8,99 €
В 1944 году Лоял Блад тайно хоронит тело случайно убитой им подруги на каменистом склоне холма в Вермонте и пускается в бега... Вся его дальнейшая жизнь — бессмысленные и бесцельные скитания по американскому Западу длиной в сорок лет, случайные заработки, панический страх полюбить, остепениться… Единственный контакт с семьей и прошлым — открытки без обратного адреса. Лоял шлет их снова и снова, даже не зная, насколько все изменилось на его родине и есть ли еще, кому читать эти открытки...
Das E-Book können Sie in Legimi-Apps oder einer beliebigen App lesen, die das folgende Format unterstützen:
Seitenzahl: 508
Veröffentlichungsjahr: 2023
Роберте
«Но именно это мне больше всего в нем и нравилось. Он приспособился к тому, что балки падают, а когда они падать перестали, он приспособился и к тому, что они больше не падают».
Annie Proulx
POSTCARDS
© Annie Proulx, 1992
© Перевод. И. Доронина, 2022
© Издание на русском языке AST Publishers, 2022
Еще не поднявшись, он знал, что уже в пути. Даже содрогаясь от непроизвольного оргазма, он знал. Знал, что она мертва, знал, что он в пути. Даже стоя на дрожащих ногах и пытаясь проталкивать медные пуговицы в тесные петли, он знал: все, что он сделал или о чем думал в этой жизни, придется начинать сначала. Даже если удастся замести следы.
Ему не хватало воздуха, стоя на подкашивающихся ногах, он хватал его ртом, задыхаясь и хрипя. Ошеломленный. Как будто получил удар под дых. Кровь молотом стучала у него в горле. Все вокруг, кроме этого судорожного дыхания и неестественно обострившегося зрения, словно бы перестало существовать. Ряды можжевеловых зарослей текли через поле словно водяные струи; серебристые клены обступали змеившуюся между ними каменную ограду.
Он подумал, что позади Билли стена поднимается вверх по склону, подумал просто так, вспомнив, что иногда чинил ее, укладывая обратно камни, вывалившиеся из-за морозов и разрастающихся корней. Теперь он видел все, как картинку, нарисованную резкими чернильными штрихами: скалы, прошитые сморщенными нитями кварца; покрытые мхом бугры, похожие на приподнятые в удивлении плечи; почерневшую древесину под сгнившей корой; алюминиевый блеск сухостоя.
В стене зияла дыра от вывалившегося камня, размером и формой напоминавшего заднее сиденье автомобиля, под ним – ком земли, обозначающий вход в покинутую лисью нору. О боже, это не его вина, но ведь скажут, что его. Он схватил Билли за щиколотки и оттащил к стене. Не в силах взглянуть на ее лицо, закатил под камень. Ее тело уже приобретало восковую бледность. Текстура ее спустившихся чулок, контуры ногтей светились тем люминесцентным холодом, который свойствен недавно преставившемуся в последний момент перед тем, как его пожрет пламя или вода засосет на дно. Под камнем имелось пустое пространство. У нее откинулась в сторону рука, вялая, со сжатыми пальцами, как будто она держала в ней ручное зеркало или флаг в честь Четвертого июля[2].
Испепеляющий шок инстинктивно нашел разрядку в физическом усилии, это был ответ психики на нежелание сознавать содеянное, на неутихающую зубную боль, на суровую погоду, на чувство одиночества. Он восстановил над ней стену, неосознанно имитируя естественное беспорядочное скопление камней – сработал защитный рефлекс. Когда тело оказалось полностью погребено под камнями, он набросал сверху опавших листьев, веток и сучьев, разровнял ногами и замел веткой след волочения.
Теперь обратно – по полю, держась поближе к забору, но иногда все же невольно оступаясь в сторону. Он не чувствовал собственных ног. Солнце начинало садиться, октябрьский день клонился к вечеру. Столбы забора, обозначавшего границу между полями, мерцали, как отполированные штыри, хмурый свет покрыл его лицо медно-красной маской.
Трава вилась вокруг его ног, лиловатые ости распахивались, выстреливая градом семян. Далеко внизу, напротив тополиной рощи, он видел дом, отлакированный оранжевым светом, – ни дать ни взять картинка, выгравированная на металлической пластине. Провисшая крыша отбрасывала нежную, как цветение плесени, изогнутую тень, от которой листва деревьев казалась гуще.
Добравшись до сада, он опустился на колени и долго-долго вытирал руки о жесткую траву. Плодовые деревья полуодичали от ливней и забившего сад сухостоя. В нос бил запах гниющих фруктов. «Если удастся замести следы», – повторил он, с трудом втягивая воздух через сведенное судорогой горло и видя перед собой не то, что случилось там, у стены, а своего деда, опрыскивающего дерево бордоской жидкостью: длинная струя шипит в листве, облачка отравленной яблонной плодожорки взметаются в воздух, как языки пламени; женщины и дети, в том числе он сам, стоя на лестницах, снимают яблоки; лямка от корзины врезается в плечо; пустые корзины из расщепленной дубовой коры стоят под яблонями; когда они заполняются до краев, мужчины грузят их на тележки и везут в холодное хранилище; старик Роузбой, с голой покатой шеей, в грязной остроконечной шляпе, похожей на снабженный полями допотопный фильтр для патоки, постукивая по днищу бочки, серьезно повторяет снова и снова: «Не надо торопиться, одно гнилое яблоко портит всю чертову бочку».
Вечерняя мгла поднималась от заросших лиственным лесом склонов и обесцвечивала небо, придавая ему вид грязной шелковой юбки. Он видел и слышал все с суровой четкостью; а вот то, что произошло наверху, под стеной, казалось смутным. Койоты, вытянувшись цепочкой вдоль утиного болота, перекликались жуткими завываниями. Перебирая влажной ладонью голые жерди – подпорки для фасоли, он прошел через увядший огород. Мошкара, словно облачка бледной пыли, клубилась вслед за ним.
Возле угла дома он остановился и помочился на почерневшие стебли кентерберийских колокольчиков Джуэл. Семенные коробочки затрещали, как погремушки, и легкий пар дрожащей тенью поднялся у его ног. Одежда не грела. Серые рабочие штаны были испачканы землей на коленях, утыканы застрявшими в ткани семенами травы и шипами ежевики, куртка обсыпана шелухой древесной коры. Расцарапанная ее ногтями шея саднила. Мерцающий образ ее ногтей сверлил ему мозг, он старался прогнать его. Свиристели шуршали в жесткой листве, словно кто-то разворачивал там папиросную бумагу. Из кухни до него доносился голос Минка, похожий на звук шлепающихся пластов распахиваемой земли, ему отвечал приглушенный ровный голос Джуэл, его матери. Казалось, все было как прежде. Билли лежала там, под стеной, но было ощущение, что ничего не изменилось, если не считать его сверхобострившегося зрения и спазма, который он ощущал где-то за грудиной. С провисшего шпагата, натянутого между двумя столбами крыльца, свисали бобовые плети, и он видел каждую прожилку, рассекающую листья, и прячущиеся в тени лиственных складок выпуклости стручков. Трещина на расколовшейся тыкве с измазанной землею «попкой» походила на раззявленный рот. Открывая сетчатую дверь, он раздавил ногой листок.
В углу у входной двери стояла проволочная корзинка для яиц. Из-под корзинки, наполовину заполненной бледными яйцами, сочилась и затекала под рабочие ботинки Минка вода. С гвоздей свисала вонючая рабочая одежда, куртка Даба и его собственная джинсовая куртка с оторванным карманом, напоминавшим разверстую рану. Он вытер ноги о кусок мешковины и вошел.
– Почти вовремя. Вы с Дабом, Лоял, никогда не поспеваете к столу вовремя, всегда вас ждать приходится. Твержу тебе это с тех пор, когда тебе было четыре года. – Джуэл пододвинула ему миску с луком. Ее ореховые глаза терялись за бликующими стеклами очков. Валик мышц, подпиравший ее нижнюю губу, был твердым, как дерево.
На кухонном столе по кругу были расставлены белые тарелки, таким же кругом рот Минка обрамлял жир. Лицо его заросло щетиной, красивой формы губы чуть провалились из-за недостающих зубов. На клеенке цвета яичного желтка лежали тусклые столовые приборы. Зажав в ладони разделочный нож, Минк приготовился резать окорок. Окорок пах кровью. По полу тянуло холодом, где-то в стене сновал хорек. На холме в нескольких милях вдали чердачное окно поймало последний луч света, заполыхало на несколько минут и померкло.
