостренное, поджарое, совершенное туловище, и мужественные, отточенные, как два меча, резвые ноги, которые он выбрасывал вперед. Этот юноша, остановившийся на линии прибоя, чтобы проверить, не поцарапался ли он на рифах, склонился над левым локтем, тело его при этом немного изогнулось. Он будто озарился нечаянной радостью, когда солнечные блики на волнах, отступивших из-под ног, высветили его склоненный профиль. Тонкие, подвижные брови; глубокие печальные глаза; полноватые невинные губы — из всего этого создавался редкостный рисунок его лица. Красивый изгиб носа, втянутые щеки, строгие юношеские черты давали впечатление целомудренного дикаря, не знающего ничего, кроме благородства и голода. И еще: невозмутимый взгляд темных глаз, крепкие белоснежные зубы, меланхоличные движения рук в сочетании с экспрессией всего тела обнаруживали в нем повадки молодого красивого волка. Да, именно! Это была красота волка!

В то же время в этой мягкой округлости плеч, невинной наготе груди, обворожительности губ — во всех частях юношеского тела проступала таинственная неопределимая свежесть. Уолтер Патер5 отмечал «свежесть раннего Ренессанса», говоря о прекрасной повести тринадцатого века «Амис и Амели», что уже в ней появились ростки мистицизма, получившие широкое и мощное развитие в более позднее время, и Сюнсукэ тоже увидел нечто подобное в тонких, как будто источавших аромат, телесных линиях этого паренька.

Хиноки Сюнсукэ питал ненависть ко всем красивым юношам мира. Однако красота всегда поражала его — безмолвно и сильно. Именно потому, что он имел дурное обыкновение связывать красоту со счастьем; его скрытое отвращение вызывала не совершенная красота юноши, а его безоглядное счастье — как он завистливо предполагал.

Мельком взглянув на Сюнсукэ, паренек скрылся за скалой с равнодушным видом. Вскоре он появился в белой рубашке и синих саржевых брюках классического покроя. Насвистывая, паренек стал подниматься по лестнице, по которой только что спускался писатель. Тот немедля пошел следом. Молодой человек оглянулся, бросив быстрый взгляд на старика. Из-за того, что лучи летнего солнца упали на лицо парня, отбросив тень ресниц, зрачки его показались намного темней. Сюнсукэ недоумевал: куда подевался тот флер счастья, которым сияла нагота юноши, или это наваждение?

Незнакомец свернул в сторону. Вскоре тропинка стала исчезать из виду. Старый, уставший писатель двинулся по этой тропинке, хотя и не был уверен, что ему хватит сил проследить за молодым человеком до конца пути. Вдруг в глубине тропинки показалась проплешина поляны, откуда раздался зычный ясный возглас парня:

— А-а, все спишь! Ну ты даешь! Пока ты тут отлеживалась, я искупался в океане. Эй, поднимайся, пора возвращаться.

Под деревьями встала девушка. Сюнсукэ опешил оттого, насколько близко от него взметнулись вверх ее тонкие грациозные руки. Две-три пуговицы на спине голубенького европейского платьица были расстегнуты. И только сейчас показался юноша, который стал застегивать пуговицы на ее платье. Девушка завела назад руку, чтобы отряхнуть подол. Цветочная пыльца и песчинки пристали к ней, когда она неприлично разоспалась на траве. Сюнсукэ обомлел, увидев профиль Ясуко.

Обессиленный, он присел на каменные ступени. Вынул сигарету и закурил. Для такого эксперта в области ревности, как Сюнсукэ, не было ничего странного, чтобы переживать смешанные чувства восхищения, поражения и ревности; однако на этот раз сердце его привязалось не столько к Ясуко, сколько к редкостной красоте этого юноши.

Все мечты молодости обделенного красотой писателя — мечты, которые он скрывал от посторонних глаз и за которые изводил самого себя, воплотились в этом совершенном юношеском теле.

В раннюю пору цветения, духовного возмужания, самоедство отравляло юность Сюнсукэ, чувствовавшего, как она умирала прямо у него на глазах. Весна его жизни пронеслась в яростной погоне за юностью. Вот это уж бред!

