Повести Невериона - Сэмюэл Дилэни - E-Book

Повести Невериона E-Book

Сэмюел Дилэни

0,0
9,99 €

-100%
Sammeln Sie Punkte in unserem Gutscheinprogramm und kaufen Sie E-Books und Hörbücher mit bis zu 100% Rabatt.

Mehr erfahren.
Beschreibung

Неверион – это древний мир, в котором наивность, хитрость и предприимчивость его обитателей сплетаются в сложное кружево противоречивых отношений и взаимосвязей. Неверион – это парадоксальное отражение современной цивилизации с ее вечными вопросами о свободе и рабстве, вере и предрассудках, любви и насилии. Неверион – это круговерть приключений и огорчений, испытаний и терзаний, легкокрылых драконов и причудливых законов, крохотных мячей и двойных мечей. Старый, очень старый мир, который никогда не станет архаичным.

Das E-Book können Sie in Legimi-Apps oder einer beliebigen App lesen, die das folgende Format unterstützen:

EPUB
MOBI

Seitenzahl: 779

Veröffentlichungsjahr: 2023

Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.



Сэмюел Дилэни Повести Невериона

Samuel R. Delany

Tales of Nevèrÿon

Neveryóna, or: The Tale of Signs and Cities

© Samuel R. Delany, 1979, 1983, 1988, 1993

© Перевод. Н. Виленская, 2022

© Издание на русском языке AST Publishers, 2023

* * *

Повести Невериона

Посвящается Джоанне Расс, Луизе Уайт и Айви Хэкер-Дилэни

Вернуться… Предисловие

Человечество все еще пребывает в доисторическом состоянии, ожидая подлинного сотворения мира. Мы находимся не в начале, а в конце нашего бытия – подлинное бытие начнется лишь тогда, когда общество и экзистенция станут радикальными, то есть отыщут свои корни. Корнем истории, однако, является человек – работающий, производящий, реформирующий, преодолевающий окружающие его данности. Если люди отыщут себя и принадлежащее им на основе подлинной демократии, без деперсонализации и отчуждения, в мир придет то, что освещает любое детство и где никто еще не бывал: дом.

Эрнст Блох[1], Принцип надежды

Автор приглашает нас в далекую страну за рекой, протекающей неизвестно где. Где же все-таки? Одни полагают, что в Средиземноморье, другие – в Месопотамии. Логично, впрочем, предположить, что страна эта находится в Азии или Африке. А климат и география (город между горами и морем, где бывает дождь и туман, но нет снега) очень напоминают Пирей или Сан-Франциско, где до написания этой серии, если верить биографам, жил Дилэни.

Одно ясно: все это происходит в глубокой древности.

Насколько все же глубокой? Четыре тысячи лет назад, шесть тысяч, восемь?

Самое точное указание, напечатанное на бумажной обложке первого издания, отсылает нас к «пограничью истории». В этой древней стране царит полный хаос, из которого постепенно, страница за страницей, появляется то, что делает историю узнаваемой: деньги, архитектура, ткачество, письмо, столица… Присутствует здесь и магия – то в виде драконов, разводимых в Фальтских горах, то в виде огромного страшного чудища, полубога-полузверя.

Читатель может заинтересоваться, почему это предисловие пишу я, персонаж одной из будущих книг. Чувство действительно странное, но мне нравится. Издатель просил меня упомянуть о загадочном происхождении этих книг (вам, возможно, уже встречались заметки об археологических находках, которые легли в их основу). Я согласилась при условии, что мне позволят включить сюда пространное историческое отступление. Но кое-что в этой серии отклоняется от первоисточника в пользу вымысла. Как бы то ни было, объясняю еще раз – как для новых читателей, так и для старых, которые уже про меня забыли: представляйте меня как среднюю афроамериканку, работающую в большей частью белой среде среднезападного университета, в студентах так и не сумевшую выбрать между математикой и немецкой литературой. (Отношения между нашими факультетами математики и современной литературы слишком сложны, чтобы исправить это теперь.) Когда я получала свою первую степень, последним криком была теория категорий, от которой затем отпочковалась теория наименований, списков и перечисления; понимают ее человек семьдесят пять во всем мире, и только двадцать способны с ней как-то работать. Я решила утвердиться как раз на этих тихих высотах, а в летние каникулы путешествовала и читала тексты на самых древних и экстравагантных языках, какие только могла найти.

Где-то в середине семидесятых мне выпала задача приложить теорию наименований, списков и перечисления к переводу текста примерно из девятисот слов (количество зависит от языка), называемого Кулхарским фрагментом или Миссолонгским пергаментом. Этот отрывок дошел до нас в нескольких переводах на древние языки.

Поводом для моей работы стало открытие в запасниках Стамбульского археологического музея еще одной версии Кулхара, на языке древнее всех предыдущих. В примечании к тексту, написанному на самом раннем варианте греческого языка (линейное письмо Б), утверждается, что это первая письменность в истории человечества, а линейное письмо Б употреблялось примерно за полторы тысячи лет до н. э.

Но поскольку Кулхар существует лишь в частичных и противоречивых порой переводах, мы не знаем наверняка, каким письмом он был выполнен первоначально, и не можем быть уверены в его географическом происхождении.

Происхождение письменности столь же туманно и проблематично, как происхождение языков в целом. Некоторые из этих проблем в приложении к первой книге неверионской серии обсуждает мой друг, а порой и коллега, С. Л. Кермит.

Приложение это написано по моей просьбе. Дилэни, с которым я пока не встречалась лично, прислал мне на адрес университета дружеское письмо о том, как много для него значит моя работа. (До сих пор заметки о ней появлялись лишь в самых заумных журналах, но скоро они, благодарение богам, сольются в долгожданную книгу.) Он спрашивал также, не могу ли я или кто-то из моих знакомых написать о моих дешифровальных успехах в виде приложения к его сборнику. От его имени, что бы там ни говорил мой дорогой старый друг (хотя обстоятельства, надо признаться, были сложные, время поджимало, а погода стояла просто ужасная), я попросила профессора Кермита написать эту статью в своей доходчивой, ясной манере.

Все, кого интересуют детали, могут прочитать приложение к первой книге и перейти к приложению № 2.

Я работала с этим древним, неполным, отрывочным документом, читая о варварах, драконах, затонувших городах, знаках на тростниковой бумаге, воительницах с двойными мечами, об одноглазом мальчике и загадочных мячиках много месяцев, растянувшихся затем на несколько лет; и меня радует, что мои изыскания и комментарии привели Дилэни к созданию собственного Невериона.

В превосходном эссе профессора Кермита, входящем в эту книгу, много говорится о том, как Кулхарский документ помог Дилэни разработать сюжет его фэнтези. Однако распространяться об этом до того, как вы прочли саму книгу, значит предполагать, что между постмодернисткой литературой и текстами древнего Ура существует более тесная связь, чем на самом деле. Кулхар и неверионские повести связывает скорее воображение, чем научный анализ. Книги Дилэни, если на то пошло, представляют собой деконструкцию Кулхара, что означает «анализ возможных (в отличие от невозможных) значений, опровергающий все надежды когда-либо расшифровать данный текст». Этот термин очень полюбился мне, как и многим другим, за последние десять лет, но профессор Кермит его решительно отвергает.

Однако просьба издателя написать вступление ко всей серии книг Дилэни меня порадовала не меньше того факта, что внимание Дилэни к Кулхару привлек именно мой перевод. Сейчас и начну.

Рекомпиляция этого обширного фэнтези вернет к нему внимание многих тысяч читателей; некоторые, возможно, вспомнят даже первоначальную «Повесть о Горжике», опубликованную в «Сайенс фикшн мэгэзин» Айзека Азимова весной 1979. Повесть номинировалась на премию «Хьюго», а сборник первых пяти повестей в бумажной обложке, вышедший в том же году – на премию «Американская книга». В сборнике «Повесть о Горжике» стала, как мы видим, длиннее.

Мега-фэнтези Дилэни, взятое вместе – это завораживающая смесь идей, зеркальный зал, интригующие рассуждения о власти, сексуальности и самом литературном повествовании. «Повесть о старой Венн», вторая в сборнике, комментирует матч между утонченным интеллектом и примитивной страстью. В третьей, «Повесть о юном Сарге», проглядывает садомазохизм, как всегда занимательный, а девятая, «Повесть о чуме и карнавалах», рассказывает, можно сказать, о вспышке СПИДа в крупном американском городе.

Куда все это ведет, спросите вы?

Но в этом и заключается очарование неверионской серии.

Некоторые критики обнаружили в ней веяния столь разных трудов (и пародии на них же), как «Три очерка по теории сексуальности» Фрейда; «Законы формы» Спенсера Брауна; «Критика политической экономии» Маркса; «Открытое общество и его враги» Карла Поппера; «Платонова аптека» Деррида и, наконец, «Волшебник из страны Оз». Другие сочли ее громоздкой нелепицей; то, что Дилэни затратил десять лет на маргинальный проект в маргинальном жанре, представляется им маниакальным упрямством.

Но нам не нужно вникать во все оттенки аллюзий этой серии, чтобы насладиться историей бывшего рудничного раба в мире драконов, варваров, амазонок, доисторической роскоши, извращенных страстей и тогдашних мыслителей. Если бы мы в них вникали, Дилэни не завоевал бы аудиторию, насчитывающую уже сотни тысяч читателей благодаря трехтомнику в бумажной обложке. Да и не так много у нас столь изощренных читателей, чтобы их уловить.

