Ключи счастья. Том 1 - Анастасия Вербицкая - E-Book

Ключи счастья. Том 1 E-Book

Анастасия Вербицкая

0,0

Beschreibung

Анастасия Алексеевна Вербицкая — видная представительница «дамского направления» — была сверхпопулярна на рубеже веков. Роман «Ключи счастья» так хорошо раскупили в 1909 году, что в следующие три года автор написала продолжение в шесть книг. В 1915 году тиражи ее изданий достигли 280 тысяч экземпляров. Однако наши современницы, когда прочтут этот дамский роман, будут удивлены. Главная героиня Мария Ельцова вовсе не мечтает побыстрее выйти замуж за богатого жениха. У Марии три поклонника, среди них, кстати, миллионщик. Но на миллионы она не обращает внимания, а вступает в «свободную любовь» с нищим аристократом, рожает ребенка вне брака… Такие они, свободные взгляды на рубеже веков. В серии «Забытые бестселлеры XIX–XX веков» Мультимедийное издательство Стрельбицкого собрало произведения русских и зарубежных авторов дореволюционной литературы, получившие признание среди массового читателя. Как и сегодня, сто лет назад были популярны детективы, любовные романы и эротика, фантастические, приключенческие и авантюрные истории. 

Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:

Android
iOS
von Legimi
zertifizierten E-Readern
Kindle™-E-Readern
(für ausgewählte Pakete)

Seitenzahl: 577

Veröffentlichungsjahr: 2022

Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:

Android
iOS
Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.



Анастасия Вербицкая

Ключи счастья

Том 1

Анастасия Алексеевна Вербицкая — видная представительница «дамского направления» — была сверхпопулярна на рубеже веков. Роман «Ключи счастья» так хорошо раскупили в 1909 году, что в следующие три года автор написала продолжение в шесть книг. В 1915 году тиражи ее изданий достигли 280 тысяч экземпляров. Однако наши современницы, когда прочтут этот дамский роман, будут удивлены. Главная героиня Мария Ельцова вовсе не мечтает побыстрее выйти замуж за богатого жениха. У Марии три поклонника, среди них, кстати, миллионщик. Но на миллионы она не обращает внимания, а вступает в «свободную любовь» с нищим аристократом, рожает ребенка вне брака… Такие они, свободные взгляды на рубеже веков.

В серии «Забытые бестселлеры XIX–XX веков» Мультимедийное издательство Стрельбицкого собрало произведения русских и зарубежных авторов дореволюционной литературы, получившие признание среди массового читателя. Как и сегодня, сто лет назад были популярны детективы, любовные романы и эротика, фантастические, приключенческие и авантюрные истории.

Оглавление
От издателя
Книга первая
Книга вторая
Книга третья

От издателя

Массовую литературу считают продуктом ХХI века, ностальгируя по тем временам, когда читатели интересовались исключительно классическими произведениями. Тогда предметом юношеских грез были тургеневские девушки, а из детективов наши предки предпочитали «Преступление и наказание» и «Братьев Карамазовых». Между тем, на рубеже XIX–XX веков легкое чтение было не менее популярно, чем сегодня.

Так кто же они акунины и донцовы, которыми зачитывались наши прадедушки и прабабушки?

В серии «Забытые бестселлеры XIX–XX веков» Мультимедийное издательство Стрельбицкого собрало произведения русских и зарубежных авторов дореволюционной литературы, получившие признание среди массового читателя. Как и сегодня, сто лет назад были популярны детективы, любовные романы и эротика, фантастические, приключенческие и авантюрные истории.

Роман-дайджест

В теле твоем больше разумного,

чем в твоей лучшей премудрости.

И кто знает, для чего именно

нужна телу твоя лучшая премудрость?

Ф. Ницше

В любви — доля безумия.

Но в безумии — доля разума.

Ф. Ницше

 

Книга первая

Какая таинственная и вечно новая эта книга… В свободные часы растрепанная кудрявая головка погружается в созерцание ее сокровищ…

Вот замок на Рейне, разрушенный рукою времени. Разбойничье гнездо, прилепившееся на высоком утесе, откуда бароны выслеживали и грабили торговые суда. Вот легендарная и страшная Белая Дама [1], в чепце, как у Марии Стюарт. Долгоносый Струзензее и влюбленная в него очаровательная королева. [2]«Как могла она любить такого урода? Милая, трогательная Беатриче Ченчи [3]с полутокрытым ротиком и невинными глазками… За что ты погибла?»

Дальше… дальше… Маленькие пальчики лихорадочно теребят листы и замирают на портрете безумной Иоанны Кастильской [4]. Какая красота! Загадочно глядят глаза из-под тяжелых век. С повязки падает вуаль на стройную, длинную, как у лебедя, шею.

Дальше… дальше… Листы шелестят… О, как бьется маленькое сердце!

Наконец! С глубоким вздохом девочка опускает на колени ручки, тихо сложенные, как бы на молитву. И замирает в блаженном забвении.

Картина венгерского художника. Ангел с мужественной, прекрасной головой несет душу женщины ввысь от дьявола, который злобно цепляется за ее одежды.

О, как горд профиль ангела! Как неумолим его взгляд! Как прекрасны его волосы, вздымающиеся над широким лбом!

Девочка долго, в благоговейном экстазе глядит на это лицо. Потом приникает к нему губами.

…Какие странные узоры на стекле от мороза! Перистые пальмы, высокие горы… Таинственны! цветы и восточные арабески… А вот и буквы… японские буквы, как на шкатулочках… Выть может, эт! сказка? Быть может, здесь разгадка какой-нибудь тайны?

— Госпожа Ельцова… Мария… Потрудитесь повторить задачу! — говорит скрипучий голос.

И серое лицо математика кротко улыбается Худенькая девочка встает. Из ее больших изумленных глаз на серое лицо глядит целый мир, запретный для педагогов, как книга за семью печатями.

О, с какой высоты упала сейчас ее душа!

— Вы опять «отсутствовали», госпожа Ельцова Мария? Садитесь! — кротко говорит фигура из папье-маше и лицемерно вздыхает.

Кол поставил… Кол… — звучит шепот по классу.

Улыбка скользит по лицу девочки. Но через мгновение глаза ее опять вдохновенно глядят на карниз, где дрожит и пылает последний луч заходящего солнца.

«Милое, милое солнышко! Покойной ночи!»

 

Через год Анна Сергеевна сидит за чашкой кофе в уютной комнатке фрау Кеслер, в частном интернате, которым заведует баварка.

Это красивая брюнетка сорока лет, сильная и жизнерадостная. Она вдова художника. У нее умерли дети. Но старой она себя не чувствует. И не прочь начать жизнь сызнова.

— Как я рада, что вы полюбили Маню, фрау Кеслер!

— Ее все любят, mein Fraulein! Ее нельзя не любить. Мари — очаровательная маленькая женщина. Настоящая женщина. И теперь уже знает себе цену.

— Ах, Боже мой!

— Warum [5]«ах»! Это очень хорошо — знать себе цену! — Баварка заразительно смеется, показывая чудесные зубы.

— А как она учится сейчас, фрау Кеслер?

— Ни шатько-о… ни валько-о… как у вас говорят… Это дитя с фантазией… Она учит, что ей нравится. И очень способна. Но наград от нее не ждите! Она слишком рассеянна. У нее свой мир.

Анна Сергеевна испуганно всплескивает руками.

— Не надо пугаться! Это счастливые дети, у которых есть своей мир! Они не умеют скучать. И они ходят над землей. Над землей, — повторяет баварка, Делая широкий жест. — Мари не знает, что такое зависть, мелочность. Она родилась принцессой. Что! вы так глядите на меня, mein Fraulein? Женщины бывают трех типов: кухарки, гувернантки и принцессы. Там целая книга волшебных сказок, в этих глазах…

Но Анна Сергеевна этими доводами не успокаивается. Мешая ложечкой кофе и щуря на узор чашки близорукие глаза, она боязливо спрашивает:

— А ее поведение, Frau Kesler?

— Примерным его назвать нельзя. Она очень жива. Очень шалунья. Вспыльчива, упряма, эгоистка…

— Ай-ай-ай! Какое несчастье! Неужели же у нее не изменится характер?

О-ла-ла!.. Характер? Was ist denn das? [6]Если характер называется иметь капризы и страсти, то у нее он есть. Между желанием и выполнением у Марш паузы нет. Нравится — подай сейчас! Если нельзя, то слезы и горе, как у взрослой женщины.

— Вы меня очень огорчаете, Frau Kesler! Эта девочка будет несчастна.

— Кто знает, mein Fraulein? Сильно желать чего-нибудь — не есть ли это уже само по себе счастье? Говорят, не жил тот, кто не страдал и не плакал. Не скрою, у Мари есть враги.

— Вра-ги? — Глаза Анны Сергеевны полны ужаса.

— Ха!.. Ха!.. Это, право, не так страшно. И Мари умеет мстить. Вы никогда не видали ее карикатуры? О, это талант! Это наши «о-браз-цо-вые» ученицыД которые получают двенадцать за поведение… Они не терпят Мари.

— За что же?

— За то, что Мари — boheme… [7]

— Что такое?

— Boheme… Неряшлива, небрежна, без привычек… О, да! У нее нет привычек! Взгляните в ее стол!

— Ах! Она всегда была такая.

— Ну, конечно… Она и не может быть иной… Она любит медальоны, серьги… Все что блестит, что красиво; Выпросит, наденет и забудет отдать.

— Frau Kesler! Что вы говорите! Это ужас!

— Успокойтесь, Fraulein Anne! Она не ворует их. У нее просто нет чувства собственности. Но «образцовые» ученицы имеют мещанские души. И не прощают Мари такой забывчивости.

— Нет, это ужасно! Как можете вы с этим мириться, frau Kesler? Эту черту надо искоренять!

Баварка весело смеется и треплет Анну Сергеевну по плечу.

— О, liebes Fraulein!.. [8]Легче заставить речку течь назад, чем искоренить хотя бы одну черту, вложенную в нас природой. Неужели вы до сих пор этого не знали?

Анна Сергеевна поникает головой, как будто рушится последняя доска мостика, который держит ее над бездной.

— Зато у Мари есть преимущество над многими из нас: вещи не имеют власти над ее душой. На днях Соня Горленко подарила ей прелестное кольцо с бирюзой. У нас учится бесплатно бедная девочка Караулова. Когда она увидала это кольцо, она заплакала от зависти. «Хочешь?» — спросила ее Мари. Сняла кольцо и отдала ей. Весь класс ахнул Так поступать могут только принцессы.