– Передавай тарелки. – Голос у Минка стал глухим после случившейся за несколько лет до того аварии на тракторе, судя по всему, что-то защемилось тогда у него в глотке. Изрезанная вдоль и поперек белыми линиями шея Минка напряглась, он приступил к нарезанию окорока. Надпись на верхней части его фартука гласила: КРЕПКИЙ ОРЕШЕК. Красные ломти шлепались с ножа на тарелки, от жара трещинки на глазури разбегались, как вставшие дыбом волосы. Стальное лезвие ножа было узким от многочисленных заточек. Добравшись до кости, Минк стал действовать осторожно: истончившееся лезвие легко могло сломаться. Взглядом бледно-голубых, как разбавленное молоко, глаз он окинул стол.
– Где Даб? Шалопай чертов.
– Не знаю, – ответила Джуэл. Выпрямившись на стуле, она жесткими, огрубевшими руками, похожими на пучки морковок, вытрясала перец из стеклянной перечницы в форме собачки. – Но вот что я тебе скажу. Кто опаздывает к ужину, рискует остаться без него. Я готовлю еду для того, чтобы ее съедали горячей. А никто даже и не думает утруждаться, чтобы сесть за стол, пока она не остыла. Это всех касается: не пришел вовремя – об ужине забудь. Будь ты хоть самим святым Петром. Мне начхать, если Даб снова сбежал. Он думает, что может приходить и уходить, когда ему заблагорассудится. Ему плевать на труды, затраченные другими. А мне плевать, даже если Уинстон Черчилль со своей поганой толстой сигарой захочет с нами поужинать, мы никого ждать не будем. Если что-нибудь останется, значит, ему перепадет, но я не думаю, что что-нибудь останется.
– И я не думаю, – прищурившись, сказала Мернель. Ее косички, сложенные вдвое петельками, были закреплены резинками для волос, перед сном снимать их было больно, у девочки были слишком крупные для ее лица зубы и фамильные руки с кривыми пальцами и плоскими ногтями, и еще она неуклюже сутулилась, как Минк.
– А вас, мисс, никто не спрашивает. Заработала чуток денег на чечевичных стручках – и считаешь, что можешь в каждый разговор встревать? Вот как деньги портят человека. Хорошо, что меня нечем портить – у меня их нет.
– Я занимаюсь и другими хорошими делами, не только чечевичными стручками, – высокомерно сказала Мернель. – На этой неделе у меня три важных дела. За чечевицу я получила шесть долларов, мне прислал письмо сержант Фредерик Хейл Боттум из Новой Гвинеи, потому что нашел мою записку с пачкой сигарет в посылке, которые мы собирали в воскресной школе, и еще наш класс едет в Бартон на детективный фильм. В пятницу.
– И сколько чечевичных стручков ты собрала за эти шесть долларов? – Минк снял свою рабочую кепку и повесил на ушко́ в спинке стула. Копна волос высвободилась, и ему приходилось постоянно дергать головой влево, чтобы волосы не падали на глаза.
– Сотни. Тысячи. Тридцать мешков. А вот угадай, папочка, что еще! Некоторые ребята сдавали зеленые стручки, и им за них платили по десять центов за мешок. А у меня все были правильные, сначала высушенные на сеновале. Единственный, кто собрал больше меня, это старик из Топандера. Семьдесят два мешка. Но ему же не надо ходить в школу. Он может целый день валять дурака и собирать чечевицу.
– А я-то все гадаю: какого черта там, наверху, везде разбросаны чечевичные стручки. Сначала решил, что это Лоял придумал дешевый корм для коров. Потом, что это что-то для украшения.
– Пап, из чечевицы не делают украшения.
– Нет, конечно, черт возьми. Стручки, шишки, кукурузные зерна, яблоки только добавляют для красочности. Я видел женщин и девочек, которые обычные сенные грабли превращали в украшения с помощью гофрированной бумаги и плюща.
На несколько дюймов приоткрылась дверь, и в кухню просунулось раскрасневшееся толстощекое лицо. В гуще курчавых волос светилась проплешина – как полянка в лесу. Мальчик притворялся виноватым. Встретившись взглядом с Джуэл, он наигранно изобразил страх, бочком протиснувшись в комнату и защищая лицо согнутой рукой, – как будто ожидал удара. У него были мощные бедра и стригущая походка низкорослого мужчины. Он отлично сознавал свою роль домашнего клоуна.
– Мамочка, не бей, я никогда больше не буду опаздывать. В этот раз ну никак не получилось. Правда. Я разговорился с одним парнем, он сказал, что его жена была с теми, кто находился на горе Верблюжий Горб, когда упал тот бомбардировщик, они искали – может, кто выжил.
– Дай-то бог! – вставила Джуэл.
Даб развернул стул и оседлал его, положив единственную руку на спинку, пустой левый рукав, обычно заткнутый в карман куртки, сейчас болтался свободно. За правым ухом была заложена сигарета «Кэмел». На миг Джуэл вспомнила, какими красивыми были его предплечья: упругие мышцы, крупные мужские вены, похожие на прочные изящные ветви. Минк нарéзал ломоть окорока на кусочки и свалил их на тарелку Даба.
Лоялу казалось, что кухня сужается в перспективе, как на картине, где изображены волокнистый окорок, плющ двух оттенков зеленого на обоях, связка кукурузных початков, скрепленная проволокой и свисавшая над плитой, слово «Комфорт» на дверце плиты; на гвозде, вбитом в стену, – старая сумка Джуэл, в которой хранились счета и письма, на другом гвозде – огрызки карандашей в банке из-под пряностей, подвешенной на шнурке; нарисованный Мернель флаг, прикрепленный к двери кладовки; стеклянная дверная ручка-набалдашник; медный крючок и глазок; грязная кретоновая занавеска на провисшем шнурке, закрывающая нишу под раковиной; мокрые следы на линолеуме – все плоское и детальное, но удаляющееся от него, как опавшие листья по течению реки. Ему показалось, что он никогда раньше не видел черных ирландских волос Минка, таких тонких, что он не мог разглядеть отдельных волосинок, цветастого рисунка на мамином фартуке, того, как грузно она наклоняется вперед, ее крючковатого носа и круглых ушей – у них у всех такие же круглые уши, у всех до единого, подумал он, стараясь гнать от себя мысли о том, что́ лежало там, под стеной.
Даб наложил себе в тарелку картофельного пюре, полил его желтой подливкой и, орудуя вилкой, стал есть. Вынутую изо рта жвачку он приклеил к краю тарелки.
– Тот самолет летел над горой. Одно крыло зацепилось за льва, а потом он вдруг перекувыркнулся, крылья у него отломились, потом хвост, а кабину мотало так и сяк, пока она летела полмили до земли. Знаете, что я вам скажу? Это просто чудо, что тот парень выжил, парень был из Флориды, он лежал на снегу, вокруг него – кишки, руки, ноги от девяти мертвецов, а на нем – только несколько царапин и ссадин, он даже ничего себе не сломал. Этот парень раньше никогда не видел снега.
– За какого еще такого льва он зацепился? – спросила Мернель, представляя себе настоящего зверя, живущего в снежных горах.
– Ну, за верхушку горы, она похожа на льва, который приготовился прыгнуть, правда, некоторые считают, что она больше похожа на часть верблюда. Те, кто за льва, хотели назвать ее Крадущимся Львом, а те, кто за верблюда, – Верблюжьим Горбом. Это просто скала там, наверху, из гранита типа А. Выглядит как куча камней. На самом деле не похожа ни на верблюда, ни на льва, ни на дикобраза. Тебя что, ничему не учат в школе?
– Последний год или около того был кошмарным, столько всего страшного случилось. Война. Дочка Чоудеров ткнула себя иголкой в глаз. Это было ужасно. А та бедная женщина в ванне в гостинице! – Джуэл издала свой фирменный жуткий вздох и уставилась куда-то, где произошли эти печальные события, которые она с виноватым видом смаковала. Глаза у нее были полузакрыты, тяжелые запястья покоились на краю стола, вилка лежала на тарелке.
– А как насчет всего глупого, что случилось? – сказал Минк, слова мешались у него во рту с картошкой и окороком, впалые щеки выпячивались, когда он жевал. – Помнишь того дурака, который принес в кухню банку с порохом и поднес к ней спичку, чтобы посмотреть, загорится ли порох? Одна такая глупость – и полгорода в огне, а его брат и вся семья разорваны на куски.
– Черт, это что? – сказал Даб, выуживая что-то из картофельного пюре у себя в тарелке. – Что это такое, черт возьми? – Он продемонстрировал всем окровавленный кусочек пластыря.
– О господи, – воскликнула Джуэл, – выкинь все с тарелки, положи себе другого пюре. Я порезала палец, когда чистила картошку, а потом, когда накрывала на стол, заметила, что пластыря на пальце нет. Должно быть, соскользнул, когда я мяла пюре. Дай сюда, – сказала она, вставая и вываливая пюре из тарелки Даба в свиное ведро для объедков. Она двигалась быстро, ее маленькие пятки при каждом шаге выглядывали из мужских ботинок на шнурках, с наборными каблуками.
– А я уж представил себе на минуту, – сказал Даб, – что картофелины были с тряпичной кожурой.