Надеждами и отчаянием испытывает нас юность, но нам все равно не понять, что наши страдания — это всего лишь ее естественная агония. Сюнсукэ, правда, сумел это осознать. Ни в мыслях, ни в чувствах, ни в рассуждениях о «Литературе и юности» он не позволял себе ничего такого, что имело бы отношение к постоянности, универсальности, обыденности или болезненной утонченности, — одним словом, никакого романтического бессмертия. С другой стороны, его легкомысленность порождалась одними дурашливыми импульсивными соблазнами. В те годы желанием его сердца было только одно: как бы так повезло, чтобы он смог увидеть в своем собственном страдании совершенное, законченное страдание юности. Он и в радости своей желал бы увидеть совершенство. В общем, это стремление присуще всякому.

«С какой легкостью ты сейчас принимаешь поражение! — размышлял про себя Сюнсукэ. — Этот парень обладает красотой юности. Его существование освещено солнечным светом. Он никогда не отравится ядом искусства или чем-то подобным. Он рожден мужчиной, чтобы быть любимым женщиной. Я охотно уступаю ему это место. И более того — приглашаю его сюда. Всю жизнь я боролся против красоты, но сейчас я должен протянуть ей руку примирения. И для этого, видимо, небеса ниспослали мне этих двоих».

Влюбленная пара шла по узенькой тропинке друг за дружкой. Ясуко первая заметила Сюнсукэ. Они смотрели друг другу в лицо. Взгляд его был страдальческим, а на губах мерцала улыбка. Ясуко побледнела и опустила взор. Не поднимая глаз, она спросила:

— Вы приехали? По делам?

— Да, сегодня приехал.

Молодой человек подозрительно посмотрел на Сюнсукэ.

— Это мой друг Ютян, — представила Ясуко.

— Минами Юити, — поправил юноша.

Паренек ничуть не удивился, когда услышал имя писателя. «Он, вероятно, кое-что слышал обо мне от Ясуко, — подумал Сюнсукэ, — поэтому не был удивлен. Если бы он вообще ничего не знал обо мне, а также о моих сочинениях в трех полных собраниях, мне было бы приятней...»

Все трое поднимались по каменной лестнице безмолвного парка, лениво перебрасываясь словами о том, каким заброшенным кажется курорт в это время года. Сюнсукэ переполняло чувство великодушия, и, хотя он не числился в весельчаках, настроение его было прекрасным. Они сели в арендованный автомобиль и вернулись в гостиницу.

Ужинали они тоже втроем. Это была идея Юити. После ужина все разошлись по комнатам. Немного погодя в комнату Сюнсукэ заявился Юити, высокий, в гостиничном кимоно.

— Можно войти? Вы заняты? — раздался из-за перегородки голос.

— Входите!

— Ясуко задержалась в душе, и я заскучал, — объяснил он свой приход.

Его темные глаза помрачнели еще больше, чем днем. Инстинкт художника подсказал Сюнсукэ, что Ютян явился для какого-то признания.

Вначале разговор не вязался. Постепенно они разговорились, и нетерпение юноши поделиться откровением стало все более заметным. Наконец он спросил:

— Вы собираетесь задержаться здесь?

— Да, полагаю.

— Я, если получится, сегодня в десять вечера уеду катером или завтра утром автобусом. Уже сегодня вечером хотел бы выехать, по правде сказать...

Сюнсукэ очень удивился:

— А как же Ясуко?

— Для этого я зашел к вам поговорить. Могу ли я оставить ее с вами? Я подумал, что вы хотели бы жениться на ней...

— Ваше решение продиктовано неправильным представлением...

— Ни в коем случае! Я не могу остаться здесь еще на одну ночь.

— Почему же?

Юноша ответил искренно и холодно:

— Знаете ли, я не умею любить женщин. Сэнсэй, вы понимаете, о чем я говорю? Меня не влечет к женщинам, а мой интерес к ним не более чем интеллектуальный. У меня сроду не возникало желания обладать женщиной. К ним я не чувствую влечения. Я обманывался на их счет, а теперь еще и девушку одурачил, которая ничего не знает...