Анна Сергеевна встает. Щеки ее пылают.

— Я не могу этого допустить! Она не должна брать таких подарков! Это не в наших правилах. Брат никогда не простит ей, если…

— Полноте! Никакие запреты и наказания не помогут! Отнимите у нее нынче подарки, завтра у нее будут другие. В этом возрасте, Fraulein Anna, впервые пробуждается в нас инстинкт любви. И он безошибочно тянет нас к тем, кто для этой любви создан. Мари всю жизнь будет возбуждать сильные страсти. Что удивительного, если подруги обожают ее? Это естественно. Стало быть, красиво… И я не могу этому мешать!

— Вы делаете большую ошибку… Простите меня, Frau Kesler! Маня — бедная девочка. И ей предстоит скромная доля…

— Гувернантки? — подхватывает баварка. — О, liebes Fraulein! Повторяю вам: Мари создана для счастья. Когда ей говорят, что надо учиться на 12 [9]она отвечает: «Зачем? Я знаю, что я хорошенькая. Я буду богата, выйду замуж, а работать не стану!.. И она права.

Лицо Анны Сергеевны становится угрюмым.

— Бесприданницы не выходят замуж, Frau Kesler. Ей надо выкинуть эти мысли из головы. Это скользкий путь.

— Запретите цветку благоухать, а жаворонку петь. Вы требуете от меня подвига, Fraulein, — насмешливо говорит баварка. — А я только бедная женщина, любящая солнце, детей и радость. И я даю, детям только то, что имею…

Когда Анна Сергеевна уходит, она вынимает из старенького портмоне зеленую бумажку.

— Frau Kesler, вот деньги для Мани. Я не хочу, чтобы она нуждалась! Это мои трудовые деньги, Frau Kesler, и они мне нелегко даются. Для меня, когда я училась (да и теперь — хочет она добавить, но сдерживается), иметь три рубля на свои прихоти было бы целым богатством. И я не хочу, чтоб Маня приучалась к расточительности. Но… меня пугает эта легкость, с какой она берет все у других. До свиданья, Frau Kesler! Подумайте над моими словами!

 

Ночь. Глубокая тишина. Все давно спят в дортуаре интерната. Маня беззвучно сползает с постели и становится на колени. Слезы экзальтации горят в ее огромных глазах. Она молится. Как хорошо страдать и плакать жгучими слезами, которые уносят силы!

Соня Горленко вдруг просыпается, как будто ее толкнули. — «Опять? — в ужасе шепчет она. — Маня! Ты себя убиваешь. Чего ты просишь у Бога? О чем плачешь?»

Маня застыла на холодном полу, в одной рубашке. Она падает от утомления. Соня ложится к ней под одеяло.

— Я прошу смерти… Я так мечтаю умереть! Умереть…

— Молчи, молчи! — Соня обхватывает ее голову и целует ее глаза и лоб. — Ты хочешь убить меня? Как я останусь жить без тебя? И зачем тебе умирать? Разве ты несчастна? Чего тебе не хватает? Ты окружена поклонением и любовью…

— Я тебе открою мою тайну, — говорит Маня полушепотом. И голос ее полон такого значения, что У спокойной Сони начинает биться сердце от предчувствия чего-то нового и прекрасного.

— Слушай! Я люблю мою мечту… Ангела в немецкой книге. Завтра я тебе покажу его».

— Ну, так что же?

— На земле я его не встречу. Ангелы не приходят на землю. Неужели ты не понимаешь меня?

— Какое безумие, Манечка! Из-за этого ты не спишь ночами и не учишься! Как ты похудела! Посмотри, на что стали похожи твои руки!.. Ты стаяла! за один месяц.

— Ах, это хорошо! — говорит Маня с блаженной улыбкой. — Я дала себе сроку жить ровно три месяца. И в первый день Пасхи я умру… Я это знаю… Я умру!

Соня начинает рыдать.

Но Маня безучастна к ее горю. Душа ее далека от земли!

 

Теперь Маня так хрупка и бледна, что даже учителя выражают беспокойство. Два раза от слабости с нею были обмороки. Брат и сестра в отчаянии. Зовут доктора.

Соня решается. Под величайшей тайной она говорит фрау Кеслер о грезах Мани.

— Ай-аЙ-ай! — огорчается баварка — Что ж ты мне раньше не сказала?

— Маня, — говорит она девочке. — Покажи мне эту картинку!

Маня не возмущена болтливостью Сони. Она так, апатична.

— Глупое, бедное дитя! — шепчет фрау Кеслер, целуя кудри девочки. — Смотри подпись! Эту картину писал венгерский художник. А художники ничего не выдумывают. Они пишут с живых людей. Да, да! С живых… У меня муж был художник, и я это знаю. Художнику нужна натура… Иначе он не может творить. И эту натуру он ищет иногда годы. На улицах, в театрах, в других странах Эта голова; ангела написана с живого человека…

— Фрау Кеслер!

— Да, с живого! Зачем же тебе умирать и уходить; от этой встречи? Только тут, на земле, среди нас ищи его! Вырастай, кончай учиться и поезжай путешествовать! Поезжай в Венгрию. Спроси того художника, где взял он это лицо? И ты встретишь где-нибудь своего «ангела»… И узнаешь счастье. Ты плачешь? О чем? О чем, дитя мое?

 

В пользу бедных гимназисток начальница устраивает на масленице живые картины, концерт, затем бал. Фрау Кеслер как женщине с художественным вкусом и инициативой поручено устройство «живых картин».

— Я вам дам идею, madame, — говорит она начальнице. — У нас будет один такой номер, что Москва заговорит о нас. И придется с повышенными ценами повторить этот вечер.

— Фрау Кеслер! Вы — гений!

— Слушайте, madame… Известно ли вам, что маленькая Мари Ельцова дивно танцует?

— Да… учитель танцев…

— Ах, это не то! Это было бы слишком просто. Это дитя — живой символ музыкального ритма. Это талант. И родные сделали огромную ошибку, не посвятив ее сцене…

— Фрау Кеслер, вы меня заинтересовали… Что же она танцует?

— Все… и ничего… Вы слышали об Айседоре Дункан?… В России она еще не была, но с ней так много пишут! [10]Это новый род искусства… как бы возвращение к античной пляске. Маня тоже выражает в пляске все движения своей души, все грезы… Она пляшет бессознательно. Но это творчество… импровизация.

— Вы сами видели, фрау Кеслер?

— О, да… Она танцевала в дортуаре.

— Ночью?

— Ну, да… вечером.

— Раздетая?

— Нет, в рубашке.

— Фрау Кеслер! Это неприлично…

— Oh, madame! Одной рубашки совершенно достаточно. Это та же греческая туника. Наши классические юбочки балерин, поднимающиеся сзади, как хвосты кохинхинок [11]— они слишком безобразны для новой идеи танца. Нужна греческая туника. Вроде той, какую носит Дункан. Без трико и корсета…

— Без корсета?

— О да, madame… Разве Эллада их знала? И если б вы видели, madame, грацию этого ребенка, когда она носилась по дортуару перед восхищенными девочками! Я стояла за дверью и не могла оторвать глаз…

— Она плясала без музыки?

— Да… Соня Горленко напевала какую-то грустную песенку. И все. Но, уверяю вас, madame, я видела… поэму…

 

Маня ожила… Опять розовеют ее стаявшие щечки. Опять она смеется, сияя ямками. Жизнь манит. Мечта о чудной Венгрии заполняет ее дни и ночи.

Соня выучила венгерские танцы Брамса. И после обеда под их звуки Маня носится по дортуару в безумно-бешеном танце, растрепанная, с пылающими ящиками и глазами, вырывая крики восторга у детей.

— Вот это ты и будешь танцевать, — говорит ей фрау Кеслер. — Это и что-нибудь из твоих грез… тихих и воздушных, под адажио из «Лунной Сонаты».

 

Ах, что это за вечер! Что за упоение!

Забыв о публике, переполнившей залу, под рыдающие звуки Бетховена Маня скользит по эстраде, озаренная бутафорской луной… В одной тунике и сандалиях… Скользит, как призрак, ломая руки, простирая их к небу, к своей далекой мечте… И маленькое бледное личико с вдохновенными глазами полно потрясающего драматизма.

Под взрыв единодушных, бешеных аплодисментов она убегает за кулисы.

В уборную спешит за нею торжествующая, сияющая фрау Кеслер.

Быстро отстегивает она белую тунику и набрасывает на девочку красную. Все это: обе туники, неизбежное трико, сандалии, коротенькие панталончики и батистовая, тонкая, как шелк, рубашка — куплено и сшито самой фрау Кеслер. Она же из роскошной косы Мани устроила ей греческую прическу. Она же наложила на маленькое личико грим. И Маня стала красавицей.

Вот раздаются экзотические, то тоскливые, то бешеные, звуки «Венгерских танцев» Брамса. В них уныние одиночества и томление неразделенной страсти… В них ширь и зной азиатской пустыни…

Стремительно выбегает девочка из-за кулис. И останавливается… Вся подавшись вперед, напряженная, как струна, с искрящимися глазами… Она как бы прислушивается к нарастающей в душе ее волне творчества…

Миг… И она закружилась, заметалась по сцене, неуловимая, неутомимая, жизнерадостная, искристая. Шпильки упали из головы. Волосы покрыли плечи. Она похожа на русалку, которая кружится в седом тумане над болотом. Она похожа на лесного эльфа, пляшущего под дубом на опушке леса в лунную ночь…

Когда она убегает за кулисы, она падает на пол почти без чувств.

Но ее вызывают, вызывают без конца. Имя ее на всех устах. Завтра о ней будет говорить весь город.

Бледный, затихший сидит Петр Сергеевич в первом ряду кресел, на присланный бесплатно билет. Он — эстет в душе, эстет, несмотря на аскетическую программу жизни, на суровую судьбу свою, — потрясен и захвачен этой красотой.

Кто ждал от маленькой Мани такой силы? Да… Разве не сила — вот эта власть над толпой? Этот стихийный восторг? Этот избыток творчества? Его собственные слезы, которые жгут ему глаза?

— Это дитя создано для любви и счастья! — говорит ему фрау Кеслер.