– Даб! – одернула его Джуэл.
– Нет, я не понимаю, – сказала Мернель. – Не понимаю, что́ бомбардировщик делал возле Верблюжьего Горба. Там, на Верблюжьем Горбе, немцы, что ли?
Даб расхохотался своим дурацким смехом, широко открыв рот. Мернель увидела отросточек у него в глотке, черные гнилые пятна на зубах и голые десны слева, там, где «умельцы» выбили ему зубы.
– Не волнуйся насчет немцев. Даже если бы они переплыли океан, какого ляда им делать на Верблюжьем Горбу? «Ах, Ханс, я ищу эту проклятую ферму и эту опасную Мернель, которая собирает чечевичные стручки». – Ухмылка повисла на лице Даба, как кончик мокрой веревки.
Еда лежала на тарелке Лояла нетронутой, так, как ее шлепнул на нее Минк: кусок окорока немного свешивался за край, пюре возвышалось горкой, словно одинокий айсберг среди замерзшего моря.
Лоял встал, свет керосиновой лампы освещал его по грудь, лицо оставалось в тени. Его испачканные травой сомкнутые пальцы были прижаты к столу.
– Я должен кое-что сказать. Нам с Билли острочертело это место. Сегодня вечером мы уезжаем. Она меня уже ждет. Мы отчаливаем и направляемся на Запад, где-нибудь там купим ферму, начнем все по новой. У нее правильная идея. Она говорит: «Я даже не буду пытаться встретиться со своими. Буду счастлива никогда больше никого из них не увидеть». Она просто уезжает. Хочу расставить все по своим местам, чтобы вы знали. Я пришел на этот чертов ужин не затем, чтобы слушать все это дерьмо про немцев и картошку. Я пришел, чтобы забрать свои деньги и свою машину. И сказать ее родне, что она уехала и не желает с ними даже попрощаться.
Произнеся это вслух, он понял, что именно так им и следовало поступить. Сейчас это казалось настолько просто, что он не понимал, почему раньше так артачился.
Воцарилась тишина. Вокруг стола словно бы повис диссонирующий звук, как будто кто-то вслепую ударил по клавишам пианино отрезком трубы.
Минк привстал, волосы упали ему на глаза.
– Что ты несешь, черт возьми? Это у тебя шуточки такие? Единственное, что я слышу от тебя десять последних лет, это что́ ты думаешь по поводу того, как нужно управлять этой фермой, а теперь ты говоришь, что бросаешь ее, так, будто речь идет о том, чтобы сменить рубашку. За эти десять лет ты мне плешь проел разговорами о том, что́ бы ты хотел сделать с этим местом, как ты мечтаешь заменить джерсейскую породу коров на голштинскую, «купить доильный аппарат, как только нам проведут электричество после войны, и специализироваться на молочных продуктах», приобрести отгонные пастбища и люцерновые луга под покос, построить силосную башню, выращивать больше зерна, сосредоточиться на коммерческом молочном производстве. Это, мол, будет приносить доход. Надо вкладывать время и средства в молочное хозяйство, отказаться от большого сада, от свиней и индюшек, покупать еду – быстрее и экономичней. Не могу поверить, что теперь ты говоришь совершенно другое. Ты же мне все уши прожужжал. А теперь – вот это? И ты думаешь, что я это проглочу, как кусок сладкого пирога?
Эй, мистер, я тебе напомню, что́ еще ты мне твердил. Ты постоянно ныл, что можжевельник захватывает поля, часами талдычил про сад, про то, что разросшиеся корневища, сухостой, дикие елки забивают поросль в сосновом углу, что западные луга три года не кошены, завалены древесным мусором. Вот что ты говорил. Жалел, что в сутках не сорок светлых часов, чтобы успеть побольше сделать.
Лоял его почти не слышал, но отчетливо видел мягкие складки, бегущие от крыльев его ноздрей к уголкам рта, натянутые шнуры сосудов на его шее, думал о блестящих алых струях прямо под кожей, о набухших кровью артериях толщиной с палец, о хрусте ребер – когда он врезал ногой по лисьей груди.
– Ты не можешь бросить нас один на один с этой фермой, – сказал Минк глухим голосом, в котором наряду с гневом послышалась жалость к себе. – Господи Иисусе, у твоего брата только одна рука, у меня не осталось здоровья, после того как меня переехал трактор. Будь я здоров, я бы выбил из тебя эту дурь. У тебя совсем крыша съехала? Скажи на милость, как мы с Дабом одни сможем, черт возьми, доить вручную девятнадцать коров, в том числе двух твоих проклятых голштинок и ту, что лягается? Господи, ненавижу, как она смотрит. Сукин ты сын, мы же просто не справимся.
Черт побери! Ладно, голштинки – хорошие коровы, лучше, чем эти недомерки-джерси. Они дают почти вдвое больше молока, чем джерсейские. – Он с облегчением ударился в старый спор. – Но ты посмотри, сколько они жрут. И молочного жира у них вполовину меньше, чем у джерсейских. Джерси созданы для здешних мест. Наших скудных пастбищ им достаточно, чтобы дела на ферме шли хорошо. Они выносливые. И вот что еще я тебе скажу: не успеешь ты и шагу ступить с фермы, как тебя прихватят за задницу и наденут на тебя мундир. Идет война, если ты не забыл. Работа на фермах сейчас очень важна. Забудь о Западе. Ты что, газет не читаешь? И радио не слушаешь? Пыльный котел[3] высушил и сдул все фермы на Западе. Никуда ты не поедешь!
Даб ловко чиркнул спичкой о ноготь большого пальца и закурил сигарету.
– Мне пора, – сказал Лоял. – Я должен ехать. В Орегон или в Монтану – куда-нибудь.
– «Заведи свою пластинку снова, Чарли, всем нам нравится под нее танцевать», – пропел Даб, выпуская дым из ноздрей.
Джуэл обхватила лицо ладонями и провела ими вниз по щекам, от чего лицо ее вытянулось, и за стеклами очков стала видна красная изнанка нижних век.
– Не знаю… – сказала она. – А как же армейский ужин, который мы устраиваем в субботу вечером? Большой ужин с тушеной говядиной, на армейский лад, с самообслуживанием. И я надеялась, что в воскресенье утром ты меня отвезешь в церковь. Может, останешься? И Билли всегда работает там за повара и раздает еду. Ради этого она должна остаться.
– Именно Билли настояла, чтобы мы уехали сегодня. На то имеется причина. Уговаривать нас бесполезно. – Лоял резко наклонился над столом, в просвете между разошедшимися бортами рубашки показались курчавые черные волосы на бледной синеватой коже.
– Боже милостивый, я все понял! Ты ее обрюхатил. И она хочет сбежать отсюда, чтобы никто не узнал. Для таких, как ты, парней, которые, едучи по глубокой колее, загоняют себя в тупик и потом не могут развернуться обратно, существует название, но я не стану повторять его в присутствии твоих матери и сестры.
– Эй, Лоял, – вставил Даб, – если ты уедешь, ферме хана.
– Да, я знал, что будет тяжело – все равно что вариться в кипящем говне, но не знал, что будет настолько плохо. Неужели вы ничего не понимаете? Я уезжаю!
Он взбежал по лестнице в комнату со скошенным потолком, которую делил с Дабом, оставив позади нетронутый окорок на своей тарелке, перевернутый стул, отлетевший от стола, когда он вскакивал, лицо Мернель, отражавшееся в засиженном мухами зеркале. Схватив старый чемодан, он открыл его и швырнул на кровать. Потом, сжимая в руках скомканные рубашки, с минуту стоял над чемоданом, распахнувшим свой зев, словно в крике. Внизу все больше распалялся Минк, теперь его голос ревел, что-то хлопало и гремело – то ли дверь, то ли что-то в кладовке. Лоял бросил рубашки в чемодан и в этот момент понял, что все сместилось, дорога его жизни отклонилась от основного пути; не в тот миг, когда Билли с глухим стуком рухнула на землю под необузданным слепым порывом его похоти, а сейчас, когда рубашки вялой кучей хлопка упали в чемодан.
В шкафу он нашел спрятанную в ботинок бутылку Даба, покрепче завинтил на ней пробку и тоже швырнул в чемодан; перекинув жесткий ремень через замо́к и застегнув его, он зашагал вниз через две ступеньки; внизу слышался стук молотка, это Минк, сукин сын, заколачивал гвоздями входную дверь, чтобы он не мог выйти.
Несколько секунд – и Лоял оказался на другом конце комнаты, ногой вышиб окно, переступил через осколки стекла и вышел, оставив позади все: свои капканы, выносливых маленьких джерси, двух голштинок с тяжелыми телесного цвета выменами, промасленные тряпки Даба, запах старого железа в глубине сарая и стену там, наверху, перед лесом. Эта часть жизни закончилась. Закончилась в спешке.
