Клиника «Божий дом» - Сэмуэль Шэм - E-Book

Клиника «Божий дом» E-Book

Сэмуэль Шэм

0,0
7,99 €

-100%
Sammeln Sie Punkte in unserem Gutscheinprogramm und kaufen Sie E-Books und Hörbücher mit bis zu 100% Rabatt.

Mehr erfahren.
Beschreibung

После окончания медицинского ВУЗа Рой Баш вместе с другими интернами отправляется на стажировку в клинику «Божий Дом». Он не знает жизни и смутно представляет себе, как применить полученные знания на практике. Погружение могло бы длиться вечность, если бы не удача встречи с наставником, который становится проводником в профессии врача и выживании в этих суровых реалиях.

Das E-Book können Sie in Legimi-Apps oder einer beliebigen App lesen, die das folgende Format unterstützen:

EPUB
MOBI

Seitenzahl: 587

Veröffentlichungsjahr: 2023

Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.



Сэмуэль Шэм Клиника «Божий дом»

Предисловие

От врачей мы ожидаем невероятно многого. Нуждаясь в них, мы поклоняемся им; нам представляется, что их опыт и знания, а также то, что они полностью посвятили себя избранному пути, позволяет им избавиться от неопределенности, неуверенности и отвращения, неизбежных для нас, окажись мы на их месте, увидев то, что видят они. Кровь, рвота, гной не вызывают в них отвращения; старческое слабоумие и деменция не вызывают в них ужаса; им не страшно погрузиться в склизкий клубок внутренностей или же заниматься инфекциями и инфицированными. Плоть и болезни для них – абстракция, описанная в бесстрастных схемах лечения, ведущих к безошибочному диагнозу и выздоровлению. «Клиника “Божий дом”» – книга, которая избавит вас от этих иллюзий. Для медицинского мира она стала тем же, чем для армейской действительности – «Уловка-22», изобразившая этот мир в виде фарса, нагромождения ошибок и нелепостей, путешествия к туманной цели под руководством бесчестных и не вызывающих энтузиазма начальников. В каком-то смысле «Божий дом» даже скандальней «Уловки-22», ведь армия всегда привлекала (а иногда и призывала в свои ряды силой) критиков и высмеивателей, в то время как практикующие медики в художественной литературе представлены в основном людьми добропорядочными, иногда героическими, в худшем случае – фанатичными материалистами и экспериментаторами, как полный энтузиазма знахарь Гофрат Беренс из «Волшебной горы» Томаса Манна.

Нельзя сказать, что интерны, резиденты и медсестры, представленные Сэмуэлем Шэмом, не вызывают сочувствия; все они все приносят в безумный мир госпитальной медицины остатки своей преданности медицине, а самый циничный из них – Толстяк – отличается опытностью и способностью добиваться желаемого результата. Наш герой, Рой Баш, отсылает своей жизнелюбивой наивностью и – невзирая на ипохондричность его сумбурной исповеди – крепким здоровьем к Кандиду Вольтера. В клаустрофобии больничного сумасшедшего дома окнами в окружающий мир, излучающий солнечный свет здоровья, для него становятся секс, ностальгия и баскетбол. Секс является наиболее очевидным выходом, и в оргиях с Энджел и Молли приобретает поистине порнографическую четкость. Мимолетный взгляд – и нижнее белье Молли становится в одном из спонтанных, разрастающихся, построенных на потоке образов абзацев, нередко встречающихся в книге, парусом, наполненным дыханием жизни:

«… в то мгновенье, когда она, сев, закидывала ногу на ногу, перед моими глазами вспыхивал этот фантастический вожделенный треугольник светлых волос, над которым, как парус под мягким и светлым ветром, трепетало французское белье. И хотя с медицинской точки зрения я знал о тайных женских органах все и мне приходилось осматривать и ощупывать их у больных, но здесь все было совсем другое, здоровое и прекрасное, молодое и свежее, мягкое и светловолосое, влажное, пушистое, резко пахнущее, манящее, недоступное, воображаемое…»

В мире, где преобладают болезненные ощущения, вспышки похоти провоцируют даже такие далекие от этого мира вещи, как письма отца Баша с их лишенными логики речевыми оборотами. Секс между врачом-мужчиной и медсестрой становится для них обоих взаимным утешением, убежищем от окружающих их повсюду болезней и смерти, от всего трагичного, отвратительного, безнадежного, что может быть в человеческом теле. Это разнополый вариант товарищества, сходного с тем, что появляется у усталых и потерянных интернов, которые «разделяли друг с другом что-то огромное, великое и убийственное».

Героические ноты звучат намного реже насмешливых, но все-таки слышны и они, возможно, намного ценнее для тысяч интернов, взявших на вооружение отчетливо педагогичный и дидактичный роман Шэма: тринадцать законов от Толстяка; доктрина бессмертия гомеров и минималистский подход к лечению; использующиеся в больницах практики СПИХИВАНИЯ пациентов и ПОЛИРОВКИ историй болезни, СТЕНЫ и РЕШЕТА; психоанализ неуравновешенных докторов вроде Потса и Джо; множество медицинских ситуаций с объяснениями, как надо и не надо действовать. Я с трудом представляю себе ситуацию, в которой интерн не найдет для себя в этой Библии медицинских реалий ничего полезного. Несмотря на прямолинейность вокабуляра, «Божий дом» празднично сияет тем, что, по мнению Генри Джеймса, является сутью каждого романа – «дыханием жизни». Он наполнен жизнью. В своем первом романе Шэм не боится обжечься об английский язык.

«Отбойные молотки крыла Зока расшатывали мои слуховые косточки двенадцать часов подряд».

«Расстегнутая до ключиц блузка, идеальная грудь, и вся она – от выкрашенных алым губ и ноготков, от голубых век и длиннющих черных ресниц до золотой искорки крестика католической школы медсестер – вся она сияла как радуга внутри водопада».

«Было ужасно осознавать, что человек нашего возраста, только что игравший с шестилетним сынишкой летним вечером, стал овощем, и хирурги уже готовятся вскрывать его наполненную кровью голову».

Это роман воспитания тридцатилетнего Роя Баша. Его путешествие в долину смерти и правды о человеческой плоти заканчивается возвращением к разумной и чувствительной Берри. Ричард Никсон – наиболее противоречивый и представляющий огромный интерес как минимум для писателей президент XX века – и вздымающийся над ним Уотергейтский скандал – помещают действие романа в 1973–1974 годы. Эту книгу невозможно представить написанной сейчас. Как минимум не в таком бескомпромиссном виде: свободное использование многочисленных этнических карикатур в эпоху активного употребления таких терминов, как «расист», «сексист» и «эйджист», было бы невозможно. В 70-х годах не было безопасней: среди многочисленных заболеваний, ярко и подробно описанных в книге, не фигурирует СПИД; в арсенале хирургов с тех пор появился целый ряд операций по трансплантации различных органов. Тем не менее книга актуальна как никогда, поскольку американская система здравоохранения движется к кризису: она слишком дорого обходится, она устала, обременена ужасной репутацией, а гротескные истории фатальных ошибок и ужасных решений, о которых мы читаем в средствах массовой информации, превосходят то, что способна породить даже самая изобретательная писательская фантазия. Приближаясь ко второму миллиону проданных экземпляров, «Божий дом» продолжает шокировать студентов-медиков узнаваемостью тех мучений, которые испытывают они, идя по пути Гиппократа, – и в то же время дарит им утешение и развлечение.

Джон Апдайк, апрель 1995

Предисловие переводчика

Начинать предисловие с предупреждения читателя о том, что с этим романом надо обращаться осторожно, – наверное, не совсем обычный ход. Но сделать это я считаю своим переводческим и врачебным долгом. Великий американский писатель Джон Апдайк в своем предисловии к этой книге, написанном в 2003 году, отметил, что «Божий дом» не мог бы появиться в наши дни. Сложно сказать, прав ли он. Роман впервые был издан в 1978 году, неоднократно переиздавался и остается на полках книжных магазинов вот уже больше сорока лет. Апдайк писал, что в современном мире книгу обвинят в сексизме, расизме и эйджизме. И действительно, во многих отзывах о романе можно встретить многочисленные «-измы». Эти критические отзывы небезосновательны: за сорок с лишним лет, прошедших с момента написания этой книги, мир сильно изменился, и Америка второго десятилетия XXI века очень сильно отличается от Америки времен Уотергейтского скандала и войны во Вьетнаме.

Читателя стоит предупредить не только о вопиющей по нынешним меркам неполиткорректности, но и о том, что книгу нельзя воспринимать как производственную драму в стиле Артура Хейли. Врачебный мир здесь совсем не такой, как в «Клинике: анатомии жизни» Хейли или в «Коллегах» Василия Аксенова. И главный герой, тридцатилетний интерн Рой Баш, не испытывает особого пиетета перед подаренной отцом-дантистом книгой «Как я спас мир, не запачкав халата».

«Клиника “Божий дом”» – гротескная, местами трагическая, местами убийственно смешная, переполненная благоприобретенным врачебным цинизмом сатира в стиле «Уловки-22» Джозефа Хеллера. Здесь действуют яркие, нелепые, зачастую очень неприятные персонажи, которые не менее ярко выглядели бы и на страницах «Уловки-22», а зашкаливающая абсурдность больничной жизни порой превосходит абсурдность армейской. В отличие от романа Хеллера, который был достаточно тепло принят в относительно мирном 1961 году, и лишь существенно позже, во времена войны во Вьетнаме (к большому неудовольствию автора) стал восприниматься как антивоенный манифест, роман Шэма скандалы преследовали с самого начала. Книга, в которой описывались современники – легко узнаваемые, имевшие немалый вес в медицинской среде Бостона персонажи, – немедленно вызвала возмущение. Многие врачи отказывали ей в праве на существование, а тысячи студентов, прочитав «Божий дом», к неудовольствию деканов звали Стивена Бергмана (таково настоящее имя Сэмуэля Шэма) на встречи в кампусе.

