Erhalten Sie Zugang zu diesem und mehr als 300000 Büchern ab EUR 5,99 monatlich.
Астрид — единственный ребенок матери-одиночки Ингрид, которая пользуется своей красотой, чтобы манипулировать мужчинами. Астрид обожает мать, но их жизнь рушится, когда Ингрид убивает своего любовника и ее приговаривают к пожизненному заключению… Годы одиночества и борьбы за выживание, годы скитаний по приемным семьям, где Астрид старается найти свое место. Каждый дом — очередная вселенная, с новым сводом законов и уроков, которые можно извлечь. Но мир каждый раз отвергает ее... Время от времени Астрид навещает Ингрид в тюрьме, но та, одержимая любовью к дочери, завистью и ревностью, пытается управлять ее жизнью. Девушка старается вырваться из-под удушающей опеки матери и следовать своим путем…
Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:
Seitenzahl: 526
Veröffentlichungsjahr: 2024
Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:
Посвящается мужчине из Каунсил-Блафс
Janet Fitch
WHITE OLEANDER
Печатается с разрешения издательства Little, Brown and Company, New York, New York, USA и литературного агентства Andrew Nurnberg.
© Janet Fitch, 1999
Школа перевода В. Баканова, 2017
© Издание на русском языке AST Publishers, 2017
Горячий пустынный ветер Санта-Ана иссушал и выбеливал остатки весенней травы. В такой жаре блаженствовали только нежные ядовитые бутоны и заостренная зелень олеандров. Душными сухими ночами мы – я и мама – не могли спать. Однажды я проснулась в полночь и обнаружила, что ее кровать пуста. Поднялась на крышу и сразу же заметила светлые, точно белое пламя, волосы в свете неполной луны.
– Время олеандров, – промолвила мама. – Любовники, убивая друг друга, спишут все на этот ветер.
Она подняла крупную ладонь, позволяя жаркому дыханию пустыни лизать расставленные пальцы. Когда дул Санта-Ана, мама становилась сама не своя. Мне только-только исполнилось двенадцать, и я за нее боялась. Мечтала, чтобы все стало как прежде, чтобы ветер стих и с нами вновь был Барри.
– Поспи немножко, – попросила я.
– Я никогда не сплю.
Мы сидели рядом и смотрели на город. Он гудел и поблескивал, точно чип в глубине диковинного компьютера, храня секреты, как игрок в покер. Ветер распахнул мамино белое кимоно и обнажил низкую полную грудь.
Я положила голову ей на колени, вдохнула аромат фиалок.
– Мы Жезлы, – произнесла она. – Ищем красоту и гармонию, чувственность предпочитаем сентиментальности.
– Жезлы, – повторила я, показывая, что слушаю.
Наша масть Таро. Когда-то она раскладывала для меня карты, объясняла масти: Жезлы и Денарии, Кубки и Мечи. Теперь прекратила – не хотела знать будущее.
– Цвет волос достался нам от викингов, – продолжала она, – косматых дикарей, которые крошили в щепу своих идолов и вялили мясо на деревьях. Наши предки разграбили Рим. Бойся лишь немощной старости и смерти в постели. Не забывай, кто ты!
– Не забуду.
Внизу на улицах Голливуда выли сирены, пилой проезжаясь по нервам. В сезон Санта-Ана эвкалипты вспыхивали, словно гигантские свечи, огонь бежал по смолистому чапаррелю, гнал отощавших койотов и оленей с холмов вниз на Франклин-авеню.
Мама подняла лицо к обожженной луне, купаясь в ее зловещем свете.
– Луна сегодня похожа на глаз ворона.
– Нет, на лицо ребенка, – возразила я, не поднимая головы.
Она мягко погладила меня по волосам.
– Луна-предательница.
Еще весной такая напасть была немыслима, и все же она подстерегла нас, как противопехотная мина. Тогда мы даже имени Барри Колкера не знали.
Барри… В начале он казался маленьким, меньше запятой, пустяковее случайного кашля. Они познакомились на вечере поэзии, среди виноградных лоз в Венис. Мама, как всегда на таких чтениях, была в белом, ее волосы на фоне смугловатой кожи походили на только что выпавший снег. Она стояла под массивным инжиром, листья которого напоминали человеческие ладони. Я сидела за столом со стопками тоненьких книг от техасского издательства «Блю-Шу-пресс» и рисовала ладони дерева и пчел, пьяно кружащих над забродившими на солнце паданцами. Я тоже захмелела – от глубокого, напоенного солнцем голоса, в котором улавливался намек на монотонные песни бабушки-шведки. Если бы вы слышали мою маму, вы бы знали силу этого завораживающего голоса.
После выступления вокруг нас столпились люди. Я складывала деньги в коробку из-под сигар, мама подписывала книги.
– Ах, эти писательские будни! – Она с иронией посмотрела на смятые пятерки и доллары в моих руках.