По дороге в город он думал, какой горькой шуткой все обернулось. Билли, вечно зудевшая о том, чтобы уехать, вырваться, начать все сначала, оставалась на ферме. А он, никогда не представлявший себе жизни за пределами фермы, никогда ни о чем другом не мечтавший, покидает ее, вцепившись в руль автомобиля.
Что-то вреза́лось ему в ягодицу, он ощупал сиденье и нашел новую забаву Мернель – закрученную бакелитовую свистульку, покрытую многочисленными сколами от того, что ее долго пинали ногами по полу. Наклейки по ее бокам изображали осликов, несущих корзины с кактусами. Он начал крутить ручку, чтобы открыть окно, но стекло снова перекосило, и открылась только небольшая щель, поэтому он швырнул свистульку на заднее сиденье.
Уже смеркалось, но в низине, где луга оттесняли деревья в стороны, он притормозил, чтобы бросить на них последний взгляд, стараясь заглушить непроизвольные вспышки воспоминаний о том, что случилось. Случилось и стало бесповоротным.
Место выглядело как застывший на открытке пейзаж: дом и хлев, похожие на черных овец в океане полей, небо – как мембрана, поддерживающая последний свет дня; размытые окна кухни, а за строениями – поле, обширное, акров в двадцать, простирающееся к югу, распахнутое на две стороны и пересеченное почти точно посередине водной артерией, словно открытая Библия со страницами площадью по десять акров. Он выудил из чемодана бутылку Даба и глотнул холодного виски. Красивое пастбище, четыре или пять лет ушло у него на то, чтобы довести его до ума, Минк не вложил в него ни капли своего труда, все сделал он сам: осушил болото, обработал землю золой, засеял клевером, три года перепахивал, чтобы восстановить плодородие почвы, раскислить ее, потом посеял люцерну, ухаживал за ней, любовался тем, как растет этот питательный вкусный корм. Вот почему повысилась жирность молока у коров. Минк для этого не сделал ничего, только он, Лоял. Лучшее пастбище в окру́ге. Именно поэтому он и захотел подняться выше можжевеловых зарослей – не затем, чтобы сделать то, чего он, по ее мнению, хотел, а чтобы взглянуть на свои угодья сверху, пусть Билли и было плевать на пастбище, и она не могла отличить хорошее пастбище от плохого.
– Все это я сто раз слышала, – сказала она. – По мне, так оно ничем не отличается от любого другого дурацкого пастбища. – Она покачала головой. – Не знаю, Лоял, получится ли у меня с тобой что-нибудь.
В тускнеющем свете поле выглядело как темно-зеленый мех.
– Ты видишь его в последний раз, – сказал он себе, сунул бутылку Даба в бардачок и тронул машину на первой скорости. Краем глаза он уловил белую точку посреди поля. Слишком большую для лисы и не похожую абрисом на оленя. Ни одного пня в поле тоже не было.
Он был уже в четырнадцати милях от дома, на середине моста, когда пришлось нажать на тормоза, чтобы не наехать на какое-то покрытое шерстью бездомное существо, и тут он вспомнил: пес. Пес наверняка сидел в поле, точно в том месте, где он велел ему сидеть. Он по-прежнему ждал его. Господи Иисусе!
Топая от неутоленного гнева, прихрамывая, Минк метался по дому, расшвыривая вещи Лояла: модель аэроплана, висевшую на гвозде в передней, школьную фотографию в покоробившемся паспарту с позолоченным обрезом – Лоял, единственный в классе мальчик с курчавыми волосами, красивый, – стоявшую среди других рамок и шкатулок для пуговиц на черешневом столике с бортиком в парадной комнате. Ленточки 4H[4] за телят – красные, белые, синие, пришпиленные к куску прислоненного к стенке картона; аттестат об окончании старшей школы, с надписью, сделанной черными готическими буквами и свидетельствующей о том, что Лоял прошел полный курс обучения по ведению сельского хозяйства, агрономии и труду; тяжелый синий учебник по молочному производству, оставшийся от единственного года, который он проучился в сельскохозяйственном училище; сертификат о проведенной культивации пастбища, газетная вырезка с фотографией, на которой мистер Фуллер, окружной агент[5], вручает Лоялу этот сертификат, – все это Минк смел на пол.
Рабочую куртку Лояла он запихнул в кухонную плиту, его оставшуюся нетронутой еду свалил в помойное ведро. Дым просачивался сквозь сотни трещин в плите и, клубясь, стелился под потолком, пока, подхваченный потоком теплого воздуха, не вылетал в разбитое окно. Даб шарил за закрытой дверью кладовки в поисках куска картона, чтобы закрыть оконную брешь, а Джуэл, с красным лицом, сощурив глаза до узких щелочек, колдовала с заслонкой. Печная труба взревела, когда вспыхнул впитавшийся в куртку вонючий креозот, раскалив металл докрасна.
– Господи, ма, ты же раздуваешь огонь в дымоходе, опусти заслонку! – завопил Даб.
В этот момент Минк, внешне уже спокойный, но с горящими злобой глазами, спустился по лестнице с винчестером Лояла калибра.30-.30 в руке, хромая, прошел через кухню и открыл дверь. Даб предположил, что он собирается выбросить ружье в пруд, и решил позднее пошарить по дну картофельными вилами – авось повезет. Наверное, целый день уйдет на то, чтобы вычистить и смазать его, снова привести в рабочее состояние, но оно того стоит, ружье-то хорошее. Если опереть его о подоконник на сеновале, он сможет стрелять и добудет собственного оленя, как все другие. Он развернул картонную коробку, разорвал ее по сгибам, приставил лист к оконной раме и, придерживая левым коленом, стал прибивать гвоздями.
– Завтра я вырежу стекло и вставлю, если кто-нибудь поможет мне его разметить, – бодро сказал он, но лицо его оставалось бледным.
Джуэл, грузно согнувшись, сметала осколки, вывалившиеся куски замазки и пыль, ее цветастое платье задралось, стали видны сморщившиеся хлопчатобумажные чулки телесного цвета, выуженные из развала в «Монтгомери Уорд»[6].
– Ма, стекло попало в еду, им весь стол засыпан, – сказала Мернель. – И на крыльце большие осколки валяются.
– Прежде чем мыть тарелки, сгреби с них все, только не в свиное ведро. Придется отнести и вывалить где-нибудь подальше. Не знаю, могут ли куры клевать стекло, но боюсь, что да. Отнеси за огород.
Из хлева послышался громкий хлопок выстрела, потом еще один и после длинного интервала третий. Коровы подняли рев, как аллигаторы, – непрекращающееся мычание, топот, удары о столбцы стойл. И весь этот шум перекрывал рык «отца Авраама».
– Это черт знает что, – сказал Даб.
– Как можно такое сотворить! – дрожа и прижимая ладони к губам, прошептала Джуэл, наблюдая, как Даб идет к входной двери, сдергивает с гвоздя куртку, потом пересекает кухню обратно и направляется к дровяному сараю.
– Будь осторожен, – бросила она ему вслед, надеясь, что он знает, чего опасаться.
Мернель захныкала, не потому, что ей было жалко коров, а потому, что гнев всегда вырывался из Минка, как мощная струя воды из раскручивающегося шланга. В таком состоянии он мог всех их порубить топором.
– Возьми себя в руки и поднимайся наверх, спать, – сказала ей Джуэл, убирая тарелки со стола. – Быстрее, и без твоего нытья тут забот хватает.
Когда вошел Минк, Джуэл сидела за столом. Она заметила полоску седой щетины у него на щеке, которой еще утром не было. Не глядя, он зашвырнул ружье на крышу посудного шкафа, даже не почистив его, и сел напротив, спокойно положив руки на стол. Растрепанные волосы выбивались у него из-под кепки. Козырек торчал над глазами, как зловещий рог.
– Слава богу, доить придется теперь на две меньше.
На груди поверх рабочей куртки у него тянулась цепочка мелких капель крови.
Туман поднимался от речки, как театральный занавес. К середине утра деревья все еще стояли склоненными под тяжестью влаги и неподвижными. Все вокруг было покрыто бисерными капельками, от чего кора и листва, земля и вообще все краски природы казались бледными. От того, что Даб и Минк все время ходили туда-сюда, на крыльце образовалась темная дорожка, продолжавшаяся в жесткой траве, где на кончике каждой травинки висели мелкие жемчужинки росы. Крыша хлева растворялась в тумане, свиньи месили ногами кучу навоза, от чего на поверхность черной жижи поднимались воздушные пузырьки.
Минк еще до рассвета был на ногах. Джуэл с трудом продрала глаза, услышав рокот трактора, тащившего туши голштинок к болоту, где им предстояло стать добычей собак, лис и ворон. Тарахтенье мотора эхом отдавалось в тумане, обозначая путь трактора.
«Можно было хотя бы мясо себе оставить», – подумала она, гнев Минка представлялся ей таким расточительным, что она готова была пожелать ему сгореть в его собственном адском пламени, багровом, как окрестный пейзаж, увиденный сквозь красную целлофановую ленточку с сигаретной пачки. Мысль была не нова.