Неверионскую сагу характеризируют по-разному. Сам Дилэни назвал ее «детским садом семиотики». Лично я слышала на факультетской вечеринке, как на чей-то вопрос, что это за произведение, ответили так: это ближе к Der Mann ohne Eigens-chaften, чем к Die Frau ohne Schatten[2]. Но любимое мое определение дала автор научной фантастики Элизабет Линн. На одной веранде в округе Уэстчестер кто-то спросил Лиззи насчет первого тома, только что вышедшего. (Не помню уже, знали ли они, что я слышу их разговор.) «Представь, – сказала она, – что отправился на выставку картин с интеллигентным, высокообразованным другом, прекрасно осведомленным на предмет экономики того времени, знающим биографии художников и их моделей, цитирующим отзывы критиков на каждое полотно; и ты, переходя с ним от картины к картине, желаешь лишь одного: чтобы он заткнулся!»

Ничего себе рекомендация для героического фэнтези!

Но поразмыслим немного. Этот благожелательный надоедливый голос, бубнящий свое перед каждой картиной – голос мастера, – всегда говорит нам о двух вещах. Одна из них правда: «История доступна для обсуждения. В ней можно разобраться и объяснить, почему случилось то или иное несчастье. А поскольку история человечества еще не закончена, можно оценить и изменить обстоятельства, приводящие к подобным несчастьям. Каждый человек вправе овладеть этим умением в течение своей жизни». Второе утверждение, неразрывно связанное с первым – ложь: «Историю уже много раз обсуждали, поэтому любая попытка узнать что-то еще в лучшем случае ошибочна, а в худшем крамольна. То, что у нас есть хоть какие-то инструменты исторического анализа, означает, что история в каком-то смысле завершена. Всё идет так, как должно, и ничего нельзя изменить. Наши муки и наши радости, как физические так и духовные, определены высшей властью, как бы она ни называлась – Богом или самой историей; поэтому ни один человек не вправе оспаривать то, что мучает его или доставляет удовольствие мне».

Голос, несущий эту двойную весть, имеет ценность только в диалектическом процессе – можно даже сказать, в диалоге. (Утверждения, допустимые в начале дискуссии, недопустимы в конце.) Но если ложь нельзя заглушить целиком – слишком тесно она связана с нашим опытом, языком и желаниями, – то автор может, по крайней мере, сделать акцент на правде и попытаться показать, где она, а где ложь.

Выход возможен всегда.

Марксисты традиционно заявляют, что когда Дефо говорит от лица проститутки Молль Флендерс, а Пол Т. Роджерс[3] – от лица гея-проститутки Синдбада, голос автора, отстаивающего интересы своего класса, все равно слышен через речь персонажа; его классовое происхождение всегда можно определить путем литературного анализа, хотя рассказчик якобы пролетарий.

Но представьте себе затруднения нашего марксиста при чтении, например, монолога в восьмой части серии «Повесть о лицедеях» (а также его леденящего кровь постскриптума в 6-й главе девятой части «Повесть о чуме и карнавалах»), где автор говорит от лица актера, играющего мужчину-проститутку. Для начала читателю придется распутать все эти апроприации – а где-то за кулисами, почти полностью разделяя позицию читателя, стоит Мастер, нагнетая устами своего персонажа негодование, которое, как мы видим из постскриптума, приобретает, хотя и бессознательно, убийственные пропорции.

Кто же от чьего лица говорит? Что написано, а что сказано, и где среди всего этого искать правду?

Читателям, нуждающимся в подтверждении, что автор знает, о чем пишет, приятно будет узнать, что 6-я глава «Повести о чуме и карнавалах» перекликается с лекциями Поппера о Платоне (с оглядкой на Райла)[4], но это не обязательно для понимания, что Дилэни – сторонник свободного политического диалога и противник политической закрытости. Эта позиция, иногда ясная, иногда зашифрованная, доступна и убежденным марксистам, и убежденным капиталистам, и тем, кто еще не определил свою сторону в этой всемирной дискуссии.

Дилэни дал своей серии общее название «Возвращение в Неверион», а поскольку в английском оригинале слово «Nevèrÿon» пишется таким образом, издатель опасается, что диакритические знаки оттолкнут самую загадочную из статистических категорий – массового читателя (не вас, конечно, и не меня); он будто бы читает только ради сюжета, глух к литературному стилю и приветствует порнографию и насилие, оставаясь при этом на удивление довольным личным и политическим статус кво.

Кстати о понятности. «Повесть о сплетне и желании», как сказал мне издатель во время совместного обеда, Дилэни написал, когда планировался двухтомник коротких неверионских новелл. Эта, последняя в двухтомнике, повесть задумывалась как переход от «Повести о драконах и мечтателях» к «Повести о тумане и граните» для тех, кто не одолеет полномасштабный роман «Невериона, или Повесть о знаках и городах», который, хотя и представляет собой шестую часть серии, слишком велик, чтобы втиснуть его в два этих томика – которые, к сожалению, так и не вышли в свет. События этой повести развертываются сразу после окончания «Неверионы»; если хотите, тогда же и прочтите ее, но уверяю вас, что никакого тематического смысла в этом не будет. Ее прерывистая игра только запутает вас при погружении в плотный туман третьей книги.

«Возвращение» Дилэни предназначется, конечно, не только для читателей, уже ознакомившихся с его фэнтези. Ссылаясь на немецкого философа Эрнста Блоха, чья цитата из «Принципа надежды» служит эпиграфом к моему предисловию, Дилэни в своем научно-фантастическом романе «Звезды как песчинки в моих карманах» (писавшегося параллельно с первыми неверионскими повестями) говорит следующее:

«Дом? Это место, куда нельзя прийти в первый раз: к тому времени, когда оно становится домом, вы там уже не раз побывали. Домой можно только вернуться».

В книгах, куда нас просит вернуться Дилэни, есть намек на «вечное возвращение» Ницше. По замыслу автора, в Неверион, как и домой, можно только вернуться – и Дилэни, в соответствии с этим, постоянно возвращается (пересматривая ее) к романтической позиции, связанной с названием романа Томаса Вулфа, на которое он с легкой насмешкой ссылается в приведенной выше цитате[5]. В своем эссе о «Приключениях Аликс» Джоанны Расс, говоря о соотношении фэнтези и научной фантастики в ее книгах, Дилэни пишет: «Жанр «меч и колдовство» относится к картинам будущего, называемым научной фантастикой, примерно так же, как простая арифметика к булевой алгебре… Еще точнее его можно представить как переход от бартерной экономики к денежной, в то время как научная фантастика – это переход от денежной экономики к кредитной».

Это подразумевает, что в любой фантастике место, куда возвращаются, исторически неразрывно связано с местом, откуда в него возвращаются.

Ностальгическое воссоздание далекого прошлого всегда производится из культурных материалов настоящего, отчего прошлое предстает как нечто загадочное, неизвестное и не поддающееся познанию. Подобные произведения, основанные будто бы на исторических трудах, являются в действительности антиисторическими – или, во всяком случае, продуктами нашей текущей истории.

Панорама прошлого, создаваемая Дилэни, имеет очень мало общего с какими-либо древними обществами, культурами или географическим местоположением. Автор не стремится исследовать то, что было когда-то. Нам остается сделать лишь маленький скачок – к чему побуждают нас предшествующие каждой части эпиграфы, – чтобы понять: на самом деле это современная концепция того, что могло бы быть. Протягивая руки к экзотике, мы на самом деле суем их в собственные карманы проверить, что там застряло в швах. В «Повести о чуме и карнавалах» Дилэни пишет для тех, кто еще не понял: «Неверионская серия от первой повести до последней – это документ нашего времени, составленный притом очень тщательно».

Кроме того, это увлекательная приключенческая фантастика, а все ее части вместо взятые образуют черную комедию о сексе и власти, что отнюдь не является портретом какого-либо воображаемого прошлого.

Поверьте мне, я-то знаю. Первоначальным, так сказать, исследованием занималась я.

Некоторые читатели Дилэни заново пересмотрят (в который раз) этот калейдоскоп идей и образов, интеллектуальной твердости и воображаемого величия, лунного тумана и гранита с вкраплениями слюды, бесед и споров. Другие столкнутся со всем этим впервые. Я определяю эти книги как фэнтези, а Дилэни, придерживаясь термина «меч и колдовство», введенного Фрицем Лейбером, называет их «паралитературой». При их перечитывании, однако, невольно вспоминается популярная цитата из австрийского писателя Германа Блоха: «Литература есть нетерпение, проявляемое знанием». Поэтому меня подмывает назвать их просто литературой – ведь они исследуют область, о которой история мало что знает, а нам не терпится знать. Если бы это писалось в 60-х, мы могли бы назвать неверионскую серию «спекулятивной фантастикой»: тогда этим термином обозначалась смесь экспериментальной и фантастической литературы. Но она, при всей своей исторической тематике, определенно принадлежит последней четверти двадцатого века.

Наше возвращение начинается (и заканчивается) вторжением в первоисточник современной культуры, включая представления современной культуры о прошлом. Будто бы заманивая в другой век и другую страну, оно показывает нам сквозь кривые (или, лучше сказать, формообразующие) линзы паралитературных условностей наш родной дом. Вместо погружения во что-то экстремальное мы в очередной раз приходим домой… еще один способ сказать, что просто прийти домой невозможно. Поэтому, прежде чем начать первую повесть, помните, что мы прекрасно знаем материал, из которого она сделана.

