Знамение змиево - Елизавета Дворецкая - E-Book

Знамение змиево E-Book

Елизавета Дворецкая

0,0

Beschreibung

Мистическое славянское фэнтези от мастерицы жанра. Начало XIII века, Гоголевская атмосфера, ужасы и славянская мифология. Cын новгородского попа Воята, за буйный нрав сослан в дальний погост, где попы не приживаются: с каждым что-нибудь случалось. Вскоре после приезда Воята находит в лесу труп местного жителя, разорванного зверем. Вопреки местному обычаю Воята читает над ним псалмы. К утру местные удивляются, что после этого Воята остался живым... Это только пролог к непростой разгадке тайн древних книг старца Панфирия и города Великославля, погруженного на дно озера… Елизавета Дворецкая — многократная победительница литературных премий, любимица реконструкторов и поклонников славянского фэнтези.

Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:

Android
iOS
von Legimi
zertifizierten E-Readern
Kindle™-E-Readern
(für ausgewählte Pakete)

Seitenzahl: 719

Veröffentlichungsjahr: 2024

Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:

Android
iOS
Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.



Елизавета Дворецкая Знамение змиево

© Дворецкая Е., текст, 2024

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2024

* * *

Часть первая

В открытом поле ветер едва не сбивал с ног, бросал в лицо холодные капли. Проходя перекрёсток дорог – на Лепёшки и Песты, – Воята Задор, новый молодой парамонарь[1] Власьевой церкви Сумежского погоста, надвинул шапку поглубже, чтобы закрыть уши. И всё равно услышал: где-то рядом раздавался младенческий плач.

Вздрогнув от неожиданности, Воята остановился и оглянулся: позади бредёт какая-то баба с дитём? Но никого не увидел – на всей протяжённости дороги через сжатое ржаное поле, до самого леса, не было ни единой живой души, ни человека, ни пса. Только вихри крутили палые листья и всякий травяной сор. Кому тут ходить в эту пору? Холодно, слякотно, ветер пронимает даже через толстую свиту валяной шерсти. Он и сам сейчас лучше бы возле печи сидел, а баба Параскева шила и рассказывала что-нибудь занятное про здешнюю старинную жизнь… Да нет, отец Касьян в Видомлю послал, деревню за семь вёрст, дескать, Ксинофонт Хвощ ему уж три года две резаны не отдаёт, сходи взыщи…

Воята снова двинулся по дороге, но не прошёл и трёх шагов, как младенческий плач раздался снова, гораздо ближе и яснее. Воята ещё раз огляделся, пошарил глазами по земле. Сырая пожня, больше ничего.

Плач шёл от кучи веток у обочины. Подойдя вплотную, Воята оглядел прикрытый ветками небольшой бугорок и аж передёрнулся: неужели кто-то бросил в поле младенца да ветками закидал? Кто ж такой злыдень? Девка, может, родила беззаконно? От возмущения стало жарко, даже холод и ветер забылись.

Живо наклонившись, Воята поднял и отбросил одну ветку, другую…

Под ветками проглянула влажная земля, уже слежавшаяся, топорщилась отсыревшая стерня.

Плач звучал прямо из-под земли, из-под этих вот комьев с торчащими соломинками.

В замешательстве Воята отшатнулся. Жар сменился ознобом, сорочка показалась ледяной. Он застыл в шаге от бугорка, стиснул зубы, невольно ухватился за крест на груди.

– Господи, помилуй!

Плач всё не унимался. Он звучал совершенно ясно, лишь чуть приглушенный толщей земли. Казалось, надрывается голодный младенец, засыпанный на глубину с ладонь, не больше.

Боже святый, но как… Землю, уже прибитую дождями, с отпечатками толстых веток, которыми прикрывали малюсенький холмик, явно копали не вчера, не третьёва дня… Не может живой младенец неделю и больше лежать под землёй…

А неживой?

Невидимые пронзительно-холодные пальцы прошлись по затылку, по шее, пощекотали спину. Воята передёрнул плечами и ещё раз безотчётно перекрестился. Потом ещё раз. Плач не прекращался. Воята сглотнул, пытаясь собраться с мыслями. От холода застучали зубы, стало душно, будто это он сам – маленький комочек плоти, лежащий под грудой промёрзшей, влажной, тяжёлой земли.

«Холодно, холодно!» – пискнул в ухо, сзади и сверху, тонкий жалобный голосок.

Воята резко развернулся – никого, само собой, не увидел.

«Холодно, люди добрые! – заныло уже у другого уха. – Положила меня мати голенькую, даже пелёночки не дала! Ой-о-ой!»

Невидимая маленькая девочка жалобно плакала где-то позади, но сколько Воята ни вертелся, ни увидеть её, ни уйти от голоса не удавалось. Опомнившись, он сделал несколько быстрых шагов по дороге. Но плач только усилился, переходя в визг, – в нём звучали отчаяние, возмущение, гнев.

«Ни пелёночки! Ни лоскуточка! Ни единой ниточки!» – кричал тоненький детский голосок, и Воята себя самого ощущал голеньким младенцем, брошенным посреди поля на верную смерть, голодную и холодную…

На погибель души…

Да вот же в чём дело!

Глубоко вдохнув, Воята шагнул обратно к бугорку. Плач немного поутих: не прекратился, но в нём теперь слышалось ожидание.

Не отрывая глаз от бугорка, Воята пошарил по поясу, нашёл нож, вынул, откинул полу свиты. Натянул подол сорочки, вспорол плотную льняную тканину и с трудом, наполовину отрезал, наполовину оторвал лоскут меньше ладони. Жалко новой сорочки, но ничего другого нет под рукой.

– Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа! – хрипло выкрикнул он в сторону бугорка.

Разом стало легче, вернулась уверенность и светлое чувство, с которым он читал в церкви.

– Коли ты мужеска пола, то будь Иван! – чисто для порядка сказал Воята, хотя уже знал, что никакой это не Иван. – А коли женского – будь Марья!

И бросил лоскут от рубахи на бугорок.

Ветер подхватил его – прямо вырвал из рук, не дав коснуться земли, и мигом унёс.

Плаксивый голос всхлипнул ещё раз, переводя дух, и затих. Сквозь завывания ветра, по-прежнему бесившегося между тучами и полем, души Вояты коснулась тёплая, ласковая тишина, напоённая нездешними ароматами. Будто раскрылись где-то рядом ворота незримого сада, пропуская спасённую младенческую душу, и закрылись опять. Но ощущение тепла осталось, задержалось под суконной свитой, крепко обняло Вояту, будто в благодарность.

Медленно он убрал нож обратно в ножны на поясе. Подошёл, пошевелил ногой оставшиеся несколько веток на бугорке. Отбросил их прочь – уже не нужны. Теперь это просто бугорок, чуть крупнее кротовины. Не будет под ним больше плакать.

Рубаху жалко. Матушка собирала, причитала: кто же тебе, дитятко, в этом Сумежье сорочки-то помоет, залатает? Найдётся ли добрая душа?

Ну да ладно. Воята хмыкнул: пусть-ка теперь Павшина баба ему новую сорочку поднесёт за это дело…

* * *

«Господину архиепископу новгородскому владыке Мартирию сумежане, Великославльской волости, тебе, господарю, челом бьют от мала до велика…»

Писарь читал, стоя над ворохом сегодняшних грамот. Архиепископ медленно прохаживался по горнице, заложив руки за спину, – устал сидеть. Владыка Мартирий лишь три года назад достиг возраста, когда допустимо епископское посвящение[2]; был он чуть выше среднего роста, прям станом и худощав, отчего казался более рослым, чем был на самом деле. Стоял жаркий летний день, мухи жужжали возле забранного слюдой оконца, со двора пахло сеном. Полосы солнечного света лежали на половицах и сами казались липкими и тягучими, как светлый мёд. С близкой Софийской площади доносился гомон торжища.

– «Как поп наш Горгоний наглой смертью умре, так и стоит Власьева церковь Сумежского погоста без пения уж второе лето…»

– Постой! – Архиепископ знаком остановил Гостяту. – Сам прочти: опять они за своё? Попа себе просят? Я ж писал им – нету у меня для вас попа! Присылайте дьяка, поставлю его попом.

– Так у них, господине, нету дьяка. Отец Горгоний раньше дьяком был, его ещё прежний владыка, Дионисий, попом к Святому Власию поставил.

– А в другом приходе? Великославльская волость же большая, сколько там, десять погостов?

– Десятину платят с десяти погостов, а церкви только две поставлены: Власьева в Сумежье, где волостной погост, и Николина – в Марогоще. У Власия служил отец Горгоний, у Николы – Касьян. И пути между ними на весь день.

– Что говоришь? – Архиепископ наклонился, не дослышав.

– Пути между ними день!

– Да что же такое? – Владыка в досаде оглянулся на дверь. – Поди узнай, что там за крик?

Гостята, ещё довольно молодой мирянин, положил грамоту от сумежан в кучу других и с охотой направился к лестнице. В сенях внизу раздавался гомон, нарушающий покой в архиепископских палатах близ Святой Софии новгородской. Даже мух заглушил. Прозвучал голос Гостяты, привычно водворяющий порядок; ему отвечало, перебивая друг друга, несколько других.

Вот Гостята вернулся; видно было, что недавно смеялся. Поклонился, придавая лицу сдержанное и скромное выражение.

– Там, господине, отроки посадничьи с торгу привели… – Он всё же не удержался и фыркнул в рукав. – Воятку Задора, попа Тимофея сына, что у Святой Богородицы в Людином конце. Подрался с одним, с Миронегова двора. Рассудишь их или пусть пока в погребе посидят?

– Попа Тимофея сын? Ну, давай его сюда.

Архиепископ уселся в резное кресло и сложил руки. Он сам был рад передохнуть от грамот. И не лень же людям драться в жару такую!

В палату вошёл посадничий десятский, поклонился.