«Слава Богу! — думает он. — У нее есть теперь на что отдать душу и жизнь… Есть куда уйти от любви… И найти свое счастье вне шаблонных форм. Пусть идет своей дорогой! Искусство сделает ее свободной…»

 

— Аня, мы должны отдать ее в театральную школу, — говорит он сестре через неделю, глубоко обдумав все пережитое. — Не будем мешать росту ее души! Кто знает? Не помирит ли ее искусство с печальной необходимостью самоотречения в любви?

Но Анна Сергеевна приходит в ужас. Жизнь артистки, особенно балерины, разве это не омут, в котором погибнет Маня? Нет!.. Нет!.. Не надо предрешать событий!.. Пусть кончает курс! Нельзя закрывать торной дороги перед ребенком. Потом пусть выбирает сама! По крайней мере, у них не будет камня на совести.

— Я мечтала для нее о курсах, о медицине… Обо всем, что судьба отняла у меня…

Он угрюмо молчит. Он чувствует, что науки, упорный труд и альтруизм — не для таких, как Маня.

 

Теперь девочка — кумир гимназии. К ней приглядываются с интересом. Учителя, начальство… Всегда сдержанная, всегда серьезная Соня Горленко — гордость класса — не скрывает своего обожания. Фрау Кеслер торжествует.

 

Маня не любит ездить домой на каникулы. Дома тихо, как в келье. Ходят на цыпочках, говорят шепотом. Окна закрыты. И Аня все шикает. А мама больная и равнодушная… Ни о чем не спросит. Так угрюмо молчит-. И целые дни лежит чуть не впотьмах.

— Что с нею? — спрашивает Маня сестру.

— Нервная болезнь у нее… Очень тяжелая И Анна Сергеевна вздыхает.

— А когда она поправится? — равнодушно продолжает девочка.

— Никогда, Манечка! Никогда…

В глазах ребенка отражается ужас.

— И мы всегда будем жить так… с закрытыми окнами? Говорить шепотом? И смеяться нельзя? Й возиться нельзя?

Анна Сергеевна с тоской гладит растрепанную головку сестренки.

— Ступай на двор, детка! Побегай там с детьми. Конечно, у нас скучно…

Маня растет. Но кошмар ее детства не исчезает. Одно лето она проводит в детской колонии, в деревне. Там весело. Но она скучает.

— Я совсем не буду дома жить, — говорит она Соне Горленко. — Как кончу учиться, уйду к тебе. У нас страшно…

— Бедная девочка! — вздыхает Соня. (Ей 15 лет. Она на год только старше Мани.) — Я скажу маме… Она упросит твою сестру отпустить тебя к нам на лето. Как это будет хорошо!

Маня вскрикивает и кидается на грудь Сони. Имение Горленко называется Лысогоры. Соня выговаривает Лисогоры.

Одно название уже настраивает Маню на мечты. Там жили ведьмы. Они справляли шабаш на этих горах. Все кругом полно легендами, от которых волосы шевелятся на голове.

Она учится еще хуже этот год. Украина, говорит Соня, обожающая Шевченко, — родина ведьм и упырей, знойный юг, черные ночи, большие звезды, другие цветы, странный, гармоничный язык Гоголя… Неужели Маня очутится в этой сказочной стране?

Днем она грезит. Ночью видит яркие сны.

— Маня, — говорит фрау Кеслер, посвященная в тайну. — Возьми себя в руки! Если останешься в классе, тебя не пустит к Соне bruder Peter [12].

Взять себя в руки… Легко сказать! Этого-то Маня и не умеет. Она плачет, зубрит, швыряет учебники на пол. Худеет и бледнеет. На маленьком личике как бы остаются одни громадные лихорадочные глаза. Ей кажется, что она не доживет до лета.

Соня готовит Маню к экзаменам.

— Разбуди меня в одиннадцать, — накануне экзамена говорит она Соне. — Мы будем пить крепкий чай и заниматься всю ночь.

Они встают в одиннадцать, зажигают свечку и идут в «бассейн», к столу.

Решив с помощью Сони две задачи, Маня с таинственными глазами говорит:

— Я нынче видела во сне попелюху…

— Да ну? — увлекается Соня. — Какая же она?

Маня картинно, как всегда, рассказывает свой фантастический сон.

Попелюха — это исчадие болот. По обычаю малороссов, весь пепел из печей бросают в болото. И по ночам из этого пепла рождается серая жуткая нечисть. И горе тому, кто ее увидит! Это саламандра древних. В нее верят крестьяне. Многие видели ее не раз перед несчастьем: пожаром, болезнью, смертью. В нее верит Соня. И даже мать ее, Вера Филипповна, никогда вечером не пройдет мимо болота.

Маня рассказывает так хорошо, так путается сама своих слов, что даже спокойная Соня теряет самообладание. Смолкнув, они тревожно озираются. Тоскливо слушают, как звонко капает вода в бассейне, среди глубокой тишины. И в этих ритмических звуках им чудится что-то мистическое Хорошо бы уйти и лечь с головой под одеяло! Но страшно встать…

— Давай работать! — шепотом говорит Соня, придвигая тетради.

Но Маня прикладывает палец к губам и прислушивается… Ее огромные зрачки косятся на дверь, запертую в темный, длинный коридор. Там что-то дышит… Тише!.. Двигаться нельзя… Иначе они пропали…

Зараженная ужасом, разлитым в этих зрачках, Соня застывает в неловкой позе.

Вдруг кто-то шипит над их головой. Господи!

Ах, это часы! Полночь…

Кончился бой. И теперь еще страшнее. Это час видений. Ноги затекли. Тишина родит неясные шорохи…

— Слышишь?

Идет кто-то… Дух спирается… Сердце стучит в горле и в ушах…

Толстая заспанная девочка в нижней юбке и ночной кофточке… Вошла и стоит.

— Ах! Это ты, Соколова?

О, как легко! И как досадно!

— Я проспала, — испуганно говорит румяная девочка.

Соколова и подруга ее на другом конце комнаты бубнят, сидя на полу и поставив свечку на табуретку.

— Пиши! — диктует Соня. — У одного купца было товару.

Через час обе крепко спят, положив головы на тетради.

На экзамене Маня получает шесть — непереводной балл. Соня рыдает. Она во всем обвиняет себя.

— Если Петя и Аня не пустят меня к тебе, я умру, — спокойно, как о самой обыкновенной вещи, говорит Маня. — Я уже решила… Я умру…

— Как умрешь? — Соня замирает от ужаса.

— Я брошусь из окна… Знаешь, там? В коридоре… Внизу мостовая… Одна минута, и все будет кончено… Я не могу вернуться домой… Я так мечтала о Малороссии!.. Я так мечтала!..

Соня с большими, остановившимися глазами бежит в комнату…

 

И вот они в поезде, который мчит их на юг. Забыты слезы Ани, суровые речи Пети. «Тебе уже пятнадцатый год… Пора стать серьезной!..» Мимо, мимо… В августе назначена переэкзаменовка. Соня будет готовить ее все лето. Маня прильнула к окнам и не отрываясь глядит в степь.

Поезд останавливается у крохотной, как бы Богом забытой станции. Над низеньким деревянным зданием, как колонны храма, вздымаются могучие пирамидальные тополи. Первые тополи… Они задумчиво качают гордыми вершинами и, как в молитве, протягивают к знойному небу зеленые руки. Под ними темно, как в лесу.

— Маня!.. Маня. Да где же ты? Лошади ждут! — кричит Соня, выбегая из буфета на дебаркадер.

Маня оборачивается. Она — как пилигрим, стоящий у гроба Господня. Крупные слезинки повисли на ресницах.

Ландо, запряженное парой лошадей. Кучер Петро, седой и важный, двадцать лет уже живущий в доме, фамильярно болтает с Верой Филипповной.

Надо ехать сорок верст. И Соня любит эти часы, лучшие в дороге.

Когда степь, где вспаханная, где зеленая от ржи и пшеницы, но все же бескрайняя и могучая, обнимает их со всех сторон и свежий, немолчно дующий ветер ласково целует лица, — глаза Мани западают. И исчезает бесследно ее живость. Она вся отдается созерцанию.

Какая тишина после грохота целых суток! Как это они не заблудятся в этой пустыне, где все дороги одинаковы?

Вон растрепанное грушевое деревцо одиноко высится на горизонте. Каким чудом выросло оно здесь, в степи, далеко от всякого жилья? Вон старый тракт, обсаженный косматыми вербами. Им по двести лет и больше… Многие истлели внутри и держатся на одной коре. Двести лет! Кто здесь шел? Кто садился под ними, в тени? Куда спешили все эти люди, которых нет? Вольные казаки, гордые запорожцы… А раньше? Раньше?… Все народы шли по этой степи, как волны, сменяя волну. И гибли в ней, поливая ее своей кровью. Печенеги, половцы, татары… Маня закрывает глаза. «Что мне шумит, что мне звенит рано перед зарею?»… — звучат в памяти дивные строфы «Слова о полку Игореве».

— Гляди, Маня!.. Мельницы! — говорит Соня.

Какие они прелестные и смешные! Из-за холма видны только верхние крылья. Они похожи на громадных сидящих улиток.

А может быть, были такие в допотопные времена? Когда разные гады царили в темном дремлющем мире, полном неосуществленных возможностей, на заре земной жизни?

Вот они вылезли и сидят, уставившись на мимо едущих людей. Их огромные черные усы отчетливо Рисуются на горизонте. Ах!.. Шевельнулись… Вертятся. Какие славные!

Вера Филипповна недели две прожила в Москве и теперь без умолку расспрашивает о видах на урожай. Говорят о жите, просе, гречихе. О коровах, о соседях… Она ахает и сокрушается.

Как это люди живут, не замечая разлитой кругов красоты? Не умея благоговейно молчать среди это зеленой беспредельной пустыни, где только жаворонки смеют звенеть там… высоко… Так высоко, что и не видно глазом.

— Курганы, — вдруг говорит Соня.

— Где? Где? — кричит Маня, во весь рост вставая в экипаже.

На горизонте далеко-далеко мреют очертания огромных курганов. Сторожевых ли? Могильных? Кто знает? Кто скажет? Волны истории катились через них, унося даже память о племенах Ревниво хранят! они тайны ушедших…

С бьющимся сердцем Маня глядит на горизонт.