Мама любила чтения, так же как любила вечера с друзьями-литераторами, когда за бокалом или косячком они громили знаменитых поэтов. И одновременно ненавидела их, как ненавидела свою дурацкую работу в журнале «Современное кино», где клеила в номер заметки собратьев по перу, которые, по цене пятьдесят центов за слово, бесстыже изрыгали клише, избитые существительные и вялые глаголы (при том, что мама могла часами мучительно выбирать между «вновь» и «снова»…).
Она подписывала книги с привычной устремленной внутрь полуулыбкой, благодарила и словно бы усмехалась про себя. Я знала, кого она ждет. Я его уже видела – застенчивый блондин в майке без рукавов и ожерелье из шерстяных бус беспомощно и хмельно смотрел на нее с заднего ряда. С моим двенадцатилетним стажем в роли дочери Ингрид я вычислила бы их даже с закрытыми глазами.
Сквозь толпу пробился подписать книгу плотный мужчина с темным хвостом вьющихся волос.
– Барри Колкер. Замечательные стихи!
Она подписала и вернула книгу, даже не взглянув на него.
– Может, встретимся вечерком?
– У меня свидание. – Потянулась за следующей.
– А потом?
Мне понравилась его уверенность, хотя он был не в ее вкусе: полноватый брюнет в костюме от Армии Спасения.
Мама, разумеется, предпочитала застенчивого блондина, намного младше ее и тоже мечтающего стать поэтом. Он-то и проводил нас домой.
Я лежала на матрасе на затянутой сеткой веранде и ждала, когда он уйдет, наблюдая, как вечерняя синева тает, словно невысказанная надежда, и превращается в темный бархат. Мама с блондином ворковали в доме. В воздухе разливался аромат особых японских благовоний – дорогой, без намека на сладость, запах дерева и зеленого чая. В небе проступила россыпь звезд, однако в Лос-Анджелесе нет правильных созвездий, и я мысленно соединяла их по-новому: Паук, Волна, Гитара.
Когда он распрощался, я перешла в большую комнату. Мама в белом кимоно, поджав ноги, сидела с тетрадью на кровати и макала перо в пузырек с чернилами.
– Ни в коем случае не позволяй мужчине остаться на ночь. При первых лучах зари тускнеет любая магия ночи.
Магия ночи. Звучало очень красиво. Когда-нибудь у меня тоже будут возлюбленные, и после свидания я стану писать стихи. Я рассматривала бутоны белого олеандра, которые она утром поставила на кофейный столик, – три веточки, олицетворение небес, человека и земли – и думала о музыке голосов в темноте, мягком смехе и аромате благовоний. Коснулась цветов. Небеса. Человек. Дымка тайны. Казалось, я вот-вот в нее проникну…
Все лето я ходила с мамой на работу. Ей не пришло в голову пристроить меня в летний лагерь, а сама я не попросила. Учиться мне нравилось, но общение со сверстницами было мукой, я никак не вписывалась в их компанию. Они словно относились к иному биологическому виду, их заботы мне были так же чужды, как интересы догонов Мали. Седьмой класс выдался особенно болезненным, и я с нетерпением ждала, когда вновь смогу проводить время с мамой. Офис «Современного кино» – чернильные ручки, цветные карандаши, ватманы, прозрачные пленки, тангирная сетка, бордюрная лента и выброшенные фотографии, из которых я клеила коллажи, – стал моим раем. Мне нравились беседы взрослых. Они забывали о моем существовании и говорили удивительные вещи. Сегодня, например, авторы и заведующая отделом художественного оформления Марлин судачили о романе между владельцем журнала и редакторшей.
– Причуды помешательства на почве Санта-Аны, – заметила от монтажного стола мама. – Носатая анорексичка и хохлатый чихуахуа. Верх нелепости! Дети не будут знать, клевать им или лаять!
Замечание встретили смехом. Мама обычно говорила то, о чем остальные молчали.
Я сидела за свободным столом и рисовала жалюзи, которые резали солнечный свет, точно сыр. Хотелось, чтобы она сказала что-нибудь еще, но мама снова надела наушники, будто поставила точку в конце предложения. Она всегда работала под экзотическую музыку, представляя себя в благоухающем царстве огня и теней, а не в журнале про кино, где приходится наклеивать интервью с актерами за восемь долларов в час. Она сосредоточенно резала гранки острым ножом и отлепляла длинные липкие полоски.
– Сдираю кожу пресных писак, – пояснила она. – Потом прививаю их на страницу и создаю монстров бессмыслицы.
Авторы нервно рассмеялись.
Когда вошел Боб, владелец журнала, никто не обратил на него особого внимания. Я опустила голову и схватила рейсшину, словно занимаюсь делом. До сих пор он ничего не говорил по поводу моего присутствия, но Марлин велела «летать низко, чтобы не запеленговали». Меня он не замечал, только маму. В тот день он остановился за ее спиной, читая через плечо макет. На самом деле просто хотел постоять рядом, коснуться ее волос, белых, словно талая ледниковая вода, и заглянуть в вырез платья на груди. Наклонился ближе – я заметила отвращение на ее лице – и, словно теряя равновесие, положил ладонь ей на бедро.