– Тут, господине, попович с Людина конца. На торгу драку учинил с Микешкой Косым, и горшки ещё побили. Мы было взяли их, да коли этот из поповской чади, так тебе его судить. Сам сказал: к владыке, мол, ведите.

– Коли сын поповский, то моя чадь, – кивнул архиепископ. – Где он у вас?

В дверь пролез кто-то со связанными руками – такой здоровенный, что плечи его едва прошли в проём. За ним втолкнули ещё одного, потом вошли двое посадничьих отроков.

– Вот они, господине, оба перед тобой.

– Опять ты здесь? – обратился архиепископ к здоровяку, что вошёл первым. – Как тебя… Воятка?

Если раньше на румяном, округлом лице молодого здоровяка было возмущённое выражение, то теперь, оказавшись перед владыкой, он присмирел и устыдился. Рубаха на плече была порвана, на лице засохла кровь из разбитой брови. Противник его, мужик постарше, выглядел ещё хуже – сломанный нос покраснел и распух, один глаз совсем заплыл, рубаха была в пыли и в пятнах; архиепископ дёрнул носом, уловив запах конского навоза.

– Воята я, Тимофеев сын. – Детина лет двадцати, здоровенный, как медведь, смущённо уставился под ноги. – Отец мой служит у Святой Богородицы…

– А по-крещёному как?

– Гавриил…

– А что имя сие значит, ведомо тебе?

Ещё сильнее устыдившись, Воята опустил глаза.

– Значит, «муж Божий», – продолжал епископ. – Святой Архистратиг Гавриил – Божественного всемогущества служитель, добрых вестей податель. Видно, плачет он горько, на дела твои глядючи. Ты-то чем Господу служишь? Помнишь, в Неревском конце той зимой была драка, ты у меня потом сто поклонов в день клал?

– Помню, владыка…

И в кого только вымахал такой, ещё раз удивился про себя архиепископ. Отец Вояты, поп Тимофей, росту обыкновенного, жена его тоже не медведица, двое старших сыновей – люди как люди. А младшего Господь сотворил здоровенным, что сосна бортевая, и нравом буйного. Оно хорошо в стеношных боях и в драке на мосту, однако не на торгу же. А по лицу видать, что хоть горяч, но не глуп и не лукав, вид смышлёный и честный.

Стыдясь смотреть архиепископу в лицо, Воята не отрывал взгляда от его сложенных рук – с изящными, тонкими кистями, немного опухшими суставами пальцев. Даже эти руки будто дышали умом, прилежанием и благочестием – не то что собственные Воятины кулачищи, в которых бронзовое стило соломиной кажется.

– А на Святки тогда Гюрятину чадь поколотил, – напомнил десятский.

– Так чего они на девок навалились, наших, людинских? Кто их звал?

– А с медведем на прошлую Масленицу зачем сцепился? Помял же скотину бессловесную?

– Те скоморохи сами виноваты! – Воята вскинул глаза. – Сами зазывали с медведем бороться, а медведь-то у них плюгавенький…

Архиепископ едва скрыл усмешку. Вблизи его лицо – щёки впалые, борода и усы светло-русые, без налёта рыжины; большие глаза с темными тенями внизу на бледной коже; у тонкой переносицы, над концами бровей стоячие тонкие морщинки – казалось лицом добродушного человека, который принуждает себя быть строгим, и Воята понадеялся на добродушную сторону владычьей души. Только светло-русые брови-стрелы от переносицы так резко шли вверх, будто грозили тайком: насквозь тебя вижу!

– Ладно! В сей раз ты что натворил?

– Прости, владыка! – Воята неловко поклонился со связанными руками. – Я б не тронул никого, да Микешка, – он покосился на супротивника, – бранить меня начал, вот тем же самым, что я только кулаками махать горазд, а грамоте-де я не знаю и мне в изгои прямая дорога.

– Прямо так начал бранить, без причины?

– Ну, шёл я по торгу, торг ведь нынче. Мы с Будьшей вдвоём шли, орешков хотели посмотреть. Иду я, через людей так, бочком пробираюсь. А вдруг этот, – он кивнул вбок на Микешку, – как начнёт орать, что-де я его насмерть убил… Убил бы – он не орал бы…

– Да он как толканул меня, чудище, я аж в лыки отлетел! – не выдержал Микешка. – Я ему говорю: куда валишь, будто медведь, ты гляди, куда прёшь! А ещё, говорю, попович! Куда тебе в церкви служить, ты и грамоте-то не знаешь…

– Сказал, будто мне в изгои прямая дорога! – подхватил Воята. – И меня осрамил, и батюшку, и брата Кирика, что уже дьяконом поставлен к Святому Илье от Нежаты Нездинича, а меня батюшка с ним заодно обучал. Я ему говорю: ах ты, рожа… – Он запнулся, спохватившись, что перед архиепископом повторять всё, что было сказано, никак нельзя. – Так обидно мне стало, что и не знаю, что сказать. Ну, я его вынул из лык-то и глаз ему маленько подправил, чтобы лучше глядел. Легонько так, чтобы только вежество помнил… А он как кинется на меня, и руками своими молотит, как петух крыльями на навозной куче…

– Сам ты… прости, владыко!

– Я ему врезал под дых, чтоб охолонул. Его и скрючило. Я думаю, пойду восвояси, подобру-поздорову, пока не вышло какого худа, как с теми скоморохами. А он разогнулся, злодей, да как подпрыгнет, как вцепится мне в волосья и давай рвать. Я его, клеща кровопивственного, оторвал от себя и дал раз… или два. Он и отлетел, да прям в горшки Федкины, только черепки брызнули. Чую, на спине у меня кто-то повис. Я его вперёд сбросил, успокоил разок – глядь, а это Федка! И рубаху мне порвал, – Воята двинул плечом, – а рубаха новая, матушка пошила. И такое меня зло взяло, что вынул я Микешку из горшков… А тут отроки, да на плечах повисли сразу двое…

Воята окончательно смешался и потупился. Густые тёмно-русые волосы закрыли высокий лоб, но сквозь них проступала зреющая красная шишка.

– А Микешка меня зря бранил, по вредности, – закончил он. – Я читать могу, и книги святые знаю, и Псалтирь, и Апостол, и Часослов, и писать умею.

– Да уж я наслышан от отца Климяты, все книги в хранилище ты пересмотрел. – Архиепископ посмеялся. – Иди, – он кивнул в сторону стола, – читай. Псалтирь видишь?

Воята, робко ступая, пробрался к столу, где лежала большая книга в кожаном переплёте.

– Развяжи ты его, – велел архиепископ десятскому. – Ты ж, чадо, буянить не станешь больше?

– Не стану, ей-богу, – насупившись от стыда, ответил Воята. – Я ж не коркодил какой…

Десятский подошёл и распутал ремень у него на руках. Воята украдкой потёр запястья, потом вытер ладони о подол рубахи, перекрестился.

– Читай, где открыто! – велел архиепископ.

Воята не наклонился, лишь опустил взгляд с высоты своего роста. Красиво выписанные чёрные буквы тесно сидели в ровных строчках двух столбцов.

– Вси видящие мя поругаша ми ся, глаголаша устами, покиваша главою: упова на Господа, да избавит его, да спасет его, яко хощет его…[3]

– Он на память повторяет, – прошипел Микешка. – А сам и ступить не умеет!

– Цыц! – прикрикнул на него архиепископ. – Слово Божие прерывать вздумал!

– Прости, владыка! – Микешка присел, съёжился, однако торопливо продолжил, не в силах сдержать вредность души: – А только он на память повторяет. От отца наслушался да и запомнил.

– Всем бы так запомнить. Вот что – возьми… Гостята, дай ему грамоту какую ни то. – Архиепископ обернулся к писарю.

Гостята, улыбаясь, взял верхнюю из вороха.

– «А ты бы, господин, попа Касьяна, что у Святого Николы Марогощского погоста, поставил нам попом у Святого Власия, – прочёл Воята там, куда Гостята ткнул пальцем, не так бойко, как из Псалтири, но вполне уверенно. – С тем тебе, господин, челом бьём».

– Вот они что придумали! – Архиепископ вспомнил, о чём шла речь до привода драчунов. – Касьяна? Это он на два прихода будет у них один? Управится ли? Он и в грамоте не боек, на память больше, я слыхал…

Взгляд его упал на Вояту, стоявшего с понурым видом.

– Ну вот… – задумчиво произнёс архиепископ. – Читать ты, чадо, умеешь, так что попрекали тебя зря.

– Так батюшка ж выучил…

– Ещё бы он смирению тебя выучил, а не только кулаками махать.

– Тут уж не батюшки вина. Я бы хотел, да как начнут меня на задор брать, так нет мочи, будто бес какой толкает.

– Бес молитвой изгоняется. Проси прощения у Микешки, что побои ему причинил.

Воята поджал губы и дёрнул носом. На лице его ясно отразилось возмущение: меня без вины обругали, и я прощения проси?

– А Микешка сам у тебя и у Бога прощения попросит, что понапрасну бесчестил.

– Радуйся, дурак, легко отделаешься! – шепнул Вояте десятский. – Кланяйся и благодари!

Воята вздохнул и послушно поклонился своему обидчику.

– Федка пусть объявит, на сколько вевериц вы ему горшков побили, пусть поп Тимофей разочтётся. О прочем же я с отцом твоим потолкую… – задумчиво добавил архиепископ. – Ну, ступайте.

* * *

Это «прочее» могло означать шестьдесят кун, которые архиепископ должен был взыскать с отца Тимофея. Воята стойко терпел брань и попрёки, не столько от отца даже, сколько от старшего брата, Кирика.

– Дубина выросла, прости Господи, а ума как у теляти! – возмущался дьякон. – И правильно тебя Микешка бранил, хоть он и сам дурак! Грамоте ты обучен, да толку от грамоты, когда ума нет! Тебе бы жениться да жить как все люди, глядишь, иподиаконом скоро бы стал. Прознает Нежата Нездинич про твои дела, о приходе забудь! К князю в гридьбу поступай, там тебе грамота не понадобится! Срамишь нас только на весь город! Коркодил ты и есть!