Это наше родное, наше сиротское.

Дешифровальная работа вроде моей (возвращаясь к началу) не гарантирует точности. Та часть манускрипта, что вдохновила Дилэни, переводилась больше десяти лет назад. Успехи в области работы с самыми стойкими – возможно, вечными – памятниками человечества представляются нам самим весьма эфемерными и всеобщее внимание привлекают не часто. Даже маленький триумф вряд ли прославит ученого – но я надеюсь, что даже те читатели, которые «возвращаются» сюда впервые, вспомнят Кулхарскую рукопись.

Я счастлива представить вам чудо, зародившееся из моего скромного труда.

Итак, вернемся в Неверион…

К. Лесли Штейнер[6]

Энн-Арбор, лето 1986

Повести Невериона

И если предположение об ответственности за собственные высказывания приводит нас к заключению, что все заключения по определению условны и поэтому неконклюзивны, что все оригиналы одинаково неоригинальны, что сама ответственность может сосуществовать с легкомыслием – это еще не повод для мрачных мыслей… Деррида, таким образом, просит нас изменить некоторые стандарты мышления: источники не всегда авторитетны; первоисточник – это след, противоречащий логике; мы должны научиться пользоваться языком, одновременно его вычеркивая… Мы всегда связаны перспективами, но можно хотя бы как можно чаще обращать эти перспективы в обратную сторону, показывая, что оппоненты – на самом деле сообщники… принцип единства противоположностей есть инструмент и следствие уравнивания, а растворение противоположностей – жест философа, направленный против жажды власти и потрясающий самые основы ее.

Гаятри Чакраворти Спивак[7]. Предисловие переводчика к кн. Жака Деррида «О грамматологии»

Повесть о Горжике

Поскольку нам приходится иметь дело с неизвестным, чья природа по определению спекулятивна и лежит вне текущей цепочки знания, любое наше действие по отношению к нему будет не более чем вероятностью и не менее чем ошибкой. Сознавать, что в рассуждениях возможна ошибка, и несмотря на это продолжать рассуждения – это столь важное явление в истории современного рационализма, что его значение, как мне думается, нельзя переоценить… Тем не менее, вопрос, как и когда мы убеждаемся в том, что действуем, вполне возможно, неправильно, но говорим, что это, по крайней мере, начало, следует изучить во всей его исторической и интеллектуальной полноте.

Эдвард Вади Саид[8]. Начала: идея и метод
1

Мать утверждала, что происходит из великого рода рыбачек с Ульвенских островов. Глаза у нее правда были как у них, но волосы не такие. Отец-моряк повредил бедро в плавании и с тех пор работал в порту Колхари кладовщиком у богатого купца. Горжик рос в самом большом портовом городе Невериона, поэтому его детство было значительно более бурным, чем хотели его родители, и причиняло им немало тревог – хотя повезло ему куда больше, чем кое-кому из друзей: его не убили в случайной стычке и даже не арестовали ни разу.

Детство в Колхари… Солдаты и матросы со всего Невериона слоняются по Старой Мостовой, купцы с женами фланируют по Черному проспекту, названному так из-за покрытия, в жаркие дни липнущего к сандалиям; путешественники и торговцы беседуют у портовых гостиниц – «Отстойника», «Кракена», «Притона»; рабы и рабыни снуют повсюду. Те, что принадлежат аристократам, одеты получше иных купцов, но есть до того грязные и оборванные, что мужчин от женщин не отличишь. Железные ошейники, однако, носят все поголовно: поверх новых или обтрепанных воротников, поверх голых плеч, на тощих или мясистых шеях; порой их даже прикрывают оборки из тонкого дамаска, расшитые бериллами и турмалинами. Горжика часто посещало воспоминание: из комнаты, где монеты, столбиками и россыпью, лежат на листах исписанного пергамента, он заходит на склад к отцу и вместо тюков шкур или конопли видит десятка два людей, сидящих, поджав ноги, на грязном полу; кто-то прислонился к глинобитной стене, трое спят в углу, один справляет малую нужду над канавой посередке. Угрюмые, безмолвные, голые, не считая железного обруча на шее. На него они даже не смотрят. Когда он приходит на склад час, два или три спустя, там уже пусто, а на полу лежат двадцать раскрытых ошейников, и от каждого тянется цепь к вделанному в стену кольцу. В прохладном воздухе висит смрад, в соседней комнате позвякивают монеты. Сколько ему могло быть лет – пять, шесть, семь? На улице за складами женщины делали украшения, мужчины плели корзины, мальчишки за пару медяков продавали печеный картофель – зимой холодный и хрусткий снаружи, чуть теплый внутри, летом горячий с сырой сердцевиной; матери звали дочерей из окон, занавешенных пальмовыми циновками: «Сейчас же иди домой, тут работы полно!»

Весной с юга приходили красные корабли, о которых говорить запрещалось. Они привозили черные мячики. (Запретные темы обсуждались куда как подробно в темных переулках, в кабаках, за колодцами – о них, не гнушаясь сквернословия, толковали и мужчины, и женщины. Бывает, однако, и такое, что ни в высокие, ни в низкие слова не укладывается. Простые умы ужасаются подобным вещам, более изощренные делают вид, что этого вовсе не существует. Корабли, обеспечивая пищу и тем и другим, продавали свой груз, и говорить о них запрещалось.) Мячик, упругий и твердый, легко помещался в мужском кулаке; при надрезе в нем обнаруживался пузырек величиной с ноготь. Гонишь такой по улице, отбивая рукой, к ближайшему колодцу и говоришь стишок:

Пошли с Бабарой мы опять,Чтоб Яму южную занять,Но не случилось – кабы знать!Враги нас обратили вспять,И полегла вся наша рать,А полководцу наплевать…

Повторяешь и импровизируешь на ходу, а под конец говоришь:

И охнул орел, и заплакал змей,Как пророчица и сказала!

И впечатываешь мячик в колодец с солевыми подтеками. Он взлетает высоко. Мальчишки и девчонки подскакивают, щурясь на ярком солнце. Кто поймает, гонит мяч к следующему колодцу.

Иногда говорилось «как безумная ведьма» или «безумная Олин сказала», хотя никто не знал толком, что это значит. Сторонников «безумной ведьмы» дразнили: ясно же, что такая о плохом не станет предупреждать. Некоторые мячики падали в колодцы, некоторые просто терялись, как теряются все игрушки. К осени они все пропадали. Горжик грустил из-за этого: он долго тренировался на заброшенном колодце за зерновым складом и научился запускать мячик выше всех своих сверстников – только старшие ребята бросали выше. Но стих застревал в памяти и всплывал, через все более долгие промежутки, перед сном в зимние вечера или на берегу Большой Кхоры следующим летом.

Улицы Колхари, где звучала ругань на десяти языках… На Шпоре Горжик узнал, что «вольдрег» означает «обгаженная срамная часть верблюдицы»; этот эпитет часто слышался в гортанной речи северян в темных хламидах, но, если сказать им «ини», что значит «белый цветок», можно нарваться на оплеуху. В Чаячьем переулке, где жили большей частью шепелявые южане, женщины, таская обмазанные глиной корзины с водой, говорили «ниву то, ниву сё» и посмеивались – но когда он спросил девчонку-южанку Мьесе, носившую в «Кракен» рыбу и овощи, что это значит, она прыснула и сказала, что мужчинам этого лучше не знать.

– Это про то, что с женщинами каждый месяц бывает? – спросил он со всей осведомленностью городского четырнадцатилетнего парня.

– Ну, это вам как раз знать полезно. – Мьесе, придерживая корзину на бедре, отвела плечом кожаную занавеску, служившую «Кракену» задней дверью днем, когда убирали доски. – Нет, женские крови тут ни при чем. Взбредет же такое в голову – да что с вас взять, с городских.

Так он и не узнал, что это за ниву такое.

Нижний конец Новой Мостовой (называемой так от десяти до десяти тысяч лет) упирался в гавань. В верхнем, где улица пересекала мост Утраченных Желаний, прохаживались, пили и торговались шлюхи мужского и женского пола – кто родом из дальних стран, кто из самого Колхари; в большинстве своем смуглые от рождения или загоревшие дочерна, как все порядочные горожане (в том числе Горжик), но попадались и бледные, желтоволосые, сероглазые, шепелявые варвары (вроде Мьесе).

Кажется, в этом году их стало больше, чем в прошлом?

Одни стоят на солнце почти что голые, на других нарядные юбки, пояса, ожерелья; у большинства женщин и половины мужчин глаза обведены черным. Одни сонные и едва шевелятся, другие улыбаются и задевают прохожих – то засмеются, то вдруг обозлятся, и тогда по мосту порхают свеженькие ругательства, объединяющие женский срам, мужское семя и кухонную утварь. Но истории у всех, если с ними заговорить, на удивление схожие, как будто одна и та же жизнь, полная бедности, обид и страданий, передается от одного к другому – на время, только чтобы про нее рассказать; разными бывают только названия их городков, имена родичей-обидчиков да провинности, из-за которых рассказчик не может вернуться домой.

На пыльных дворах с каменными постройками останавливались торговые караваны с мулами, лошадьми, фургонами и телегами. Там Горжик как-то разговорился с караванным стражником, который стоял в стороне от других, занятых игрой в кости.

Стражник, вытирая потные ладони о короткую кожаную юбку, начал рассказывать о разбойниках, промышляющих в горах и в пустыне – но тут к ним, пыля парчовым подолом, подбежал сморщенный, как чернослив, купец с клочковатой бородой и вычерненными зубами.