Что же такое американская интернатура? И почему книга, описывающая превращение студента Лучшего медицинского института (практически не завуалированный медицинский факультет Гарварда) в интерна Божьего дома (еще менее завуалированная больница «Бет Израиль» в Бостоне, университетская клиника, входящая в гарвардскую систему), остается актуальной до сих пор? Дело в том, что этот невероятно резкий переход от учебы в старых университетских аудиториях, от радости познания к работе интерна, к изматывающим, обесчеловечивающим часам в отделениях, наполненных мерцающими лампами дневного света и запахом продуктов человеческой жизнедеятельности, замаскированных антисептиками, по-прежнему остается очень травмирующим. И эта книга не только подарила медицинскому миру ряд идиом, использующихся по сей день, но и сделала возможным разговор о насущных проблемах послевузовского медицинского образования. Проблемы эти никуда не делись и в наши дни, хотя некоторые проведенные с того времени реформы и сделали жизнь начинающих докторов чуть менее тяжелой. Путь молодого врача – это не только риск медицинских ошибок (что ставит под угрозу здоровье и жизнь пациентов и едва начавшуюся карьеру врача), но и намного более высокая, чем у представителей других специальностей, вероятность возникновения семейных неурядиц, депрессии, алкоголизма, наркомании и даже суицида.

Книга написана от лица Роя Баша, тридцатилетнего оксфордского стипендиата и выпускника Лучшего медицинского института, проходящего интернатуру в Божьем доме. На первых страницах мы видим героя летом следующего за интернатурой года. Рой пытается наслаждаться жизнью в Провансе вместе со своей невестой Берри, но видно, что пережитое им не дает ему покоя. У него типичное посттравматическое расстройство, свойственное людям, пережившим тяжелые события и ощущающим свою беспомощность на их фоне. И не случайно Рой сравнивает интернатуру с войной. Он вспоминает, как они вместе с резидентом – Толстяком, усталые и потные, склонялись над пациентом, словно герои Иводзимы. Психологическое состояние Роя в этот момент ужасно, он говорит о суициде, и, по его словам, можно понять, что он больше не видит в пациентах людей, нуждающихся в помощи. Они – враги, поставившие его на колени. Он не может победить – и готов сдаться, но боится, что этим доставит им удовольствие. И даже в раю Прованса Рой продолжает видеть гомеров. Гомер – получившая распространение аббревиатура, использующаяся для обозначения хронических пациентов: Get Out of My Emergency Room (прочь из моего приемного покоя). Она дала название юмористическому блогу, она используется во множестве медицинских фильмов и сериалов. Рой больше не видит вокруг себя стариков, он видит гомеров и не может избавиться от мыслей о них. Пролог заканчивается фантазией Роя, макабрической сценой группового секса у койки пациента из другой, приводящей героя в не меньшее отчаяние, категории больных: «умирающие молодые». Фантазия заканчивается смертью и оргазмом, а Рой возвращается на год назад, к своему первому дню в Божьем доме.

Я приехал в Америку в конце 2003 года с медицинским дипломом, сдал подтверждающие его экзамены и в 2006 году начал резидентуру. До этого я никогда не работал врачом. В 2006 году реформы, о которых начали говорить давно (и не в последнюю очередь – благодаря книге Сэмуэля Шэма), уже начали давать плоды. Интернам разрешалось работать не более восьмидесяти часов в неделю, а тридцатишестичасовые дежурства сократили до тридцатичасовых. Но даже несмотря на эти нововведения, первый год работы в качестве врача – опыт, который редко вспоминают с радостью или ностальгией. Постоянная усталость, недосып, ощущение беспомощности при осознании катастрофической нехватки знаний и навыков – все это приводит в отчаяние, а пациенты теряют индивидуальные черты, превращаясь в источник бесконечного потока жалоб и диагнозов.

Несомненно, в «Божьем доме» очень много гротеска, а все эти «-измы», упомянутые выше, порой заставляют современного читателя ежиться от дискомфорта. Но несмотря на это, когда друзья просят рассказать о моем опыте американской резидентуры, я отсылаю их к этой книге, а не к привычным медицинским романам, где герои-врачи спасают жизни, не запачкав халата.

Часть первая Франция

Жизнь – как пенис. Если расслаблен – не кончишь; если напряжен – тебя поимеют.

Толстяк, врач-резидент Божьего дома

Если не считать солнцезащитных очков, Берри абсолютно нага. И даже сейчас, во Франции, когда я еще не отошел от интернатуры, ее тело кажется мне совершенным. Я люблю ее груди; мне нравится, как они меняют форму, когда Берри ложится на живот или на спину, когда она встает или идет. И танцует. Ох, как они хороши, когда Берри танцует. Связки Купера, залог упругости молочных желез, у нее безупречны. А ее лобок, лобковый симфиз, кость, лежащая в основе поросшего темными волосками холма Венеры? Капельки пота сияют под солнцем, и загорелое тело Берри выглядит еще эротичнее. Но мой взгляд – взгляд врача, и после года, проведенного среди изъеденных болезнями тел, все, на что я способен, – это тихо сидеть, смотреть и запоминать. Ощущать этот мягкий, жаркий, наполненный ностальгией день. Безветренно. До такой степени, что огонек от спички поднимается строго вверх; он почти невидим в раскаленном воздухе. Зеленая трава, белые стены арендованного нами фермерского домика, красная черепичная крыша на фоне синего августовского неба… Слишком совершенно для этого мира. Но думать не надо. Время для этого придет позже. Сейчас не важен результат, важен только процесс. Берри учит меня любить, как я любил когда-то раньше, до начала этого года, превратившего меня в ходячий труп.

Я пытаюсь расслабиться, но не могу. Мои мысли уносятся обратно в больницу, в Божий дом, и я вспоминаю о том, как интерны занимались сексом. Без любви, среди гомеров[1], умирающих стариков и умирающих молодых, мы накидывались на женщин Дома как животные. И трепетных учениц медицинских школ, и суровых старших сестер из отделения неотложной помощи, и даже потасканных, что-то чирикающих на ломаном языке мексиканских уборщиц – мы пользовали их всех. Я думаю о Коротышке, перешедшем от двухмерного секса с картинками из порножурналов к щекочущим позвонки приключениям с ненасытной медсестрой Энджел – Энджел, которая без своей фирменной жестикуляции не могла сказать и пары слов. И я знаю, что секс в Божьем доме был нездоров и печален, циничен и нездоров. И происходил без любви: все мы уже перестали слышать ее шепот.

– Рой, вернись! Не уплывай туда.

Берри. Мы заканчиваем обед, мы почти добрались до сердцевин артишоков. Здесь, на юге Франции, артишоки вырастают до невероятных размеров. Я очистил их и сварил, а Берри приготовила соус. Еда здесь бесподобна. Мы часто обедаем в залитом солнцем саду ресторана, под навесом ветвей. Белоснежная крахмальная скатерть, сияющий хрусталь, свежие розы в серебряной вазе. Слишком совершенно для этого мира. В углу притаился наш официант с переброшенной через руку салфеткой. Его руки дрожат. У него старческий тремор – тремор гомеров, всех гомеров этого года. Я добираюсь до последних, уже несъедобных частей артишока и отправляю остатки в мусорную кучу: для фермерских кур и гомероподобной собаки с остекленевшим взглядом; я представляю себе гомера, поедающего артишок. Такого не может быть. Разве что превратить артишок в пюре и отправить в желудок по гастральной трубке. Я снимаю жесткие листья, покрывающие сочную сердцевину, – и думаю о еде в Доме и о чемпионе по ее поеданию, лучшему в терапии, лучшему из резидентов – Толстяке. О Толстяке, уминающем луковые кольца и еврейские традиционные хот-доги одновременно с малиновым вареньем. О Толстяке с его «ЗАКОНАМИ БОЖЬЕГО ДОМА» и концепциями терапии, которые поначалу звучали безумно, но на поверку оказались единственно верными. Я вижу нас – усталых и потных, как герои Иводзимы, склонившимися над одним из гомеров.

– Они превращают нас в инвалидов, – говорит Толстяк.

– Они поставили меня на колени, – отвечаю я. – Я бы покончил с собой, но не хочу доставлять этому ублюдку удовольствие.

Мы обнимаем друг друга и плачем. Мой толстый гений, он всегда был рядом, когда я нуждался в нем. Но где он сейчас? В Голливуде, в гастроэнтерологической клинике, проводит полные обследования ЖКТ одно за другим, так сказать: «Через кишки – к звездам». И я знаю, что едкий сарказм был его способом сочувствия – его и двух полицейских, дежуривших в приемном отделении, двух ангелов-хранителей, которые казались не только всезнающими, но и наделенными даром предвидения. Толстяк и двое копов – именно они протащили меня через этот год. Но несмотря на их помощь, – все происходившее в Божьем доме в это время было ужасно, и я пострадал, серьезно пострадал. До Божьего дома я любил стариков. Но они перестали быть стариками, теперь они – гомеры, и я уже не любил их, я не мог их любить. Я пытался расслабиться – и не мог, я пытался любить – и не мог, я поблек как застиранная рубаха.

– Ты слишком много думаешь о Доме, может, тебе стоит туда вернуться? – язвит Берри.

– Родная, это был паршивый год.

Я отхлебываю вино. Большую часть проведенного здесь времени я пьян. В ярмарочные дни я напиваюсь в кафешках, а когда ярмарка сворачивается – иду в бары. Пьяный, я плаваю в реке: жарким днем, когда воздух, вода и тело – одной температуры и уже не чувствуешь, где заканчивается тело и начинается вода; когда река и воздух вращаются вокруг тебя, и их потоки затейливо переплетаются и струятся, бессмысленно заполняя собой и пространство, и время. Я плыву вверх по течению, глядя на то, как извивающаяся река растворяется в ивах, отбрасывающих тени, и на повелителя теней – солнце. Пьяный, я загораю, валяясь на полотенце, и с растущим возбуждением смотрю на эротический балет переодевающихся англичанок, выхватывая взглядом то мимолетно приоткрытую грудь, то промелькнувшие лобковые волосы – точно так же мелькали и приоткрывались они у медсестер Дома, переодевавшихся до или после работы – и ничуть не стеснявшихся меня. Иногда я, напившись, бесконечно думаю о состоянии своей печени и обо всех циррозниках, которые желтели и умирали у меня на глазах. Они либо умирали от кровотечения – паникуя, кашляя и захлебываясь кровью из разорванных вен пищевода, либо впадали в кому и блаженно ускользали в небытие по пропахшей мочой дороге из желтого кирпича.