– Ладно тебе! – унимала его мать. – Родного брата да коркодилом бранишь!

Воята молчал и крепился, не поднимая глаз и не отвечая, упорно твердил про себя: «О святый Архангеле Гаврииле! Всеусердно молю тя, настави мя, раба Божьего Гавриила, к покаянию от злых дел и ко утверждению в вере нашей, укрепи и огради души наша от искушений прельстительных…» Он был умнее, чем можно было судить по его поведению, и понял, зачем архиепископ велел ему просить прощения у вздорного дурака Микешки.

«Семь духов прельстительных выпустил в мир Сатана, – рассказывал ему дьякон Климята. – Влезают они в человека, к некой части его прилепляются и к тому греху толкают, к коему человек склонен. Дух несытости в утробе гнездится, духи славохотения, высокомудрия и лжи – в устах, в ушах, в мозге. И в коего человека сии духи прелести проникли, всеми помыслами его они обладают, и через них сам Враг род людской во власти своей пагубной держит. У тебя же бес – дух вражды, в самом сердце он гнездится. Силы телесной вон сколько тебе Господь отмерил – на троих хватит, а главный-то твой враг – задорный бес, он внутри, и ты его победи-ка!»

Воята сознавал правоту дьякона, но и задача ему выпала трудная. Выучиться смирению, что при его росте и силе важно, было ему труднее, чем овладеть грамотой. У дурака Микешки прощения просить стыдно и противно, да в другой раз будешь думать, прежде чем кулаком махать…

Однако этим дело не кончилось. Когда через пару дней за отцом Тимофеем прибежал отрок от владыки, тот подумал, что пора шестьдесят кун готовить. Но вернулся изумлённый и весьма взволнованный.

– Владыка тебя к делу определяет! – объявил отец Тимофей Вояте. – С Нежатой Нездиничем говорил, я сам его там видел. Хочет послать тебя в Великославльскую волость, в Сумежский погост. Священником там будет отец Касьян, а тебя ему парамонарём.

– Великославль! – охнула попадья. – Да это ж даль какая!

– Изрядно – дня три ехать. Зато к делу будешь пристроен. У них ныне на две церкви один поп, а не станешь дурью маяться, послужишь хорошо, тебе уже в иподьяконы годы почти вышли, а там глядишь, и рукоположит тебя владыка, будешь сам в Николиной церкви петь…

– А жениться? – всплеснула руками мать. – Когда ехать? Успеем сосватать хоть…

– Парамонарю женатому быть необязательно. Пусть пока один едет, оглядится, – рассудил отец Тимофей. – Куда жену молодую вести – ни двора там, ни хозяйства. Пока устроится, а мы ему тут жену подберём, без спешки. Уже всё-таки будет парень при деле, и невесты получше найдутся.

Отец Тимофей вздохнул: они с попадьёй уже не раз в последние три года думали женить меньшое дитя, надеясь тем его угомонить – в шестнадцать Воята смотрелся восемнадцатилетним. Но хорошие невесты не шли за поповича, столь буйного нравом и ещё не определённого к месту.

Однако мать, Олфимья, всё же сбегала тайком к бабе Ксенье – той, что в Людином конце занималась сватовством, и потолковала с ней: какие ещё, дескать, девки поповские на выданье будут? Вернулась совсем расстроенная.

– Услыхала меня Ксенья, аж руками замахала, – рассказывала Олфимья мужу, порываясь заплакать. – Дурная волость, говорит, Великославль этот. Хоть кого у Нежаты Нездинича на дворе спросите, всякий скажет. Волость это их, Миронежичей, они всё про неё ведают. А в том горе, что попы не ведутся там. Какого ни поставят, десяти лет никто не живёт. Один, сказала, утоп, другого деревом зашибло, третий зверем уяден! Издавна у них так. И ни одна, сказала, девка добрая не пойдёт за попа, что в Сумежье поставлен, потому что… – Мать осеклась, не желая даже додумывать мысль о том, что такое замужество сулит девушке скорое вдовство. – Куда же наше детище посылают-то, отец? Может, попросишь Нежату Нездинича? Пусть бы ещё с нами побыл, не объест…

– Ох, мать, зачем ты к этой Ксенье потащилась? – Отец Тимофей почти рассердился. – Глупой болтовни бабьей наслушалась, а теперь себе сердце рвёшь. Я уж слышал – отец Ерон, прежний поп сумежский, пил много, по все дни пьян был прямо с утра. Долго ли тут помереть? А ты уж выдумала.

– Сгубят детище… – Попадья всё же начала плакать. – Приглядеть за ним некому будет…

– Матушка, да ты на него погляди! – Отец Тимофей показал на детище, что стояло рядом и прислушивалось. – Да он быка кулаком убьёт! Медведя заломает! Кому на него напасть?

– То быка… – Олфимья утирала слёзы рукавом сорочки, поскольку вершники в эту пору носили с короткими рукавами. – А то если злыдни какие… порча…

– Святой крест оградит! – сурово напомнил отец Тимофей. – Он же при церкви будет, как его там порча достанет?

– Ерона достала ж…

– На бражку надо было меньше налегать, и не достала бы… Ну что, и ты забоялся с бабьей болтовни? – Отец Тимофей воззрился на чадо. – Что приуныл?

– Не забоялся я, батюшка, а только матушку жалко. Злыдней не боюсь. Пусть-ка полезут… – Воята по старой привычке сжал могучий кулак, но опомнился и сделал руки смирно.

– Может, там удали твоей дело сыщется… – пробормотал отец Тимофей.

В глубине души он тоже взволновался: а что если в бабьей болтовне кое-что правда? Младшего сына, приобретшего в последние годы славу драчуна и буяна, стоило из города убрать хотя бы на время. Иначе, пока его подвиги не забудутся, хорошего устройства ему не видать.

* * *

Сумежский погост, как Вояте по дороге рассказали люди Нежаты Нездинича, основала сама княгиня Ольга, когда ездила по земле Новгородской, но особенно разбогател и расцвёл он при внуке её, Владимире. По обычаю старинных городищ, лежал он на высоком мысу, где в Ниву впадала мелкая речка под названием Меженец. На вершине мыса располагались самые старые постройки: боярский двор, где когда-то останавливалась княжеская дружина полюдья, сто лет назад построенная церковь Власия, поповский двор, усадьбы старших здешних родов. Бывший княжеский двор теперь принадлежал боярскому роду Мирогостичей, но весь год там жил только Трофим, тиун, и несколько человек челяди, а сам боярин останавливался там раз в год, когда приезжал за данью и по торговым делам. Эта часть селения называлась Погостище; когда-то её отделял насыпанный поперёк мыса высокий вал, даже с бревенчатым частоколом, но от частокола давно остались одни предания, вал уже не был так высок, на нём появились хлебные печи, клети, меж которыми паслись козы.

За валом начинался посад, упиравшийся в овраг, а сразу за оврагом раскинулся старинный жальник – по обычаю давних времён, места обитания живых и мёртвых примыкали одно к другому. Несколько высоких сопок принадлежали к временам Ольги, сына её Святослава, внука её Владимира; после крещения высоких могил уже не делали, но хоронили покойных сумежан всё там же. За Меженцом тоже были разбросаны дворы, и та часть называлась Замеженье. Всего в Сумежье обитало человек триста, а по торговым дням на площадь перед церковью съезжались и жители окрестных деревень.

Вояту, как человека неженатого, определили на жительство к бабе Параскеве – вдове прежнего сумежского дьячка, отца Диодота, благо изба её стояла напротив Власьевой церкви. Баба Параскева, небольшого роста шустрая старушка, нравом отличалась добрым. Её двое сыновей умерли ещё отроками, дочери были розданы замуж, и она совсем уж было собралась переселиться к той из них, что наплодила более чад, но всё же сниматься с насиженного места ей не очень хотелось, и она обрадовалась Вояте как поводу остаться где есть и при деле. У него она быстро выспросила всё про семью, про оставшихся в Новгороде родичей. Рассказывать ей про ту драку Воята постыдился, зато старался следить за собой, чтобы в Сумежье таких приключений с ним больше не было. На приезжего новгородца, присланного владыкой и привезённого самим боярином, смотрели с несколько настороженным любопытством, а Воята понимал: по нему здесь будут судить и новгородское священство, и владыку, и Нежату Нездинича, и даже весь Новгород. Осрамить всё это своей несдержанностью совсем не хотелось, и некая отчуждённость, поначалу ощущавшаяся, в этом помогала.

Правда, брать его на задор пока желающих не было. Рослый, здоровый, приятный собою отрок, сын новгородского попа, мигом вызвал жгучее любопытство девок и в самом Сумежском погосте, и в окрестных сёлах, и Воята нередко заставал в гостях у бабы Параскевы какую-нибудь другую бабу, имевшую незамужних дочерей. Но Параскева встречала их довольно строго, будто мать, придирчиво отбирающая достойную невестку, за что Воята был ей благодарен. Жениться с наскоку он не хотел, а уж баба Параскева, родившаяся в Сумежье, как облупленных знает не только всех девок, но их матерей, бабок и прабабок…

* * *

Войдя во двор, Воята застал целый хоровод: с десяток девчонок-подростков стояли в круг, перебрасываясь тряпичным мячиком. На ступеньке крыльца сидела Неделька – самая старшая из семи Параскевиных дочерей, отданная замуж за кузнеца и жившая тут же, в Сумежье, только на посаде за валом, поближе к реке. Её старшие дочери уже были невесты, лет четырнадцати или пятнадцати, другие ещё ходили на «младшие супрядки» для девчонок. После месяца жизни у Параскевы Воята запомнил только старших её внучек, а младших не отличил бы от соседских.

Одна девочка бросила мячик через круг, другая поймала.

– А я – Анна, третья пятница! – объявила поймавшая. – Красная да Страшная!