Сколько было в их жизни подобных случаев! Она помнила их все. Сбивающие с ног оплеухи, порки, которые он устраивал мальчикам, такие же, какие сам получал в детстве. Лоялу было, наверное, года три, он ковылял через грязный скотный двор в маленьких красных сапожках, жалобно мыча, как потерявшийся теленок, и цепляясь за подойник. Потом оступился в жидкий навоз, молоко расплескалось. Минк влепил ему затрещину прямо посреди скотного двора. «Я научу тебя смотреть под ноги, поганец! Я научу тебя не расплескивать молоко!» К тому времени, когда Лоял добрался до крыльца, его сломанный носик распух до размеров куриного яйца; две недели малыш ходил крадучись, чтобы не встретиться с Минком, и был похож на енота с черными кругами вокруг глаз. Когда Джуэл, придя в ярость, прибежала в коровник, Минк удивился: «Послушай, их надо учить смолоду. Приходится. Это же ради его собственной пользы. Я сам через это прошел. И голову даю на отсечение, что больше он никогда молоко не расплещет». Так и было.
А Даб! Сколько ему тогда было? Пять? Шесть? Вздумалось ему поесть под столом вместе с собакой, так Минк вытащил его оттуда за волосы, поднял в воздух и, встряхивая, зарычал: «Ты будешь есть нормально из тарелки или нет? Будешь?!»
Но она не могла долго держать на него зла, потому что он остывал так же быстро, как распалялся. Бладовский характер. У Лояла был такой же, взрывной. Только вскипел – и тут же мягкий, как масло.
Минк с Дабом задерживались в коровнике. Кухонные часы показывали девять, когда пришел Даб, с удовольствием, наслаждаясь вкусом горячего цикория, выпил чашку кофе из рябого кофейника, стоявшего в дальней части плиты, другую, со сколами, налил для Минка. Смена настроений в их семье происходила стремительно – словно летали туда-сюда костяшки на счетах. Злоба и напряжение быстро смягчались. Минк старался подавлять свое недовольство привычкой сына вечно где-то шляться и его непобедимым пристрастием к негритянской музыке и тем пластинкам «Роу-бой Хэрри», которые он тайком откуда-то приносил. Еще он ездил в Рутленд, в ресторан «Конг Чау», где в один присест съедал на три доллара овощей под каким-то крысино-коричневым соусом, а по воскресеньям напивался в придорожном баре «Комета» и лапал женщин своей единственной грязной рукой.
Даб, в свою очередь, глотал навязшие в зубах сентенции Минка по поводу невозможности вырваться из тисков тяжкого труда, которые тот вечно бормотал себе под нос, и мирился со святой верой отца в то, что скотоводческий аукцион – самое лучшее развлечение, о каком только можно мечтать. Даб сумел проглотить даже убийство голштинок.
В тусклом свете лампы их заскорузлые ладони соприкасались, как два куска дерева, когда Даб протягивал руку к полному ведру молока и передавал Минку пустое, после чего продвигался вперед, протирал бока и вымя следующей коровы и успокаивал Мирну Лой, которая вскидывала голову, все еще продолжая нервничать. Делая дело, они становились партнерами. Дополнительный груз работы, свалившийся на них без Лояла, сплачивал их. Даб шевелился быстрее; Минк доил и доил без перерыва: четырнадцать коров, семнадцать… руки у него болели, спина разламывалась, и Даб видел, чего ему стоил этот тяжкий труд. Впервые в жизни, глядя на Минка, он пожалел, что у него только одна рука.
Теперь, когда Лоял уехал, в нем поднялось что-то вроде тоски по отцовской привязанности, тоски, о существовании которой в себе он даже не подозревал, которая тихо и мирно дремала где-то глубоко под его кривляньями и отлучками и которая до этого момента никогда не искала удовлетворения. Хотя она и не вытеснила застарелой ненависти и того, что он твердил про себя как заклинание: «Я никогда не стану таким, как он».
Они работали молча, слушая про цены на яйца, вести с ферм, новости с войны, о которых вещал трескучий, засыпанный соломенной шелухой радиоприемник, работавший от большого хозяйственного аккумулятора и стоявший на полке за дверью доильного помещения. Пока работали, пока молоко струями било в ведро, они на время переставали быть отцом и младшим сыном и делались равными по отношению к этому нескончаемому труду. «Мы все наладим, все будет хорошо», – сказал Минк, не отвлекаясь от дойки, мышцы на его руках попеременно напрягались и опадали.
– Три с половиной часа дойки. Я доил, Даб таскал проклятое молоко. Только на молочное производство уходит до семи часов, плюс косьба и молотьба, чистка коровника, навоз нужно по полю разбросать, пока снег не выпал, завтра к семи часам надо отвезти сливки к шоссе, плюс остальные мелочи жизни, такие как копание картошки и заготовка дров. На этой неделе еще предстоит забой скота, придется этим заниматься всю ночь. Если бы я захотел составить список только тех дел, которые надо сделать срочно, в доме бумаги бы не хватило. Да и не знаю, сумел ли бы я карандаш в руке удержать, кажется, мои пальцы уже ничего, кроме коровьих сосков, держать не могут. Вам с Мернель придется заняться курами и снять сколько сможете яблок, еще картошку выкопать. Мернель придется школу пропускать – неделю или больше, пока со всем не управимся. Не вижу другого способа все это провернуть, кроме как перестать спать.
То, что говорил Минк, было правдой. Но от того, как яростно кривился рот Минка, Джуэл разозлилась.
– Если мы будем работать вне дома, придется тебе ужинать чем попало. Я не могу сворачивать шеи курам, ощипывать их, копать картошку, собирать яблоки, а потом идти в дом и готовить большой ужин. Ты не можешь позвать на помощь одного из сыновей твоего брата – Эрнеста или Норманна? – Она знала, что не может.
– Ну, тогда уж извини, если я не смогу заниматься молоком, потому что придется дрова заготавливать. Черт подери, мне нужен плотный ужин, и ты должна мне его готовить. – Он уже орал во всю глотку. – И – нет, я не могу позвать на помощь мальчишек Отта. Во-первых, Норманну всего одиннадцать лет, и силенок у него не больше, чем у мокрой соломины. А Эрни уже помогает Отту, но Отт говорит, что делает он это с такой же охотой, с какой принял бы яд.
В этот момент ей хотелось, чтобы он сам принял яд, и он знал это.
На дорожке, ведущей к дому, послышалось тарахтенье приближающейся машины. Джуэл выглянула в окно.
– Кто б сомневался, что они явятся. Это старуха миссис Ниппл и Ронни.
– Я – в коровник, – сказал Минк, хватая рабочую куртку.
От ссоры он раскраснелся, и Джуэл на миг увидела его молодым: молочная кожа под распахнутой рубашкой, сверкающие голубые глаза и прекрасные волосы. Сила, бурлившая в нем, самодовольный вид, с каким он расхаживал и одергивал комбинезон, чтобы освободить интимные части тела от натирающей ткани…
Они с Дабом дружной командой отправились через заднюю дверь в дровяной сарай. Скрипнула входная дверь. Толстые пальцы миссис Ниппл ухватились за ее край.
– Не стойте там, миссис Ниппл, входите, и Ронни тоже, – крикнула Джуэл, наливая воду в чайник. Когда-то в детстве старушка обожгла губы горячим кофе и с тех пор не прикасалась к нему, а когда пила чай, дожидалась, пока он совсем остынет. – Я так и думала, что мы вас скоро снова увидим.
Миссис Ниппл инстинктивно угадывала чужие невзгоды, как дикие гуси по сокращающейся долготе дня угадывают, что пора улетать. Она за много миль чуяла малейшие признаки раздора.
– После того, через что ей пришлось пройти, – как-то мрачным тоном сказала Джуэл дочери, – она, наверное, способна почуять, даже если на Кубе что-то будет не так.
– А через что ей пришлось пройти? – спросила Мернель.
– Это я тебе расскажу, когда ты вырастешь. Сейчас не поймешь.
– Скажи, – заныла Мернель, – я пойму.
– Не думаю, – ответила Джуэл.
– Ронни пошел в коровник поговорить с Лоялом и остальными, – сказала миссис Ниппл, бочком протискиваясь в дверь и мгновенно охватывая взглядом разбитое окно, кучу картофельных очистков в раковине, полуоткрытую дверь дровяного сарая, кривую улыбку Джуэл. Она нюхом учуяла запах ярости, дымок чьего-то отъезда. Сев на стул Минка, она даже сквозь толстую коричневую юбку ощутила тепло сиденья. Не было никакой нужды сообщать ей о том, что случилось. Она знала: Минк убежал в сарай, увидев, что она приехала.