– Ты! – закричал он, потрясая кулаками. – Никогда больше тебя не найму! Караванщик мне рассказал, какой ты ворюга и лгун! Стану я доверять свои грузы трусу, пособнику грабителей! Вот… – Он швырнул стражнику в грудь горсть монет, и тот шарахнулся, словно их раскалили в кузнечном горне. – Тут половина условленного – забирай и скажи спасибо, другой бы тебе и железяки не дал.

У стражника на бедре висел нож, а у стенки позади него стояло копье, притом он был моложе, больше и определенно сильнее разгневанного купца, однако он подобрал монеты, бормоча что-то – даже не выругался вслух, – взял копье и поспешил прочь, оглянувшись только раз, на углу. Другие стражники прервали игру и подошли ближе, явно ожидая, что им-то заплатят полностью. Старик, еще не остыв, увел их на склад, а Горжик так и не услышал, чем кончилась история про разбойников.

В другой раз, когда они с друзьями играли около гавани, их из-за груды бочек окликнула женщина:

– Эй, ребятки! – Ростом она была выше, чем отец Горжика, с волосами короче, чем у его матери. Лицо ее избороздили морщины, мозолистые руки и ноги потрескались. – Где тут прачек нанимают?

Дети переглянулись.

– Так где же? – Говорила она с сильным акцентом и была еще темней Горжика, которого часто дразнили черным. – Сказали, что где-то здесь. Мне работа нужна… скажите, куда идти?

Горжик распознал в ее голосе страх; детям трудно понять, чего могут бояться взрослые, особенно такие высокие и сильные, как она.

– Зря ты хочешь в прачки, – сказала одна из девочек постарше. – Туда только варварок нанимают, на Шпоре.

– Мне нужна работа, – повторила женщина. – Где это – Шпора?

Один мальчишка стал показывать ей дорогу, но другой с воплем подкинул вверх мячик, и они помчались прочь, перекликаясь, перескакивая через бухты канатов, обегая перевернутые лодки. Горжик оглянулся – женщина что-то кричала им вслед, – но приятель утащил его за угол, и он так и не узнал, о чем она еще хотела спросить. Весь остаток дня за криками портовых грузчиков и своей веселой ватаги он слышал ее, слышал затравленный голос нужды, страха, надежды…

Потом как-то раз в нежилом, пустынном дворе, он увидел на заброшенном колодце парнишку (на пару лет старше себя? лет шестнадцати-восемнадцати?).

Худющий какой, первым делом подумал Горжик при виде угловатых плеч и тощих коленок. Кожа у них была одинаковая, темно-коричневая, но у другого парня она казалась совсем черной из-за грязи, покрывавшей его с головы до пят. Смотрел он не на Горжика, а куда-то на мостовую, поэтому Горжик подошел совсем близко, разглядел у него на шее железный ошейник и остановился как вкопанный.

Его бросало то в жар, то в холод, сердце громко стучало. Когда в глазах чуть-чуть прояснилось, Горжик заметил еще и рубцы на боках у парня – одни розовые, другие темные. Он знал, откуда они, хотя раньше никогда их не видел – по крайней мере, так близко. В провинциях преступников – и, конечно, рабов – наказывают кнутом.

Отчаянно желая уйти, он простоял несколько секунд, минут или часов перед парнем, который по-прежнему на него не смотрел. Нет… всего лишь секунд, сообразил Горжик один вздох спустя, когда его ноги пришли в движение. На следующем углу он остановился, дохнул еще трижды и на четвертый раз оглянулся.

Молодой раб все так же смотрел в одну точку из-под своего колтуна.

У Горжика накопилось десять, двадцать, пятьдесят вопросов, которые он хотел бы задать – но при одной мысли о разговоре с парнем в ошейнике дыхание у него пресекалось и сердце начинало бешено колотиться. Наконец, с третьей попытки, он пробежал за колодцем обратно, насчитав на спине у раба еще шесть рубцов, – они переплетались, и потому казалось, что их там штук сто. Выждал минуты три и опять прошел мимо, на этот раз спереди. Прошелся еще дважды и поспешно ушел, боясь, что их увидит случайный прохожий, хотя раб (беглый? безумец, отбившийся от хозяина или брошенный им?) все так же смотрел в одну точку.

Полчаса спустя Горжик вернулся.

Раб теперь сидел на мостовой, закрыв глаза и прислонившись к колодцу. Безмолвные вопросы Горжика перешли в воображаемый разговор с сотней ответов, сотней историй. Горжик прошел всего в паре дюймов от грязных ног парня и удалился по Безымянному переулку, говоря себе, что вдоволь насмотрелся на горемыку.

Но разговор на этом не оборвался.

Когда Горжик снова пришел туда в наползающих сумерках, раба у колодца не было. Он перешел на другую сторону двора и спал, скорчившись, у стенки лабаза. Горжик, опять пройдя мимо несколько раз, затаился у входа в переулок и стал смотреть. История этого парня продолжалась у него в голове – порой неразборчиво, порой живо и ярко, как в жизни или во сне, а двор с колодцем и битыми глиняными горшками таял в густой синеве вечернего неба, слегка разбавленной серпом месяца…

Раб вытянул ногу, снова поджал, потер рукой щеку.

Сердцебиение Горжика опять прервало рассказ. Наедине с собой ему казалось, что проще некуда будет подойти к парню, когда тот проснется, заговорить, спросить, откуда он и куда направляется, посочувствовать, сводить его к Татуму покормить, дать монетку, послушать о его злоключениях, предложить дружбу, что-нибудь посоветовать…

Раб сжал руку в кулак, зашевелился, привстал.

Страх и завороженность сковали Горжика снова, как и в тот миг, когда он увидел ошейник. Он укрылся в дверной нише и выглянул.

Через двор прошли две женщины, ведя за руки ребенка. Горжик замер, но они обратили на него не больше внимания, чем на раба у стены. Раб, переждав их, медленно встал. Его пошатывало. Он сделал шаг; Горжик заметил, что он хромает, и срочно стал пересочинять уже сложившуюся историю.

Вот сейчас бы и выйти. Кивнуть ему, улыбнуться, что-то сказать…

Женщины с ребенком свернули на улицу Мелкой Рыбешки.

Раб ковылял к колодцу.

Горжик прирос к своей нише.

Раб дошел до колодца, доходившего ему до пояса, но внутрь не заглянул. Месяц освещал его волосы, торчащие колом на голове. Он поднял голову к небу, где проплывало одинокое облачко, взялся за ошейник и потянул…

То, что произошло в следующий миг, от Горжика ускользнуло. В его истории беглый раб, подняв глаза к небу, тщетно дергал за ошейник, обличающий его перед отрядами, что ищут работников на южные земли (теперь особенно рьяно, как говорят).

В действительности железные полукружия на петлях сразу открылись: то ли ошейник не был заперт, то ли сломался замок. Обруч с распавшимися челюстями походил на жвала сказочного дракона или на один из загадочных знаков, наносимых отцом Горжика на стенку своего склада.

Раб бросил ошейник в колодец.

Лишь после всплеска, услышанного не сразу, Горжик понял, что раб в самом деле снял с себя ошейник, незамкнутый или сломанный, – и, непонятно почему, весь покрылся мурашками. Плечи, бока, бедра пробрало холодом, вцепившиеся в каменный косяк пальцы вспотели. Горжик судорожно глотал воздух ртом, а в уме кишели вопросы. Может, это преступник, только прикинувшийся рабом? Или все-таки раб, который теперь, сняв ошейник, будет притворяться преступником? Или просто сумасшедший, чьей запутанной истории он, Горжик, никогда не узнает? Или на все это существует какой-то резонный ответ, которого он не видит лишь потому, что задавал неправильные вопросы?

Неизвестный снова сел на брусчатку.

Иди же, убеждал себя Горжик. Поговори с ним. Ты больше и сильнее его, хоть он и старше. Какой будет вред, если ты спросишь, кто он, попробуешь что-то о нем узнать? Все еще пробираемый холодом, он искал в придуманных им историях какую-то причину для страха и не находил, хотя сами по себе они были страшные. Ему почему-то вспомнилась женщина, желавшая наняться в прачки. Может быть, и ее терзал такой же вот беспричинный страх?

Пять минут спустя он снова двинулся через двор, в десятый раз за день. Парень не поднимал глаз. Взгляд Горжика прилип к его тощей шее ниже уха и торчащих черных волос, где раньше был ошейник. При луне ему по-прежнему мерещилась железная полоса на грязной коричневой коже, где вена пересекала шейное сухожилие.

Нет. Ошейника больше не было.

Но он, даже отсутствующий, повергал Горжика в такую растерянность, что ему трудно было не шарахнуться в сторону, как тот стражник от купцовых монет. Кровь стучала в ушах, язык напрочь отнялся. Он ушел в переулок, не помня даже, как прошел мимо парня, так и не поднявшего, в чем он был убежден, глаз.

На восходе солнца Горжик вернулся туда, но исполосованного кнутом парня на месте не оказалось.

Он долго бродил там, то заглядывая в почти пустой колодец (и ничего не различая в его темном нутре), то заходя в переулки, где косые лучи отражались от западных стен – бродил, снедаемый тоской по чему-то неузнанному, в поисках чего-то теплого и вещественного, упущенного им из-за собственной нерешительности.