С этими словами она тоже бросила мячик, его поймала девушка, Неделькина дочка.

– Я – Макрида, четвёртая пятница, Вознесенская!

Это какая-то игра, понял Воята: эту девушку звали вовсе не Макрида, а Федоська. Она бросила мяч, и поймавшая крикнула:

– А я – Катерина, пятая пятница, Зелёная!

– Нет, нет! – возмущённо закричали два-три голоса. – Врёшь, Анфуська! Пятая пятница – Варвара!

– Это Варвара – Зелёная!

– Я шестая пятница, Катерина! – слышал Воята за спиной, проходя в дом и кивая наблюдавшей за игрой Недельке.

Войдя, Воята, как положено, перекрестился на красный угол, подавляя вздох. Почётное место там занимала вырезанная на дереве икона Параскевы Пятницы; резные иконы Параскевы, как и Николы Милостивого, в этих краях встречались часто, а вот писаные, привезённые из Новгорода, имелись только в церквях – у Власия и Николы. Кстати сказать, греческого слова «икона» здесь ещё не знали и говорили «боженька». Рядом с «боженькой»-Параскевой стояла и другая – Богоматерь, держащая на руках младенца женского пола, в таком же платке. Увидев это впервые, Воята очень удивился, но баба Параскева пояснила: святая Параскева – дочь Богородицы, от непорочного зачатия рождённая, их вместе и почитают[4].

«Да что ты такое говоришь, мать? – возмутился было Воята. – Иисус один у Богоматери был сын, в Писании об этом ясно сказано! Куда отец Касьян смотрит, такую ересь позволяет держать!»

«Какая ж это ересь? – обиделась старуха. – Ты Писание-то знаешь, попович? Сказано: «Не сестры ли его зде в нас?»[5] Параскева Пятница и есть Господня сестра».

Воята не сразу нашёлся с ответом. Сказано так было, да.

«У нас батюшка из Евангелия-то читает, мы знаем», – добавила баба Параскева, гордая несокрушимостью своих доводов.

Воята задумался: поди-ка возрази! Имена Господних братьев в Писании перечислены: Иаков, Иосия, Иуда, Симон. Кто такие братья и сёстры Иисуса, об этом разные толкования есть: не то дети Иосифа-плотника, обручника Мариина, от его покойной первой жены, не то его брата Клеопы. Но имена сестёр не названы – поди докажи, что среди них не было Параскевы?

«Постой, она же из Иконии родом! – хмурясь, Воята пытался восстановить в памяти житие. – Там пострадала… Диоклетианово гонение… А Диоклетиан тот был три века спустя после Господа. Что же она, триста лет прожила?

«Чего же не прожить триста лет, слово Господне проповедуя? – Баба Параскева не видела в этом ничего удивительного. – Праведные люди долго живут, им бог много даёт веку. У нас вон старец Панфирий в пещерке при озере прожил сто лет ровно, а пришёл туда уж зрелым мужем».

На этом богословский спор Воята прекратил: в старца Панфирия здесь верили несокрушимо. Со временем Воята убедился, что вера в родство Богоматери и Параскевы Пятницы в Великославльской волости укоренилась так глубоко, что спорить – ровно воду в ступе толочь. Отец Касьян, сам здешний уроженец, с детства привык принимать это как должное и, решись Воята с ним об этом заговорить, ответил бы, как баба Параскева: век по́веки[6] так ведётся. А что век повеки ведётся, с того и волами народ не сдвинешь.

В избе Воята ожидал обнаружить ещё двух-трёх Параскевиных дочерей и внучек, но там сидела только одна гостья, притом не из родни, а соседка – Павшина баба.

– Каждую ночь всё плачет и плачет! – жаловалась она. – Из угла вроде голос, а там нет ничего. То плачет, то стонет, то воет… Только сядем за стол – воет. Только спать уляжемся – стонет. И так всякий день, святые угодники, будет ли мне избавленье!

– Это надо к отцу Касьяну, – советовала ей баба Параскева, не переставая шить. – Он бы отчитал.

– Надо бы, да боязно… – Павшина баба шмыгнула носом. – Он как глянет… я, мать, робею ему на глаза-то попадаться…

Когда Воята вошёл в избу, обе женщины повернулись к нему. Как и всегда: баба Параскева сидит с шитьём, а гостья – так, руки сложила, будто дома дела нет. Достанется ей когда-нибудь от мужа за эти побегушки…

– Ох мне! – видя, как Воята снимает кожух, баба Параскева всплеснула руками. – Медведь тебя подрал, что ли, голубчик мой?

– Это вот она виновата! – Воята ухмыльнулся, кивнув на Павшину бабу. – Сидеть бог по́мочь, Ваволя.

На лицах обеих женщин отразилось такое недоумение, что Воята едва не расхохотался и с трудом сохранил суровый вид. От воспоминаний о продуваемом осенними ветрами поле и сейчас морозом продирало по спине, но согревало сознание сделанного дела.

– Да я… – начала Ваволя, сама не зная, что хочет сказать.

– Как же она… – вступилась было баба Параскева. – Ты где был-то?

– В поле я был, где росстань на Песты и Лепешки. – Воята сел на лавку и расправил подол рубахи на коленях, чтобы была хорошо видна дыра от вырванного лоскута. – Смекаешь где?

Он строго воззрился на Ваволю.

Та издала какой-то писк и зажала себе рот кулаком. Сообразила: он говорит о том поле, где она зарыла у дороги, как полагается, своего новорожденного младенца, который не прожил даже полдня, так что его не успели окрестить. Отца Касьяна тогда не случилось в Сумежье – уехал в какую-то из деревень. Так младенец и помер «без покаяния», как рассказывала сквозь слёзы сама Ваволя, хотя как же бессловесное чадо могло каяться?

– Вот то-то же! – сказал Воята. – Шёл я через поле, услышал, как душа младенческая жаловалась. Я её и окрестил. Теперь звать её Марья, и тревожить тебя она больше не станет. Пришлось вот дать ей на сорочку, – он показал оборванный подол, – другого ничего не нашлось. Теперь с тебя новая рубаха.

– Да я… – опять начала Ваволя, будто пытаясь оправдаться, а потом до неё дошло. – Ох, родненький!

Вскочив, она устремилась к Вояте. Он подскочил с перепугу, а Ваволя с налёту бросилась ему на грудь, продолжая причитать:

– Избавил ты нас от беды! Век бога молить… и я, и Павша. Избавил… деточка моя бедная… Окрестил… Стало быть, она теперь у Бога?

Ваволя подняла веснушчатое лицо, и, хотя на щеках блестели следы слёз, светло-голубые её глаза уже смотрели с чистой, почти детской радостью. Баба она была молодая, лет двадцати пяти, довольно бестолковая и безалаберная, как определил любящий во всём порядок Воята, но не вредная.

– Теперь у Бога, – подтвердил он, снимая руки Ваволи со своей груди. – Бог-то не отвергнет душу невинную. Ей только путь указать надобно было.

– Но с чего она плакать начала? – не отходя далеко, Ваволя взглянула ему в лицо. Теперь ей казалось, что Воята должен и это знать. – Не в первый же раз… И у меня, и у Ярышихи, и у кого только детки не помирали. Но чтобы вот так плакало… Бабка Варсава рассказывала, случалось у них такое раз или два. При отце Горгонии такого не было!

– Ладно уж, молчи! – Баба Параскева нахмурилась. – Наладится всё. Ты знай на Бога надейся, а судить, что да отчего, не нашего ума дело.

– Так ты рубаху-то! – Воята снова показал оборванный подол. – Я для тебя оторвал, а мне матушка шила.

– Я сделаю! – Ваволя всплеснула руками. – У меня с той осени ещё лежит хороший холст, белёный! Локтей десять… – она смерила Вояту взглядом, – или двенадцать даже есть, тебе хватит. Сошью, принесу.

– Нет уж, ты лучше холст принеси, – поправила её баба Параскева. – А я сама сошью. Не то пойдёт разговор… только нам тут не хватало с Павшей твоим объясняться.

Ваволя удивилась, потом сообразила и прыснула от смущения и смеха, зажав рот кулаком. Метнула на Вояту вороватый взгляд, потом попыталась придать выражение добродетели своим подвижным чертам, но получилось плохо.

– Да я ж…

– Ты лучше расскажи, как тебя мужским именем окрестили? – ухмыльнулся Воята, чтобы уйти от неловкого поворота. – Женские, что ли, в тот день все вышли, до тебя разобрали?

Ваволя засмеялась и отошла к прежнему месту на лавке. Баба Параскева тоже усмехнулась:

– Да отец Ерон, что прежде отца Македона у нас пел, слеповат был да и забывчив. Принесут ему младенца крестить, он откроет Месяцеслов, увидит, на сей день чья память, имя по виду женское – тем и нарекает. Были у нас тут девки и Мина, и Сила, и Зосима. Есть баба Акила, да эта вот, – она кивнула на соседку, – по-писаному – Вавила, а говорят у нас – Ваволя. Есть одна молодка – Пергия. Это отец Ерон в Месяцеслов глянул, там написано: святого мученика Феодора, в Пергии Памфлийской. А он прочел: святых мучеников Феодора, Пергии. Думал, Пергия – имя такое. Ну и нарёк. Что поделать, второй раз не покрестишь. Так и живут.

– Может, оттого я такая несчастная… – начала было Ваволя, но бойкий взгляд, тайком брошенный на Вояту, выдавал мысли не столь уж печальные.

– Да ладно, не жалуйся! – Баба Параскева слегка махнула в её сторону рукой. – Бог всё слышит – как о себе говоришь, то и получишь. Думай лучше, сколько есть баб куда хуже тебя – у какой дети все до одного перемёрли, какая сама из одной хвори в другую только и перебирается… Етропию помнишь? Всю жизнь за детьми ходила, муж её гулял с кем ни попадя, а она пятнадцать лет его мать неходячую на себе тащила. А стала помирать – из детей никто проститься не пришёл. Вот у кого несчастье.