Странным светом заблестели глаза Сюнсукэ. Он не был чувствительным к подобным проблемам. И был в основном нормальных склонностей. Он спросил:

— А кого ты можешь любить?

— Я? — Юноша залился краской стыда. — Я люблю только парней.

— Ты разговаривал об этом с Ясуко? — спросил Сюнсукэ.

— Нет.

— И не говори. Не следует во всем признаваться. Мне мало что известно о твоих проблемах, но женщины, думаю, не поймут тебя. Если в твоей жизни появится девушка, которая полюбит тебя так же, как Ясуко, то женись на ней, поскольку тебе когда-нибудь все равно придется жениться. О браке нужно думать спокойно, как о тривиальном деле. Тривиальность — вот что делает его священным.

Сюнсукэ вдруг поддался дьявольскому восторгу. Глядя прямо в глаза юноши, он неприлично тихо прошептал:

— Что тебе эти три ночи?..

— Ничего.

— Прекрасно! Вот и преподашь урок женщинам!

Сюнсукэ рассмеялся громко и звонко. Никто из его друзей никогда не слышал, чтобы он заливался таким смехом.

— Мой богатый жизненный опыт позволяет сказать тебе, — продолжил Сюнсукэ, — что не стоит приучать женщину к наслаждению. Наслаждение — это трагическое изобретение мужчин. И ничего более в нем нет.

Нежным, восторженным светом засияли его глаза.

— Я полагаю, что ты размышляешь об идеальной супружеской жизни, наверняка ведь.

Сюнсукэ, однако, не назвал эту жизнь «счастливой». Весьма примечательно, что он понимал, сколько несчастья заключено в браке и для женщины. Его осенило, что с помощью Юити ему по силам будет отправить в женский монастырь сто девственниц. Впервые за всю свою долгую жизнь Сюнсукэ распознал в себе подлинную страстность.

1Нике, Ника — в греческой мифологии персонификация победы. Изображение богини известно по нескольким статуям скульптора Пеония из Менде. Возможно, что речь идет о Нике Самофракийской (ок. 190 г. до н. э.), которая хранится в Париже, в Лувре. — Здесь и далее примеч. перев.

2Шарль Мари Жорж Гюисманс (Жорис-Карл) (1848–1907) — французский писатель-символист, автор романа «Наоборот» (1884), известного в России по переводам М. А. Головкиной (1906), И. Карабутенко (1990), Е. Л. Кассировой (1995).

3Жорж Роденбах (1855–1898) — бельгийский поэт и писатель-символист.

4Гэта — деревянная обувь.

5Уолтер ХорейшоПатер (1839–1894) — английский писатель, критик; относился к группе прерафаэлитов.

Глава вторая

Зеркальный контракт

— У меня не получится, — обреченно произнес Юити.

В глазах его блеснули слезы отчаяния. Кто же примирится с подобным наставлением после постыдно-отважного признания постороннему человеку? Этот совет для молодого мужчины оказался жестоким.

Он уже раскаивался в том, что открылся Сюнсукэ; а импульсивное желание выдать сокровенное теперь казалось ему минутным помешательством. Мучения последних трех ночей разрывали Юити на кусочки. Ясуко вовсе не приставала к нему. Если бы она стала домогаться его, то ему пришлось бы все рассказать. Он лежал на своей половине кровати, как девица, затаив дыхание, уставившись в потолок; прибой наполнял темноту, время от времени ветер колыхал светло-зеленый москитный полог; сердце его рвалось на части как никогда в жизни. Наконец юноша и девушка от изнеможения провалились в сон. Вновь очнулись, мучаясь бессонницей.

Настежь открытое окно, звездное небо, тонкий свист парохода... Ясуко и Юити еще долго лежали без сна, боясь пошевелиться. Не перешептывались. Ни одного словечка. Ни одного движения. Им казалось, что сдвинься кто-нибудь из них хотя бы на дюйм, то это непредсказуемо изменило бы всю ситуацию. По правде сказать, они оба были истощены ожиданием друг от друга одних реакций, одних движений; Ясуко дрожала от робости, но смущение Юити было, вероятно, во сто крат сильней: он желал только одного — умереть!