Когда через час езды ландо приближается к курганам, девочки, взявшись за руки, бегут по пыльной дороге, усыпанной голубым цикорием.

Вдруг Маня останавливается.

Курган весь распахан.

— Не пойду! — говорит она, отдергивая руку. Не хочу!

— Почему?… Взберемся! Оттуда видно так далеко…

— Не хочу! Не хочу…

Слезы повисли на ресницах, когда она садится в экипаж. Вера Филипповна огорчается. В чем дело?

Как странно, что они с полуслова не понимаю ее!

— Здесь Игорь шел с своими полками… Зачем вспахали курган? Зачем?

Вера Филипповна улыбается.

— Милая девочка… Это оттого, что земли мало дорожат каждым клочком.

— Голоден мужик, панночка! — подхватываем Петро, оборачиваясь на козлах.

Маня молчит, отвернувшись. Эти простые слова не утешают ее.

— Неужели опять будет голод, Петро? — спрашивает Соня. — И как возмутительно, мама! Такой чернозем! Столько земли! У нас учат, что Малороссия — житница России…

— Эх, панночка! Да разве это наша земля? Все панское… Все Шенбока… А у нас столько семейств на Амур выселяются!.. И, Боже мой! В Крым молодежь бежит… Дома есть нечего… — Он выговаривает «исть».

Соня задумывается. Ее большие глаза перестают сиять.

— А что слыхать, Петро, о столовой в Колтовонщине? Действует еще?

— А как же, панночка! Эконом закрыть собирался… Шенбок не позволил… Дай ему Бог здоровья! Жалеет людей…

— Кто? — вдруг спрашивает Маня. — Кто?

— Штейнбах, — смеясь, объясняет Вера Филипповна.

— Люди говорят, пока не поспеет жито, всех кормить будут…

— Вот как! Это делает ему честь! — небрежно роняет Вера Филипповна.

Село… Как непохоже на русскую деревню! На грязные, покосившиеся избы! Мазанки — чистенькие, беленькие — стоят как именинницы. Только окна почему-то закрыты в такую жару. Какие чудаки! Вот и вишневые садочки, и огороды. Пышные мальвы и георгины глядят через плетень. На золотых кустах чернобривца солнце словно забыло свое сияние.

А вон и подсолнечники… Целый лес… Они обернули к солнцу золотые лица. И стоят, задумавшись, поникнув головками… Какие красавцы!

Они пешком спускаются по горе, мимо крутого ущелья, к плотине. Какой высокий, сочный, зеленый тростник!

— Очерет [13], - подсказывает Соня.

Она разом забывает гимназию и становится хохлушкой.

Маня задумывается… «Дивным пением чудесным огласился очерет…»

Дорога круто повернула влево. Вон на перекрестка стоит высокий крест с грубо разрисованным, стертым дождями изображением Распятого. Недалеко колодец-криница.

Грустью веет от этого креста. Как четко рисуется он на пылающем небе!

— Фыхура, — говорит Соня.

Вера Филипповна крестится, делая набожные глаза.

— Остатки католичества и старины, — объясняет она. — Землей здесь когда-то владели поляки.

У креста стоит столб, и на нем надписи указывают спутнику дорогу.

«Это трогательно!..» — думает Маня. Она видит в темную ночь в безграничной степи одинокого путничка. Как радостно забьется его сердце, когда внезапно из мрака вынырнет перед ним высокий крест и этот колодец! Пустыня уже не будет жуткой.

— Опять замечталась? — смеется Соня. — Лучше погляди назад!

Маня оборачивается и вскрикивает.

Ландо поворачивает… На фоне догорающей заря как на картине, стоит, вся черная, мельница, вой душная и сказочная…

— А теперь сюда, — говорит Соня.

Влево аллея пирамидальных тополей сбегает в яр. И между ними на зеленом небе призрачно мерцаем еле видный серп луны два мира!

— Сказка! — шепчет Маня.

Петро задерживает лошадей и кнутовищем показывает на тополи.

— Липовка… Шенбока имение, — говорит он с почтительной интонацией человека, привыкшего к рабству.

— Штейнбаха, — опять смеясь, поправляет его хозяйка.

— Заболел старик, Вера Филипповна… Дуже заболел. Вчера по телеграфу из Киева дохтура выписали. Нынче ждут другого из Москвы… Хубернатор у него был вчера…

— Вот как?

— Сыну дали знать… Мне на станции их кучер говорил. А сын за храницей… Еще когда вернется?

«Неужели умрет?…»

Вере Филипповне стыдно показать свою радость. Чувство какого-то освобождения, какой-то смутной надежды. На что? Не все ли равно? Умрет старый паук, грозный кредитор. На смену придут наследники.

Она припоминает, что слышала о сыне. Он прославился как адвокат по политическим процессам. Как-то сложатся их отношения?

— Какой лес! Какой чудный лес! — говорит Маня, указывая на синеющую вдали дубовую рощу.

— Это лес Штейнбаха… — говорит мать Сони. Они едут мимо седых полей ржи, мимо изумрудной свекловицы и бело-розовой ранней гречихи. Словно снег покрыл землю там, вдали…

— Это хлеб и плантации Штейнбаха, — шепчет Вера Филипповна.

Экипаж спускается в яр. Вдали, на горе, между темными купами роскошного старинного парка блестит крыша белого дома с высокими башнями по Углам.

— Какой замок! Какой дивный! — восторженно вскрикивает Маня.

— У нас называют «палац»… Когда-то здесь ночевала Катерина Вторая. Это Липовка, любимое имение Штейнбаха… Лучшая усадьба всего края. Она принадлежала князьям Галицким. Анна Львовна Галицкая вышла замуж за Нелидова… А он все спустили в карты. Штейнбах купил это имение.

— Он что — Крез — этот Штейнбах? Крез, да?

— Да, Маня. Это сахарный король. Все, что мы видим кругом, эти поля, леса, рожь, пшеница, свекловичные плантации, старинная дворянская усадьба даже — все на двадцать верст кругом принадлежит ему. Весь уезд почти его собственность. У него шестьдесят тысяч десятин…

Воображение Мани затронуто. Какая власть!

— У него много детей, значит? Двадцать детей? Или больше?

— Что такое? — Вера Филипповна звонко смеется. — Один только сын…

— Один?.. На что же ему столько земли?

Смеется и Петро, оглядываясь с козел и качали головой.

— Неправда ли, как это возмутительно? — спрашивает подругу Соня. И тихие всегда глаза ее сверкают.

— Он старый? Он добрый? Он немец?

— Он жид…

— Мама! Сколько раз я тебя просила? Он — русский подданный и кальвинист [14].

— Ты откуда знаешь? — с сердцем перебивает мать.

— Дядюшка говорил…

— Все равно — жид! Этого не вытравишь, хотя в десяти реках крестись! Раса, а не религия имеет! значение…

— Мама, знаешь, кто так выражается?

— Ах, оставь, пожалуйста!.. Что ты меня учишь?

— Мне не хочется, мама, тебя в чем-нибудь осуждать…

— Скажите, пожалуйста! «Осуждать»! С этих пор еще вы нас учить и судить будете! Не вздумай еще отцу замечания делать! И так уже у него голова кругом идет…

— Лина говорит…

— Кто такая еще эта Лина?

— Лина Федорова… Она теперь в первом классе. Она самая умная у нас, самая чудная… Ее дружбой я горжусь… И она. всегда защищает евреев…

— Все это издали хорошо… Я бы послала эту Лину сюда! У нас в России все зло от жидов идет… Все бунты…

— Неправда…

— Что такое? Как ты смеешь так возражать?

— Дядюшка говорит…

— Ах, отвяжись, пожалуйста, со своим дядюшкой! Нашла кого слушать! Человек собственную жизнь не сумел устроить. А набивает тебе голову всяким вздором!

Вера Филипповна расстроена. Она вынимает платок и обмахивается. Маня брезгливо молчит. Носик ее выразительно сморщился…

— А вон и Лисохоры показались! — радостно говорит Соня.

— Где? Где? Где? — кричит Маня. И готова вскочить на сиденье.

Они опять спустились с горы. В лощине, среди роскошной зелени, раскинулось село. За ним, вокруг полувысохшего огромного пруда, когда-то большой реки, дремлют старые дворянские гнезда. Всем по двести, полтораста лет. Яркий месяц отражается в потемневшей воде. Как хлопья снега, белеют гуси среди аира. Целый лес тростника подступил к плотине. Тянет сыростью. Со всех сторон вода.

— Гребля [15], - говорит Соня.

««По гребле, неровной и тряской…» — опять звучит в душе Мани. О, какой воздух! Какая насторожившаяся, чуткая тишина!

А красивое лицо Веры Филипповны подернуто печалью. Всякий раз, когда с горы она смотрит на этот обмелевший пруд, сердце ее сжимается. Шесть родовитых имений лежало здесь тридцать лет назад. Псовая охота, званые обеды, балы, свадьбы… Жили не считая, не задумываясь… И теперь где все это? Точно с грифельной доски шаловливая рука стерла все начертанные на ней имена. Кто умер, кто покинул родные края, кто покончил с собой, не желая пережить разорения… Грустно! Грустно… Старинные усадьбы стоят пустые. Парки заглохли. И хорошо! еще, что не вырублены липовые аллеи. Когда мужичье приобретает имение, вековые липы гибнут под топором. Штейнбах — все-таки культурный человек. Он щадит родовые гнезда».

Точно угадывая мысли хозяйки, Петро оглядывается с козел.

— На той неделе у Лизогубов лес купил Шенбок. За долги, стало быть, ему отошло… Слыхали, Вера Хвилипповна?

— Уже?

Да, это неизбежно. Вот и ее собственная земля, эти Лысогоры, где жил еще при Петре казачий сотник, предок ее, дом, где она родилась и росла, — все понемногу переходит в цепкие руки. Как паутиной обволок грозный кредитор весь уезд, и все помещики работают только на него. Жизнь дорожает. А они не умеют по одежке протягивать ножки. Не думали они, что Соне достанется так мало! Под старость тяжело менять привычки… Хотя бы усадьбу-то уберечь среди этого общего крушения!

Навстречу едут телеги, запряженные волами. Везут сено. Как чудно пахнет! Хохлы в высоких шапках-гречневиках, молодые и старые, почтительно кланяются, еще издали обнажая головы Петро важно кивает им с козел.