– Ну ладно, всякие страсти рассказывать. – Воята нахмурился. – Ты мне скажи лучше – выходит, у того отца… Ерона, да? Был Месяцеслов?

– Месяцеслов в Евангелии, в той же книге.

– В той же? А других, стало быть, и не было? Сто лет по одному Евангелию здесь у вас служат?

– Нет, отчего же. У отца Македона Апостол[7] был… Старинный, от самой древности, болгарского письма, – припомнила баба Параскева. – А у отца Ерона вроде была Псалтирь, только не помню, чтобы он читал с неё.

– Вот так богатство! Куда же всё делось?

Баба Параскева и Ваволя переглянулись…

* * *

Епископ Мартирий послал Вояту в Сумежье, чтобы хоть отчасти восполнить нехватку церковных людей. Однако, прибыв на место, Воята обнаружил, что отец Касьян вовсе ему не рад.

– К чему мне тут чтец, когда читать нечего! – сказал он боярину, когда тот подвёл к нему Вояту. – Одно Евангелие у меня, в нём Месяцеслов. Псалтири и то нет. Был бы хоть дьякон, а лучше иерей, поставил бы его владыка в Марогощи к Николе – был бы толк. Да книг бы прислал. А свечи тут есть кому зажигать и без ваших молодцев.

– Иереев у владыки нету для вас. Вы бы прислали кого, он бы и поставил, коли человек достойный.

– А где их возьмёшь, достойных? Чернознаи[8] да шиликуны[9] всякие водились тут, да я их повывел. Во всей волости грамоте разумеет один Трофимка твой!

– Трофимку не отдам, самому нужен! – засмеялся Нежата Нездинич. – Вот, Воята у вас обживётся, а как выйдут года – владыка его и рукоположит. Береги его, батюшка.

– Береги! Мне ж его теперь кормить с десятины, а что с него толку?

– Я псалмы на память петь могу, – вставил Воята. – Молитвы знаю.

Быстро выяснилось, что и порядок службы Воята знает лучше батюшки, но хватило ума это скрыть. Однако отец Касьян посматривал на нового помощника с недоверием, будто подозревал в неких тайных враждебных замыслах. И это смущало Вояту. После той драки на торгу архи-епископ ещё дважды говорил с ним. Наставлял, ободрял… Мол, отец Касьян теперь по просьбе жителей от Николы в Марогощах переводится на волостной погост к Власию, да сам он только два года Писанию обучался, а в волости будет один поп на два прихода, и те два прихода – на девять погостов… Дело-то вполне обычное для дальних погостов, но у Вояты осталось впечатление, будто владыка Мартирий хотел сказать что-то ещё. Призывал к осторожности – дескать, место дальнее, глухое, церкви там бедны, а старые обычаи сильны, от болванного поклонения народ отошёл недалеко…

Как недалеко, Воята увидел в первые же дни. Власьева церковь была не то что новгородские белокаменные: обычный сруб под крышей из дранки, спереди крыльцо и сени, алтарь – в такой же срубной пристройке позади. На длинном крыльце висело железное било, в которое ему теперь предстояло колотить дважды в день, созывая сумежан на пение[10]. Вместо нижней ступени перед крыльцом лежало несколько больших камней, и Воята поначалу не обратил на них внимания, но баба Параскева, когда водила его по Погостищу и показывала, где что, рассказала: это камни не простые. Когда-то, при Ольге ещё, на мысу стояло поганское мольбище, а в нём был каменный болван, именем Велес. И будто бы сама княгиня повелела его разбить на части, и сто лет обломки лежали. А потом, когда при князе Владимире Ярославиче в Сумежье поставили церковь, части того болвана сделали ступенями. Всё было правильно, однако Воята с содроганием в первые дни наступал на остатки разбитого идола, когда входил в церковь и выходил. Вглядывался, стараясь разглядеть какие-то признаки бесовской породы, но того, как видно, положили «лицом» в землю.

Внутри Власьева церковь тоже не могла соперничать с новгородскими: икон совсем мало, оклады старого серебра, стены простые бревенчатые, ни росписи, ни, конечно, мрамора. Алтарная занавесь, покровы и одеяния служителей были бедны и весьма стары. Только тябло[11], трудами местных умельцев украшенное резьбой в виде солнечных колёс, плетёнок, ростков и цветков, не выглядело так уж убого. Но и то – в резьбе столпов Вояте поначалу мерещились идольские лица. А всмотришься – просто угловатые узлы плетёнки.

Воята думал, что местный священник сам озабочен остатками поганских обычаев и обрадуется грамотному человеку, выросшему близ епископского престола. Но очень быстро понял: отец Касьян предпочёл бы, чтобы он там и оставался. Местный уроженец, он не хотел здесь чужих людей, если не посягающих на его власть, то к ней причастных. Не доверял чужаку.

И вот оказывается, что во Власьевой церкви был целый Апостол! Сам отец Касьян ни о нём, ни о Псалтири даже не упомянул ни разу…

* * *

– Он, отец Ерон ваш, давно помер? – начал Воята расспрашивать бабу Параскеву.

– Да уж лет… – Та задумалась и посмотрела на Ваволю. – Двадцать с лишним.

– Он меня крестил – совсем старый был, я его и не помню, – подтвердила та.

– А после него стал отец Горгоний?

– Нет, после Ерона был отец Македон. Лет пятнадцать он пел у нас тут, и Диодотушка мой при нём служил.

– От старца Панфирия, говорят старые люди, много книг осталось, – вставила Ваволя.

В её взгляде, устремлённом на Вояту, появилась некая новая подобострастность. Ещё вчера она так не смотрела. Правда, вчера она ещё рыдала по своему младенцу. Разродилась она в те самые дни, как Воята приехал с боярским обозом в Сумежье, и первые несколько дней баба Параскева всё у неё пропадала. Потом же Ваволя через день приходила к бабе Параскеве пожаловаться на жизнь, а на нового молодого парамонаря внимания обращала мало. Теперь же он, окрестив душу её помершего младенца, разом вырос в её глазах, и она с явным почтением взирала на парня лет на пять моложе себя. «Вот что значит человек учёный!» – читалось в её бледно-голубых, как незабудки в дождливую пору, глазах. Вояте стало неловко. Будучи парнем храбрым и решительным там, где могла грозить опасность или светила драка, он не был тщеславен и не привык, чтобы на него взирали с почтением.

– Много книг?

Воята удивился ещё и тому, что Ваволя об этом заговорила – уж она-то из тех, кто книгу видел вблизи только на своём венчании.

– Это же всё его книги, – пояснила та, как будто передаёт всем известное. – Евангелие, Апостол, Псалтирь. Из города Корсуни они вывезены князем Владимиром или Анной-царицей. Были те книги ценности несказанной – золотом и багрецом писаны, красками разными изукрашены, оклады в золоте и камнях самоцветных. Держал их старец Панфирий в пещерке своей, где жил. А как пришла пора ему помирать, призвал он к себе отца Платона, велел ему быть попом у Святого Власия, и те книги ему передал.

– И куда же они делись? – Воята посмотрел на бабу Параскеву, воодушевлённый мыслью о таких сокровищах, которые должны быть где-то тут, рядом!

– Чтобы Псалтирь… – стала припоминать баба Параскева, возведя глаза к матице, – не скажу, чтобы когда видела её. У отца Македона не было… У отца Илиана… не припомню, я тогда сама девкой была, чтобы мне до книг?

– Это было сколько лет назад?

– Отец Горгоний пел у нас семь лет, отец Македон – пятнадцать лет, отец Ерон – двадцать три года. Отец Илиан, стало быть, преставился…

Баба Параскева вопросительно посмотрела на Вояту, и тот быстро подсчитал в уме:

– Сорок пять лет назад.

– Вот, сорок пять. Это у Македоновой дочери спросить надобно, что у него было из книг. А вот Псалтирь у отца Ерона верно, была, это я помню. Да куда делась…

– Про Апостол отец Касьян ведает, – подсказала Ваволя. – Ты сама говорила: он ради того Апостола и женился, оттого что в нём сила особая заключена.

– Что? – Воята воззрился на Ваволю и даже привстал на скамье.

– Да это я так, болтала по закону бабьему. – Параскева слегка нахмурилась. – Не слушай, сынок.

– На ком отец Касьян женился?

– Да на Еленке же. У отца Македона она была единственная дочь. По всей волости считалась первая невеста…

Воята ещё подумал, пытаясь собрать в голове всё ему известное. Потом повернулся к Ваволе:

– Так если единственная, у кого ж теперь спросишь?

– У неё, – невинно ответила Ваволя. – У Еленки.

– Так она умерла! Я, думаешь, с покойниками разговаривать умею? Такому делу богопротивному не учили меня!

Ваволя фыркнула, зажав рот кулаком, и воровато посмотрела на Параскеву.

– Да жива она! – с недовольством ответила старуха.

– Отца Касьянова жена жива?

– Ну да. В Пестах она сидит, на старом дедовом дворе.

– Да как же… – Воята слегка опешил. – Я думал, она умерла… Отец Касьян вроде говорил…

Он попытался вспомнить, что ему об этом говорил отец Касьян, но не смог. А вернее, тот ничего и не говорил толком. Приехав в Сумежье, Воята обнаружил, что священник Святого Власия, к кому его прислали в помощь, сидит на поповском дворе один, а по хозяйству ему помогает старуха Ираида, но не живёт у него, и решил, разумеется, что отец Касьян вдов.

С первого взгляда было ясно, что батюшка до праздной болтовни не охотник. Рослый, плечистый, с тёмными длинными волосами, тот имел угрюмый и замкнутый вид. Сросшиеся чёрные брови, резкие черты лица, тёмные глаза и плотно сжатые губы в густой чёрной бороде. Во всей внешности его было нечто тяжёлое и мрачное, будто его вырезали из тёмного камня, и земля всё время тянет его назад к себе. Одним видом отец Касьян внушал робость, и Воята, парень довольно общительный, перед ним смущался и без особой нужды не беспокоил. Видя, что отец Касьян путается в службе, поправлять не смел. Где уж любопытствовать, куда жена делась! Ему-то что за печаль?