Я потею, по телу пробегают мурашки, а Берри становится красивой, как никогда. Выпитое вино заставляет меня чувствовать себя зародышем, плавающим в амниотической жидкости, питающимся через пуповину материнскими соками; скользким зародышем, кувыркающимся в теплой влаге материнской утробы. В Божьем доме алкоголь становился спасением. Я думаю о своем лучшем друге – Чаке, черном интерне из Мемфиса. В сумке у него всегда была пинта «Джека Дэниелса» на случай, если его особенно достанут гомеры или кто-то из штатных лизоблюдов Дома – типа шеф-резидента или главврача собственной персоной (они считали Чака безграмотным и непривилегированным, хотя он был и грамотным, и привилегированным, и лучшим врачом в этой дыре). Пьяный, я думаю о том, что случившееся с Чаком в Доме оказалось очень жестоким: он был счастливым и веселым, а стал суровым и мрачным, его сломили. Такой же взгляд, как у него – злой и затравленный, – я видел у президента Никсона, когда смотрел по французскому телевидению, как тот стоял на газоне перед Белым домом и объявлял о своей отставке – с этим трагичным и неуместным жестом «V», знаком уже не победы, а поражения – пока двери за ним не закрылись, филиппинцы не скатали красный ковер, а Джерри Форд (не столько радостный, сколько растерянный) не поплелся в обнимку с женой к своему президентству[2]. Гомеры, эти гомеры…

– Черт, все на свете заставляет тебя думать о гомерах! – говорит Берри.

– Я не знал, что думаю вслух.

– Ты просто не замечаешь этого, а делаешь в последнее время постоянно. Никсон, гомеры… Забудь о гомерах, здесь нет никаких гомеров.

Я знаю, что она ошибается. В один сочный, ленивый день я в одиночку спускаюсь по петляющей дороге, ведущей к кладбищу на холме. Смотрю на замок, церковь, старинные винные погреба, площадь и на речную долину далеко внизу, на ивы, выглядящие с такого расстояния игрушечными, на римский мост, от которого начинается дорога, и на саму реку, берущую начало на ледниках. Я никогда раньше не ходил этой дорогой, дорогой, идущей по самому краю хребта. Напряжение начинает отпускать меня, и я вновь чувствую то, что чувствовал раньше: красоту, радость и сладость безделья. Земля здесь настолько плодовита, что птицы не могут склевать всю ежевику. Я останавливаюсь и собираю немного ягод. Сочная вязкость во рту. Мои сандалии шлепают по асфальту. Я смотрю на цветы, это соревнование ярких расцветок и привлекательных форм, призывающее пчел к изнасилованию. Впервые за последний год я в мире с самим собой, ничто меня не тревожит, мир вокруг меня – цельный, естественный и прекрасный.

Я сворачиваю на повороте – и вижу большое здание (лечебницу или богадельню) с надписью «Хоспис» над дверью. Моя кожа покрывается мурашками, волоски на шее поднимаются, зубы сводит. И тут, конечно же, я вижу их. Их усадили в садике, под солнцем. Островки седых волос, разбросанные по зелени сада, похожи на одуванчики на лугу; гомеры, ожидающие последнего ветра. Гомеры. Я смотрю на них. Я различаю симптомы. Я ставлю диагнозы. Я прохожу мимо, и их глаза провожают меня, словно гомеры хотели бы помахать мне, или сказать bonjour, или дать любой знак того, что в пучине слабоумия у них прячутся остатки разума. Но они не машут, не говорят bonjour и не дают знаков. Здоровый, пьяный, загорелый, потный, объевшийся ежевикой, смеющийся про себя и пугающийся жестокости этого смеха, я чувствую себя превосходно. Видя гомеров, я всегда чувствую себя превосходно. Теперь я люблю гомеров.

– Хорошо, во Франции могут быть гомеры, но они не твои пациенты.

Она продолжает есть артишок, и соус стекает по ее подбородку. Она не вытирает его. Она не такая. Ей нравится ощущать масло на коже, нравится этот уксусный запах. Она наслаждается своей наготой, беззаботностью, маслянистостью, легкостью. Я чувствую ее возбуждение. Сказал ли я это вслух? Нет. Мы смотрим друг на друга, а капля соуса стекает с ее подбородка на грудь. Мы смотрим. Капля словно исследует кожу, медленно двигается, крадется в сторону соска. Мы молчим, но оба думаем: потечет капля дальше или остановится между грудей, или ускользнет в подмышку? Я опять ухожу в медицину: думаю о карциноме подмышечных лимфоузлов, мастэктомии, статистике смертности. Берри улыбается, не догадываясь о том, что мои мысли повернули к смерти. Капля соуса стекает к соску и останавливается. Мы улыбаемся.

– Прекрати думать о гомерах и слизни ее.

– Они все еще могут меня уничтожить.

– Не могут, давай же.

Когда я касаюсь губами ее соска и чувствую, как он напрягается, и ощущаю привкус уксуса, я думаю об остановке сердца. В палате толпа, и я прибегаю одним из последних. На койке – молодой пациент, уже интубированный. Санитар вентилирует ему легкие, резидент пытается поставить катетер в центральную вену, а студент бегает кругами. Все знают, что пациент умрет. Медсестра из интенсивной терапии, склонившись над койкой, делает ему массаж сердца. Она из Гонолулу: рыжая, с великолепными бедрами и большими сиськами. Первосортными гавайскими сиськами. Это ее пациент, и она оказалась в палате первой. Я стою в дверях и смотрю: ее белая юбка задирается так, что, когда она склоняется над пациентом, я отлично вижу ее задницу. На ней бикини в цветочек, и сквозь белые эластичные колготки я почти различаю лепестки и тычинки. Я думаю о Гавайях. Вверх и вниз, вверх и вниз… посреди крови, рвоты, дерьма и мочи ее фантастическая задница двигается вверх и вниз. Как волны прибоя на вулканических пляжах, вверх и вниз, вверх и вниз. Мягкое место класса люкс. Я подхожу и кладу руку на ее ягодицу. Гавайка оборачивается, видит меня, улыбается, говорит: «Привет, Рой» – и продолжает свое дело. Я в это время массирую ее задницу – та двигается вверх-вниз, вертится – а моя рука следует за ней. Обеими руками я стягиваю с нее колготки и спускаю трусики до колен. Она продолжает массаж. Я просовываю руку между ее ног и глажу внутреннюю поверхность бедер – вверх и вниз, вверх и вниз, в ритме массажа сердца. Свободной рукой она расстегивает мои белые брюки и хватает мой набухший член. Напряжение невероятное. Вокруг кричат: «Адреналин!», «Дефибриллятор!»

Наконец-то им удается настроить дефибриллятор и пристроить электроды на грудь пациента. Кто-то кричит: «Всем отойти от койки!», и рыжая спускается к моему члену…

– Разряд!

ВВВЗЗЗЗЗЗЗЗЗЗЗЗЗ.

Пациент получил разряд. Его тело вздрагивает, сокращением мышц реагируя на удар в 300 вольт, но на мониторе – прямая линия. Сердце мертво. В палату входит Коротышка, интерн. Это его пациент. Коротышка расстроен, кажется, он готов расплакаться. Потом он видит нас с гавайкой, занятых делом, и его глаза расширяются.

Я оборачиваюсь.

– Взбодрись, Коротышка! Нельзя уходить в депрессию с такой эрекцией!

В финале этой фантазии пациент умирает, мы все занимаемся любовью на залитом кровью полу, а при приближении оргазма поем:

– Я хочу жить в своей хижине, в Коала-Кахо, ГА-ВААА-ЙИИИИ!..

Часть вторая Божий дом

Мы пришли сюда служить Господу и разбогатеть.

Берналь Диас дель Кастильо «История покорения Мексики»
1

Божий дом был основан в 1913 году американскими евреями, сыновья и дочери которых, получив медицинское образование, из-за дискриминации не могли пробиться в интернатуру приличных больниц. Самоотверженность основателей была вознаграждена: Дом наводнили молодые и целеустремленные врачи, а вскоре больницу осчастливил сотрудничеством ЛМИ – Лучший медицинский институт в мире. Обретя статус, больница превратилась в структуру со сложной иерархией, и на самых низших ее ступенях оказались те, для кого некогда строился Дом, – младший врачебный персонал, «домовые»[3]. А на дне иерархии домовых находились интерны.

Прямая, проведенная вниз от вершины врачебной иерархии, упирается в интерна, но интерн в то же время находится и на дне множества других иерархий. С помощью различных уловок его могут нещадно эксплуатировать частнопрактикующие врачи, администрация больницы, медсестры, пациенты, социальные службы, телефонные операторы и даже уборщики. Последние убирают в дежурантских, регулируют отопление и кондиционеры, отвечают за туалеты, постельное белье и починку оборудования. Интерны полностью в их власти.

Врачебная иерархия Дома представляла собой пирамиду с большим количеством людей внизу и одним – на вершине. Учитывая качества, необходимые для возвышения, эту пирамиду проще всего представить в виде перевернутого рожка с мороженым, где путь наверх надо пролизывать. Из-за постоянного приложения языка к вышестоящей заднице те немногие, кому удалось пробиться ближе к вершине, представляют собой сплошной язык. Картирование коры больших полушарий показало бы, что мозг у этих гомункулов переродился в гигантский язык. И единственным преимуществом положения в самом низу рожка было то, что оттуда можно было с удобством наблюдать весь процесс пролизывания. Вот они, лизоблюды, оптимистичные и ненасытные детишки в июльском кафе-мороженом, лижущие, лижущие и лижущие. Зрелище было еще то.