Черно-угольные глаза широко открыты, руки сложены на груди, вытянутое одеревеневшее тело увлажнилось — для Юити девушка была мертва. Если бы она шевельнулась в его сторону на дюйм, то смерть, кажется, сама бы пришла за ним. Он ненавидел себя за то, что поддался на этот позорный для него соблазн Ясуко.

«Я сейчас умру, — твердил он себе раз за разом. — Вот выскочу из постели, сбегу вниз по лестнице и брошусь со скалы в море». В этот момент, когда он ублажал себя мечтами о смерти, все казалось ему возможным. Его опьяняла эта возможность. Она вызывала в нем ликование. Притворно зевнув, он пробасил: «Спать хочется!» Повернулся спиной к девушке, поджал колени, прикинулся спящим. Немного погодя Юити услышал нежное покашливание. Ему стало понятно, что Ясуко еще не уснула. Он набрался мужества и спросил:

— Не спится?

— Нет, засыпаю, — тихо, ручейком прожурчал ее голос.

Они притворялись спящими, пока сон не завладел ими. Юити приснилось, будто Бог дал позволение ангелам убить его. Это был счастливый сон, и он разрыдался. Слезы и плач не были всамделишными. И успокоился он, когда почувствовал, что в нем еще вдоволь сохранилось тщеславия.

Вот уже лет семь или около того, как Юити стало воротить от похоти, — со времени его полового созревания. Он соблюдал свое тело в нравственной чистоте. Он увлекся математикой и спортом — геометрией и алгеброй, прыжками в высоту и плаванием. Это был неосознанный выбор согласно древнегреческим представлениям: математика проясняла его ум, а спортивные состязания направляли его энергию в русло абстрактного мышления. Тем не менее, когда однажды в раздевалку вошел один студент младшего курса и стянул с себя пропотевшую рубаху, терпкий запах юношеского тела одурманил его голову. Юити стремглав выскочил из помещения и повалился на вечернее поле, прижавшись лицом к жесткой летней траве. Он лежал на земле, пока желание его не стало угасать. Шла тренировка бейсболистов; биты подсекали мячи, эхо сухих ударов отлетало в линялое вечернее небо и ощущалось на грунте. Юити очнулся от шлепка на своем голом плече. Это был удар полотенцем. Белые грубоватые, колючие нити стеганули по его коже.

— Эй, в чем дело? Простудишься!

Юити поднял голову. Все тот же паренек с младшего курса, уже переодетый в студенческую форму, таинственно улыбающийся из-под козырька фуражки, наклонился над ним. Юити встал, сердито буркнул: «Спасибо!» С полотенцем через плечо он двинулся в сторону раздевалки, чувствуя на своей спине взгляд этого паренька. Юити не стал оборачиваться. Он догадывался, что этот юноша влюблен в него; согласно какой-то своей замысловатой логике решил для себя, что не сможет его полюбить.

«А вдруг я, обделенный способностью любить женщин, но страстно желающий этого, полюблю парня, а он возьми да и превратись из мужчины в одно из омерзительных женоподобных созданий? Ведь любовь привносит в любящего человека разного рода сомнительные изменения...»

Юношеские томления, еще безвинные, не реализованные и потому изнутри его самого разъедающие реальность, как бы намекнули о себе случайной оговоркой во время этого откровения Юити. Встретится ли он когда-нибудь с реальностью? На том месте, где они сойдутся однажды, не только эти намеки его желаний будут разъедать реальность, но и самой реальности так или иначе придется постоянно приноравливаться под его желания. Если б он знал, чего ему хочется! Куда бы он ни пошел, всюду будет натыкаться только на свои желания. Будь он чутким, Сюнсукэ расслышал бы скрежет шестеренок юношеского томления даже в таком беспомощном признании о своих мучениях в течение трех последних ночей.