– Я думал, он вдовец, оттого и смурной такой, – сказал Воята Параскеве. – А что же она?

– Сбежала она от него, – неохотно пояснила старуха. – Давным-давно, лет десять уже или больше. То дело тёмное и не нашего ума. Не спрашивай его.

– Сбежала?

Воята был потрясён. В большом городе чего только не услышишь, он знал, что иные жёнки беспутные сбегают от мужей, но чтобы такое непотребство случилось в поповском дому!

– Она что… блудливая какая была?

– Да нет. – Баба Параскева чуть ли не обиделась. – Не блудливая она. Такого за нею не замечали. Одна сидит. Он-то к ней… зла не держит, припасами помогает. А вот она…

Было видно, что углубляться в это, при всей бабьей любви судить о чужих делах, у Параскевы охоты нет.

– Ну, бог с нею. Книги-то где? У отца Македона, выходит, был Апостол?

– Был. – Когда разговор вернулся к книгам, лицо бабы Параскевы слегка прояснилось. – У отца Македона был, и он говорил, что отдаст его тому, кто вслед за ним станет у Власия петь и дочь его в жёны возьмёт. Да и Апостола я не видела… – Она воззрилась на Ваволю, надеясь, что вид молодой бабёнки наведёт её на память, хотя та сама помочь тут не могла. – Да с самой его смерти и не видела… Как отец Горгоний начал у нас петь… не было у него других книг, кроме Евангелия. Только Еленка, может, знает. Но я не спрашивала, мне-то что…

– В Пестах, говоришь, сидит она? – в задумчивости повторил Воята.

Если бы достать тот Апостол! Всякая святая книга стала бы для здешнего прихода сокровищем, а тем более – от старца Панфирия, что и принёс в Великославльскую волость Божье слово. Но уместно ли искать его у поповой беглой жены? Хотел бы отец Касьян – сам бы и забрал. А если он не хочет, то чужому парню лезть к той бабе никак не годится.

– Ну, ступай, Вава, – поглядев на него, велела гостье баба Параскева. – А то Павша тебя искать станет, чего худое подумает.

– Будьте здоровы! – Ваволя встала и поклонилась. – И впрямь пойду. Полотно занесу на днях.

Она удалилась; Воята только кивнул ей на прощание. Мысли его вращались возле другой, неведомой бабы, зачем-то державшей у себя старинную книгу.

– Может, пойти бы разведать… – рассуждая вслух, он вопросительно посмотрел на хозяйку. – Правда ли у неё книга… или уже избыла, может, куда?

– Ты, яхонт мой, не лезь в это дело! – уверенно посоветовала баба Параскева. – Держись-ка от этих дел подальше – целее будешь. Своей лучше бабой обзаведись, о ней и думай!

Если баба Параскева намеревалась этим советом смутить поповича и заставить прервать разговор, то своей цели добилась.

* * *

Выехав из Сумежья, Воята почти сразу догнал Меркушку. Поначалу Воята знал в Сумежье только Параскевиных зятьёв да Трофима-тиуна – тоже новгородца родом, – но за пару месяцев перезнакомился со всем населением Погостища и частью жителей посада. Меркушка – рослый, худой, с вытянутым лицом и жидкой рыжеватой бородёнкой, был лет на десять старше Вояты и отличался разговорчивостью.

– Дороженька скатертью! – приветствовал он Вояту. – Куда путь держишь, попович?

– И тебе дай Бог добра! – Воята придержал лошадь. – Да вот, отец Касьян в Песты послал, жито отвезти. – Он кивнул на два мешка в телеге. – Жёнке одной…

– В Песты? – Меркушка обрадовался. – А не подвезёшь ли? Мне полпути с тобою, у путика[12] на Жабны сойду.

– Да полезай.

Меркушка бросил в телегу короб и забрался сам.

– На бобра ловушки буду ставить, – пояснил он, когда телега снова тронулась, а сам он уселся рядом с Воятой. – Бобра этого на Болотицком ручье нынче пропасть. А ты к Еленке же едешь?

– Сказал отец Касьян, спросить Елену Македоновну, – подтвердил Воята. – Ему, сказал, недосуг…

Сам бы он не решился расспрашивать отца Касьяна о его беглой жене, но тот сам вчера, окончив службу, подозвал Вояту.

«Завтра поутру бери ржи два мешка, что из Мокреди мужики привезли, запрягай Соловейку и вези в Песты, – велел отец Касьян. – Спросишь, где живёт Елена, попа Македона дочь, ей отдашь. А я в Ярилино наведаюсь, в часовню, мне недосуг разъезжать…»

Отвернулся и ушёл. Вороной конь, лучший из двух, уже был осёдлан, и священник тут же и отбыл. Воята был даже рад: его взволновало это поручение, так отвечавшее его тайным желаниям, а пристальный взгляд тёмных глаз отца Касьяна видел, казалось, всю душу и все помыслы насквозь.

– Недосуг ему! – Меркушка хмыкнул. – Это он видеть её не желает. Или она его.

– Она же правда… его жена? – решился спросить Воята.

– А как же! Она красавица была, Елена Македоновна-то! Я-то ей был не жених, ещё в отроках ходил, а она из всех девок на игрищах у озера была первая коловода![13] Старый поп ей и платья цветного надарил, и бус всяких! Из Новгорода нарочно купцам наказывал привозить. Да жениха-то у неё было два… – Меркушка глянул на Вояту весёлыми серыми глазами и подмигнул. – И по сердцу ей вроде другой приходился. Да…

– Что – да? – несколько сердито повторил Воята: ему было и стыдно, что слушает давние сплетни, и казалось важным хоть что-то узнать о той женщине, к которой он ехал.

– Да сгинул тот второй, будто в воду! И досталась она Касьяну. Только жили они худо с самой свадьбы… Говорили так, а отчего худо – того я не ведаю. А потом, лет уж десять тому или больше, сбежала Еленка из дому и в Пестах поселилась. Дед её, Ульян, помер, двор пустой остался, вот она туда и села. Отец Касьян сперва всё ходил, вернуться просил, да не пожелала она. Может, застала его с кем…

Меркушка прикрыл рот рукой и воровато оглянулся, хотя ехали они через лес и подслушать их было некому, кроме белок и сорок. Воята покачал головой: на охотника бегать за бабами отец Касьян ничуть не походил. Он и на людей-то не смотрит, будто они ему противны все до одного.

– Ты скажи лучше, правда ли, что у той Еленки от отца книга Божественная осталась? – решился он спросить о том, что занимало его мысли.

– Книга? – Меркушка удивился. – Вот уж чего не знаю. Зачем ей книга-то? Если осталось что от отца Македона, то у отца Касьяна, не у неё. Она-то в церкви не поёт!

И то правда, мысленно согласился Воята. Некоторое время они ехали молча. Издали донёсся волчий вой, и Меркушка приподнял голову, вслушиваясь.

– Это где-то у Видомли, – определил он. – Дядька Нежил сказывал, выводок там… Ну, придержи, тут сойду!

– Ступай с Богом. – Воята придержал лошадь, и Меркушка достал из телеги свой короб с ловушками. – Черна бобра в лукошко!

Меркушка хмыкнул в ответ на это пожелание и будто нырнул в заросли, куда уводила узкая тропа; Воята не успел и глянуть ему вслед, как его заслонили еловые стволы.

* * *

Песты были деревней из полутора десятка дворов, лежащей на небольших пригорках; один двор карабкался на гребень, другой уже его одолел и осторожно сползал с той стороны, и все они опасливо косились в заводь Болотицы, густо заросшую камышом. В двух-трёх местах камыш был срезан, в чистую воду протянулись мостки, вокруг них плавали утки и гуси, совали головы в воду, отлавливая жучков среди плавающих жёлтых листьев. Какая-то баба гордо шествовала по улице, ведя за собой двух белых коз – с таким видом, будто взяла их в полон.

– Бог помочь! – окликнул её Воята. – Где тут живёт Елена, попа Македона дочь?

Баба оглянулась на него, широко раскрыла глаза и молча махнула рукой куда-то вдоль деревни. Поблагодарив, Воята проехал, а она всё не сводила с него изумлённых глаз, будто здесь катался сам Змий Горыныч о трёх головах. Воята сюда наведался в первый раз. Каждое второе воскресенье отец Касьян ездил петь к Николе в Марогощи, вторую в волости церковь, и брал с собой парамонаря, но туда ехать на полудень, через Видомлю.

Перевалив горушку, Воята увидел ещё несколько дворов, широко разбросанных по обе стороны от дороги. Огляделся, но больше никого из людей рядом не приметил.

– Ну и куда мне дальше? – спросил он у лошади за неимением других советчиков.

– Вон туда, милок, – раздался рядом приветливый голос.

Вздрогнув от неожиданности – не Соловейка же отвечает! – Воята обернулся. Неподалёку стояла, обеими руками опираясь на палочку, старушка в беленьком платочке, сухонькая и маленькая, но по виду бойкая.

– Вон там Ульянов двор. – Старушка показала рукой. – Где ветла с дуплом и загородка покосилась.

– Спасибо, мати. – Воята кивнул в благодарность, хотя и удивился, откуда эта бабка тут взялась. Вроде он её не обгонял…

Ульянов двор возле старой ветлы показывал признаки запустения: жердевая ограда вся перекосилась, двор был закидан грязной соломой и козьими орешками, везде торчала жухлая злая крапива, в углу догнивали давно заброшенные сани. Однако на жердях торчали горшки, сушилось какое-то тряпьё, намекая, что изба обитаема. Оставив телегу у ворот, Воята огляделся, не будет ли пса, но из живности нашёл лишь несколько кур, гуляющих перед хлевом. Вокруг колоды были рассыпаны ошмётки щепок, сухих веток и коры, возле тощей поленницы свалено несколько охапок сушняка. Во всём видна была слабость хозяйской руки. Воята ожидал увидеть старуху, и, когда из-за угла хлева вышла женщина средних лет, подумал, что это соседка.