Божий дом славился своей прогрессивностью, особенно в части отношения к младшему врачебному персоналу. Больница одной из первых стала предоставлять бесплатную психологическую помощь в семейных отношениях, а если это оказывалось бесполезным – благословляла развод. В среднем около 80 % состоящих в браке медицински образованных сыновей и дочерей, работая здесь, могли бы воспользоваться этим предложением: они отдалялись от своих супругов в результате постоянных нападок частнопрактикующих врачей, администрации больницы, медсестер, пациентов, социальных служб, телефонных операторов и уборщиков. Еще одним символом прогресса была вера Дома в эффективность мягкого погружения вновь прибывших интернов в ужасы предстоящего года. Для этого в понедельник, 30 июня, новичков пригласили на целый день для прослушивания серии лекций с фуршетом в местном кафетерии. За день до начала интернатуры[4]. В этот день у нас была возможность познакомиться с представителями всех иерархий Дома.

Днем в воскресенье, перед понедельником с кафетерием, перед ужасным вторником первого июля, я валялся в постели. Последние июньские дни сияли солнцем, но мои жалюзи были опущены. Президент Никсон отправился на очередную встречу на высшем уровне, чтобы подрочить Косыгину; Мо Дин[5] билась в истерике, не зная, что надеть на Уотергейтские слушания; а я страдал. Мои страдания даже рядом не лежали с теми душевными расстройствами и тоской, которые многие современные американцы испытывали при просмотре документальных телефильмов вроде «Калифорнийской семьи» – с дорогими поместьями, множеством машин и полным отсутствием книг. Я страдал от страха. Ужас поглотил меня целиком. Несмотря на пылающий энтузиазм, я панически боялся интернатуры в Божьем доме.

В постели я был не один. Со мной была Берри. Наши отношения пережили психологическую травму, нанесенную мне учебой в Лучшем медицинском институте, цвели пышным цветом и были наполнены жизнью, смехом, любовью и риском. Также в постели со мной были две книги. Первая – подарок моего отца-дантиста, некая книга «об интернатуре» под названием «Как я спас мир, не запачкав халата» – про интерна, который успевал в последний момент, брал на себя ответственность и отдавал распоряжения, спасавшие жизни. Вторую я купил себе сам. Это было пособие «Как это делается» – руководство для интернов-новичков, растолковывающее все, что нужно знать. Пока я вгрызался в эту книгу, Берри, клинический психолог, свернувшись клубочком, читала Фрейда. Несколько минут прошло в молчании, потом я застонал, уронил пособие и натянул простыню на голову.

– Помоги мне, помогииии, – простонал я.

– Рой, ты в ужасной форме!

– Все настолько плохо?

– Ужасно. На той неделе мне пришлось госпитализировать пациента, которого нашли прячущимся под одеялом. Даже он паниковал не так сильно, как ты.

– А ты можешь госпитализировать меня?

– У тебя есть страховка?

– Пока я не начал интернатуру – нет.

– Тогда тебе придется отправиться в государственную психушку.

– Что мне делать? Я все перепробовал и все равно до смерти боюсь.

– Попробуй отрицать.

– Отрицать?

– Да. Примитивная психологическая защита. Отрицай само существование всего этого.

Я попробовал отрицать существование всего этого. И хотя мне не удалось далеко продвинуться по пути отрицания, благодаря Берри я все-таки пережил эту ночь. А на следующее утро, в понедельник, она помогла мне побриться, одеться и отвезла в центр города, к Божьему дому. Что-то мешало мне покинуть машину, так что Берри пришлось открыть дверь и уговаривать меня выйти. Она всунула мне в руку записку «Встретимся здесь в 17:00. Удачи, люблю. Берри», поцеловала в щеку и уехала.

Я остался стоять на удушающей жаре, перед огромным зданием цвета мочи с вывеской «Божий дом». В одной из пристроек сносили стены: как гласила табличка, это должно было положить начало строительству «крыла Зока»[6]. Чувствуя грохот отбойного молотка у себя в голове, я вошел в Дом и отправился искать зал заседаний. Когда я зашел, шеф-резидент[7] по фамилии Фишберг и по прозвищу Рыба, произносил приветственную речь. Короткий, толстый, выбритый до синевы, Рыба только что закончил резидентуру, специализируясь на гастроэнтерологии – профиле Дома. Позиция шеф-резидента находилась в середине рожка с мороженым, и Рыба знал, что если в этом году он будет молодцом, то вышестоящие лизоблюды вознаградят его постоянной должностью – и возможностью пролизывать себе путь дальше. Он был посредником между интернами и всеми остальными, и он выражал надежду, что мы «будем обращаться к нему с любыми проблемами и вопросами». Произнося это, он скользил глазами по вышестоящим лизоблюдам, сидящим за председательским столом. Скользкий и верткий. Пышущий оптимизмом. Не чувствующий нашего ужаса. Я отвлекся и стал высматривать в зале других тернов[8]: вот приятный черный парень, ссутулившийся в кресле и прикрывший глаза ладонью; вот впечатляющий гигант с рыжей густой бородой, одетый в черную кожаную косуху и мотоциклетные очки, крутящий на пальце черный мотоциклетный шлем. Нереально.

– …итак, днем или ночью, вы всегда можете на меня рассчитывать. А теперь я счастлив представить вам шефа терапии, доктора Легго.

Стоящий в углу сухощавый человечек с устрашающим фиолетовым родимым пятном на щеке неуклюже направился к трибуне. Он был одет в длиннющий, как у мясника, белый халат; длинный старомодный стетоскоп струился по его животу и таинственным образом исчезал где-то в брюках. У меня промелькнула мысль: «ЧТО ТАМ ДЕЛАЕТ СТЕТОСКОП?» Легго был урологом: почки, мочеточники, мочевые пузыри, мочевыводящие протоки и лучшие друзья застоявшейся мочи, катетеры Фолея…

– Божий дом уникален, – сказал шеф терапии. – Часть его уникальности заключается в связи с ЛМИ, и сейчас я хочу рассказать историю о ЛМИ – историю, которая покажет, насколько уникальны Дом и ЛМИ. Это история про доктора из ЛМИ и медсестру по имени Пэг, и она дает возможность увидеть, что эти связи…

Мой мозг отключился. Легго был ухудшенной версией Рыбы. Он публиковался, чтобы не сгинуть[9], и стал шефом, но это высосало из него все человеческое, он стал высохшим, обезвоженным, практически уремичным. Он находился на вершине рожка, и наконец-то его лизали больше, чем приходилось ему.

– …и вот Пэг подошла ко мне и с удивлением сказала: «Доктор Легго, как вы можете сомневаться в том, выполнила ли я распоряжение? Когда доктор из ЛМИ просит медсестру что-либо сделать, будьте уверены: это будет сделано и сделано хорошо».

Он сделал паузу, ожидая аплодисментов, но был встречен молчанием. Я зевнул и понял, что мои мысли переключились на секс.

– …и вы будете рады узнать, что Пэг будет с нами.

– ГXXXXХАК! КХАААМ!

Терн в черной коже сложился пополам в приступе кашля, перебив Легго.

– …она вернется из городской больницы, чтобы работать в Доме в этом году.

Легго продолжил аксиомой о святости жизни. Как и в увещеваниях Римского папы, акцент был сделан на сохранении жизни пациента любой ценой. Мы тогда и представить не могли, насколько разрушительной окажется эта проповедь. Закончив, Легго вернулся в свой угол и остался стоять. Ни он, ни Рыба, кажется, не имели четкого представления о том, что делает человека человеком.

Остальные выступающие были куда гуманнее. Какой-то тип из администрации Дома, в голубом пиджаке с золотыми пуговицами, пытался втолковать, что история болезни является юридическим документом, и рассказал, как на Дом недавно подали в суд из-за терна, шутки ради написавшего, что в доме престарелых пациента слишком долго держали на судне, отчего образовались пролежни, что при транспортировке в Дом привело к смерти. Истощенный молодой кардиолог по имени Пинкус отметил важность хобби для профилактики сердечно-сосудистых заболеваний. Его хобби были «бег для поддержания формы» и «рыбалка для успокоения нервов». Также он отметил, что любой осмотренный нами пациент может поразить нас громкими вибрирующими сердечными шумами, которые на самом деле будут звуками отбойных молотков со стройплощадки крыла Зока – и поэтому мы можем просто выбросить наши стетоскопы. Психиатр, бородатый мужчина печального вида, посмотрел на нас умоляющим взглядом и сказал, что он всегда готов помочь. После чего шокировал нас следующим заявлением:

– Интернатура – это не юридический факультет, где вам говорят: «Посмотрите налево, посмотрите направо и осознайте, что не все смогут завершить обучение». Но это постоянное напряжение, и всем вам придется тяжело. Если вы дадите этому зайти слишком далеко… Что ж, каждый год выпускники как минимум одного, а то и нескольких медицинских институтов заменяют коллег, покончивших собой.

– КXXМ, КХ, БXX, ХЭХ, ХРЭЭЭМ!

Рыба прочистил глотку. Ему не нравились разговоры о самоубийствах, и он пытался от них отделаться.

– И год из года прямо здесь, в Божьем доме, мы видим самоубийства…

– Спасибо, доктор Франк, – прервал Рыба. Взяв инициативу в свои руки, он снова запустил начавший было пробуксовывать механизм встречи, и мы покатились навстречу последнему из ораторов – представителю частнопрактикующих врачей, Аттендингу. Доктору Жемчужине.