Уж не служат ли какие-нибудь образчики искусства моделями для реальности? Чтобы желания Юити воплотились, что-то из двух должно погибнуть: либо его желание, либо его понимание того, что есть на самом деле реальность. Считается, что искусство и реальность существуют друг подле друга с беспечным равнодушием; но искусство еще та штучка: оно способно на отвагу — взломать законы самого бытия. А для чего? Ибо стремится стать единственной в своем роде реальностью!

Уже с первых строк полного собрания сочинений Сюнсукэ Хиноки отказался, к своему стыду, от мстительного похода против реальности. И что же? Книги его безжизненны! Едва соприкоснувшись с жизнью, страсть его натолкнулась на грубость и навсегда заперлась в его романах. И по своей непреодолимой глупости он впрягся в роль плутоватого нарочного, совершающего челночные наезды между страстью и реальностью. В сущности, его несравненный и замысловатый стиль — не более чем декорация этой реальности, его можно сравнить с рисунком древесных жучков; это всего лишь орнаментальный стиль, под покровом которого реальность разъедала его страсти. Откровенно говоря, его растиражированного искусства не существует! И все потому, что ни в одном его произведении не попирались законы бытия.

Этот стареющий писатель, бессильный к творчеству, просто пресытился своим кропотливым ремесленничеством. И сейчас, когда ему осталось заниматься только эстетским комментированием своих прошлых произведений, — ах, какая ирония, что перед ним нарисовался этот красавчик!

Юность наделила Юити всеми достоинствами, которых недоставало стареющему писателю, однако главное его преимущество — это одаренность наивысшим счастьем. Каких только гипотез не возводил вокруг счастья этот старый художник! Юити никогда не любил женщин. Сюнсукэ взрастил противоречивый идеал. Возможно, в его жизни не произошло бы череды трагедий с женщинами, если бы в молодые годы он обладал задатками этого юноши. Он считал себя обреченным на несчастья, и эта мысль каким-то образом срослась с его жизнью; кровь юношеских мечтаний смешалась с кровью стариковского раскаяния. И тут подоспел Юити! Если бы в юности Сюнсукэ походил на него, то насколько счастлив был бы он с женщинами! Как счастливо сложилась бы его жизнь, если бы он, под стать Юити, не любил женщин! В одночасье Юити стал идеей Сюнсукэ, его художественной идеей.

Все стили дряхлеют, прилагательные в первую очередь. Значит, прилагательные — это плоть. Они — сама юность. Юити был прилагательным — вот до чего дошел Сюнсукэ своим умом.

На его губах играла улыбочка, как у осененного дедукцией сыщика. Он опирался локтями на столешницу, приподняв под халатом одно колено, и слушал признание Юити. Когда тот закончил, холодно повторил:

— Все хорошо! Иди женись!

— Как можно жениться, если нет к тому желания?

— Я вовсе не шучу! Люди что бревна. Будь они хоть ящиками для льда, и то бы женились. Ведь супружество — человеческое изобретение. Это сфера деятельности человека, а желания вовсе ни к чему здесь! Еще лет сто назад человечество растеряло навык обращения со страстями. Считай, что супружница — это вязанка хвороста на плечах, подушка для сидения, подвешенная на балке вырезка в лавке мясника. У тебя непременно все получится — и прикинуться страстным, и настроение поднять подружке, и осчастливить ее. И все же, я уже говорил тебе, никакого проку нет в том, что мы учим женщину наслаждению, — несем сплошные убытки. В этом деле важно только одно: не признать наличия в ней души. Не стоит зариться на этот отстой души. Верно? О женщине нужно думать как о материи, в философском аспекте. Это личный опыт долгих страданий во мне говорит. Когда мы принимаем офуро6, снимаем наручные часы. Так же следует оставлять душу, когда приходим к женщине. Иначе подпортится и станет непригодной. Я не делал этого, вот и пришлось за всю жизнь выкинуть на свалку немало часов. Теперь сам их делаю, подгоняю, собираю — уже двадцать позеленевших штуковин в моей коллекции! Это мое собрание сочинений. Читал что-нибудь?