Когда уже совсем в темноте экипаж въезжает на широкий двор усадьбы и собака кидается навстречу с громким лаем — Маня по уши влюблена в Малороссию!

 

Маня быстро освоилась с праздной, шумной жизнью хлебосольных помещиков. Она словно родилась в дворянском гнезде.

Тут еще живы легенды о свирепом магнате — дедушке Веры Филипповны. Свою любовницу, похищенную у мелкопоместного соседа жену, он томил в подземелье, в глухом лесу. Мане показывали уцелевшие еще остатки подземных тюрем, с цепями и решетками, для провинившейся дворни. Сто лет назад здесь шла такая разгульная, привольная и дикая жизнь, напоминавшая нравы немецких разбойников-баронов!

Маня влюблена в эти развалины, заросшие плющом, в таинственные склепы, где спят предки хозяйки, так мало грешившие, так много любившие… Влюблена в этот густой, запущенный парк, переходящий незаметно в лес. Сколько там полуразвалившихся беседок, мостиков, перекинутых через глохнущие пруды с старыми, отживающими свой век лебедями! Какая поэтичная лодка дремлет в высоких камышах! Она влюблена в старый дом, двухэтажный, деревянный, с лабиринтом комнат, диванными, курильными, девичьими… Где широкая жизнь идет, как бы игнорируя отмену крепостного права и общее оскудение. Она не устает любоваться старой мебелью ампир, которую никто в доме, кроме дядюшки, не умеет ценить, привыкнув к ней с детства. Она восторгается столиками карельской березы с инкрустацией по углам, потайными ящичками, от которых пахнет сушеными розами и тайной. Она находит там нередко записанный женской рукой, выцветший рецепт какого-то декокта [16].

Один раз под ее пальцем нечаянно щелкнула на видимая пружина… В потайном ящичке белел листик бумаги… Мелкий бисерный почерк… Стихи Ламартина… Знаменитые любовные стихи…

Маня задрожала. Кинулась к Соне…

Они читают эти стихи… Они с трепетом держат в руках этот обрывок чужой тайны. Эту реликвию исчезнувшей души.

— Я возьму это себе на память, — говорит Маня с влажными глазами.

А эти нежные, как акварель, чашечки с цветами и золотым ободком! Эти пастушки с золоченым корзиночками, с отбитыми ручками! Драгоценный фарфор исчезнувших фабрик, переходивший от поколения к поколению. Кто их любит? Кто их ценит! Пыль покрывает прелестные пудреные головки и венки из незабудок на хрупких блюдечках. Маня находит их среди хлама. Целует их и уносит я свою комнату.

Маня подружилась с дядюшкой, братом Веры Филипповны. В сорок пять лет он очень интересен.

У него бритые щеки, модная острая бородка и прекрасные глаза. Он очень занят собой и не хочет стариться. У него был паралич. И он ходит с изящной тростью, слегка прихрамывая.

Его имение — рядом — давно перешло к Штейнбаху. И он живет у сестры, потихоньку проживая остатки капитала. Он очень дружен с сестрой. С зятем далек. Горленко — сын обедневших мелкопоместных дворян. Он все дни проводит в поле. Он, как и прислуга, зовет дядюшку с иронией: «Паныч».

Дядюшка жил в Париже, многое видел за границей. Чудные портреты Герцена и Гарибальди висят на стене. У него прекрасная французская библиотека и ценные гравюры. Особенно любит он Бёклина [17]. Маня смотрит по вечерам альбомы и слушает, вместе с Соней, лекции дядюшки по искусству.

— Какие вы разные! — говорит он девочкам. Соня слушает сосредоточенно, опустив ресницы.

Вникает в каждое слово. И, прежде чем принять его, словно рассматривает. Маня слушает глазами. О, какие глазищи! Блестящие, жадные. Ничего не пропустят. Все глотают. И все им мало!

Дядюшка втайне немножко влюблен в эту живописно растрепанную головку, в эти «глаза Миньоны».

Маня тоже любит дядюшку. Любит его юмор, его любовь к природе, его утонченные вкусы, его изящную бледность и одиночество.

У него была романтическая юность. Он любил какую-то замужнюю женщину и поэтому не женился. Это Соня тихонько рассказала Мане. В его пропитанной табаком и увешанной оружием комнате Маня украдкой любуется портретом этой дамы. Любуется головками Клео де Мерод, Линой Кавальери и Захаретт [18]. Особенно любит она трагическое лицо Клео… Из гравюр она больше всего ценит «Лесную тишь» Бёклина и «Дачу на море».

Болезнь лишила дядюшку наслаждения охотиться с борзыми. Но он и сейчас страстный охотник и лучший в губернии стрелок. К обеду он всегда переодевается. И морщится, если Горленко входит в столовую в пыльных сапогах.

Маня обожает верховую езду. Гнедко такая прелестная капризная лошадь! Маня в седле сидит так, словно родилась амазонкой. Соня боится горячих лошадей.

— Мы, кажется, увлекаемся? — смеется Вера Филипповна. Ей немножко обидно за Соню. Типичная хохлушка, с круглым личиком и бровями шнурочком, она тушуется перед своей яркой подругой.

Сам Горленко — высокий, тучный, с красным, всегда озабоченным и сердитым лицом. Любит вы пить, любит повинтить [19]. Страстный охотник, но стреляет хуже дядюшки (темперамент мешает) и заведует его выдержке. Он обожает дочь, но от долгой жизни в провинции он опустился и огрубел. Вера Филипповна часто краснеет за него при посторонних. Дядюшка брезгливо морщится на его mots [20].

 

По вечерам, собирая на ужин огурцы, горничная Мелашка громко поет на огороде.

— Это она на болоте попелюхи боится, — смеется дядюшка. — Огороды рядом с болотом. Вот она для храбрости и распевает.

Маня крадется вечером на болото. С крутого берега свесились вековые вербы. Болото тянется на версты. Днем ярко-зеленое, как плющ, оно ласкает глаз. Ночью родит больные туманы.

Прислоняясь головкой к стволу вербы, Маня глядит на этот клубящийся, какой-то синеватый туман. Там таинственная попелюха. Она ждет полуночи, чтоб родиться. Ах, если бы одним глазком увидать, как зашевелится она внизу!

Она досиживает до темноты. Нервы ее так взвинчены, когда она спешит домой, к ужину, что крик совы в дуплистой липе доводит ее чуть не до обморока. Но она счастлива.

По вечерам она часто говорит с Петро. Тот на своем веку всего видал. И русалку на гребле, и ведьму за клуней. И черт один раз чуть не утопил его на плотине. Затащил в болото… Да спасибо, что вспомнил, перекрестился… А то не быть бы ему в живых!

— А черт — как захохочет! И пропал… А я уж на хребле стою…

— Да вы пьяны небось были? — смеется дядюшка.

Маня грозит ему кулачком. «Противный дядюшка!»

— Действительно, Хведор Хвилиппыч… У менэ в голове дуже шумело. Но пьян я не был. Ни! Хорошо, я догадался, перекрестился вот так. Как он захохочет! И пропал. А я уж на хребле стою…

Он раз десять рассказывает об этом. И все в одних и тех же выражениях.

По гребле да мимо кладбища он никогда ночью не пойдет. Потому — нечисто.

Но Маня верит во все: и в ведьму, и в черта, и в русалку. Для нее не умерли боги…

Любит она и пение дивчат на селе, в праздники. Только мало певуний осталось. Многие ушли в Крым, на заработки. А парубки ходят угрюмые. Все собираются кучками. О чем-то шепчутся…

 

Всей семьей Горленко в экипажах возвращаются вечером с поля, со жнитва. Внизу, в лощине, идет скот.

— Глядите! Глядите! Что они делают! Какие смешные! — кричит Маня, дергая дядюшку за рукав.

— Oh sancta simplicitas! — смеется дядюшка. — C'est trop fort, ea! [21]

Вера Филипповна вспыхивает. Соня молчит и смотрит в сторону. Ее губы стиснуты. На лбу, между бровей шнурочками, залегла тонкая морщинка.

— Ах, какие они смешные! — кричит Маня, задыхаясь от смеха.

Удар пастушьего бича прекращает эту идиллию.

— Не оглядывайся! Довольно! — обрывает резко Вера Филипповна. — Ты ведешь себя неприлично!

Изумленно и сконфуженно глядят на нее «глаза Миньоны».

В спальне, вечером, после долгого колебания Соня говорит подруге:

— Маня… Принято не замечать того, что ты нынче видела в поле. И не говорить об этом. Мне была очень досадно, что ты смеялась. Знаешь, что эта было?

— Нет… — Глаза Мани широко открыты.

— Это любовь животных…

— Лю-бовь??!

Соня спокойно объясняет то, что неизвестно детям города. Она же с детства любит животных. И проводила целые часы на скотном дворе. Для нее давно нет тайны. Ей ни смешно, ни противно. Скотница сама хлопочет о том, чтоб встретились пары. От этого родятся прелестные телята или жеребята. Такие беспомощные, невинные, с кроткими глазами. И все этого ждут. И все говорят об этом не стесняясь, когда корове или лошади надо родить. Все это так просто! И только мама воображает, что я об этом не знаю ничего…

После долгой задумчивости Соня говорит, как бы думая вслух:

— Животные счастливее людей. У нас была горничная Оксана… Красивая, так чудно пела!.. И дядюшка любил ее…

— Как любил? Что ты говоришь? Как мог он ее любить? А дама на портрете?

— Ах, это другое. То было давно… Ну, словом, у Оксаны должен был родиться ребенок. И ее прогнали… Ах, как сердилась мама! Как она плакала, эта бедняжка! Теперь она живет у Лизогубов и все еще… любит дядюшку. И бывает у него в гостях… Но мама до сих пор ее на глаза не пускает.

Маня вдруг бледнеет. Из огромных глаз глядит потревоженная, пробуждающаяся душа.

— Так ты думаешь… Постой!.. Ничего не понимаю… Ты думаешь, значит, что и люди… что любовь…

Соня краснеет и отворачивается.

— Не знаю, право… Может быть, да…

— Молчи! Молчи! — бешено кричит Маня. — Нет!.. Нет!.. Этого не может быть!.. Не должно быть!.

— Перестань! Маня! О чем ты плачешь?

— Ах, зачем ты мне сказала! Зачем ты разбила мои грезы? О, какое отвращение! Я не хочу теперь любить! Я не хочу жить! Я не могу видеть дядюшку!