О Жемчужине ходили легенды даже в ЛМИ. Когда-то шеф-резидент, в погоне за налом он бросил академическую карьеру и украл практику у своего старшего партнера, пока тот был в отпуске во Флориде. Благодаря успешному внедрению компьютерных технологий, позволивших полностью автоматизировать офис, Жемчужина занял первое место среди богатейших частников Дома. Гастроэнтеролог, в кабинете которого стоял собственный рентгеновский аппарат, он обслуживал самые состоятельные кишки города. Он был почетным доктором семейства Зока, крыло которого заставит нас выкинуть стетоскопы. Ухоженный, в модном костюме, в запонках с драгоценными камнями, умеющий вертеть людьми. Через минуту все мы были в его руках.

– Каждый интерн совершает ошибки. Самое главное – не совершать одну и ту же ошибку дважды и не делать кучу ошибок одновременно. Когда я проходил интернатуру здесь, в Доме, у одного из моих коллег-интернов, стремившегося сделать научную карьеру, умер пациент – и его семья не дала согласия на вскрытие. Глубокой ночью он отвез тело в морг и сам провел аутопсию. Это стало известно, его жестоко наказали и сослали далеко на Юг, где он по сей день работает в полной безвестности. Так вот, запомните: нельзя позволить вашей страсти к медицине затмить ваши чувства к людям. Этот год может оказаться прекрасным. Я начинал так же – и это открыло мне путь к тому, кем я стал сегодня. Я буду счастлив работать с каждым из вас. Удачи, парни, удачи!

С учетом отвращения, которое я испытывал к мертвецам, предостерегать меня от таких вещей было излишним. Но некоторые думали по-другому. Сидящий рядом со мной Хупер, гиперактивный интерн, мой бывший однокурсник по ЛМИ, кажется, был в восторге от идеи самостоятельно провести аутопсию. Его глаза светились, он раскачивался в кресле и только что не подпрыгивал. «Да уж, – подумал я, – что только людей не заводит…»

После окончания торжественных речей Рыба раздал нам наши графики на год. Потом юная девица с большой грудью вышла вперед, чтобы помочь нам пройти через бюрократический лабиринт. Она поведала нам «о главной проблеме, с которой сталкиваются интерны – парковке», познакомила с несколькими сложными парковочными схемами, раздала парковочные талоны и сообщила: «Здесь эвакуируют машины, у нас любят это делать. Лучше приклейте талоны к внутренней стороне лобового стекла: строители крыла Зока срывают все талоны, до которых им удается добраться. И забудьте об идее ездить на работу на велосипеде. Местные подростковые банды каждую ночь наведываются сюда с ножницами для резки металла. Ни один велосипед не будет в безопасности. А теперь нужно заполнить бланки для получения зарплаты. Все принесли карандаши номер два?[10]»

Черт. Я снова забыл. Вся моя жизнь прошла в попытках не забыть принести эти несчастные карандаши. Не помню, удалось ли мне это хоть раз?! Но всегда кто-нибудь да приносил. Я заштриховал нужные кружочки.

Встреча закончилась, и Рыба предложил осмотреть отделения и познакомиться с пациентами, которые завтра станут нашими. Меня пробрал озноб: я все еще пытался отрицать существование всего этого. Но все же я встал и вслед за остальными вышел из зала. Плетясь сзади, я шел по длинному коридору четвертого этажа. Два пациента сидели в креслах-каталках метрах в десяти от начала коридора. Первой была женщина с ярко-желтой кожей: это явно свидетельствовало о серьезной болезни печени. Она сидела в свете флуоресцентных ламп, ее рот был приоткрыт, ноги расставлены, щиколотки отекли, а щеки ввалились. В волосах у нее был бант. Рядом с ней сидел изможденный старик с нелепой гривой седых волос на покрытом венами черепе, и он кричал снова и снова:

– ПОГОДИ ДОК ПОГОДИ ДОК ПОГОДИ ДОК…

Из флакона в его вену вливалась желтая жидкость – и в то же время желтая жидкость вытекала из него по катетеру Фоули по покрытому пятнами марганцовки шлангу, который вился по его бедру как ручная змея. Толпа тернов-новичков пыталась пройти мимо этих несчастных, протискиваясь по одному. К тому времени, как я их догнал, в коридоре образовалась пробка, и мне пришлось остановиться. Черный терн и мотоциклист стояли рядом со мной. Старик (на его браслете с именем было написано «Гарри-Лошадь») продолжал:

– ПОГОДИ ДОК ПОГОДИ ДОК ПОГОДИ ДОК…

Я повернулся к женщине, браслет которой гласил: «Джейн Доу»[11]. Она издавала бессмысленный набор звуков, переходящих в визг:

– АААООООУУУУУУЕЕЕЕЕИИИИИИ…

Заметив, что мы смотрим на нее, Джейн подалась в нашу сторону – так, будто хотела дотронуться, и я мысленно закричал: «Нет! Не трогай меня!» Она не смогла дотянуться да нас, но зато мощно перднула. Я всегда плохо переносил дурные запахи, и когда эта вонь накрыла меня, меня затошнило. Нет, они не заставят меня прямо сейчас смотреть на моих будущих пациентов.

Я обернулся. Черный парень по имени Чак смотрел на меня.

– Что ты думаешь обо всем этом? – спросил я.

– Старик, это очень печально.

Гигант в мотоциклетном прикиде нависал над нами. Он снова надел свою черную косуху и сказал: «Мужики, в моем медицинском, в Калифорнии, я никогда не видел таких старых людей. Я пошел домой, к жене».

Он развернулся и пошел обратно, к лифту. Медные заклепки на спине его косухи складывались в надпись:

           ***

***ГЛОТАЙ МОЮ ПЫЛЬ***

       ***ЭДДИ***

            ***

Джейн Доу снова перднула.

– Ты женат? – спросил я Чака.

– Не-а.

– И я нет. Но я пока не готов все это видеть. Ни за что!

– Да, старик. Пойдем лучше выпьем.

Мы с Чаком влили в себя приличное количество пива и бурбона, и в итоге дошли до того, что начали смеяться над пердящей Джейн Доу и настойчивым Гарри-Лошадью, просившем нас «погодить». Для начала мы разделили наше отвращение, затем поделились страхами и наконец стали делиться прошлым. Чак вырос в Мемфисе в полной нищете. Я поинтересовался, как ему удалось вырваться оттуда и попасть в ЛМИ, этот чертог академической медицины, связанный с Божьим домом.

– Понимаешь, старик, это было так. Я оканчивал среднюю школу в Мемфисе, и однажды мне пришла открытка из Оберлинского колледжа: «ХОЧЕШЬ УЧИТЬСЯ В ОБЕРЛИНСКОМ КОЛЛЕДЖЕ? ЕСЛИ ДА, ЗАПОЛНИ АНКЕТУ И ОТПРАВЬ ОБРАТНО». Вот и все, старик, вот и все. Никаких экзаменов, никакого отбора, ничего такого. Ну я и заполнил. И что ты думаешь? Меня взяли, четыре года с полной стипендией. А белые пацаны из моей школы рвали задницу как сумасшедшие, чтобы поступить[12]. А я в жизни не выезжал из Теннеси и не знал про этот Оберлин ни хрена. Спросил кое-кого, мне рассказали, что там есть музыкальный факультет.

– Ты играешь на музыкальных инструментах?

– Издеваешься?! Мой старик всю жизнь сидел на посту ночного сторожа и читал вестерны, а маманя мыла полы. Я играл только в орлянку. В тот день, когда я отчалил в колледж, мой старик сказал: «Лучше б ты пошел в армию». И вот я сел на автобус до Кливленда, чтобы там пересесть на Оберлин, не зная даже, тот ли это Оберлин. Но увидел всех этих чуваков с инструментами, и понял: ага, кажется, это тот самый автобус. Пошел на начальное медицинское, потому что там не надо было ничего делать, только прочитать две книги: «Илиаду», в которую я не воткнул, и эту великую книгу о рыжих муравьях-убийцах. Знаешь? Там еще был чел, попавший в ловушку, и полчища рыжих муравьев-убийц, которые ползли и ползли. Офигенно.

– А почему ты потом пошел в мед?

– Та же фигня, старик, та же самая. На последнем курсе я получил открытку из университета Чикаго: «ХОЧЕШЬ ПОЙТИ В МЕДИЦИНСКИЙ В ЧИКАГО? ЕСЛИ ДА, ЗАПОЛНИ АНКЕТУ И ОТПРАВЬ ОБРАТНО». И все. Никаких вступительных, никаких собеседований, ни фига. Четыре года с полной стипендией. И вот я здесь.

– А Божий дом?

– Та же фигня, старик, та же самая. Последний курс, я получаю открытку: «ХОЧЕШЬ СТАТЬ ИНТЕРНОМ В БОЖЬЕМ ДОМЕ? ЕСЛИ ДА, ЗАПОЛНИ АНКЕТУ И ОТПРАВЬ ОБРАТНО. И все. Скажи, круто?

– Да уж, ты их сделал.

– Я раньше тоже так думал. А теперь смотрю на этих несчастных пациентов и все остальное – и мне кажется, что чуваки, присылавшие мне эти открытки, все время знали, что я хочу их поиметь. И в итоге поимели меня, все это предоставив. Мой старик был прав, мое падение началось с первой открытки. Надо было идти в армию.

– Ну, зато ты прочитал про муравьев-убийц.

– Не поспоришь. А как ты?

– Я? Да мое резюме гораздо круче меня. Три года после колледжа я учился в Англии по стипендии Родса[13].

– Черт! Ты видать нехилый спортсмен? Чем ты занимался?

– Гольфом.

– Не гони! С этими крохотными белыми мячиками?

– Честно. Оксфорд уже был сыт по горло тупыми здоровяками со стипендией Родса, и как раз в год моего выпуска они погнались за мозгами. Среди видов спорта у нас был даже бридж.

– Сколько же тебе лет, старик?

– Четвертого июля стукнет тридцать.

– Черт возьми, да ты старше нас всех, ты стар как мир.

– Мне надо было думать головой, а не рваться в Дом. Всю жизнь я получал по мозгам за эти карандаши номер два. Можно подумать, хоть чему-то научился.

– Что ж, старик, ну вот я на самом деле хотел бы стать певцом. У меня отличный голос. Послушай!