— Нет еще! — Юноша покраснел. —Кажется, понимаю, о чем вы говорите, сэнсэй. В этом есть резон. Я не перестаю думать, однако, почему мне ни разу не захотелось женщины. Я все чаще склоняюсь к мысли, что всякий раз, когда я симулирую духовную любовь к женщине, душа моя превращается в фикцию. Я и сейчас так думаю. Почему я не такой, как все? Почему мои сверстники не знают отчуждения между душой и вожделением?

— У всех все одно и то же! Все люди одинаковы! — повысил голос писатель. — Просто молодые не задумываются об этом — такова привилегия юности.

— Однако я отличаюсь от них!

— Все в порядке! А признания твои зацепили меня за живое, ко мне будто молодость вернулась, — лукаво произнес старый писатель.

Юити озадачился тем фактом, что Сюнсукэ выказал двусмысленный интерес, чуть ли не зависть к тайным склонностям его натуры — тем склонностям, которыми он сам мучился, считая их безобразными. Однако первое в жизни откровенное признание вдохновило Юити на то, чтобы тотчас растранжирить все-все свои секреты; его наполняло чувство радости от вероломства против самого себя, как того вкалывающего без продыху торговца, который затеял назло ненавистному хозяину распродать полюбившемуся покупателю все саженцы за бесценок.

Вкратце он поведал о своих взаимоотношениях с Ясуко.

Отец Юити был старинным товарищем отца девушки. Он выбрал инженерно-технический факультет, по окончании университета работал техническим экспертом, возглавлял дочернюю компанию финансовой группы «Кикуи-дзайбацу», пока не умер. Это было летом 1944 года. Отец девушки окончил экономический факультет, стал работать в одном известном универмаге и сейчас был на руководящей должности. В начале этого года, по достижении двадцатидвухлетнего возраста, Юити обручился с Ясуко — как и было решено их отцами раньше. Холодность Юити приводила Ясуко в отчаяние. В те дни, когда ее попытки добиться от юноши расположения оказывались безуспешными, она появлялась у Сюнсукэ. Этим летом она наконец затащила его сюда, в курортный городок. Ясуко подозревала, что у него завелась какая-то пассия, и страдала, как всякая девчонка. Что-то зловещее было в ее недоверии к своему жениху, но в том-то и дело, что Юити никого больше не любил.

Он учился в частном университете; жил с матерью, болеющей хроническим нефритом, и служанкой — втроем в одном доме сплоченной семьей, теперь обедневшей; его застенчивая любовь была причиной материнских переживаний. Кроме невесты, которая была влюблена в этого красивого молодого мужчину, он продолжал знакомства со многими другими девушками из своего окружения — мать знала об этом, но думала, что сын все-таки не наломает дров хотя бы из сочувствия к ее болезни, а также из финансовых соображений.

— Я вовсе не помышляла воспитывать тебя в такой бедности, — искренне сокрушалась она. — Если бы твой отец был жив сейчас, как он горевал бы! Твой отец ухлестывал за женщинами со студенческой поры, пропадал днями и ночами. Спасибо, что остепенился в зрелые годы, ну и я, конечно, не оплошала. А ты в этом возрасте такой черствый, что я беспокоюсь за Ясуко, как бы ей не пришлось страдать в замужестве. Никак не ожидала от тебя отцовских замашек женского обольстителя. Скорей бы на внуков своих посмотреть — вот что хочется твоей матери; ну а если Ясуко противна тебе, то мы тотчас расторгнем твою помолвку, и тогда сам уж выбирай девушку, какая по нраву, и приводи ее в дом. Смотри только без глупостей, а то глаза-то разбегутся! Я думаю, что десять или двадцать девушек будет предостаточно, чтобы определиться. Кто его знает, сколько еще проходит на этих деревяшках твоя мать из-за хвори, поэтому давай не будем затягивать со свадьбой! Мужчина должен выглядеть достойно, сама знаю. Денег в кармане у тебя маловато, живем мы худо-бедно, однако не голодаем. С этого месяца буду выдавать в два раза больше, не трать деньги на свои книжки.