– Помогай Бог!

Женщина взглянула на него – и Воята вздрогнул от неожиданности, встретив взгляд необычайно ясных голубых глаз. Не яркие – светло-голубые, мягкие, – они светились, как летнее небо под первым утренним лучом. И годов ей было немало, и лицо потемнело от обычного для крестьянок загара, но сияние этих глаз проливалась в душу, будто благодать.

– И ты… – в удивлении начала женщина, окидывая Вояту взглядом с ног до головы, – бывай здоров.

– Как бы мне Елену повидать, попа Македона дочь? – пробормотал Воята, уже догадавшись, что она перед ним.

– Это я, – так же удивлённо ответила женщина: не ждала, что её не узнают на собственном дворе. – Ты кто такой?

– Парамонарь я новый, в Сумежье прислан от Нежаты Нездинича и владыки Мартирия. Звать меня Воята.

– Парамонарь? – Женщина недоверчиво взглянула ему в лицо. – Больно ты молод…

– Лет мне уже двадцать, а грамоте я обучен сызмальства, батюшке моему, попу Тимофею у Святой Богородицы в Людином конце, помогал уж лет восемь. Прислал меня владыка в помощь отцу Касьяну.

– А! – Женщина слегка вздрогнула и опустила глаза.

Вояте показалось, что это упоминание об отце Касьяне так на неё подействовало – угасило то небольшое оживление, вызванное удивлением. Хозяйка была замотана в платок по самые глаза и голову держала как-то наискось, не глядя на гостя. От этого Воята терялся, и всё хотелось ещё раз встретить этот ясный взгляд.

– Ко мне почто? – так холодно спросила она, будто перед ней стоял сам отец Касьян.

– Жито батюшка прислал. Два мешка у меня в телеге. Покажи, куда снести?

– Пойдём.

Хозяйка направилась к покосившейся клети, знаком велев Вояте идти за ней.

– Сюда. – Она показала в сусек, давно уже пустой. – Погоди, вымету.

Пока Воята переносил мешки, она подмела в сусеке пыль, сор и мышиное дерьмо. Ожидая, пока она закончит, он так и этак прикидывал, как бы завязать нужный разговор; не так чтобы он боялся девок или женщин, но перед таким явным нежеланием вести беседу любые попытки были бы грубыми.

Пересыпая зерно в сусек, он подумал: может, пригласит в дом? Время обеденное, от Сумежья тут не ближний путь… Но, когда мешки освободились, хозяйка не сказала ни слова и явно ждала, что он уберётся восвояси.

– А вот что ещё… – в тайном отчаянии начал Воята, поняв, что иной помощи, кроме собственной, ему не дождаться. – Слыхал я от людей… будто у тебя от отца твоего осталась книга Божественная… Апостол… от старца Панфирия…

Женщина молчала, но теперь в её молчании слышалась враждебность.

– Правда ли? – довольно беспомощно закончил Воята, с трудом подняв на неё глаза.

Сейчас она скажет «неправда», и конец беседе.

– Это что же, – Еленка скрестила руки на груди, – тебе отец Касьян велел про книгу выспросить?

– Н-нет… – Воята в полном смущении опустил глаза.

Скажи он «да» – это не поможет делу, ведь хозяйка не настроена идти навстречу мужу; но и «нет» не улучшало дела – с какой стати он суётся к чужому наследству? Да ещё и совсем новый человек в этих краях?

– Я сам… – добавил он, чувствуя, что окончательно тонет. – Прислал меня владыка Мартирий в церкви читать, а читать-то нечего! Одно Евангелие у отца Касьяна. А от старца Панфирия, слышно, остались хорошие книги – и Псалтирь, и Апостол. Их бы в церковь… Да есть ли те книги… или сказки одни?

Еленка ещё помолчала, оглядывая его; Воята чувствовал её взгляд, хотя сам на неё взглянуть не смел. Даже куры, казалось, из открытой двери во двор поглядывали на него, невежду, с осуждением.

– Нет у меня никаких книг, – медленно ответила Еленка. – Никаких. Так и передай.

– Кому? – Воята удивлённо взглянул на неё.

– Знаешь кому.

– Да я не…

Но Елена, больше не слушая, мимо него прошла к двери и исчезла. Скатертью вам дорога, как говорится.

* * *

На обратном пути испортилась погода: натянуло тучи, подул сильный ветер. Настоящего дождя пока не было, но ветром несло капли мороси, и Воята, поглядывая с недовольством на тёмную тучу впереди, натянул шапку поглубже на уши. Случится дождь – придётся мешками из-под ржи укрываться.

Незадача с беседой тоже не добавляла бодрости. Хозяйку он толком не разглядел и не понял, что она за человек – она будто отталкивала взгляд, не давала приглядеться. Она ли виновата, что в семье разлад? Коли жёнка сбежит, это ей чести не сделает, какова бы ни была причина, и Еленка, видно, знает это, стыдится. Но уже много лет живёт одна, не поддаётся на уговоры мужа и косые взгляды людей. Причины этой Воята знать не мог, но одно по лицу Еленки понял: не по легкоумию она, попова дочь, так поступает.

«Она красавица была, Елена Македоновна-то!» – говорил Меркушка. Красоты Воята не увидел, но те глаза… Неудивительно, что отец Касьян хочет её воротить – он-то помнит, какой она была лет двадцать назад. Не могла женщина с такими глазами ничего беспутного сотворить!

Когда въехал в лес, непогода разгулялась ещё сильнее: вихрь качал вершины деревьев, гудел и завывал. Раздавался треск ветвей. Раз позади возник такой грохот, что Воята оглянулся: старая ель медленно падала наискось через дорогу, с протяжным треском и воем разламываясь, цепляясь лапами за ближние деревья, будто надеясь задержать падение. Воята перекрестился, благодарно взглянув в небо. Замешкай он чуть-чуть – ель упала бы на него, на телегу, на лошадь. Могла бы насмерть задавить. Да и впереди рухнула бы – как бы он проехал? Вокруг через заросли с телегой не пробраться, да и отволочь с дороги ствол, весь в ветках, даже при его силе было бы едва ли возможно. И топора не прихватил, дубина…

Воята ещё размышлял об этом, когда лошадь вдруг дёрнулась и попятилась – испугалась чего-то. Придерживая её, Воята глянул вперёд.

Посреди дороги валялся плетёный берестяной короб. Остановив лошадь, Воята огляделся, но ничего больше не увидел. При виде короба ему вспомнился виденный утром на этой дороге Меркушка, но Меркушкин это короб или нет, так сразу Воята сказать не мог. Скорее тот – грибы и орехи давно сошли, народ с коробами в лес не ходит.

Соскочив с телеги, Воята подошёл к коробу и огляделся. Хотел позвать – и тут увидел ногу, торчащую из куста.

Первым чувством было изумление. Если это Меркушка – Воята думал о нём, поскольку других людей в этот день в лесу не встречал, – то с чего бы ему ложиться в куст? Пьян не был – не с бобрами же на Болотице пил!

– Эй! – окликнул Воята. – Кто там?

До ума дошло: неладно дело. Меркушка там или нет, а в эту пору никто просто так на землю не приляжет.

Воята подошёл осторожно и заглянул в куст. Всё тело было там, но густые ветки сильно дрожали под ветром и не давали ничего разглядеть. Ещё раз окликнул в последней надежде. Раздвинул куст… стала видна кровь на палых листьях.

Меркушка лежал на спине, раскинув руки. Вместо горла и верхней части груди была зияющая кровавая рана, лицо в крови, глаза выпучены.

Воята отшатнулся, схватился за собственное горло. Стал судорожно сглатывать, борясь с тошнотой. Отойдя в сторону, крестился и глубоко дышал, стараясь прийти в себя. От ужаса пересохло в горле. Огляделся – никого не увидел, но шум ветра в лесу, дрожь и качание ветвей не давали понять, есть ли кто поблизости. И позвать тут некого, только сороки скачут по веткам.

Некоторое время простоял, привалившись к толстой ели и стараясь унять гул в голове. Меркушка мёртв – уж это верно. Дикий зверь… волк?

Скрепя сердце, Воята взял тело за ноги и выволок из куста. Или медведь постарался? Но медведь сразу сожрал бы половину, а остатки прикопал бы под листья и валежник. Меркушка был загрызен, но если и съеден, то на небольшую часть… Но ведь ещё не зима! Звери от людей подальше держатся. Не мог же он сам напасть на хищного зверя – с пустыми руками?

И что теперь делать? Несмотря на холод и морось, Воята стащил шапку и вытер вспотевший лоб. Оставить тело здесь и привести людей из Сумежья или самому везти в погост? Делать этого не хотелось – хорош будет новый парамонарь, ввалившись в погост с мёртвым телом здешнего жителя! Но день на исходе. Пока доедешь до Сумежья, пока соберёшь людей да опять сюда прибудешь – стемнеет, да и дождь того гляди польёт. Искать труднее в темноте… особенно мертвеца. А если зверь вернётся? Если тот медведь где-то рядом… Воята содрогнулся и живо глянул по сторонам. Уйдёшь – а тот уволочёт добычу, так что потом и хоронить нечего будет.

Воята привязал лошадь к стволу, чтобы не пятилась от мёртвого тела, взял бедолагу Меркушку на руки, положил в телегу и накрыл пустыми мешками. Голова у трупа так болталась, будто сейчас оторвётся: зверь вырвал из шеи половину всей плоти. Туда же в телегу Воята забросил лёгкий короб – ловушки, надо думать, бедняга поставить успел, и зверь на него накинулся на возвратном пути.