Потом вернулся домой, где под дощатым крыльцом плескалась морская вода.

В Колхари хватало авантюристов всякого рода, и они, как правило, охотно рассказывали о своих похождениях. И просмоленный матрос, таскавший мешки с зерном на пристани, и дебелая молодая торговка со Шпоры, и еще многие. Истории о похоти, верности, любви, власти сплетались в памяти Горжика с теми, которые он так и не услышал, поэтому через неделю или месяц он уже сам не знал, приснились они ему или случились на самом деле. Но отрочество в большом городе, вопреки всем грезам и выдумкам, все же преподало Горжику урок, общий для всех цивилизаций.

Горжик усвоил, что мир огромен, но по нему можно путешествовать; что людские пути бесконечно разнообразны, но человек с человеком договорится всегда.

За пять недель до его шестнадцатилетия к власти, вполне законно, пришла малютка-императрица Инельго. В тот жаркий день месяца Крысы солдаты кричали на всех углах, что город теперь и официально называется Колхари – как с незапамятных времен его называли каждая нищенка, каждая прислужница из таверны и каждый юнга. (Двадцать лет назад последние драконорожденные властители Орлиного Двора безуспешно переименовали город в Невериону.) Ночью нескольких богатых коммерсантов убили, разграбили их дома, перебили их служащих, в том числе и Горжикова отца. Семьи убитых отдали в рабство.

Под рыдания матери, перешедшие в крик и внезапно затихшие, Горжика нагишом вытащили на улицу. Следующие пять лет он провел на обсидиановом руднике у подножья Фальтовых гор.

Он вырос большим, сильным, ширококостным, дружелюбным и умным. Эти два качества – дружелюбие и ум – в свое время уберегли его от смерти и от ареста. Теперь его, благодаря им и умению кое-как записывать имена и количества добытого камня, назначили десятником; это значило, что он, лишь немного подворовывая, получал сколько надо еды – и потому, в отличие от других рудокопов, тощих и жилистых, стал плотным и мускулистым. К двадцати одному году он превратился в здоровенную гориллу с глазами, постоянно красными от рудничной пыли, и шрамом от кирки на скуле, полученным во время драки в казарме. Ручищи у него были огромные, подошвы как дубленая кожа, и выглядел он всего лет на пятнадцать старше своего настоящего возраста.

2

Караван визирини Миргот, возвращаясь из прославленной горной твердыни Элламон к Орлиному Двору в Колхари, разбил лагерь в полумиле от рудника, под сосновыми склонами Фальт. В юности Миргот называли пикантной, теперь она слыла средоточием хитрости и порока.

Была весна, и визириня скучала.

Она потому и вызвалась совершить поход в горы, что придворная жизнь в мирное царствование малютки-императрицы тоже стала невыносимо скучна. Однако в чертогах Элламона после обязательного дня у драконьих загонов, где солнце било в глаза и парили в вышине крылатые чудища, о которых сложено столько сказок, она, очутившись в среде горных вельмож и купцов, нашла провинциальную скуку еще тягостнее столичной.

Миссию свою, однако, она завершила успешно.

Вечерело. Миргот стояла у входа в шатер и смотрела на черные Фальты, пронзающие вершинами облака. Не покажется ли дракон на закатном небе? Нет; все сказки уже сложены, и драконы стараются не улетать далеко от своих родных скал. Проводив взглядом стайку женщин в красных платках, Миргот позвала:

– Яхор!

К ней тут же подскочил носатый евнух в тюрбане из синей шерсти и таких же штанах.

– Я отпустила служанок на ночь. Тут недалеко рудники… – Визириня, известная как высокомерием, так и неприхотливостью, положила руку на грудь и сжала костлявый локоть. – Ступай туда и приведи мне самого разнесчастного, грязного раба из самой черной и грязной ямы. Хочу утолить свою страсть самым что ни на есть низким образом. – Розовый кончик ее языка прошелся по сжатым губам. Евнух приложил кулак ко лбу, поклонился, попятился на три положенных шага и ушел.

Час спустя Миргот выглянула через прореху в шатре. Паренек, приведенный Яхором, подставил лицо мелкому дождику, открывая и закрывая рот, точно вспоминал забытое слово. Четырнадцатилетнего раба звали Нойед. Три месяца назад он потерял глаз, и рана зажила плохо. Его трепала лихорадка, десны у него кровоточили, грязь покрывала его тело как чешуя. На руднике он провел всего месяц, и ясно было, что другой он вряд ли протянет. Усмотрев в этом оправдание, семеро мужчин пару ночей назад жестоко надругались над ним, и теперь он к тому же хромал.

Яхор, оставив его под дождем, вошел в шатер.

– Госпожа…

– Я передумала. – Миргот, хмуро глядя из-под крашеных черных косичек, уложенных на лбу кольцами, взяла с низенькой табуретки медный кувшинчик и подлила масла в висящую на цепях лампу. Огонь ярко вспыхнул. – Приведи другого, ты ведь знаешь, что мне нравится. Вкусы у нас, я бы сказала, схожие.

Яхор снова приложил кулак ко лбу, склонил голову в синем тюрбане и вышел.

Он уже знал, кем заменить Нойеда. Когда он в первый раз постучался в дверь караульной, сонный страж повел его между глинобитных бараков туда, где спали десятники. Здоровенный раб спросонья обругал евнуха, но тут же и засмеялся, услышав о визирине. Проводил Яхора в другой, еще более смрадный барак, вывел ему Нойеда – все это вполне добродушно. Покореженная физиономия десятника напоминала свиное рыло, немытые волосы слиплись, но он был силен как бык и достаточно грязен, чтобы удовлетворить какое угодно извращенное желание.

Стражник второй раз за ночь отпер дощатую дверь барака и вошел внутрь вместе с Яхором, светя плюющимся смолой факелом. Дым поднимался к стропилам, тараканы разбегались от света и сыпались сверху. Яхор, ступая по склизкому земляному полу, подошел к первому с краю рабу, спящему на соломе, и откинул истрепанную холстину, которой тот укрывался.

Раб заслонился рукой и пробурчал:

– Опять ты?

– Идем со мной, – сказал Яхор. – Теперь она хочет тебя.

Раб, щуря красные глаза, сел, потер заскорузлыми пальцами толстенную шею.

– Хочет, чтоб я?.. – Он нашарил в соломе разомкнутый ошейник, защелкнул его на шее, потряс головой, высвободил застрявшие волосы. Встав во весь рост, он показался евнуху вдвое больше, чем был на деле. – Чтоб обратно впустили, – пояснил он, поддев ошейник пальцем. – Ну, пойдем, что ли.

Так Горжик провел ночь с сорокапятилетней Миргот – довольно романтичной особой в тех узких рамках, которые она отводила для личной жизни. Самые страстные и самые извращенные любовные игры редко занимают больше двадцати минут в час, и, поскольку главной проблемой Миргот была скука (а похоть служила лишь эмблемой ее), рудничный раб под утро вступил в разговор с визириней. На руднике развлечений нет, кроме тех же разговоров, и понаторевший в них Горжик потчевал Миргот разными занимательными историями – как своими, так и чужими, как правдивыми, так и выдуманными. Горжик развернулся вовсю – он понимал, что утром его отправят назад, и терять ему было нечего. Пять его злых шуток визириня нашла смешными, три замечания о человеческом сердце – глубокими. В целом он вел себя почтительно и предельно открыто, давая понять, что надеяться ему в его положении не на что. Он уже предвкушал, как будет рассказывать об этой ночи за миской приправленной свиным жиром каши – хотя сначала придется отработать десять часов, не выспавшись, и ничего больше он на этом не выиграет. Он лежал на потном шелке, пачкая его своим телом, смотрел, как раскачиваются в полосатом шатре давно погасшие лампы, слушал суждения визирини о том о сем, порой задремывал и надеялся лишь, что ему не придется за все это расплачиваться.

Когда щели между полотнищами шатра озарились, Миргот села. Прошуршав шелком и мехами, всю ночь украшавшими любовные труды Горжика, она кликнула евнуха, а рабу приказала выйти.

Он стоял, голый и усталый, на влажной, вытоптанной караванщиками траве. Стоял и глядел на шатры, на черные горы за ними, на небо, уже желтеющее над верхушками сосен. Он мог бы сбежать сейчас, но очень устал, и его наверняка бы поймали еще до вечера.

Миргот между тем сидела раскачиваясь, натянув шелковое покрывало до подбородка, и размышляла вслух.

– Знаешь, Яхор, – говорила она тихо (живя в замке, где тебя окружает столько людей, поневоле приучаешься тихо говорить по утрам), – на руднике этому мужчине не место. Я говорю «мужчина», и выглядит он как зрелый муж, но на самом деле он совсем еще мальчик. Он, конечно, не гений, ничего похожего, но неплохо говорит на двух языках и на одном даже немного читает. Глупо держать такого в обсидиановых копях. И знаешь… я у него первая и единственная!

Горжик, прикрыв глаза, все так же стоял и думал, что мог бы сбежать.

– Идем, – сказал ему евнух.

– Назад? На рудник? – фыркнул Горжик.

– Нет, – молвил Яхор таким тоном, что раб насторожился. – Ко мне в шатер.