Он потратил эти деньги на уроки танцев. Забавы ради стал искусным танцором. Его исполнение было весьма артистичным по сравнению с теми современными утилитарными танцами, в которых нет ничего, кроме сладострастной гимнастики, а в движениях чувствуется одиночество гладких механизмов в работе. Затаившая чувства фигура Юити вызывала у зрителя ощущение, что красота его скопила внутри себя энергию разрушения, смерти. Он выступил на танцевальном конкурсе, занял третье место.

За третье место была назначена премия две тысячи иен. Он решил положить эти деньги в банк на счет матери. В балансе сберкнижки он обнаружил чудовищную недостачу: по ее словам, там должно было насчитываться 700 000 иен. С тех пор как мать слегла в постель из-за альбумина в моче, она перепоручила банковскую книжку их верной служанке, старой безмужней Киё. Всякий раз, когда мать просила ее отчитаться по расходам, благочестивая служанка приносила счеты и тетрадь, расчерченную на две колонки, с уже подведенным итогом. Так или иначе, с того времени, когда они завели новую сберкнижку, остаток на ней по-прежнему составлял 700 000, сколько бы они ни снимали денег. Юити пересчитал все заново, и у них на счете оказалось 350 000. Проценты по облигациям прибавляли им примерно по 20 000 ежемесячно, но депрессия сжирала все дочиста. Вскоре расходы на жизнь, его учебу, лекарства и лечение матери выросли настолько, что впору было продавать их домишко.

Это открытие, как ни странно, обрадовало Юити. Он тяготился предстоящей женитьбой и надеялся от нее увильнуть, если случится переехать в дом, недостаточно просторный для троих. Он решил взять управление финансами в свои руки. Мать расстраивалась, что сын стал совать свой нос, причем охотно, в расходные книги, считая это занятие вульгарным для юноши; и особенно когда он сказал, что это якобы хорошая практика в его университетских занятиях по экономике. На самом деле ей казалось, что она сама невольно подбила его на такие действия, когда однажды сказала безо всякой задней мысли: «Это ненормально — принуждать студентов интересоваться домашними расходными книгами!» Юити скорчил физиономию. Мать осталась довольной, что растормошила сына, зацепила за живое, но она не знала, каким словом ранила его. Гнев, однако, освободил Юити от всегда сковывавших его правил приличия. Он поймал момент, чтобы лягнуть романтические мечтания матери о своем сыне. Это были мечты без проблеска надежды, а потому ее надежды оскорбляли его отчаяние.

— Это нелепо — думать сейчас о свадьбе, а дом нужно продать! — сказал он ей. Из жалости к матери он скрыл от нее, что семье грозила нужда.

— Ты шутишь! У нас в банке семьсот тысяч иен лежит.

— Трехсот пятидесяти тысяч не хватает!

— Ты неправильно подсчитал! Или ты прикарманил их?

Видимо, из-за почечной болезни ей в голову ударил альбумин. Это опрометчивое заявление Юити настолько распалило его мать, что она стала разыгрывать сумасбродные интрижки. Рассчитывая на приданое и доход от места в магазине, куда отец Ясуко обещал пристроить Юити после окончания университета, она предложила поспешить со свадьбой, еще чуток поднатужиться — и тогда дом останется в их руках. Издавна мать вынашивала мечту, чтобы в этом доме жили ее сын с женой. Юити, мягкий по своей натуре, поддался ее увещаниям и все больше застревал в ловушке необходимости форсировать женитьбу. Прозрение совести пришло с опозданием. Пусть он женится на Ясуко (от этого слабовольного допущения Юити чувствовал себя еще более несчастным), но все равно ведь вскоре все узнают, что приданое невесты спасло их семью от краха. Люди могут подумать, что он женился не по любви, а из вульгарной корысти. Этот честный юноша, не позволявший себе ни малейшей подлости, сначала согласился на женитьбу из сыновнего долга, но сомневался, что поступок его будет не вполне чистым в отношении любви.