* * *

– Ох, зря ты, парень, с места его стронул! – сказал ошарашенный Павша; как ближайший сосед, он первым успел на двор к бабе Параскеве. – Таких дурных мертвяков там и погребают, где сыскали. На жальнике не место им – земля их не принимает, могила не держит. Так и будут лежать они без тления, а тень по свету бродить. И куда ни отнесёшь его, всё равно будет на старое место приходить, где умер, и так семь лет.

– Это ты, Павша, с самоубийцами путаешь, – возра-зила Параскева. Она тоже немного переменилась в лице, побледнела, но держалась храбро, не вопя. – А тех, кто зверем уяден, в особом месте хоронят, но не там, где взяли.

– Я сам «Мертвенный канон»-то помню, – ответил им хмурый Воята. Они втроём стояли на дворе у Параскевы возле телеги, пока люди бегали к Меркушкиным домашним и за старостой. – Так владыка Мартирий велит: поминки по тем творить и на кладбище погребать нельзя, кто сам удавится, или зарежется, или с качели убьётся, или в воде шаля, утонет, или ещё какую смерть сам своими руками над собою учинит. Или ещё кто на разбое или воровстве каком убит будет, тех мертвяков у церкви Божией не погребать и над ними отпевать не велеть, а велеть их класть в лесу или на поле. Но тут не сам человек жизнь свою покончил, а уяден зверем, и читать по нему можно, хоть не в церкви, а дома.

– Читать! – Баба Параскева всплеснула ладошками. – Кто же будет по нём читать…

Но тут во двор вбежала Еликонида – Меркушкина баба, и разговор потонул в воплях и причитаниях.

Тело унесли в баню, во дворе у Параскевы собиралось всё больше народу. Для каждого пришедшего Вояте приходилось заново рассказывать, как он утром встретился с Меркушкой, как подвёз его и как потом нашёл.

Собираясь кучками, сумежане толковали между собой и тревожно оглядывались; то и дело косились на Вояту. Однако, как ему показалось, народ был больше напуган, чем удивлён.

– Что они так смотрят на меня? – в досаде спросил он у Павши. – Или думают, я сам его порвал?

– Э, да что ты! – Павша махнул рукой. – Это нам от Бога казнь такая положена.

– Что? – Воята пришёл в изумление. – От Бога? Какая казнь?

– В год по человеку… Осенесь[14] из Видомли одного мужика так вот порвало. А третьего лета – бабку одну из Овинов. Это так вот оно… водится.

– За что же вам такая казнь?

– А за то… – с важностью начал Павша, но сам себя прервал. – Что в месте таком живём… нехорошем.

– Чем же оно нехорошо?

– Поживёшь у нас поболее – узнаешь.

– Да что же вы облаву не сделаете, коли у вас так волки шалят? Собрались бы все мужики да и постреляли тех волков…

– Говорю же тебе – казнь нам такая. А стрелами того волка не возьмёшь. Не такой этот волк. Он уж двести лет в лесах наших ходит.

– Двести лет? – Воята совсем перестал понимать, о чём речь. – Что ты мне за сказки рассказываешь, дядька? Не живут волки двести лет.

– А этот и вовсе не живёт, – загадочно ответил Павша. – Оттого и не умирает.

Судя по Павшиному лицу, объясниться толковее тот не был настроен, и Воята решил расспросить лучше бабу Параскеву. А во дворе тем временем разгорался спор.

– Нельзя такого человека на жальник нести! – твердил дед Овсей. – Не примет земля, обидится, будут у нас летом бездожжие, а весной заморозки, и придёт голод на семь лет!

– Не пугай народ, Овсейка! – возражал ему Арсентий, староста. – Это если кто сам себя сгубит. Меркушка не сам же зарезался или удавился.

– Бросить его в озеро Дивное, да и всё! Иначе не видать нам хлеба семь лет!

– Нет, это уж никак нельзя! – возмутился Воята. – Такого дела безбожного и беззаконного нельзя допустить – человека без погребения оставить.

– Приедет отец Касьян, как он решит, так и будет, – сказал Арсентий. – Да только… Судьшу из Видомли в Лихом логу положили, как бы и с Меркушкой не велел отец Касьян того же сотворить…

– А что это за Лихой лог?

– Да есть у нас там… – Арсентий кивнул на восток, – место одно. Там кладут тех мертвяков, кого нельзя в земле хоронить. Кто утонет, или сгорит, или с дерева свалится. Бабка моя рассказывала, когда-то давно, ещё при Панфирии, там в первый раз нашли мужика, кого озёрный бес порвал, на месте и оставили. С тех пор всех свозят…

– Озорной бес? – Воята не расслышал.

– Озёрный.

– Оно обычно как – если помрёт человек своей смертью, то идёт, куда ему положено: либо в рай, либо к чертям в пекло, – добавил другой старик, Савва. – А кто дурной смертью помер, век свой не доживши, тот на небо не идёт, а ходит себе по земле. Так и ходит, пока час его не придёт. Вот и надо так их упрятывать, чтобы ходить им было несподручно.

– Ноги отрубить, – вставил кто-то из толпы.

– В воду метнуть! – добавил ещё кто-то.

– У вас в Новгороде, видно, нету таких. – Дед Овсей посмотрел на Вояту. – Вот вам и невдомёк.

– Даже если бы человек сам себя жизни лишил, владыка Мартирий не дал бы его в воду или в овраг бросать! – Понимая, что он тут моложе всех и к тому же чужой, Воята всё же не мог смолчать. – Владыка и самоубийц велит хоронить – не при церкви, а в поле, но всё же в землю.

– А вот оттого у вас и мор был, и скудельницы полные покойников наклали! – Дед Овсей погрозил пальцем. – У нас такого не водится – землю гневить. На всё свой порядок есть.

– Как отец Касьян велит, так и сотворим! – сурово напомнил Арсентий. – Давай, крещёные, расходись!

Вот о чём предостерегал его владыка! Какой-то озёрный бес, а главное, нелепые эти обычаи, что лишают невинного человека погребения! Глубоко дыша, Воята старался успокоить возмущение сердца и не дать воли «задорному бесу», который толкал его продолжать спор. Но что толку спорить с мужиками – решать будет отец Касьян.

* * *

Отец Касьян вернулся в сумерках, когда тело Меркушки, вымытое и завёрнутое в саван, уже лежало в избе. Воята, желая знать, чем кончится дело, и ожидая, что его свидетельство снова понадобится, весь вечер околачивался у Параскевиных ворот и видел, как священник проехал к своему двору. Заметно было, что утомлён: ехал, опустив поводья и свесив голову на грудь; даже в начавшихся сумерках было видно, что отец Касьян бледен, под глазами набухли мешки, складки возле рта стали более резкими. Воята только поклонился, ничего не сказав, и отец Касьян ему слегка кивнул.

– Отвёз? – Уже поехав мимо, он вдруг вспомнил утреннее поручение и придержал коня.

– Что отвёз? – Воята удивился; мельком подумал о теле Меркушки и ещё раз удивился, как отец Касьян успел об этом прознать.

– Жито отвёз в Песты?

– Господи помилуй! – Воята подивился на свою забывчивость – с чего всё началось, у него уже вылетело из головы. – Отвёз, как ты велел. Тут после того…

Но отец Касьян кивнул и поехал дальше. Воята вздохнул и остался у ворот – ждать, что будет.

Вскоре, как он и думал, к отцу Касьяну прошёл староста Арсентий. Через какое-то время вышел и махнул рукой, глянув на Вояту, будто хотел сказать: ничего не вышло. Арсентий двинулся к Меркушкиному двору, и Воята пошёл за ним.

– Я тут одна с ним не останусь! – услышал он, входя следом. – А то он ночью встанет да удавит меня! К матери пойду.

Меркушка, закутанный в саван, лежал на столе, а Еликонида, уже в белом платочке, повязанном по-вдовьи, стояла перед Арсентием. Меркушкина жена была коренастой, плотной, невысокой женщиной – мужу макушкой по плечо, – но жили они, по слухам, хорошо. Четверо их детей уже отвели куда-то к соседям.

– Что же ты – покойника одного на ночь оставишь? – спросил староста. – А если ночью… придут за ним?

– Ну да, и меня с ним заодно утащат! – Еликонида, с заплаканным лицом, вид имела решительный. – Детей на кого покину? К матери пойду! Пусть тут его, как ему судьба…

– Кто же будет над ним читать? – спросил Воята, и оба обернулись к нему. – Ты сговорилась с кем?

– Да с кем тут сговоришься? – Арсентий повёл рукой. – Грамотеев у нас не водится, да и Псалтири нет ни одной.

Воята мельком вспомнил, что ездил к Еленке в Песты, надеясь узнать о Псалтири, – книге, по которой читают целую ночь над умершими. Если умерший был хорошего рода, то в Новгороде и по три ночи читали, до самого погребения.

– У нас если кто доброй смертью помрёт, то отец Касьян над ним читает, сколько на память знает, – добавил Арсентий. – А если так вот… как тот мужик из Видомли или вот Меркушка… не станет он. Я к нему ходил, он сказал, в Лихой лог завтра свезти.

– Да как же так? – В душе Вояты поднималось возмущение. – Меркушка же не убивец какой и не сам на себя руки наложил. Как же его оставить нечисти на поживу – без чтения, без погребения! За что душу сгубить? Или он был такой дурной человек?

– Да человек как человек… А вот судьба выпала дурная…

– Нет никакой судьбы – есть Божья воля! – сурово возразил Воята. – А в Священном Писании нет такого – чтобы если кто волку в зубы попал, того христианского погребения лишать.

– Это, скажут, его бес озёрный выбрал себе в поживу…

– Он выбрал, а мы просто так и отдали? Человек ведь был, не курёнок!

– Отец Касьян так судил, ему виднее…

– Я пойду потолкую с ним! – решил Воята. – Не может такого быть, чтобы иерей крещёного человека вот так нечистому отдал!