Все утро Горжик провалялся в евнуховой постели – не столь роскошной, как у визирини, но довольно богатой, а столиков, стульчиков, шкафчиков, сундуков, фигурок из бронзы и глины у евнуха было куда больше, чем у Миргот. Между провалами раба в сон Яхор находил его добродушным, ворчливым, ровно настолько любезным, сколько можно ожидать ранним утром от усталого рудокопа, – и подтверждал мнение визирини, что делал далеко не впервые. Через некоторое время он встал, намотал тюрбан, извинился – без всякой надобности, поскольку Горжик тут же уснул, – и вернулся к Миргот.

Горжик так и не узнал, о чем они там говорили, – но кое-что в их беседе могло удивить его и даже глубоко потрясти. В молодости визириня сама ненадолго попала в рабство и принуждена была оказывать унизительные услуги одному провинциальному вельможе, до того похожему на ее теперешнего повара, что на кухню она старалась не заходить. Рабыней она пробыла всего три недели: пришла армия, огненные стрелы полетели в узкие окна дворца, и плохо выбритая голова вельможи долго перелетала с копья на копье. Освободившие ее солдаты были невероятно грязны и покрыты татуировками, а после того, что они сотворили при всех с двумя женщинами из дома вельможи, она сочла их буйными сумасшедшими. Но их начальник был союзником ее дяди, которому ее и вернули в относительной целости. Этот краткий опыт внушил Миргот стойкое отвращение как к институту рабства, так и к институту войны – последнюю могла оправдать лишь отмена первого. Аристократы, смещенные драконами двадцать лет назад и лишь недавно вернувшие себе власть, нередко подвергались такой же участи, но взгляды Миргот разделяли не все. Нынешнее правительство, не будучи открытым противником рабства, не было и рьяным его сторонником, а малютка-императрица постановила, что при дворе у нее не будет рабов.

Солнце пробудило Горжика от сна, где его мучили голод и боль в паху, а одноглазый парнишка, весь в парше, пытался сказать ему нечто очень важное. Шатер, где он спал, убирали, голова в синем тюрбане загородила свет.

– А, проснулся… тогда пойдем.

Пока погонщики волов, секретари в желтых тюрбанах, служанки в красных платках и носильщики укладывались, выносили сундуки и разбирали шатер, визириня объявила Горжику, что забирает его с собой в Колхари. У рудника его выкупили, днем ошейник можно не надевать. Заговаривать с ней запрещается – пусть ждет, когда она сама к нему обратится. Если она решит, что ошиблась, его жизнь будет намного хуже, чем в руднике. Горжик поначалу просто не понял ее, потом, в приступе изумления, начал бормотать слова благодарности, потом снова разуверился во всем и умолк. (Миргот подумала, что он по природной своей чуткости знает, когда надо остановиться, и убедилась в правильности своего выбора.) Перевязанные лентами шкатулки и хитрые стеклянные приборы унесли прочь, шатер разобрали, и женщина в зеленой сорочке, сидящая за столом под открытым небом, вдруг как-то уменьшилась в глазах Горжика. Ее тонкие косички показались ему фальшивыми, хотя он знал, что они настоящие, рубашку как будто сшили на женщину пополнее. На солнце стали видны и морщинки под глазами, и слегка обвисшая шея, и вены на руках – у него они вздулись от работы, у нее от возраста. Должно быть, и он при свете дня кажется ей другим?

Яхор взял его за руку и увел.

Горжик быстро смекнул, что в его новом ненадежном положении лучше помалкивать. Главный караванщик поставил его ухаживать за волами, и ему это нравилось. Ночь он провел в шатре визирини и всего с полдюжины раз просыпался, увидев во сне одноглазого мальчика. Нойед, скорее всего, уже умер, как умирали на глазах Горжика десятки рабов за годы, уже потихоньку пропадающие из памяти.

Удостоверившись, что днем Горжик ведет себя скромно, Миргот принялась дарить ему одежду, драгоценности, безделушки. Сама она украшения в путешествии не носила, но возила с собой целые сундуки. Яхор, в чьем шатре Горжик иногда бывал утром или в знойные часы дня, уведомлял его о настроениях визирини. Иногда ему надлежало являться к ней пропахшим волами, в рабских отрепьях и ошейнике, иногда – мытым и бритым, в дареных одеждах. Яхор, что еще важнее, сообщал также, когда следует заняться любовью, а когда просто рассказывать что-нибудь или слушать ее. Горжик скоро усвоил то, без чего никакой путь наверх невозможен: если хочешь добиться благоволения сильных, будь в дружбе с их слугами.

Однажды утром по каравану прошел слушок: «К полудню будем в Колхари!»

Серебристая нитка, вьющаяся рядом с дорогой через поля и кипарисы, превратилась в полноводную реку с заросшими тростником берегами. «Кхора», – сказал погонщик, и Горжик вздрогнул. Большую Кхору и Кхорину Шпору он знал как замусоренные городские каналы, впадающие в гавань из-под мостов в верхнем конце Новой Мостовой. Ему говорили, что в узких тамошних переулках, также называемых Шпорой, ютятся воры, убийцы и те, что еще хуже их.

Вдоль этой Кхоры стояли величественные дома в три этажа, с оградами и воротами. Что это за место? Как видно, все-таки Колхари – верней, его пригород. Невериона, как еще недавно назывался весь город и где живут старейшие, богатейшие семьи аристократов. Где-то тут должно быть и другое предместье, Саллезе, место обитания богатых купцов: наделы у них поменьше и от реки далеко, зато дома будут пороскошней вельможных. Услышав это от служанки в красном платке – она часто подбирала юбки и заигрывала с погонщиками, отпуская крайне непристойные шутки, – Горжик вдруг вспомнил, как играл у окруженного статуями бассейна в саду отцова хозяина, когда отец его брал с собой. Вспомнил и понял, что знать не знает, как попасть отсюда в свой припортовый Колхари. Как только он сообразил, что надо, видимо, просто идти вдоль Кхоры, караван отклонился от реки.

В разговорах между караванщиком, погонщиками, старшиной носильщиков и старшей служанкой то и дело слышалось «Двор… Высокий Двор… Орлиный Двор». Один погонщик, чья повозка съехала колесом в телегу, вытаскивал ее и поносил своего вола: «Клянусь доброй владычицей нашей, малюткой-императрицей, я те шею сверну, скотина блохастая! Застрял перед самым домом!»

Час спустя на новой дороге среди кипарисовых рощ Горжик уже не знал, где осталась Кхора – справа или слева от них.

Скоро они уперлись в стену с караульными будками по бокам от ворот, над которыми распростер крылья в ширину человеческого роста сильно облупленный орел. Стражники сняли с ворот массивные засовы, и повозки начали въезжать в замок.

Выходит, то большое здание у озера и есть Высокий Двор?

Нет, это просто одна из служб; ему показывали куда-то ввысь, выше деревьев, и там…

Он не замечал этого как раз из-за его огромности, а когда заметил, то сначала подумал, что это природный массив вроде Фальт. Ну да, видно, что это обработанный камень, но столько строений, одно на другом – скорее город, чем отдельное здание, и все-таки единое целое, несмотря на все этажи, выступы и контрфорсы. Неужели все это кто-то построил?

Хоть бы караван остановился, он тогда бы всё рассмотрел. Но караван шел дальше, дорогу теперь устилала хвоя, и сосны простирали наполовину голые ветки к башням, к облакам, к небу. Новая стена, вставшая впереди, грозила обрушиться прямо на Горжика…

Яхор позвал его и сделал знак следовать за отделившимися от каравана женщинами во главе с визириней. Горжику пришлось пригнуться под низкой притолокой.

Они шли по коридору мимо солдат, стоявших каждый в своей нише. «Наконец-то дома, – слышалось Горжику. – Какая утомительная поездка… родной Колхари… когда возвращаешься ко Двору… только в Колхари…» Он понял, что все это время думал вернуться в родительский дом и не знал, где очутился теперь.

Пять месяцев он провел при Высоком Дворе малютки-императрицы Инельго. Визириня отвела ему каморку с низким потолком и окном-щелью за своими собственными покоями. Из пола и стен выпирали камни, раствор между ними выкрошился, точно на них давило что-то со всех сторон – сверху, снизу и сбоку. К концу первого месяца визириня и ее управитель потеряли к Горжику интерес, но раньше она несколько раз представляла его гостям, числом от семи до четырнадцати, в своей трапезной. Под потолками ее чертогов пролегали стропила, на стенах висели гобелены; в одних большие окна выходили на крыши замка, в других, без окон, светило множество ламп и были проделаны вытяжки для освежения воздуха. Несколько друзей визирини нашли Горжика интересным, а трое даже и подружились с ним. На одном из ужинов он говорил слишком много, на двух вовсе молчал, за шесть остальных освоился. Рабы на руднике тоже едят в кружке человек из семи-четырнадцати, и говорят они, сидя на камнях и на бревнах, примерно о том же, что сидящие на мягких стульях придворные. Не знал он только правил здешнего этикета – но правилам можно выучиться, и он выучился.