— Маня… Прости меня! Маня…

— Нет! Я не верю тебе! Мы не животные… Мы люди… Этого не может быть! Слышишь ты? Этого не должно быть!

Каждый вечер Соня и Маня ходят на леваду любоваться солнечным закатом. До безумия любит Маня этот час, когда пылают краски. Потом гаснут, словно огонь под пеплом. И быстро, без сумерек, падает нежная ночь.

Такая дивная тишина стоит в степи! Только гогочут гуси, которых гонит крохотная девочка. Скрипучие, металлические, словно железные звуки…

Дурман — белый, яркий — встает по дороге из полумрака. Маня любит его запах, ядовитый и сладкий…

А как пахнет конопля в эти часы! Целый лес ее стоит на краю поля. Высокая, растрепанная, она похожа на русалку.

 

В светлых платьях, с венками из васильков, с распущенными косами, они сидят на пригорке.

Солнце садится. Зловещая сизая марь поглощает его лучи. Овальное, как яйцо, алое и огромное, оно опускается за тучу. Вон оно уперлось краем в землю. Словно село… Какое смешное!

Кругом тишина. Только что прошло стадо. И туч пыли еще стоит в неподвижном воздухе.

Вдруг топот лошади доносится издали. Кто-то едет по дороге. На горизонте, против солнца, силуэт всадника кажется гигантским.

— Кто это такой? — недоумевает Соня.

Всадник приближается. На нем серая парусиновая блуза, краги и странный головной убор, похожий на шлем греческих воинов. Лошадь породистая, английская. Поравнявшись с холмом, всадник снимает шлем и гордо склоняется перед девушками.

Крик вырывается из груди Мани. О, какой потрясающий, безумный крик ужаса и восторга!

Она узнает гордый профиль, прекрасный лоб, неумолимый взгляд… Она вскочила… Безумное сердце рвется вслед за видением ее ночей. Она схватилась за грудь руками…

Всадник скрылся. В пыли, поднявшейся по дороге долго слышен топот лошади…

— Какой интересный! Кто бы это мог быть? Манечка… Ты никак плачешь? Манечка… Что с тобой?!

Упав на сухой пригорок лицом вниз, Маня рыдает. Восторг? Отчаяние? Что сильнее в этот памятный миг в раскрывающейся душе женщины?

Эти слезы — первая весенняя буря. Она ломит лед, гонит снег. И зовет к солнцу и жизни незрим дремлющие в земле ростки.

 

В гимназии, в нижнем этаже дома, есть кругла большая комната, вся в широких окнах, похожая на беседку. Там стоят рояль и два стула. Больше ничего Профессор Вольф дает здесь уроки музыки, а в свободные часы играют пианистки. В окна виден сад, остатки заглохшего цветника, занесенного снегом. Виден закат. Это любимая комната Мани.

Она сидит на подоконнике, подняв глаза к последним лучам. На ее смуглом лице, румяном и пушистом, как абрикос, играют алые блики. Мане шестнадцать лет. Но все так же непокорно вьются спереди и у висков волосы. Профиль неправилен, и рот с яркими губами немного велик. Капризной, неровной линией раскинулись темные брови. Одна выше другой. Но темные глаза сверкают и искрятся. И только их и видишь в этом оригинальном лице.

Они уже все прочли потихоньку Золя, Прево, Кнута Гамсуна, Пшибышевского [22]… Особенно сильное впечатление вызывает «Homo Sapiens» и «Пан» [23]. Завесы сорваны. Тайны нет. По крайней мере, в теории. У кого замужние сестры, как у Лины Федоровой, для тех все просто. И они с отвращением говорят о том, как мало поэзии в браке! Как скучают замужем их сестры! Как с первым ребенком замыкаются для женщины горизонты.

— Я никогда не выйду замуж! — говорит Маня. — Какая гадость все эти отношения! Особенно если разлюбишь… Нет, я даже представить себе этого не могу. Родить детей… Одного… пятерых… Нет! Я пойду на сцену. Я так разочаровалась в любви, что не влюблюсь уже никогда!

Ее преследует, особенно ночами, во сне, буколическая картинка в лощине. Эта отвратительная тайна природы, которую она подглядела… Ах! Смешно называть это тайной, когда все совершается так откровенно, так бесстыдно! Но она постоянно видит эти образы. И просыпается с бьющимся сердцем. Вся горячая и измученная…

Часто она плачет без причины. И говорит, что ей не хочется жить. Она слишком разочарована…

Соня тоже решила игнорировать мужчин. Она мечтает о курсах. Она сердится на Маню за ее мечты. Быть на сцене, да еще танцовщицей? Позор! Кто их уважает? Кто их смотрит? Старички да офицеры! Неужели жизнь надо отдать на это?

Она за Маню решает, что надо идти на курсы.

Но Маня загадочно отмалчивается.

Опять лето.

Поезд мчится, и ландо ждет у станции. О, радостно Петро приветливо снимает шляпу. Как он постарел за один год! Подвода грузится багажом. И Веря Филипповна, похудевшая за эту зиму, со вздохом откидывается на спинку ландо…

 

Опять высокое небо. И черные ночи… И огромные мигающие, как очи, звезды.

Но здесь, на земле, все неуловимо изменилось. Настроение хозяев имения, отношения к рабочим, к соседям, даже интимная жизнь. Цветник глохнет роз уже нет. Садовника рассчитали. О красоте не думают.

Чудный фруктовый сад сдан в аренду. Какие-то чужие лица, дети арендатора — снуют по саду и зевают под окнами.

Тревога разлита в воздухе. Ее стараются подавить, но она не уходит. Она глядит из глаз хозяйки, из растерянных жестов хозяина. По-прежнему он целые, дни проводит в поле, в нанковом пиджаке и в высоких сапогах. Но теперь он не только не переодевается к обеду, а часто садится за стол, забыв даже вымыть руки. И только дядюшка, корректный как всегда, tire a quatre epingles [24], как говорят французы, брезгливо косится на его грязные ногти.

Вера Филипповна равнодушна. Ах, жить стало так трудно! Этот Штейнбах, наследник покойного, не успел ввалиться в их края, как народ точно взбесился. Он так поднял цены, что нет рабочих рук. Приходится кланяться мужичью. Да и нелегко с ними ладить теперь! Говорить панам приходится оглядываясь да подумавши. И кто может сказать, во что выльется это все накопляющееся недовольство? «Жакерии [25]…» — грозит дядюшка. Ему хорошо зубоскалить, когда терять нечего! А тут еще эти газеты! Эта дума. Разговоры о земле. Неужели, правда, отберут все у дворян? Разорят их? Пустят по миру?

Плохо спится панам от забот.

— Девочки, не ходите далеко, — просит Вера Филипповна. — Всякий народ бродит по дорогам. Вас обидят…

Но Маня каждый вечер ждет на леваде [26]всадника. Она сидит на холме и смотрит вдаль. И вся душа ее в этом взгляде.

 

Ночью девочки просыпаются от необычного шума.

Набат зовет и будит спящих своим медным голосом, полным безысходной тоски. Алое небо подернуто сизым налетом. Оно мигает и точно дышит…

— Пожар! — замирающим голосом говорит Соня.

Маня в одной рубашке кидается к окну и распахивает его настежь.

— О, какая красота! Взгляни!

В доме хлопают двери. Слышны истерические крики женщин. На дворе мелькают фонари. Дымятся осмоленные факелы. Люди бегут со стороны села и кричат что-то… Силуэты у всех такие резкие. Скотина проснулась и испуганно мычит и блеет. В окно тянет гарью.

— Неужели у нас пожар? — с остановившимися глазами спрашивает Соня. И, полуодетая, бежит вниз.

Горит клуня, куда только что накануне Горленко велел свезти с поля все жито.

Вера Филипповна рыдает на террасе. Соня поит ее водой. Бабы визжат, причитают, бестолково мечутся со двора на пожар и обратно на кухню, всем мешая, всем попадая под ноги.

Маня выбегает за ворота, огибает сад и вскрики вает от восторга. Как громадный, ослепительный ко! стер пылает клуня, далеко кругом разбрасывая огненные искры, кидая ими в черное небо как бы дерзким вызовом и местью. Сам Горленко, дядюшка Петро и рабочие рубят загоревшийся плетень и пла щут из ведер на скрутившиеся и сохнущие деревь! Какие у них у всех от копоти чужие и страшньщ лица!

Со стороны села несется вой баб, плач ребятишея и отчаянный гвалт. К сожалению, ветра нет. На такая засуха! Каждая искра опасна…

— Отстоят ли село? — плачет Соня. Она бледня и подавлена. — Года два назад полсела выгорело. Если б ты знала, Маня, какая здесь беднота!

— Слава Богу! Гремит и звенит пожарная ко! манда Штейнбаха. «Эконом», как его называют на селе, — управляющий Липовки — спешит к соседям.

— Наконец-то! — говорит Вера Филипповна я крестится. — Теперь службы не загорятся.

«Отстоят село…» — думает молчаливая Соня.

Как гекатомба [27]пылает великолепное пламя… Потом падает. Все кончилось…

А через неделю опять пылает небо. Опять зовет я тоскует набат.

Горят Дубки, усадьба Нелидовых.

В Лысогорах не спят. Ужас вошел в дом и дохну! холодом в души. Теперь уже никто не сомневается что это поджог.

Дубки лежат за десять верст. Дядюшка и Горе ленко поехали в кабриолете на помощь соседке. Анна Львовна живет и хозяйничает одна, стараясь вырвать родовое гнездо из лап кредиторов, которые жадно тянутся отовсюду после смерти разорившего ее мужа. Двое сыновей ее служат в министерствах, в Петербурге. Давно женаты.

Младший в Лондоне. Прикомандирован к посольству.

— Несчастная старуха! — говорит Вера Филипповна. — Надо завтра съездить к ней. Переживет ли она еще этот удар? Ведь это разорение…

До утра Горленко с зятем и эконом Штейнбаха — Ермоленко — страстный любитель пожаров, бьются над тем, чтобы спасти флигеля, скотный двор и службы.

Но дом спасти нельзя. Он горит, как свечка. И к утру от него остаются только дымящиеся трубы печей.