Всем своим видом – от белых колечек перманента, сделанного в «Домашней парикмахерской Коринны Клонч», до блестящих слезящихся глаз, пышной груди, выпирающей задней части, которую не мог сдержать ни один корсет, и кривых ног, дугами расходящихся так далеко от таза, что ее походка напоминала раскачивающееся кресло-качалку, – она напоминала курицу, отложившую тысячу яиц. Даб как-то, хихикая, сказал Лоялу, что расстояние между ее бедрами, должно быть, не меньше трех ладоней и что она могла бы сесть на клайдсдейла[7], как прищепка с выемкой посередине на веревку.
Миссис Ниппл вздохнула, потрогала узкий осколок стекла на клеенке и произнесла, готовя почву для того, что должна была сообщить ей Джуэл:
– Похоже, кругом одни неприятности. Мало того, что приходится развозить собственные бумажные мешки по магазинам, так в прошлом месяце Ронни получил письмо от владельца молоковозов, в котором сообщалось, что они упрощают маршрут. Теперь они не будут подъезжать к каждой ферме. Если мы хотим продавать им сливки, мы должны сами доставлять их к шоссе. Ронни, конечно, это делает, но уж больно утомительная это работа и отнимает кучу времени. Думаю, он на этом много потеряет. Не знаю, как, по их представлениям, мы должны с этим справляться. Или вот еще золовка моей племянницы Иды, ну, вы помните Иду, она проводила у нас каникулы, когда Тут еще была жива, однажды все лето помогала мне по саду, собирала ягоды, яблоки и все такое прочее, и Ронни помогала с сеном. Ну, та самая, которую искусали шершни, свившие гнездо под тыквой. Теперь она живет в Шореме и написала мне, что ее золовку, миссис Чарлз Ренфрю, которая заведует в Бартоне столовой Ю-авто[8] – я там никогда не ела и, думаю, не доведется – и чей муж на фронте, служит в военно-воздушных силах, арестовали. Она застрелила парня, Джима-как-там-его, который работал электриком, из его собственного ружья. Кажется, он шастал, вынюхивал, заглядывал в окна, чтобы увидеть, что она делает, и много чего увидел. Она взяла повара себе в помощники, чтобы он подсоблял ей управляться со столовой, цветного парня из Южной Америки, она не говорила, как его зовут, но этот парень из электрической компании увидел, как миссис Чарлз Ренфрю целуется с поваром, и ворвался к ним с ружьем. Видите ли, он сам к ней неровно дышал. Говорят, она довольно хорошенькая. Так вот, она вырвала у него ружье и застрелила его. Насмерть. Когда ее арестовали, она все признала, но сказала, что это был несчастный случай. У нее шестеро детей, младшему всего четыре года. Бедные детишки. Об этом писали в газетах. Ужасно, правда? – Миссис Ниппл сделала паузу, чтобы дать возможность Джуэл вступить в разговор. Что могло быть хуже многочисленных преступлений миссис Чарлз Ренфрю, выставленных на всеобщее обозрение, и миссис Ниппл рассказала Джуэл эту историю, чтобы дать ей понять: какими бы ни были ее неприятности, бывает и гораздо хуже. Она подалась вперед. Джуэл подвинула ей чашку чая, при этом струйка перелилась через край.
– А у нас тут вчера вечером случился сюрприз, – сказала она. – Лоял встал посреди ужина из-за стола и объявил, что они с Билли уезжают на Запад. Вчера они и уехали. В некотором смысле застали нас врасплох. Но таковы уж нынешние дети.
– Вы совершенно правы, – подхватила миссис Ниппл. – У меня прямо дыхание перехватило. Ронни будет расстроен. Они с Лоялом были не разлей вода. – Она подумала, что было неправильно со стороны Джуэл выложить все вот так прямо и коротко, без подробностей о том, кто что при этом говорил, и заподозрила, что все гораздо глубже. Минк наверняка взбесился. То, как поведала об этом Джуэл, давало основания предположить, что эта история не из тех, что постепенно отступают, скукоживаются и вызывают все меньше разговоров, а через год о них и вовсе все забывают. Эта – из тех, что вызревают со временем. Таких историй куча. Она без труда могла вспомнить одну-две прямо сейчас. Тут дело серьезное. Она никогда не понимала, почему Ронни нравился Лоял, он ничем не выделялся даже среди Бладов, гораздых все делать не так, разве что физической силой да каким-то бешеным трудолюбием. Теперь одному Минку эту ферму снова не поднять, слишком многое против. Достаточно посмотреть, как она обветшала с дедовских времен, когда ее окружал крепкий забор для заботы о рысаках и тонкорунных мериносах, тогда тут держали только трех коров для семейных потребностей в масле и сыре. Миссис Ниппл нравилась Джуэл, но та не следила за чистотой в доме, позволяя мужчинам входить в рабочей одежде и обуви, не обращая внимания на пыль и паутину и слишком гордясь своим молочным хозяйством.
– Ну, Билли-то прямо бредила тем, чтобы убраться отсюда, и не могу сказать, что я ее осуждаю. Но то, что Лоял захотел уехать, удивительно. Он-то парень деревенский до мозга костей. Она еще увидит: можно вырвать парня из деревни, но нельзя вырвать деревню из него. Минку и Дабу одним трудно будет доить всех этих коров. А Даб-то еще здесь или снова куда-нибудь умотал? – Теперь ее голос лился, словно теплый бульон, способный залечить больное горло.
– С тех пор как это случилось, сидит тут как пришпиленный. Но вы же знаете, какой он. Вдвоем им всю работу переделать не под силу. Не смогут они вдвоем обслуживать ферму. Придется кого-нибудь нанимать, наверное.
– Вы никого не найдете. Ронни всю прошлую зиму, всю весну и лето пытался, думаю, он знает всех на двадцать миль в окру́ге, кто может держать вилы в руках, и лучшее, что он смог найти – это школьники и столетние старики на деревянных ногах и с клюкой. Кое-кто пристраивает к работе девочек. Как насчет Мернель? Может, она сумеет доить? Сколько ей – двенадцать, тринадцать? Ее это проклятие еще не настигло? Я, помню, доила с восьми лет. Или вы можете доить, пока она делает работу по дому. Говорят, что коровы нервничают, когда их доит женщина. Лично я никогда такого не замечала. – Старая дама шумно отпила чаю.
– Нет, мэм, я в коровнике не работаю, и дочка моя не работает. Коровник – мужское дело. Если они не справятся, могут кого-нибудь нанять. Я отдала коровнику двух сыновей, этого достаточно. Минк уже пристроил меня и Мернель к тому, что считает своими побочными занятиями.
– Я заметила, что теперь, когда так трудно найти помощника и когда молодые люди на войне, довольно много ферм выставляют на продажу. А уж как цены на сливки скачут! Конечно, пока идет война, это неплохо, но они ведь снова могут упасть. Я слышала, что Дартер продал ферму. Трое мальчиков – на военной службе, четвертый работает на судоремонтной верфи, девочка пошла на курсы медсестер, и Клайд сказал: «Не понимаю, зачем нам торчать здесь, когда мы можем в другом месте зарабатывать хорошие деньги, не загоняя себя до смерти». Говорят, он уехал в Бат, что в Мэне, к сыну, там освоил сварку, и теперь у него хорошо оплачиваемая работа. Жена его, по слухам, тоже нашла неплохую работу, и с учетом того, что они получают и что выручили от фермы, которую продали одному учителю из Пенсильвании, который приезжает только на лето, они неплохо обеспечены. Удивительно, что Лоял и Билли сорвались так внезапно. Он даже ничего не сказал Ронни, а ведь они на этой неделе собирались поохотиться на гусей. Мы главным образом поэтому и приехали – Ронни хотел договориться с Лоялом о времени. Я сказала, чтобы они отстрелили ястребов, которые у меня кур таскают, а теперь вот еще и индюшка пропала. Не знаю, может ли ястреб поднять индюшку, но думаю, они ее оттащили недалеко и съели. Как теперь Ронни будет без Лояла? Они были так близки. А уж как вам без Лояла трудно будет! Уж он-то был работником!
– Что-нибудь придумаем. Но что – не знаю. Знаю одно: ни я, ни Мернель ни в какой коровник не пойдем.
Направившись на север, он быстро доехал до дальнего конца озера. У него был небольшой рулончик денег, деревенских денег, долларовых бумажек, засаленных, измятых, прошедших через десятки рук механиков, батраков, лесорубов. Имелось у него и достаточное количество талонов на бензин, чтобы куда-нибудь доехать. Похоже, никто за ним не гнался, и он не опасался, что когда-нибудь его станут искать. Та стена построена на совесть, думал он, устоит. Если лисы не сделают подкоп. И если никто туда не пойдет. А кому, черт побери, нужно туда ходить? Никому.