Он сразу же понял, что в тонкости с аристократами тягаться не может: он только обидит их или, хуже того, им наскучит. Их интересовало как раз то, чем он от них отличался. К чести своей (или к чести визирини, мудро выбиравшей гостей), они из любви к хозяйке многое прощали ему, что он осознал много позже; прощали, когда он выпивал лишнего, когда чересчур вольно выражался по поводу кого-нибудь из отсутствующих, когда впадал в раж и заявлял, что они несут чушь, что он для них лишь забава, – показал бы он, дескать, им, если б они зависели от него, а не он от них. Их изысканные, сладкозвучные речи текли как ни в чем не бывало между взрывами смеха, вызванными его неучтивостью (она прощалась ему, но не всегда забывалась), и разговоры плавно переходили от скандальных к скабрезным; когда Горжик их слушал, челюсть у него норовила отвиснуть сама собой, но он ей не позволял. Сам он, вставляя словечки, от которых аристократические брови вздымались дугой, повествовал исключительно о борьбе за мелкие привилегии, мнимое достоинство и воображаемые права между рабами, ворами, нищими, уличными девками, матросами, трактирщиками и снова рабами – людьми, не владеющими ничем, кроме своей глотки, ног, кулаков; это сходило ему с рук только благодаря таланту рассказчика и тому, что вечно скучающие придворные всегда приветствуют нечто новое.

Шпильки по поводу его отношений с Миргот он оставлял без внимания. Визериня работала так, как могут работать только люди искусства и государственные умы; со временем они не считаются, и верные решения редко предстают перед ними в простых словах (в отличие от неверных). Совещания и аудиенции занимали весь ее день, вечером она то и дело ужинала с послами, губернаторами, просителями. В первый месяц при дворе ее раб насчитал целых двадцать две трапезы, в которых он не участвовал.

Если бы последние пять лет он провел, скажем, как свободный подмастерье богатого гончара, у него могло бы сложиться представление об аристократах как о праздном, избалованном сословии; он и сейчас видел тому немало примеров, но благоразумно не поминал о них вслух. Даже и теперь, понюхав каторги, которая, несмотря на звание десятника, определенно убила бы его лет через десять-двадцать, он был слишком ослеплен нежданной свободой, чтобы вникать в труды кого-то другого. Проходя мимо открытой двери кабинета Миргот, он видел ее за письменным столом, склоненной над картой, с парой компасов в одной руке и линейкой в другой (что всякий смышленый подмастерье счел бы работой). Идя обратно, он видел ее у скошенного окна, следящей за проплывающим облаком (тот же подмастерье решил бы, что она отдыхает и к ней можно зайти; поэтому Горжик как ее любовник не понимал, почему она решительно запрещает такого рода вторжения). Оба эти состояния были так ему чужды, что он не делал между ними различия и не видел в них ничего противоречивого. Запрету визирини он подчинялся скорее из эстетических, чем из практических соображений. Оставаясь рабом, он знал свое место; гончарный подмастерье отнесся бы к этому с открытым презрением – и напрасно. В высшем обществе ни он, ни Горжик вообще не имели места … если понимать слово «иметь» не в том мифически-мистическом смысле, где раб имеет хозяина, а народ – кое-какие права, а в смысле захвата, будь то добром или силой, если не завидного, то хотя бы заметного положения. Решись Горжик нарушить запрет, из каприза или по веской причине, он вошел бы к визирине в любой момент, что его аристократические сотрапезники поняли бы намного лучше, чем прикидки и различия гончарного подмастерья. Подмастерье угодил бы в темницу или был бы казнен: времена стояли жестокие, и визириня часто прибегала к жестоким мерам. Горжика наверняка постигла бы та же участь, но сочувствовали бы ему куда больше. Особой разницы между ними, выходит, нет, но мы здесь пытаемся очертить границы отношения Горжика к существующему порядку вещей. Выживший сначала в портовом городе, потом в руднике, он стремился выжить и при Высоком Дворе. Это значило, что ему нужно многому научиться.

Связанный приказом не подходить к визирине и ждать, когда она сама его позовет, он первым делом усвоил, что здесь все поголовно находятся в таком же положении относительно хотя бы одного человека, а чаще целой группы людей. Так, барон Ванар (он разделял вкусы Яхора и подарил Горжику несколько простых камней с дорогими вкраплениями, пылившихся теперь по углам в каморке) и барон Иниге (у него вкусы были другие, но он как-то взял Горжика поохотиться в королевском заповеднике и всю дорогу распространялся о неверионских растениях; от него Горжик узнал, что ини, памятный ему по отроческим годам, – смертельный яд) нигде не бывали вместе, хотя приглашали всюду обоих. Тана Саллезе могли пригласить куда-то вместе с бароном Экорисом, если только там не присутствовала графиня Эзулла (в таких случаях мог не приходить и Кудрявый, как прозвали барона Иниге). Ни один друг барона Альдамира (он не показывался при дворе много лет, но все вспоминали о нем с теплым чувством) не садился рядом даже с самыми дальними родственниками баронессы Жье-Форси или напротив них. Ну и еще с полдюжины мелочей – о них охотно рассказывала пожилая принцесса Грутн, закинув руку на подушку с бахромой и перекатывая в ладони орешки унизанным кольцами большим пальцем.

«И вовсе это не мелочи», – смеялся Кудрявый, подавшись вперед и сжимая руки в таком волнении, будто новую поганку открыл.

«Да нет же, мелочи», – настаивала принцесса, высыпая орехи на серебряный поднос и заглядывая с недовольной миной в чеканный кубок. Ей только за последний месяц несколько раз говорили, что барон, к сожалению, перестал понимать, до чего это мелко.

– Порой я думаю, что главный знак власти нашей очаровательной царственной кузины есть то, что всякая вражда, и крупная и мелкая, забывается там, где изволит бывать она!

Горжик, сидя на полу, ковырял в зубах серебряным ножичком короче своего мизинца и слушал – не с жадностью авантюриста, мечтающего втереться в высшие слои, а с внимательностью эстета, впервые слышащего стихи, которые по его опыту с прежними творениями поэта будет не так-то просто понять.

Наш гончарный подмастерье пришел бы к визирине на ужин с готовыми понятиями о пирамиде власти и, несомненно, попытался бы провести по ней прямую линию снизу доверху: такая-то герцогиня выше такого-то тана, но ниже кого-то еще – узелок за узелком, пока наверху не останется кто-то один, предположительно малютка-императрица Инельго. Горжик, пришедший в пиршественный чертог без всяких понятий, скоро узнал – благодаря вечерам с визириней, утренним прогулкам с бароном, дневным собраниям в Старом Чертоге, устраиваемым молодыми графами Жью-Грутн (не путать с двумя старшими графами, из коих один, бородатый, слыл не то безумцем, не то колдуном, не то тем и другим) и просто из того, что подглядел и подслушал в Большой Анфиладе, составляющей стержень замка, – что дворцовая иерархия представляет собой разветвленное дерево; что ее ветви переплетаются; что в некоторых местах эти переплетения образуют необъяснимые замкнутые петли; что присутствие такого-то графа и такого-то тана (не говоря уж об управителях или горничных) может переместить куда-то целое иерархическое звено.

Яхор, особенно в первые недели, часто прохаживался с Горжиком по замку, об архитектуре которого знал очень много. Громадное здание все еще приводило в трепет бывшего рудокопа. Древнейшие строения вроде Старого Чертога представляли собой огромные пространства без крыш, с вделанными в пол водостоками. Их окружали дюжины темных каморок в несколько уровней – с каменными ступеньками, приставными лестницами или просто с кучей земли у стены. Яхор объяснял, что когда-то в этих клетушках, меньше даже, чем комната Горжика, жили великие короли, королевы, придворные. Потом в них иногда размещались армейские офицеры, а в последнее время простые солдаты. Та заваленная камнем дверца наверху, до которой вовсе никак не добраться? Там замуровали безумную королеву Олин после того, как на пиру в этом самом чертоге она подала двух своих сыновей-близнецов в поджаренном и засоленном виде. На середине пира над замком разразилась гроза; дождь и молнии хлестали в чертог с открытого неба, но Олин запретила гостям вставать из-за стола, пока пир не закончен. Непонятно, заметил евнух, за что они обошлись с ней так круто: за ужин или за то, что промокли. («Олин, – подумал Горжик. – Та самая пророчица из детских стишков?» Но Яхор уже шел дальше.) Теперь все эти гулкие древние колодцы, кроме Старого Чертога, которым все еще пользовались, были заброшены, а в каморках хранили разве что всякий хлам, пыльный и ржавый. Пятнадцать или пятьдесят лет назад один умнейший мастер – тот самый, что замостил Новую Мостовую, сказал Яхор, вновь оживив приуставшее внимание Горжика, – придумал проложить в замке коридоры (и поставить пресс для чеканки монет). С тех пор отстроили добрую половину замка (и отчеканили почти все неверионские деньги); все парадные залы, кладовые, кухни и жилые покои расположены вдоль коридоров. Всего в замке шесть многоэтажных строений. Покои визирини находятся на третьем этаже одного из наиболее поздних, а государственные учреждения расположены на втором и третьем одного из старейших, вокруг тронного зала. Все остальное построено в нелепом анфиладном стиле, когда одни комнаты – с двух, трех, четырех сторон, порой даже сверху или снизу – соединяются с другими. Нескончаемые вереницы комнат, больших и маленьких, пустых и пышно обставленных, часто безоконных и невероятно затхлых; иногда между людными, светлыми помещениями пролегают столь темные, что без факела туда не войдешь. Огромный, запутанный человеческий улей.

Может ли Яхор пройти через весь замок, не заблудившись?

Весь замок не знает никто. Яхор, к примеру, ни разу даже близко не подходил к покоям императрицы или к тронному залу. Устройство того крыла он знает лишь понаслышке.

А малютка-императрица хорошо знает замок?

Малютка-императрица уж точно нет, ответил Яхор. Горшечный подмастерье усмотрел бы в этом иронию, но для бывшего рудничного раба это стало лишь одним странным фактом из многих.