— Все погибло! — дома рассказывает дядюшка. — Картинная галерея, портреты предков, библиотека чудная… Какая мебель рококо! Какой дивный саксонский фарфор! Этот сервиз князю Галицкому, нашему послу, подарил в прошлом веке Фридрих Великий! И цены ему не было…

— Сам чуть не сгорел из-за фарфора… Чудак! — сердито говорит Горленко. — Всю пару испортил. Рукав и штанину сжег.

— Ах, что такое пара, Вася! Мне до слез жалко Фарфора, — говорит дядюшка. Маня кидается целовать его. — А что же Анна Львовна? Очень убита?

— Король-старуха! — восхищенно говорит дядюшка. — Ни тебе жалобы, ни тебе суеты. Вынес я ей кресло на лужайку перед домом. Сидит и смотрит… И бровью не моргнет… Точно на спектакле… И, оока не рухнули стены, слова не сказала, и не двинулась.

— Только глаза. — подхватывает Горленко. — Боже ж мой, что за глаза!

— Вот интересная! — шепчет Маня подруге. — Знаешь? Она напоминает старуху-барыню с костылем перед Пугачевым. Помнишь картину в «Ниве» [28]?

Соня сочувственно кивает.

Целый месяц говорят об этих пожарах.

Губернатор приезжал к Нелидовой. Полиция сби лась с ног.

Виновных не находят.

 

Солнце село. Маня и Соня идут с левады домой.

Поднявшийся на закате ветер относит звуки их легких шагов.

У пустой сушилки, открытой настежь, но еще с прошлого года пропитанной запахом табака, стоит Зяма.

Рядом — маленький, хрупкий блондин. На нени как на Горленке, куртка и высокие сапоги. На голове студенческая фуражка. Но это ничего не доказываем Это в моде. И все парубки носят такие же фуражки.

У него породистое, тонкое лицо с русой девственной бородкой. Глаза поэта. Белые маленькие руки! барина, не знавшие тяжелого труда.

— Нет, мне нравится такая жизнь, — говорит он на языке кацапов [29]. — Я люблю цветы.

— Вы же ничего не понимаете в садоводстве! — резким гортанным голосом перебивает Зяма.

— Почему вы так думаете? Я много читал. Па крайней мере, знаю настолько, чтобы оградить себя! от подозрений. Сейчас я изучаю жизнь орхидей. — Зяма сердито фыркает. — Нет, это интересно! У цветов такая сложная жизнь! Такая таинственная душа! Вы не читали Метерлинка? Да, ведь вы не любите его…

— Теперь не время читать эту ерунду! — перебивает Зяма. И в голосе его горит страсть. — Ах, вы меня очень огорчаете, Ян! Что сделал с вами город за эти полгода! Я молился на вас. Готов был целовать край вашей одежды…

— Мне это не нужно, Измаил! Я враг фетишизма! Зяма внезапно настораживается.

Девушки приближаются. Их прячет высокий лес резко пахнущей конопли. Но им слышно все.

— Я очень устал, — говорит Ян своим мягким, почти женственным голосом. — Не судите меня строго, Измаил! Не иметь полгода пристанища, каждую минуту ждать ареста и смерти… Вы лучше всякого другого могли бы понять мою психологию. Мне надо отдохнуть. Поверьте, если б не Штейнбах…

— Тише, Ян!

Как клещами хватает Зяма руку товарища. Его черные глаза с звериной остротой пронизывают мглу.

Две фигуры выплыли из сумрака полей. Теперь они рядом.

Ян приподнимает фуражку. Зяма не двигается.

Одно мгновение…

С легким восклицанием девушки идут дальше. Почти бегут.

— Кто эти прелестные девушки? — задумчиво спрашивает Ян.

— У прелестных девушек тоже есть уши, — отвечает Зяма сквозь стиснутые зубы. — Что слышали они? И чего не слыхали?

Ян гордо качает головой.

— Женщина не может быть предательницей! — говорит он с убеждением.

 

Дядюшка повез барышень в Липовку осмотреть парк и палац. На полдороге между двумя усадьбами лежит проклятое место. Ни один хохол не пройдет ночью мимо. Это небольшая дубовая роща на круче глинистого обрыва. Когда-то там нашли удавленника. Никто его не признал. Было ли это убийство или! самоубийство, осталось тайной.

Тело похоронили на опушке рощи. И поставили над безымянной могилой печальный черный крест.

Когда заря огнем охватывает небо, он — высоким и жуткий — четко рисуется на горизонте. И кажется еще выше. Когда же месяц серебрит степь, невольно вспоминается «Страшная месть». Вот-вот крест зашатается. Мертвец встанет из могилы. И с воем подымет к месяцу костлявые руки.

Под горой — яр. Тоже проклятое место. Там пруд-ставок. Когда-то река… С лесом камышей, с холодными ключами, с глубокими, предательскими ямами на дне. Но купаться негде, кроме этого пруда. И потому каждый год там тонут и дети, и скот.

У решетки парка коляска останавливается.

— Можно? — спрашивает дядюшка сторожа.

Тот срывает фуражку и стремительно кидается высаживать щедрого пана.

— Хозяина нет? — спрашивает дядюшка, охорашиваясь.

— Ждем с минуты на минуту, ваше благородия Из Киева ждем. Вы уж извините… В палац нельзя сейчас. В парк — пожалуйте!

Маня сразу теряет дар речи. Она не могла себя представить, чтоб в глуши Малороссии были такий здания.

— Итальянец архитектором был. Это стиль восемнадцатого столетия, — объясняет дядюшка. — Помните, девочки, художника Борисова-Мусатова? Я вам показывал в прошлом году, в журнале. Он рисовал вот такие же дворцы вдали, между двумя: стенами столетних аллей.

Вся широкая дорога между липами, ведущая к дому, — сплошной ковер из цветов. Посредине высоко бьет фонтан из рога, который держит мраморная улыбающаяся нимфа.

— А в оранжерею можно? — спрашивает дядюшка.

— Пожалуйте… Там новый садовник покажет.

— Ах, девочки, какие тут орхидеи! Покойный Штейнбах был человек со вкусом. Он любил все редкой Этот дом он купил у Нелидовых, когда те разорились. Все было запущено. Здесь рос бурьян, вместо этой гвоздики и левкоев. А в парке теперь какие дивные экзотические породы! И подумать, что все это великолепие досталось человеку, который даже не живет здесь… И приезжает, как гость!

— А где же он живет? Где?

— Это космополит, Манечка. Нынче в Москве, завтра в Венеции, а там в Лондоне… Счастливец! Никому не завидую так, как ему. Ой, берегите ваши сердца, девчурки, если когда-нибудь его встретите! Он красив. До неприятности…

— Кра-сив? Ты разве его видел, дядя?

— Видел раз… На званом обеде, у покойного старика.

— Он жид, — говорит Маня, морща нос. — Жиды не могут быть красивы.

— Обскурантка! [30]— смеется дядя и грозит ей пальцем.

В оранжерее приятный полусвет. Душно от запаха каких-то цветов. Садовник возится над кадкой, сидя на корточках.

— Эй, послушайте! Любезный! — говорит дядюшка с тягучими барскими интонациями. — Где у вас тут орхидеи?

Садовник оглядывается и встает. У него породистое лицо с русой девственной бородкой. Глаза поэта. Белые маленькие руки барича, не знавшие тяжелого труда.

У Мани большие глаза. И зрачки разлились от волнения Она локтем толкает Соню. Та густо вспыхивает. Она тоже узнает незнакомца.

— Идите за мной, — говорит он мягко и властно.

И сам идет впереди.

Какие чудища! Безобразные туфли дрожат на высоких стеблях. Разноцветные бабочки, казалось, задремали над цветочным горшком! Странные, чуждые гигантские насекомые прильнули к ветке. Все что хотите, только не цветы. Самая причудливая фантазия не могла бы создать таких загадочных контуре таких разнообразных красок…

Нежным голосом, сухими жестами маленьких рук садовник объясняет, называя каждую породу по-латыни. Он говорит так красиво и поэтично, описывает особенности этих таинственных растений, как бы раскрывая перед людьми темную душу цветов, что дядюшка поражен. Девушки глядят, не отрываясь, в его лицо. Затихшие, взволнованные…

— Вы говорите о цветах, как о людях… — тихо замечает Соня.

Он смотрит ей прямо и просто в зрачки. И ел глаза как будто светятся.

— Да, для меня они ближе, — отвечает он.

Странная пауза, полная значения, мгновенно наступает в душной оранжерее после этих простых слов.

Дядюшка сконфужен. Мелочь, которую он приготовил, чтобы дать на чай, тихо звякает, опущенная вновь на дно кармана.

— Вы… учились садоводству? — спрашивает он.

«Фу, черт! Какой глупый вопрос!..» — думает он тут же.

— Вы здесь недавно?

— Да, — холодно, нехотя звучит ответ.

Еще секунду стоят они, растерянные. Потом дядюшка первый вежливо приподнимает панаму.

— Благодарю вас! — робко говорит Соня.

Садовник полным достоинства жестом касается фуражки. И, замерев, глядит им вслед.

— Миколай Сергеевич! Где вы там? Миколай Сергеич! — кричит какой-то мальчик, подбегая к оранжерее. — Вас в контору просят… Семена привез Хведор из города.

— Сейчас…

Дядюшка и девушки следят горячими глазами, пока тот, кого звали Яном и Николаем Сергеевичем, легкой, эластичной поступью идет через двор. Маленький, изящный, хрупкий.

— Какая прелесть! — говорит Маня. — Разве вы не видите, что это переодетый принц?

И они хохочут, вспоминая: «Эй вы, любезный!»

— Мне начинает казаться иногда, что мы не живем, а спим. И видим сны, — говорит Маня в парке. — Неправда ли, дядюшка? Этот принц… А потом наш рабочий Искра… Вы его заметили? Он тоже как переодетый. И не кажется ли вам, что это только прелюдия к какой-то феерии?

Дядюшка тихонько щиплет ее за щеку.

— Умна! Что говорить! Только как бы в этой феерии нас всех черти не унесли!

Они целый час бродят по парку, любуясь деревьями. Громадный склеп с могилой Штейнбаха поражает воображение Мани. Это какая-то индийская пагода, облицованная мрамором. А внутри пирамида Цветов. На стене венки с надписями. Серебряные, фарфоровые, лавровые. Из веток пальм, с лентами и надписями. В глубине портрет покойного во весь рост. На груди его ордена, русские и иностранные. Надменное бритое лицо с хищным профилем и развитыми надбровными дугами. Зоркие и молодые глаза следят, как живые, за всеми движениями чужих.