Чак запел фальцетом, пританцовывая на месте: «На небе луна-ааа, оу-воу-а-а… Ты обнимаешь меня-яяяя, оу-воу-а-а…»

Песня была прекрасной, у Чака был прекрасный голос, и вообще все вокруг сейчас было прекрасным, что я ему и сообщил. В этот момент мы были в эйфории и, несмотря на то, что нас ожидало, чувствовали себя почти как влюбленные. Выпив еще по паре стопок, мы решили, что достаточно счастливы для того, чтобы уйти. Я полез за бумажником и наткнулся на записку от Берри.

– Черт! Я опоздал. Пойдем быстрее.

Мы расплатились и вышли. Жара отступила под натиском летней грозы. Мокрые насквозь, под раскаты грома и вспышки молнии, мы пели для Берри через окно машины. Чак поцеловал ее на прощание и пошел к своей машине. Я прокричал:

– Эй, забыл спросить, ты в каком отделении начинаешь?

– Кто знает, старик, кто знает…

– Погоди, я проверю.

Я вытащил свой график и увидел, что в первый месяц мы с Чаком будем в одном и том же отделении.

– Эй, мы будем работать вместе!

– Отлично, старик, отлично! Бывай!

Мне он очень понравился. Он был черным, и он пробился наверх. С ним и я пробьюсь. Первое июля уже не так пугало меня. Но Берри расстроила моя идея залить отрицание бурбоном. Я был весел, а она – серьезна. По ее мнению, то, что я забыл про нашу встречу в первый же день, явно показало, какие трудности могут ждать нас в этом году. Я попытался рассказать ей о том, как прошла встреча, но не смог. Тогда я, смеясь, поведал о Гарри-Лошади и пердящей Джейн Доу. Но Берри даже не улыбнулась.

– Как вы можете хохотать над этим? Это же ужасно!

– Конечно. Кажется, отрицание всего этого не сработало.

– Как раз наоборот. Потому ты и смеешься.

В почтовом ящике меня ждало письмо от моего отца, оптимиста и мастера смысловых переходов. Он писал в своем фирменном стиле: «тезис – союз – тезис».

«Я знаю, сколько всего надо выучить в медицине, и это все ново. Это великолепно и нет ничего прекраснее человеческого тела. Большие физические нагрузки скоро станут рутиной, и ты должен следить за здоровьем…».

Берри уложила меня спать пораньше и ушла к себе домой. Вскоре я уже был окутан бархатным покрывалам сна – и устремился к калейдоскопу сновидений. Довольный, счастливый, больше не чувствующий страха, я воскликнул: «Привет, сны!» – и немедленно оказался в Англии, в Оксфорде, на обеде в общей столовой старшекурсников, среди аспирантов-философов. Я ел пресную английскую еду, поданную на китайском фарфоре, и обсуждал чокнутых немцев, которые уже пятьдесят лет работали над словарем всех существующих латинских слов, но дошли лишь до буквы «К», а затем я был ребенком, который летним вечером, после ужина, бежит к закату с бейсбольной перчаткой на руке, подпрыгивая в теплом сумраке; затем в круговерти снов я увидел цирк-шапито, падающий со скалы в море – и акул, раздирающих тучных кенгуру, и лицо утонувшего клоуна, растворяющееся в ледяной бесчеловечной пучине…

2

Наверное, первого гомера мне показал Толстяк. Толстяк стал моим первым резидентом, и он пытался как-то облегчить наш переход от студенчества в ЛМИ к интернатуре в Божьем доме. Он был чудесным – и был чудаком. Уроженец Бруклина, выросший в Нью-Йорке, – огромный, взрывной, невозмутимый, гениальный, эффективный, Толстяк целиком и полностью – от кончиков блестящих темных волос и острых карих глаз, от множества, всем необъятным телом с огромным животом, на котором блестящей рыбкой кувыркалась пряжка ремня, до кончиков огромных башмаков – был невероятен. Только Нью-Йорк мог оправиться от шока его рождения и вскормить его. Толстяк в свою очередь был исполнен местного патриотизма и скептически относился ко всему «дикому миру» по другую сторону Гудзона. Единственным исключением, конечно же, был Голливуд – Голливуд кинозвезд.

Ровно в половине седьмого утра первого июля Божий дом поглотил меня – и я впервые отправился в путь по бесконечному желтушному коридору шестого этажа. Это было южное крыло отделения № 6, где я должен был начинать. Медсестра с невероятно волосатыми руками направила меня к дежурантской, где уже шла подготовка к обходу. Я открыл дверь и вошел. Меня переполнял незамутненный ужас. Как сказал бы Фрейд устами Берри, «этот ужас исходил из эго».

Вокруг стола сидели пятеро. Толстяк; интерн по имени Уэйн Потс – южанин, которого я знал по ЛМИ, хороший парень, но вечно подавленный, зажатый и какой-то снулый, одетый в белоснежный халат с выпирающими из карманов инструментами; трое юнцов, сияющих энтузиазмом. Верный признак, по которому можно было отличить студентов ЛМИ в терапевтической субординатуре. К каждому интерну каждый день в течение всего года было прикреплено по одному студенту.

– Почти вовремя, – заметил Толстяк, кусая пирожок. – Где еще одна салага?

Предположив, что он имел в виду Чака, я сказал, что не знаю.

– Паршивец, – сказал Толстяк. – Из-за него я опоздаю на завтрак!

Заверещал пейджер, и мы с Потсом застыли. Сообщение было для Толстяка; «ТОЛСТЯК, ПОЗВОНИ ОПЕРАТОРУ ДЛЯ ОТВЕТА НА ВНЕШНИЙ ВЫЗОВ, ОПЕРАТОРУ ДЛЯ ОТВЕТА НА ВНЕШНИЙ, ТОЛСТЯК, НЕМЕДЛЕННО».

– Эй, Мюррэй, что случилось? – сказал Толстяк в трубку. – О, отлично! Что? Название? Да, не вопрос, погоди секунду.

Повернувшись к нам, Толстяк спросил:

– Эй, салаги, можете назвать имя какого-нибудь известного доктора?

Вспомнив Берри, я сказал:

– Фрейд.

– Фрейд? Не пойдет, давай другое, быстро.

– Юнг.

– Юнг? Юнг. Мюррэй? Назови его «Доктор Юнг». Отлично. Вот увидишь, мы сделаем на этом состояние. Миллионы! Ладно, пока.

Повернувшись к нам с довольной улыбкой, Толстяк сказал:

– Состояние! Ха. Ну да ладно, начнем обход без третьего терна.

– Отлично, – сказал один из студентов, вскакивая на ноги. – Я привезу тележку для историй болезни. С какого конца отделения начнем?

– Сядь! – сказал Толстяк. – Что ты несешь? Какая тележка?

– Разве у нас не рабочий обход? – спросил студент.

– Он самый, прямо здесь.

– Но… Но мы что, не будем осматривать пациентов?

– В терапии практически нет необходимости смотреть на пациентов. Куда лучше на них не смотреть. Видишь эти пальцы?

Мы с опаской уставились на массивные пальцы Толстяка.

– Эти пальцы никого не трогают без необходимости. Вы хотите видеть пациентов? Валите, смотрите. Я видел слишком многих, особенно гомеров. На мою жизнь хватит.

– Кто такие гомеры? – спросил я.

– Кто такие гомеры? – улыбнувшись, начал Толстяк. – Го…

Рот его застыл на «О», он замер и уставился на дверь. Там стоял Чак, с головы до пят закутанный в коричневый кожаный плащ с меховой оторочкой, в темных очках и широкополой коричневой кожаной шляпе с алым пером, в туфлях на толстой платформе. Он неуклюже покачивался и выглядел так, будто всю ночь шлялся по барам.

– Йо, старик, что происходит? – спросил Чак.

Он упал в ближайшее кресло и развалился в нем, устало прикрыв глаза рукой. Для приличия он расстегнул пальто и бросил на стол стетоскоп. Тот был сломан. Чак взглянул на него и сказал:

– Так, кажется, я сломал скоп, а? Хреновый день.

– Ты выглядишь как кидала, – сказал один из студентов.

– Так и есть, старик. Видишь ли, в Чикаго, откуда я приехал, было лишь два типа чуваков, и первые кидали вторых. И если ты не одевался как кидала, то сразу попадал во вторую категорию. Сечешь?

– Забей, – спокойно сказал Толстяк. – Слушайте меня внимательно. Вы не должны были начинать со мной в качестве резидента. На моем месте должна была быть Джо, но ее отец вчера прыгнул с моста и разбился насмерть. Поэтому Дом изменил наши графики, и первые три дня вашим резидентом буду я. На самом деле после того, что я вытворял в прошлом году в интернатуре, они вообще не хотели допускать меня до свежих тернов, но у них не было выбора. Вы спросите, почему они не хотели знакомить меня с вами в ваш первый день стажировки? Потому что я буду прямо говорить вам, как обстоят дела, без болтологии. А Рыба с Легго не хотят разбивать ваши иллюзии так быстро. И они правы. Если у вас прямо сейчас начнется депрессия, которая должна бы была начаться в феврале, то в феврале вы начнете прыгать с мостов, как папаша Джо. Легго и Рыба хотят, чтобы вы продолжали видеть больницу через розовые очки, чтобы вы не паниковали. А я знаю, что вы, новые терны, безумно напуганы уже сегодня.

Я сразу в него влюбился. Он был первым, кто понимал, что мы чувствуем.

– И что же тут такого, от чего непременно начнется депрессия? – спросил Потс.

– Гомеры, – ответил Толстяк.

– Кто такие гомеры?

Из коридора донесся непрерывающийся пронзительный крик:

– УХАДИ УХАДИ УХАДИ УХАДИ…

– Кто сегодня дежурит? Вы трое чередуетесь и в дни своих дежурств принимаете новых пациентов. Так кто сегодня дежурит?

– Я, – сказал Потс.