После этого разговора Горжик стал видеться с Яхором куда реже.

У аристократических друзей Горжика была одна огорчительная привычка: сегодня они держались с ним вполне дружески и даже поверяли ему секреты, а завтра, идя с кем-то другим, незнакомым, могли пройти мимо, не узнавая его, – хотя он и улыбался, и рукой им махал, и пытался заговорить. Столь пренебрежительное поведение могло бы довести гончарного подмастерья до вспышки гнева, неделикатного замечания или полного отречения от этой надменной публики. Горжик, однако, понимал, что его низкое звание тут ни при чем, – они и друг с другом обходятся точно так же. Придворный этикет не менее сложен, чем тот, который Горжику – даже будучи десятником – приходилось соблюдать, переходя в новый рабский барак. (Бедный горшечник! Имея простецкие понятия об аристократии, он имел бы точно такие же о жизни рабов.) Горжик хорошо понимал, что причина сложных отношений между рабами заложена в самом рабстве – но эти утонченные дамы и кавалеры? Что их-то порабощает? На это горшечник как раз мог бы ему ответить: власть, одержимость властью, ничего более – но невежество Горжика тем и объяснялось, что он к ним был куда ближе своего ровесника-гончара. То, что окружает тебя, управляя каждым словом и каждым поступком, разглядеть нелегко; птица не знает, что такое воздух, служащий ей опорой, рыба – что такое вода. Значительная – пугающе большая – часть этих самых кавалеров и дам столь же плохо представляла себе, что управляет их решениями, взглядами и привычками, как и Горжик – в то время как подмастерье, которым Горжик мог бы стать, помнил, что разыгралось в этих чертогах пять лет назад, и прекрасно всё понимал.

При всей своей близости к некоторым знатным особам Горжик не питал иллюзий на тот предмет, что эти особы или их слуги видят в нем равного себе. Не следует заблуждаться и нам. Но с ним разговаривали, его общества искали и мужчины, и женщины, привлеченные тем же, что привлекло визириню. Ему дарили подарки. Обитатели покоев, в которых он никогда не бывал, заходили в каморку к неотесанному юнцу посмотреть, сыт ли он, не слишком ли ему одиноко. (Такого не случилось ни разу, когда он по-настоящему в них нуждался.) Горжик, у которого не было ничего, кроме его истории, начинал понимать, что именно эта история, отличающая его от других, в некотором смысле заменяет благородное происхождение. К нему не приставали с расспросами, ему прощали маленькие промахи и чудачества – чего еще может один аристократ требовать от другого?

Однажды он провел пять дней без еды. Когда его не приглашали на обед или ужин к какому-нибудь принцу или графине, он шел на кухню визирини, где ему, согласно распоряжению Яхора, давали поесть. Но визириня почти со всей своей челядью снова куда-то уехала, и кухня закрылась. Вечером маленькая принцесса Элина, взяв его большие руки в свои крошечные, воскликнула:

– Знаешь, мне пришлось отменить легкий ужин, на который я звала тебя завтра. Ужасно! Нужно навестить дядю-графа, откладывать больше нельзя… – Тут она отвела одну ручонку и прижала ее ко рту. – Хотя нет. Я бессовестно лгу – ты и сам, думаю, знаешь. Я еду в свой собственный старый замок, который терпеть не могу! Ага, ты знал, просто смолчал из вежливости. – Горжик, ни о чем таком не ведавший, засмеялся. – Потому мне и пришлось отменить мою вечеринку. На то есть причины… ты понимаешь, да? – Горжик, слегка хмельной, засмеялся снова, остановил жестом дальнейшие откровения и вышел.

Назавтра его больше никуда не позвали, и он ничего не ел. На следующий день тоже. Он попытался отыскать Кудрявого и уяснил, что далеко не всюду осмеливается ходить. Говорят, первые два дня поста – самые трудные, хотя Горжик не собирался поститься. Он не побрезговал бы и милостыней, но у кого ее попросить? Украсть что-нибудь? Есть ведь другие покои, другие кухни. Вот уж и третий день прошел; на четвертый голова у Горжика немного кружилась, но аппетит пропал. Так что, идти воровать? Он сидел на койке, зажав мозолистые руки между колен. Сколько раз эти дамы и господа восхваляли его прямоту, его честность? У него нет ничего, кроме его истории, в которую теперь их мнения тоже входят. И в гавани, и на руднике месяца не проходило, чтобы он чего-нибудь не стянул, начиная с шестилетнего возраста, но здесь ни разу не воровал, нутром чувствуя, что это может стоить ему новой части истории, которая слишком много для него значила: здесь он обретал настоящие знания (вместо легковесных суждений нашего подмастерья – а тот, стянувший разве что пару чашек из хозяйской кладовой, теперь непременно бы стал воровать).

Сколько нужно времени, чтобы умереть с голоду? Этого Горжик не знал, но видел, как истощенных людей, работавших по четырнадцать часов в сутки, сажали на три дня под замок и не давали им есть – а через неделю после освобождения они умирали. (Он сам в свои первые полгода подвергся такому же заключению и выжил.) Ему не приходило в голову, что хорошо питающийся бездельник (он сам уже долго бездельничал) способен голодать больше месяца, лишь бы воды было вдоволь. На пятый день ему совсем не хотелось есть, но голова кружилась, и он боялся, что это начало конца.

В сандалиях с медными пряжками и красной тунике до середины бедра (к ней полагался нарядный ворот, но он поленился его надеть, и длинный алый кушак с золотом и кистями, но он подпоясался старым рудничным ремнем) Горжик брел по замку вечером пятого дня. На этот раз, возможно из-за головокружения, он свернул туда, где ни разу не ходил раньше, очутился у винтовой лестницы и, сам не зная почему, пошел по ней вверх, а не вниз. После двух витков лестница привела его в крытую колоннаду; оттуда он видел другие галереи и зубчатые стены, посеребренные луной, хотя самой луны видно не было. Спускаясь по другой лестнице в конце колоннады, он заметил внизу мерцающий свет, а то, что он принял за шум в ушах, обернулось далекими голосами и музыкой. Горжик понадеялся, что сможет затеряться в этом многолюдном собрании, и двинулся дальше, придерживаясь за стену.

В сенях горела бронзовая лампа, но темные гобелены на стенах поглощали свет. Часовой в арке смотрел не на Горжика, а на общество, заполнившее чертог. Горжик помедлил и беспрепятственно прошел мимо него.

Сколько же тут, человек сто? Горжик различал в толпе Кудрявого и графиню Эзуллу; принцесса Грутн беседовала с пожилым графом Жью-Грутном, и барон Ванар тоже был здесь! На длинном, во всю стену, столе стояли графины с вином, корзины с фруктами, блюда с олениной в желе, лежали хлебные караваи и круги сыра. Горжик знал, что заболеет, если наестся досыта, что даже после скромной трапезы извергнет из себя пятидневную желчь; прожив последние пять лет чуть не впроголодь, он знал о голоде всё, что нужно для выживания. Медленно обходя зал, он на каждом круге брал со стола какой-нибудь плод или кусочек хлеба. На седьмой раз его обуяла жажда, и он налил себе вина. Первые же три глотка ударили ему в голову, как бурный, бьющийся о камни поток. Что, если его стошнит? Дудочники и барабанщики – почти голые, но в золотоперых тюрбанах – блуждали в толпе, как-то умудряясь барабанить и дудеть в такт. Когда он с кубком в руке, ощущая живот как туго набитый мешок, совершал свой девятый круг, тоненькая девушка с широким смуглым лицом, в закрытом белом хитоне до пят сказала ему:

– Вы неподобающе одеты, мой господин.

Ее жесткие волосы были так туго заплетены во множество тонких кос, что просвечивала кожа на голове.

Горжик, понаторевший в разговорах с аристократами, улыбнулся и слегка склонил голову.

– Я не совсем гость – верней, гость незваный и очень голодный. – Желудок у него свело и медленно отпустило, но улыбку он удержал.

Проймы ее хитона окаймляли мелкие бриллианты, тонкую серебряную нить на лбу украшали яркие самоцветы.

– Вы фаворит визирини, верно? Тот, с рудников. Любимец Альдамирова круга.

– С бароном Альдамиром я незнаком, но все, кого я здесь знаю, говорят о нем с уважением.

Девушка, опешив на миг, засмеялась – звонко, по-детски, с истеричными нотками, которых Горжик в деланном смехе придворных ни разу не слыхивал.

– Императрица Инельго определенно не отвергла бы вас из-за того, что вы бедно одеты, но с ней все же следует держаться немного почтительнее.

– Справедливая и великодушная владычица наша, – произнес Горжик – при упоминании об императрице так говорили все. – Столь утонченной даме, как вы, это покажется странным, но последние пять дней я ничего…

Кто-то тронул его за локоть – Кудрявый.

– Вам уже представили Горжика, ваше величество? Перед тобою малютка-императрица Инельго, Горжик.

Горжик впопыхах приложил кулак ко лбу.

– Ваше величество, я не знал…

– Мы уже познакомились, Кудрявый… Впрочем, мне не следует так вас называть при нем, верно?

– Называйте как хотите, ваше величество. Он ко мне тоже так обращается.

– Вот как. О Горжике я, конечно, уже наслышана. Полагаю, как и ты обо мне? – Ее большие глаза, карие под цвет кожи, как у многих неверионских аристократов, смотрели прямо на него. Она снова засмеялась и бросила: – Ну же, Кудрявый!