На осеннем холоде дороги затвердели и были почти свободны – лишь время от времени встречалось несколько машин. Отличная погода для охоты. Лесовоз, выехавший из чащи, оставил на асфальте рельефную двойную дугу грязи от глубоких протекторов на повороте – видимо, увяз где-то на лесной дороге в мягкой почве. У него было сорок семь долларов, достаточно, чтобы куда-нибудь добраться. Если машина выдержит. Его «Шевроле»-фургон 1936 года находился во вполне хорошем состоянии, если не считать сломанной спинки сиденья, которую приходилось подпирать сзади деревянной крестовиной. Обогреватель испускал струйку воздуха не теплее дыхания летучей мыши, но стеклообогреватель работал исправно. Аккумулятор, правда, был старый, и завести его холодным утром становилось не легче, чем выдоить портвейн из заднего левого соска коровы. Зато протекторы на покрышках еще не стерлись. Колеса он берег. Если машина сломается, он найдет работу. Зайдет на первую попавшуюся ферму и наймется. Что его беспокоило, так это талоны на бензин. У него их хватало на двадцать галлонов – только чтобы пересечь штат Нью-Йорк. И это ему нужно было сделать – кровь из носу.
Он не думал о том, куда едет, – лишь бы подальше. Ему казалось, что направление выбирать не обязательно – нужно просто удаляться от фермы. Идея состояла не в том, что он может направиться куда захочет, а в том, что ему нужно куда-нибудь приехать, куда – не важно. В его голове никогда даже искоркой не вспыхивало желание изучать пауков или камни, работу часовых механизмов или трепет бумажных рулонов, выходящих из-под черных типографских прессов, нанесение на карту высоких арктических широт или пение тенором. Ферма давала ему ответы на все вопросы, впрочем, у него и вопросов-то никогда не возникало.
Запад – таково общее направление. Именно там, как считала Билли, что-то было. Не другая ферма. Она мечтала о каком-нибудь сумасшедшем месте, о работе, связанной с войной, о том, чтобы зарабатывать хорошие деньги где-нибудь на фабрике, если удастся найти такую, на которой ногти не будут ломаться, о том, чтобы скопить немного для начала, ходить куда-нибудь по воскресеньям, делать прически – завитые локоны, разделенные прямым пробором и закрепленные на затылке двумя красными заколками с искусственными бриллиантами. Она хотела петь и неплохо пела, когда выдавался случай. Ходила в «Клуб-52», набитый парнями с базы. Классная, элегантная, как Анита О’Дей[9], она стояла перед микрофоном, держась за него одной рукой, с красным шифоновым шарфом, ниспадающим с плеча, и голос ее лился из конца в конец зала, как вода, перекатывающаяся через камни, – чистый, но немного насмешливый.
Предполагалось, что он найдет там работу. Деньги, по ее словам, хорошие – от доллара в час и выше. На авиационных заводах ребята зарабатывали по пятьдесят, шестьдесят долларов в неделю. Вот они и поедут на запад, но будут придерживаться границы. Она называла города – Саут-Бенд, Детройт, Гэри, Чикаго – вот это места! Чего бы ни хотелось Билли, он старался выкинуть из головы все, что случилось на самом деле. Бензин будет проблемой.
Дорога тянулась вдоль озера параллельно железнодорожному полотну. Вот еще одна возможность – поехать на поезде. Он никогда еще этого не делал, но многие ездили. Даб, например – даже тупица Даб, когда у него срывало крышу, болтался повсюду в товарных вагонах – садился и ехал куда глаза глядят. Возвращался в полном раздрае, вонючий, притаскивал старый мешок, набитый всякой дрянью, волосы от грязи стояли у него дыбом.
«Подарки! Я привез тебе подарок, ма», – говорил он, бывало, вытаскивая какое-нибудь барахло. Один раз приволок тридцать форм для выпечки, к краям которых прилипли остатки яблок, запеченных в вишневом сиропе. Как-то – пять маленьких тюков хлопка высотой дюймов в шесть, с бирками, на которых было написано: «Подарок из Нового Орлеана, хлопковой столицы мира». А однажды – половину дорожного рекламного щита «Бурма шейв»[10] – на ней было только слово «Бурма» – и пытался им втемяшить, что эта вещь прямиком из Бирмы[11]. Еще однажды притаранил пятьдесят фунтов красной глины откуда-то с юга, он и сам не знал, откуда именно.
«Там все вокруг такое, кругом красная грязь. Красная, как кровь. Дороги красные, ветер дует красный, основания домов красные, сады, фермы – все красное. А вот картохи и репы – такого же цвета, как у нас. Никак понять не могу: везде же существует красная картошка, а в краях, где земля красная, ее нет». Он высыпал красную землю на одну из Джуэловых клумб, где мог время от времени смотреть на нее и предаваться воспоминаниям о месте, откуда ее привез.
В темноте позади свет то загорался, то гас, постепенно увеличиваясь в зеркале заднего вида. Лоял услышал свисток, как он думал, где-то у себя за спиной, у переезда, но когда он вывернул из-за плавного поворота к мосту, поезд оказался прямо перед ним, гоня перед собой сигнальный свет по рельсам, которые, содрогаясь, лязгали в нескольких футах от него.
Однако самым худшим был тот случай, когда Даб вернулся с содранной до костей спиной, лицом, покрытым струпьями, похожими на черные островки, и ампутированной левой рукой, от которой остался только обрубок, напоминавший тюлений плавник. Минк и Джуэл, застывшие, в лучшей своей одежде поехали тогда за ним, это был первый раз, когда Минк покидал пределы штата. Даб называл свою культю «мой плавник», старался шутить, но явно был не в себе и подавлен. «Могло быть и хуже», – сказал он, с каким-то безумным выражением лица подмигнув Лоялу. С тех пор он уезжал только один раз, не дальше Провиденса в Род-Айленде, и только автостопом, зайцем на товарняках больше не ездил никогда. В Род-Айленде, говорил он, есть что-то вроде школы, где учат разным трюкам – как управляться без половины частей тела. Там могут человека починить с помощью искусственных кистей, рук и ног, сделанных из разных ремней и алюминия. А еще делают из новой пластмассы пальцы, которые работают так хорошо, что однорукий может играть, как человек-оркестр. Однако вернулся он оттуда таким же, как был, и даже не захотел ничего объяснить. Оказалось, это подразделение Администрации по делам ветеранов, предназначенное для военнослужащих, фермерам же оставалось обходиться своими силами. В любом случае требовалось доказать, как далеко ты продвинулся в той или иной области, до того как стал калекой. А ведь многие покалечились еще в детстве. Взять хоть Минка, вилы проткнули ему бедро, когда мальчишке было всего пять лет, потом две автомобильные аварии, потом он перевернулся на тракторе, потом племенная свиноматка повалила его и наполовину откусила ухо, но вот он тут как тут, хромает, но силен и надежен в работе, как трелевочная цепь. Крепкий орешек. Старый сукин сын.
Углубившись в штат Нью-Йорк на много миль, Лоял съехал на поле, отгороженное от дороги шеренгой деревьев виргинской черемухи. Вот и сломанная спинка сиденья придется кстати, подумал он, вынимая подпорку и откидывая спинку назад – водительское кресло превратилось в узкую кровать. Но когда он скрючился, чтобы лечь, грудь снова стеснило, словно в горло ему забили тупой кол, он стал задыхаться и просидел остаток ночи, уставившись на звезды.
Ни одна из радиостанций, даже французская болтовня и звуки аккордеонов, не ловилась без помех на всем пути вдоль кромки андирондакских[12] хвойных лесов, состоявших из елей и скелетоподобных лиственниц, неподвижно восстававших из серой земли; иногда впереди на дороге возникала мешанина из оленьих ног и фосфоресцирующих глаз, он замечал их с достаточно далекого расстояния, чтобы успеть ударить по тормозам и одновременно нажать на клаксон, наблюдая, как олени уходят, и тревожась о тормозных шлангах и сношенных тормозных колодках. Мимо проплывали домики величиной не больше сарая для инструментов, над их сложенными из камней печными трубами вились струйки дыма; заколоченные деревянные дома; дорожные щиты с надписями: «Воронье гнездо», «Лагерь «Час отдыха», «Убежище», «Ущелье москитов», «Прогулка в сумерках»; мосты, под которыми стремительно неслась вода; гравийные дороги, изрытые выбоинами – не более чем борозды, проложенные через гущу деревьев, извилистые, петляющие, бегущие от реки Святого Лаврентия, находящейся в тридцати милях к северу. Непривычный вид этих мест, их пустынность придавали спокойствие его дыханию. Ничто здесь не имело к нему никакого отношения, ни минувшие события, ни чувство долга, ни семья не давили на него. Угрюмая земля, влажная, как внутренняя поверхность бадьи во время дождя. Стрелка уровня топлива клонилась вниз, и он начал высматривать заправочную станцию. Чем больше он удалялся от дома, тем, казалось, свободней ему дышалось.