— Хорош как портрет!

— И лицо интересное! — говорит Маня.

Все они невольно понижают голос.

— Да, это не плебейское лицо. Их род очень древний… В средние века его предки жили в Англии еще при Генрихе Восьмом.

— Неужели? — шепчет Маня.

— И он был недюжинной личностью. Весь края он держал в руках. И делал много добра. Что это за похороны были! Весь уезд на поминки съехался, Губернатор из Чернигова, многие журналисты из Киева, помещики. Да, он умел жить. И шибко жил, И любил женщин, дети мои. И знал в них толк. А в это имение он был влюблен. Он на него ухлопал около миллиона. Эх, жаль! Нельзя нам в палац! Там шкафчик у него есть резного дуба. С изображением Благовещения. Работы тринадцатого столетия. Церковная утварь. Ему миллион за него предлагал Базилевский. Не отдал.

Они медленно обходят громадный, как озеро, пруд с островками, гротами, мостиками и лебедями.

Они идут обратно, к коляске, которая ждет их за чугунной решеткой.

Ах, эта решетка! Какая красота эти темные, строгие линии и золоченый герб наверху!

— Вот за что ценю старика. Не польстился на моду. Не поставил решетку в стиле «модерн». Знаете, дети мои, откуда взят этот узор? Все старинные замки Франции обнесены точно такой оградой, и Тюильри, и Версаль.

Сторож вдруг почтительно срывает шапку.

Какая-то фигура выходит из нижнего этажа палаца и идет медленно, как призрак, по цветнику, залитому вечерней зарей.

Они видят перед собой странное, мертвенно-бледное лицо с темной, курчавой, длинной, как у Моисея бородой. Седина сверкает в ней серебряными нитями как и на курчавых висках. На голове бархатная шапочка. Бескровные руки опираются на палку. Голова опущена. На высокой, костлявой и сутулой фигуре надет длинный черный сюртук, застегнутый на глухо. На ногах туфли…

Есть что-то неживое, что-то бесстрастное и далекое во всей этой фигуре. Как будто это восковая кукла. Бесцельность чувствуется в этой походке.

— Бен-Акиба? — шепчет Маня.

— Хуже… Вечный жид… [31]

Маня не может объяснить себе, какое странное предчувствие охватывает ее. Эта черная фигура, бесстрастно движущаяся по залитому солнцем цветнику, под алыми лучами зари, среди этой сверкающей красоты. Какой жуткий контраст!

Вот он поравнялся с ними и поднял глаза. На мгновение, на одно только мгновение эти огромные, черные, — как бы бездонные глаза — без блеска и мысли — останавливаются на лице Мани. Но она вздрогнула. Она следит за этой черной фигурой, согбенной, как бы раздавленной незримым призраком горя, сидящим на ее плечах. Она уже видела эти глаза. Да! Да! Как это ни странно! Она уже видела их где-то…

— Кто это? — шепотом спрашивает Соня, садясь в коляску.

Когда экипаж поворачивается на липовый проспект, черный призрак медленно скользит по аллее. Голова опущена по-прежнему на грудь. Но сторож все еще стоит, вытянувшись. И мгновенно, как бы под палочкой волшебника, на дворе и близ служб смолкает и цепенеет многочисленная дворня. И провожает призрак застывшим взглядом.

— Кто это? — повторяет Соня нервным напряженным шепотом.

— Это дядя молодого Штейнбаха. Брат его покойной матери. И племянник поразительно похож на него! Неправда ли, какая романтическая фигура?

— Дядюшка, но почему у него такие глаза? Почему он такой… Не живой, что ли? Вы заметили его походку? Он не такой, как мы.

— Немудрено… Это ты верно подметила. Вся семья его была убита в Одессе, в погроме. И он сошел с ума.

Маня бледнеет… Она старается что-то понять. Что-то вспомнить…

Черные крылья тоски опустились над ее душою. Всю дорогу обратно они молчат.

 

Маню с тех пор тянет к усадьбе Штейнбаха неодолимая сила.

Какая-нибудь верста, не больше, отделяет Лысогоры от Липовки. Там, где кончается лысогорский парк, канавой отделенный от большой дороги, стоит плетень. Во многих местах он уже обвалился. На углу видна старая, развалившаяся беседка. Плакучая береза опустила свои зеленые руки и почти закрыла в нее ход.

Маня любит из этой беседки глядеть на башени белого дома, на темные купы парка. Их разделяет ровная степь. Из беседки виден также черный крест. Поэтому никто, ни господа, ни дворня, не ходят в эту сторону. И Маня чувствует, что это ее царство. Она не любит, чтоб даже Соня сюда заглядывала. Тут у нее коврик на мшистой скамье, табуретка для ног, книги… Любимые стихи Бодлера, Верлена, Альфреда де Мюссе в подлиннике [32]. Она взяла их из библиотеки дядюшки.

Все это остается на ночь.

В знойный день, когда воздух раскалился, дрожит и видимо для глаза струится, в этот час, когда весь дом после обеда погружается в сон, Маня сидит в своей беседке и мечтает.

 

Маня исхудала за одну неделю. Глаза стали больше и горят лихорадкой. Она влюблена…

Да, да! Как это ни странно! Если любовь — это мечты о другом день и ночь. Если любовь — это жажда слышать голос, видеть лицо, руки и движения. Если любовь — это жажда быть вместе и разорвать мрак, ревниво прячущий от нас чужую душу, — то это любовь… Впервые лицо незнакомца, ехавшего по дороге год назад, на закате солнца, лицо ангела с неумолимым взглядом — бледнеет и заслоняется другим лицом, породистым и тонким, с глазами поэта.

Мане надо теперь видеть Яна! Во что бы то ни стало! Надо говорить с ним! Она пойдет в Липовку, прямо в оранжерею. И скажет…

Что она скажет?

А пока она сидит у креста, в проклятом месте, на опушке рощи. Отсюда ей видны крыши дворца и все, кто едет или идет в усадьбу. С книгой в руке она лежит на траве и внушает Яну, чтоб он вышел за ограду.

Все тихо. Только скрипят гуси, белыми пятнами раскидавшиеся в яре, по болоту. Ярко под солнцем сверкает поросшая аиром вода ставка. Четко чернеет полусломанный крест на бледно-синем небе.

Маня так задумывается, что не слышит легких шагов в роще. Вдруг она оглядывается и вскрикивает.

Перед нею Ян.

— Я вас напугал? Простите! — говорит он, снимая фуражку и по-светски кланяясь.

Она садится и натягивает юбку на обнажившиеся. До колен ноги в черных чулках. Ярко горят ее щеки. Ее глаза похожи на звезды. И Ян захвачен этой красотой.

— Нет… Да… Я испугалась… Я ждала вас оттуда!

Она кивает на усадьбу.

— Вы меня ждали?

Безграничное удивление в дрогнувшем голосе Яна. Его глаза темнеют. И легкая краска обжигает скулы.

Теперь Маня не знает, куда деться от стыл Вдруг, с свойственной ей смелостью, она экспансивно смеется. И говорит, глядя Яну в глаза:

— Да… Я давно вас жду… Сядьте! Ян садится, улыбается.

«Какая чудная, детская улыбка!..» — думает он.

Долгая пауза. Маня жадно и наивно рассматривает его лицо, руки, уши, губы. Он нравится ей. Весь! Он похож на хрупкого пастушка из севрского фарфора. Сначала он сконфужен ее любопытством. В том с той же улыбкой начинает разглядывать его лицо и фигуру.

Она хохочет… Смех ее звонкий, сверкающий, жизнерадостный.

«Она похожа на разбитую веслом волну в солнечный день. Когда каждая чешуйка искрится и сверкает золотом…» — думает Ян.

— Я жду… — говорит он тихонько. И в его голосе так много ласки, что Мане чудится, будто он коснулся ее щек.

— Я вас знаю! — говорит она торжественно.

— Я тоже вас знаю.

— Нет… Я не так… Я знаю вашу тайну!..

О, как хорошо, что ни один мускул не вздрагивает в его лице при этих словах ее!

— Вы — переодетый принц… ха!.. ха!.. И зову вас Ян…

Он продолжает улыбаться. Только глаза его щурятся и становятся холодными, как металл. Браво! Другие побледнели бы, но не он. Он не может был как все!

— Ах! Я еще и другое знаю о вас… Совсем невероятное. Вы… атаман разбойников. И… живы только чудом…

Они молчат, глядя в зрачки друг другу.

Вдруг Маня обнимает колени руками. Кладет на них голову и умоляюще, с погасшей душой говорит, как провинившееся дитя:

— Не сердитесь на меня! Я подслушала это нечаянно… Измаил говорил с Розой, и я не все поняла. Но когда услыхала ваше имя… я уже не могла не слушать… Но вы не бойтесь! Я умею молчать. Ни в детстве, ни теперь, в гимназии — никто не знал, о чем я мечтаю. И чего хочу… Вы не сердитесь? Вы не сердитесь?

Она протягивает руку. Ян с прежней улыбкой дает ей свою.

«О, какое чудное прикосновение!.. — думает она.

— Будем знакомы… Хотите? — спрашивает она горячими звуками. — Приходите сюда каждый день!.. Я буду вас ждать… Да? Ах, если б вы знали, как я мечтала о встрече с вами! Какое счастье, что вы пришли! Но это все равно! Если б нынче вы не пришли сюда, завтра я пошла бы сама в оранжерею. Ну, сядьте!.. Ближе!.. Что вы так смотрите на меня, Ян? Ах, да! Можно ли вас так звать?

— Наедине, — говорит он, улыбаясь.

Ее рука, обнаженная выше локтя, в кисейном рукаве, худенькая и смуглая девичья рука бессознательно тянется к нему. И он также бессознательно, повинуясь неодолимому обаянию, берет эту руку, держит в своей. И тихо пожимает ее.

Из груди Мани вырывается счастливый вздох.

Любовь пришла внезапно, как весенняя гроза. Сейчас один беглый взгляд, одно робкое прикосновение Дают больше счастья, чем даст впоследствии целая Жизнь с бурной гаммой ее ощущений. И этих минут мне забыть никогда!

— А вы разве меня знаете? — вдруг спрашивает Маня. — Знаете?

— Знаю, — шепотом отвечает он. — Кто же я? Кто?

— Вы? Сказка…

Она смеется с восторгом.