– Отлично, потому что эти ужасные звук исходят как раз от гомера, и, если я не ошибаюсь, это Ина Губер, которую я в прошлом году принимал шесть раз. Она настоящий гомер или, точнее, гомересса. «ГОМер» – это сокращение. «Гони отсюда маразматиков». Это именно то, что вам хочется простонать, когда их присылают сюда из богадельни в три часа ночи.

– Мне кажется это слишком жестко, – сказал Потс. – Не все мы так относимся к старикам.

– Ты что, думаешь, что у меня нет бабушки? – с достоинством парировал Толстяк. – Есть, и это самая прекрасная, самая замечательная, самая милая старушка на свете. Когда ее тефтельки из мацы плавают в бульоне, на них приходится охотиться с острогой. От их силы суп левитирует. Мы едим их, сидя на лестнице и вытирая суп с потолка. Я люблю… – Толстяк вынужден был прерваться и смахнуть слезы, а затем вкрадчиво продолжил. – Я очень ее люблю.

Я подумал о деде, которого тоже очень любил.

– Но гомеры – это не милые старички, – продолжил Толстяк. – Гомеры – существа, которые уже потеряли нечто, делающее нас людьми. Они хотят умереть, но мы не даем им этого сделать. Мы проявляем жестокость, спасая их. А они жестоки к нам, они пытаются не дать нам их спасти, они сопротивляются, выпустив когти. Они заставляют страдать нас, а мы – их.

– Я не понимаю, – сказал Потс.

– После Ины поймешь. Но слушайте, хоть я и сказал, что я не осматриваю пациентов без необходимости, но когда я вам нужен – я здесь. Если вы умны, то научитесь мной пользоваться. Как пользуются самолетами, перевозящими гомеров в Майами. Я – Толстяк, летайте на мне. А теперь перейдем к картотеке.

Фундаментом, на котором стоял мир Толстяка, были карточки три на пять дюймов. Провозгласив: «Нет такого человека, медицинские показатели которого нельзя было бы уместить на карточке три на пять», он выложил на стол две больших стопки. Правую оставил себе, а левую разделил на три части и протянул по трети каждому из тернов. На каждой карточке был пациент. Наши пациенты, мои пациенты. Толстяк объяснил, что во время «обхода» он будет переворачивать карточки и ждать, а интерн должен доложить о прогрессе пациента. Не то, чтобы Толстяк верил в саму возможность прогресса, но ему нужно было получить информацию, чтобы позже, во время обхода с Рыбой и Легго, он мог доложить им «какую-нибудь лабуду». Первыми на очереди будут новые поступления от интерна, дежурившего прошлой ночью. Толстяк дал понять, что ему плевать на модные интерпретации современных научных теорий развития болезни. Не то, чтобы он был против науки. Наоборот, из всех резидентов он один имел в своем распоряжении целую библиотеку данных о любых болезнях, размещенную на карточках три на пять. Ему нравились данные на карточках три на пять. Ему нравилось абсолютно все, что могло поместиться на карточках три на пять. Но высшим приоритетом для Толстяка все-таки была еда. И когда это великолепное вместилище разума не получало пищу, у Толстяка был очень низкий порог терпения как к медицине – академической или любой другой, так и ко всему остальному.

Покончив с «обходом», Толстяк отправился завтракать, а мы отправились в палаты знакомиться с пациентами с наших карточек. Позеленевший Потс сказал: «Рой, я нервничаю, как шлюха в церкви». Мой студент, Леви, хотел идти осматривать пациентов вместе со мной, но я отфутболил его в библиотеку – студенты обожали торчать там часами. Мы с Чаком и Потсом подошли к сестринскому посту, и волосаторукая медсестра проинформировала Потса, что тетка по имени Ина Губер – это и есть его первое поступление. Ина сидела на каталке: массивная туша в форменном платье с надписью: «Дом престарелых – Новая Масада». Злобно глядя на нас, Ина прижимала к груди сумочку и бесконечно верещала:

– УХАДИ УХАДИ УХАДИ…

Потс сделал все прямо по учебнику: представился, сказав: «Здравствуйте, миссис Губер, меня зовут доктор Потс, и я буду вас лечить».

Ина прибавила громкость:

– УХАДИ УХАДИ УХАДИ…

После этого Потс попытался улучшить взаимоотношения с пациентом еще одним способом из учебника: взял ее за руку. Ина с быстротой молнии вдарила ему сумочкой, и Потс отскочил к стойке. Мы были ошарашены тем, сколько сил и злобы она вложила в этот удар. Потирая ушибленную голову, Потс спросил у медсестры Максин, есть ли у Ины лечащий врач, который поможет со сбором анамнеза.

– Да, – сказала Максин, – доктор Крейнберг. Малыш Отто Крейнберг. Он там, пишет назначения для Ины.

– Но частные доктора не могут делать назначения! Только резиденты и интерны. Таковы правила!

– Малыш Отто так не считает. Он не хочет, чтобы ты делал назначения его пациентам.

– Я сейчас же с ним поговорю!

– Не выйдет. Малыш Отто не будет с тобой разговаривать. Он тебя ненавидит.

– Ненавидит? Меня?

– Он ненавидит всех. Понимаешь, лет тридцать назад он изобрел что-то по части кардиологии и надеялся получить Нобелевскую премию, но не вышло. С тех пор он в ярости и ненавидит всех, а интернов – особенно.

– Что ж, старик, – сказал Потсу Чак. – Это, несомненно, интересный случай. Увидимся.

Перспектива знакомства с пациентами нервировала до такой степени, что у меня началась диарея. Когда я сидел в сортире с пособием «Как это делается», мой пейджер взорвался: «ДОКТОР БАШ, ПОЗВОНИТЕ В ОТДЕЛЕНИЕ № 6 ЮЖНОЕ КРЫЛО НЕМЕДЛЕННО».

Это сообщение вдарило прямо по моему анальному сфинктеру. У меня не было выбора. Я не мог убегать бесконечно. Я вернулся в отделение и попытался осмотреть пациентов. В белом халате, с черным докторским саквояжем в руке, я входил в палаты. И я выходил из палат. Вокруг царил хаос. Везде были люди, а все, что я знал, осталось в учебниках и библиотеках. Я пытался читать истории болезни. Слова расплывались, а мои мысли перескакивали от описания порядка действий при остановке сердца, изложенного в пособии «Как это делается» к Берри и этому странному Толстяку, от злобной атаки Ины на беднягу Потса к Малышу Отто, чье имя так и не прогремело в Стокгольме. В голове как навязчивая мелодия бесконечно крутилась мнемоника последовательности черепно-мозговых нервов: «Очнись, Зловещий Гробовщик: Бушует Тонус Организма, Лишая Собственный Язык Безмерной Доли Пессимизма». Сейчас я мог вспомнить лишь то, что «гробовщик» означает глазодвигательный нерв. И на хрена мне нужно было это знание?

Я запаниковал. К счастью, крики, доносящиеся из палат, помогли мне прийти в себя. Я вдруг подумал: «Это зоопарк, а эти пациенты – просто больные животные». Одноногий старичок с нелепым кустиком седых волос, стоящий на одной ноге и опирающийся на костыль, взволнованно кричащий, напоминал мне журавля; могучая, крестьянского вида полячка с руками-молотами и двумя выпирающими из пещеры рта зубами была гиппопотамом. Множество видов обезьян… Но в моем зоопарке не было величественных львов, плюшевых коал, пушистых зайчиков или лебедей.

Правда, двое показались мне исключением. Первой была кроткая Софи: она поступила с основным диагнозом «депрессия» и жалобами на периодические головные боли. Но ее частный врач, доктор Путцель, почему-то назначил ей полное исследование желудочно-кишечного тракта, включая клизму с барием, рентгенограмму верхних отделов ЖКТ, сигмоидоскопию и ультразвуковое сканирование печени. Я не мог понять, как это связано с депрессией и головными болями. Когда я вошел в палату, то увидел старушку и лысеющего мужчину, который сидел рядом и с состраданием держал ее за руку. «Как мило, – подумал я, – ее приехал навестить сын». Но это оказался не сын, а тот самый доктор Боб Путцель (Толстяк называл его «сострадателем из пригорода»). Я представился и спросил Путцеля о причинах назначения обследования ЖКТ при депрессии. Он нервно посмотрел на меня, поправил галстук-бабочку, пробормотал «пучение» и, поцеловав Софи, сбежал. Недоумевая, я позвонил Толстяку.

– Что за ерунда с исследованием ЖКТ? Она говорит о депрессии и головной боли!

– Специализация Дома – полное обследование кишечника. ТИБ – терапевтические исследования с барием.

– В барии же нет ни черта терапевтического! Он инертен!

– Конечно, нет. Но полное обследование кишечника все спишет.

– У нее депрессия! У нее нет никаких проблем с кишечником!

– Конечно, нет. И у нее нет вообще никаких проблем. Ей просто надоело посещать офис Путцеля, а Путцелю надоело звонить и справляться о ее здоровье. Поэтому они уселись в его белый «континенталь» и приехали в Дом. Она в порядке, она обычная СБОП, старушка без острых проблем[14]. Ты думаешь, что Путцель этого не знает? Но каждый раз, взяв Софи за руку, он получает сорок долларов твоих налогов. Миллионы. Видишь это строящееся здание, крыло Зока? Знаешь, для чего оно? Для полного обследования ЖКТ богатеев. Везде ковры, в рентгенологии – индивидуальные раздевалки с цветными телевизорами и объемным звуком. В дерьме оооочень много денег. Я сам собираюсь на специализацию в гастроэнтерологию.

– Но это же мошенничество!

– Конечно. Но не только. Это еще работа для тебя, а Путцель просто делает деньги. Это – дерьмо.

– Это – безумие.

– Это – медицина по-божьедомски.

– Ну и что же мне делать?

– Для начала перестань общаться с Софи. Если ты будешь с ней разговаривать, она пробудет здесь вечно. А потом натрави на нее студента. Ей это не понравится.

– Она гомересса? Она ведет себя по-человечески?

– Конечно! Приятная старушка.