Поздним утром он подъехал к «ловушке для туристов»[13] «Большая сосна», расположившейся в ожидании посетителей за длинным изгибом дороги. Он умирал от голода. Четыре или пять старых легковушек и грузовиков стояли здесь, видимо, так давно, что у них спустили шины. Длинный ряд павильонов венчали вывески: «Мокасины маленького индейца», «Арахисовая невеста», «Целебные подушки», «Изделия из кожи», «Продовольственные товары», «Сувениры», «Вы отдыхаете – мы меняем вам колеса», «Закусочная», «Бездонная чашка кофе за 5 центов», «Туалет», «Подарки и новинки», «Ремонт автомобилей», «Червяк и блесна», «Туристский домик». Обзор места был наполовину закрыт, но круглая верхушка бензоколонки отражала свет, пробивавшийся сквозь красный рекламный знак нефтегазовой компании «Тидол». Парковочная площадка была бугристой, как булыжная мостовая, изрытой заполненными грязью ямами и иссеченной колеями так, что напоминала стиральную доску. Имелся тут гаражный бокс с дверью, висевшей на перекошенных петлях и процарапавшей полукруг в гравии. Возле главного здания кто-то сложил штабель пиломатериалов.
Лоял вошел. Деревянная стойка, несколько табуретов, вручную обитых красной клеенкой, три кабинки, выкрашенные в цвет апельсинной кожуры. В воздухе стоял запах сигаретного дыма. Где-то играло радио: «Стрелой пронзило сердце мне, когда расстались мы». Позади прилавка были выставлены образцы мокасин, игольниц, разноцветных перьевых метелок для пыли с ручками, вырезанными в форме елки, брезентовые чехлы для защиты автомобильных радиаторов, фетровые вымпелы, деревянные дощечки с выжженными на них шутливыми высказываниями и девизами, зеленые наклейки на бампер с надписью «Эта машина побывала в Адирондаке», на стене висели головы животных и чучела окуня, щуки и восьмифунтовой форели с квадратными хвостовыми плавниками, на березовых колодах стояли чучела медведя, лося, оленя и дикобраза, размерами превосходящего любую из представленных тут же рысей с выгнутыми спинами, над дверной притолокой грузно ползла королевская змея, и повсюду были развешаны засиженные мухами фотографии мужчин в высоких, по колено, сапогах, со своими охотничьими трофеями.
– Чем могу? – раздраженно произнес женский голос. Его обладательница – толстая женщина со светлыми волосами, разделенными на косой пробор и закрепленными на затылке черным шелковым бантом – сидела в одной из кабинок, вальяжно развалившись в пространстве, предназначенном для троих. На ней поверх домашнего платья с рисунком из морских коньков был надет серый мужской свитер. Перед ней на тарелке лежал квадратный, разрезанный по диагонали на два треугольника сэндвич с куриным салатом, с краев тарелки свешивались полоски бекона, рядом стояли кофейник и сувенирная кружка и лежал открытый журнал. Лоял разглядел заголовок: «Телеграмма пришла тогда, когда у меня были отношения одновременно с двумя».
– Я бы хотел чашку кофе и сэндвич, если у вас найдется такой же, – он указал на ее тарелку большим пальцем.
– Эт-можно, – она поднялась на ноги, он увидел выглядывавшие из-под платья мятые штанины рабочих брюк и измазанные маслянистой грязью рабочие сапоги.
– А «Большая сосна» это вы и есть?
– Почти. Довольно большая, как видите. Миссис Большая сосна. Мистер Большая сосна[14] в Тихом океане, а я здесь, отгоняю медведей от закусочной и чиню машины – насколько это возможно без запасных частей и покрышек. Хлеб поджарить?
– Хорошо бы.
Она вынула открытую миску куриного салата из большого «Сервела»[15], дверца которого вокруг ручки была обесцвечена машинным маслом, шлепнула на гриль три ломтика бекона и положила поджаривать три куска белого хлеба, потом лопаткой прижала бекон к решетке, чтобы из него вытопилось сало. Снова открыла «Сервел», захватила головку латука, как шар для боулинга, оторвала несколько листков и бросила их на разделочную доску. Перевернула бекон, перевернула хлеб, прижала лопаткой. Принесла из кабинки кофейник, налила кофе в чашку с принтом «Сувенир из андирондакской «Большой сосны». Поддела лопаткой ломтик хлеба, зажаренный до узкой черной кромки по краю корки, сбросила его на тарелку, смазала острым майонезом, положила сверху половину латука, шлепнула на него прямо посередине ковшик куриного салата, прикрыла другим тостом, уложив его точно на место, как каменщик укладывает кирпич, снова шлепнула ложку майонеза, потом остаток латука и горячий бекон. Когда последний тост оказался на своем месте, она взяла нож и взглянула на Лояла.
– Наискосок или целиком?
– Целиком.
Она коротко кивнула, приложила нож параллельно краю сэндвича и обрезала подгоревшие корки, после чего достала из холодильника двухдюймовую бутылочку сливок и со стуком выставила все на стойку перед ним.
– Прошу. Не доверяю парням, которые любят наискосок, – это по-городскому. С вас пятьдесят пять.
Он выудил мелочь из кармана, потом сел и принялся за еду, стараясь не слишком набивать рот. Она вернулась к своему журналу, он услышал, как чиркнула спичка, потом долгий выдох, потом почувствовал запах дыма. Женщина была большая, но недурная.
– Чертовски хороший сэндвич, – сказал он. – А можно еще чашечку кофе?
– Угощайтесь, – ответила она, стукнув кофейником по своему столу в кабинке. Он подошел с чашкой, и она, придерживая руку, в которой он ее держал, налила ему еще кофе. Ее пальцы коснулись его пальцев.
Господи! Он же не мылся с… Он отступил было назад, но вспомнил про бензин. Набрав полный рот кофе, попытался расслабиться. Сел за стол напротив нее и чуть склонил голову набок.
– Жалко расставаться с хорошей компанией, – сказал он, – но нужно ехать.
– Куда вы направляетесь?
– На Запад. Решил сбежать с фермы, поступить на какой-нибудь военный завод и немного заработать.
– Я бы тоже хотела. Там хорошо зарабатывают. Даже женщины, им на сборочных линиях платят столько же, сколько мужчинам. Клепальщица Роузи[16]. Но я должна торчать здесь, пока Пайни не вернется, а тут и пяти машин за день не набирается. Уж поверьте, я бы с радостью зайцем запрыгнула к вам на заднее сиденье.
– Боюсь даже подумать, что бы сделал в этом случае мистер Большая сосна. Думаю, моя голова красовалась бы вон там, на стене, рядом с чучелом скунса. – Он почувствовал, как от нее пахнуло холодной кислинкой, словно от дерна из-под камней, и она рассмеялась, одарив его взглядом, но он вынырнул из-под него, подмигнув.
– Миссис Дорогая Сосна, – произнес он задушевно-мягко, – не продадите ли вы мне случаем немного бензина? У меня почти не осталось талонов.
– Что ж, вы остановились в правильном месте, но обойдется это вам в две цены. – Ее голос, напротив, стал тверже, в нем зазвенел металл. Они вышли вместе и склонились над его машиной, пока она наполняла бак бензином. Здесь, на свету, он увидел, что в ней нет ничего особенного, – просто еще одна загнанная женщина, не знающая, как вырваться из сложившихся обстоятельств, умеющая подстраиваться и проявлять твердость одновременно, но готовая поделиться собой с каждым, кто окажется рядом.
– Теперь продéржитесь. – Поддев ногой тершегося вокруг ее ног рыжего кота, она подбросила его в воздух на несколько дюймов. – Отвали, котяра. – Последнее, разумеется, предназначалось ему.
Похоже, она сама не знает, насколько у нее все в порядке. Она может жить здесь в удобстве, вести свое дело, есть большие сэндвичи, у нее сколько угодно бензина, она может с ним химичить, назначать цены, как на черном рынке, обманывать мужа, воюющего на Тихом океане, касаться моей руки, не зная, что́ я, черт возьми, за фрукт, а бедная Билли… господи, где она? Несчастная женщина понятия не имела, как близко она подошла к краю.
– Как насчет небольшого бонуса за бензин? – Она сложила губы бантиком.
– Может, для вручения бонуса лучше вернемся в дом? – ответил он, улыбаясь так, словно зажимал губами гвозди, и действительно ощутил в горле металлический привкус; он едва дождался, пока дверь за ними захлопнется и защелкнется на замок.
Его руки обвились вокруг стенда с почтовыми открытками – для устойчивости ему не хватало дыхания. Он не совсем отдавал себе отчет в том, что происходит, но внезапно, пытаясь протолкнуть воздух в сдавленные легкие, почувствовал себя так, будто в самый жаркий день копал глубокую яму. Спущенные брюки комком лежали вокруг его ботинок. Он увидел свое грязное белье, и ему захотелось подтянуть их, но он не мог ни наклониться, ни вздохнуть.