– Правильно. СБОП. Не гомересса. Но среди твоих пациентов наверняка есть гомеры. Вот, смотри, Рокитанский. Пойдем!

Рокитанский был похож на старого бассета. Университетский профессор, перенесший массивный инсульт. Он лежал, привязанный к койке, с капельницей и катетером. Неподвижный, парализованный, глаза закрыты, дыхание спокойное, Казалось, ему снится косточка. Или хозяин. Или хозяин, бросающий косточку.

– Мистер Рокитанский, как поживаете?

Пятнадцать секунд спустя в глубине его разрушенного мозга что-то зашевелилось, и он, на открывая глаз, медленно прорычал:

– КХРША.

Я самодовольно спросил:

– Мистер Рокитанский, какой сегодня день недели?

– КХРША.

Точно так же он отвечал на все вопросы. Мне стало грустно. Был профессор, а теперь овощ.

Я снова подумал о деде и почувствовал ком в горле. Повернувшись к Толстяку, я сказал:

– Это ужасно. Он скоро умрет.

– Нет, он не умрет. Он бы хотел, но не сможет.

– Он же не может жить вот так!

– Конечно, может. Послушай, Баш. Есть ЗАКОНЫ БОЖЬЕГО ДОМА. ЗАКОН НОМЕР ОДИН: ГОМЕРЫ НЕ УМИРАЮТ.

– Что за бред? Конечно они умирают!

– За год я не видел этого ни разу, – сказал Толстяк.

– Они же должны!

– Зачем? Они так и живут. Молодые, вроде нас с тобой, – вот эти умирают. Но только не гомеры. Никогда такого не видел. Ни разу[15].

– Почему?

– Я не знаю. И никто не знает. Это необъяснимо. Может быть, они уже пережили свою смерть. И это ужасно. Это самое ужасное.

Вернулся Потс – обеспокоенный и озадаченный. Попросил Толстяка помочь ему с Иной Губер. Они ушли, а я вернулся к Рокитанскому. В полутьме палаты мне показалось, что по его морщинистым щекам стекают слезы. Меня захлестнуло волной стыда. Желудок перевернулся. Слышал ли он нас?

– Мистер Рокитанский, вы плачете? – спросил я и с нарастающим чувством вины ждал ответа.

– КХРША.

– Вы слышали, что мы говорили о гомерах?

– КХРША.

Я сдался и пошел слушать, что говорит Толстяк об Ине Губер.

– Но у нее же нет же никаких показаний к обследованию ЖКТ, – настаивал Потс.

– Медицинских показаний, – уточнил Толстяк.

– А какие еще могут быть?

– С точки зрения частников – очень серьезные. Скажи ему, Баш, скажи!

– Деньги, – сказал я. – «В дерьме оооочень много денег».

– Поэтому, что бы ты ни делал, Ина проведет здесь несколько недель. Увидимся на обходе, через пятнадцать минут.

– Это самое унылое из того, что мне приходилось делать в жизни, – сказал Потс, поднимая обвисшую грудь Инны. Та верещала и пыталась ударить его левой, привязанной, рукой.

Под грудью обнаружилась какая-то зеленоватая, жутко пахнущая тягучая субстанция. Ощутив вонь, я подумал, что Потсу этот первый день дается еще труднее, чем мне. Он был вынужденным переселенцем, переехавшим сюда, на Север, из Чарльстона, Южная Каролина. Выходец из богатейшей аристократической семьи – с «домом мечты» на улице Легаре, среди жасмина и магнолий; с летним домом на острове Паули, среди райских пляжей и атлантических ветров; с плантацией в верховьях реки, где Потс с братьями сидели на веранде, зачитывая друг другу отрывки из Мольера. Потс совершил роковую ошибку, поступив в Принстон, и усугубил ситуацию, пойдя в ЛМИ. В ЛМИ, мучаясь над трупами на занятиях по патологической анатомии, он познакомился с утонченной студенткой из Бостона. Надо сказать, что к тому времени его сексуальный опыт исчерпывался редкими встречами с учительницей младших классов из Чарльстона, которую, по его словам, привлекала его голубая кровь. Бостонская девица набросилась на Потса как сексуально, так и интеллектуально – и между ними расцвело то, что они называли «любовью». Расцвело, как в феврале расцветает фальшивая весна, когда набухают почки и появляются первые пчелы, – только для того, чтобы сгинуть, когда снова ударит мороз. Они поженились прямо перед началом интернатур: у него – в терапии в Доме, у нее – в хирургии в ЛБЧ – Лучшей больнице человечества, престижной и, конечно же, связанной с ЛМИ клинике для «сливок общества», находящейся на другом конце города. Их выходные совпадали редко, а сексуальные радости должны были превратиться в сексуальные мучения, ибо ни одно либидо не выдержит двух интернатур разом. Бедняга Потс. Золотая рыбка в аквариуме с пираньями. Даже в ЛМИ он выглядел подавленным, и все, чем он занимался, лишь углубляло степень его депрессии.

– Да, между прочим, – сказал Толстяк, просовываясь в дверь, – я назначил вот это.

У него в руках был шлем футбольной команды «Бараны Лос-Анджелеса».

– А это еще зачем? – спросил Потс.

– Для Ины, – ответил Толстяк, надевая шлем на голову пациентки. – ЗАКОН НОМЕР ДВА: ГОМЕРЫ СТРЕМЯТСЯ ВНИЗ.

– В смысле? – спросил я.

– Падают с кроватей. Я знаю Ину с прошлого года. Она совершенно безмозглая гомересса, но вне зависимости от того, насколько крепко ее привязывают, она будет падать. За прошлый год она дважды ломала основание черепа и потом валялась здесь месяцами. Да, кстати, хотя у нее клиническое обезвоживание, ни в коем случае не вливайте ей физраствор. Ее обезвоживание не имеет ничего общего с деменцией, хотя в ваших учебниках и пишут обратное. От физраствора она не станет менее слабоумной, зато агрессивность у нее повысится невероятно.

Потс всего на секунду обернулся к Толстяку, и тут Ина, каким-то образом освободившая левую руку, снова его треснула. Потс инстинктивно замахнулся в ответ – и в ужасе остановился. Толстяк расхохотался.

– Ха, ну вот видишь, что они вытворяют? Я их обожаю. Обожаю этих гомеров.

Смеясь, он вышел.

После надевания шлема громкость Ининых «УХАДИ УХАДИ УХАДИ…» возросла. Мы оставили ее – в бараньем шлеме на ушах, привязанную к койке немыслимыми узлами, – и отправились на учебный обход.

Поскольку Божий дом был академической клиникой, связанной с ЛМИ, для каждой команды тернов ежедневно проводились обходы с «приглашенными звездами», в качестве которых выступали штатные местные лизоблюды или частнопрактикующие врачи[16]. Нашим сегодняшнем гостем был представитель частников, Джордж Доновиц, который был неплохим доктором в то время, когда пенициллин еще не изобрели[17]. Обсуждали молодого и в целом здорового мужчину, поступившего для рутинного обследования почечной недостаточности. Мой студент, Леви, докладывал о прогрессе пациента, а когда Доновиц начал выпытывать диагноз – ляпнул «амилоидоз», как будто выбирать можно было только из самых нелепых вариантов.

– Классика, – пробормотал Толстяк, когда мы собрались вокруг пациента. – Типичный студент ЛМИ. Студент, который, услышав за окном стук копыт, первым делом думает, что это зебра[18]. У этого несчастного уремия из-за перенесенного в детстве стрептококкового фарингита, повредившего почки. Да и лечения амилоидоза все равно не существует.

– Амилоидоз? – переспросил Доновиц. – Отличная идея. Позвольте мне показать тест на наличие в тканях амилоида, который можно провести, не отходя от койки пациента. Как вы знаете, люди с этой болезнью страдают от нарушения свертываемости крови и подвержены кровотечениям. Тест очень простой.

Доновиц ущипнул пациента и выкрутил зажатый между пальцами участок кожи. Ничего не произошло. Озадачившись, он пробормотал что-то о том, что иногда приходится действовать жестче, – и скрутил кожу изо всех сил. Пациент вскрикнул, спрыгнул с койки и заплакал от боли. Доновиц посмотрел на свою руку и обнаружил, что оторвал от руки несчастного довольно большой кусок плоти. Из раны хлестала кровь. Доновиц сначала побледнел и стоял, не зная, что предпринять. Потом он покраснел и попытался приладить оторванное обратно, как будто кожу можно было заставить прирасти на место, прижав, как следует. В конце концов, побормотав: «Я очень извиняюсь…», Доновиц выбежал из палаты. Толстяк спокойно и сноровисто остановил кровотечение и перевязал рану. Мы вышли.

– Итак, чему же вы научились? – спросил Толстяк. – Вы узнали, что кожа при почечной недостаточности истончается и легко травмируется и что частники Дома – дебилы. Что еще? Что теперь может случиться с этим несчастным?

Студенты выпустили целое стадо зебр, и Толстяк велел им заткнуться. Мы с Потсом недоумевали.

– Инфекция, – сказал Чак. – Почечная недостаточность повышает восприимчивость к инфекциям.

– Именно! – сказал Толстяк. – Добро пожаловать в Город бактерий. Придется сделать анализы на все, что только можно. Если бы не Доновиц, этого беднягу выписали бы завтра. Теперь он будет лежать здесь недели, если, конечно, выживет. А если он об этом узнает, мы попадем в Город исков.

При этих словах студенты опять возбудились. Они задумались о правах пациентов, а «здравоохранение с человеческим лицом» всегда было горячей темой. Студенты хотели просветить пациента и надоумить его подать иск.

– Дохлый номер, – сказал Толстяк. – Чем хуже частник, тем лучше он умеет подойти к пациентам и тем больше они ему благодарны. Если даже врачи верят в иллюзорного доктора из телевизора, то что же говорить о пациентах? Рассказать им, что существует врачи категории «ноль-ноль»? Ни за что!

– «Ноль-ноль»? – переспросил я.