Она вздрогнула, якобы от неожиданности, и невзначай полоснула его голую руку острым, как скальпель, ножом.
Он ошеломленно смотрел на проступающие бисеринки крови.
– Ой, Боб, прости! Я тебя не заметила! Очень больно?
Взгляд васильковых глаз яснее ясного говорил, что она с той же легкостью перережет ему глотку.
– Да нет, пустяковая царапина.
Ниже короткого рукава футболки-поло алел глубокий порез сантиметров пять длиной.
– Не волнуйся, ты ведь нечаянно, – добавил он чуть громче, для окружающих, и удрал к себе в кабинет.
Обедали мы среди холмов, в рассеянной тени большого платана, чья светлая матовая кора на фоне поразительно голубого неба напоминала женское тело. Ели йогурт в картонных упаковках и слушали кассету со стихами Энн Секстон в исполнении автора. В своей пугающе ироничной манере она монотонно говорила о сумасшедшем доме и звоне колокольчиков.
Мама нажала паузу.
– Что там дальше?
Мне нравилось, когда она чему-нибудь меня учила. Мама слишком часто была недосягаема, и когда вдруг она сосредоточивала на мне взгляд, я чувствовала себя как цветок, который пробивается из-под снега под первыми лучами солнца.
Я без колебания продолжила стихотворение, словно песню. Сквозь листву нас согревал солнечный свет, а безумная Энн звонила в колокольчик, си-бемоль. Мама кивнула.
– Всегда заучивай стихи наизусть. Они станут частью твоего естества и, как фтор в воде, предохранят душу от тлетворного дыхания мира.
Я представила, как душа впитывает эти слова, точно кремниевую воду в Окаменевшем лесу, и превращает мою древесину в узорчатый агат. Мне нравилось, когда мама меня воспитывала. Я думала, что глине приятно прикосновение руки опытного гончара.
Во второй половине дня в отдел художественного оформления спустилась редакторша. Шлейф ее восточных духов потом еще долго висел в воздухе. Худая, с чрезмерно блестящими глазами и нервными движениями вспугнутой птицы, Кит нарочито широко улыбалась красными губами и резко перемещалась по комнате: глядела на макет, рассматривала страницы, останавливалась почитать у мамы через плечо и указывала, что изменить. Мама откинула волосы. Так вздрагивает кошка, прежде чем вцепиться когтями вам в руку.
– Ох уж эти твои волосы, – заметила Кит. – Не опасно? Клей все-таки…
Ее собственная иссиня-черная прическа была геометрической, растительность на затылке коротко сострижена.
Мама не ответила, но ее случайно оброненный нож вонзился в стол, точно копье.
Когда Кит ушла, она повернулась к заведующей отделом:
– Она предпочла бы оболванить меня чуть ли не налысо и выкрасить под битум, как себя.
– Стойкий вампирский оттенок для ваших волос… – отозвалась Марлин.
Я не поднимала глаз – знала, что мы здесь из-за меня. Если бы не я, маме не пришлось бы работать. Она бы сейчас покачивалась на лазурных волнах на другом конце земного шара или танцевала фламенко при луне под гитару. Вина жгла меня, точно клеймо.
В тот вечер она отправилась в город одна. Я с час порисовала, съела бутерброд с арахисовым маслом и майонезом и спустилась к Майклу. Постучала в хлипкую дверь. Открылись три засова.
– Идет «Королева Кристина».
Мягкий спокойный мужчина примерно маминого возраста, но бледный и отечный из-за пьянства и постоянного сидения дома. Он улыбнулся и расчистил для меня место на диване посреди грязной одежды и выпусков «Вэрайети».
Его квартира очень отличалась от нашей. Она трещала по швам от мебели, сувениров, киношных плакатов, глянцевых журналов, газет, бутылок из-под вина и помидорной рассады на подоконниках, которая тянулась вверх к свету. Тут даже днем было сумрачно – окна выходили на север, – зато открывался потрясающий вид на Знак Голливуда. Собственно, поэтому Майкл сюда и переехал.
– Снова снег, – произнес он вместе с Гарбо, так же, как она, обращая лицо к небу. – Вечный снег! – И протянул мне миску с семечками подсолнуха.
Я щелкала семечки, скинув резиновые сланцы, в которых ходила с самого апреля, – не решалась сказать маме, что туфли снова малы. Не хотела напоминать, что из-за меня она оказалась в ловушке счетов за электричество и вечно маленькой детской обуви, из-за меня цепляется за стекло, как засыхающие помидоры. Красивая женщина, волочащая увечную ногу. Я была этой ногой, веригами, кирпичами, зашитыми в подол платья.
– Что начитываешь?
Майкл был актером, однако снимали его мало, а от сериалов он отказывался и жил за счет записи книг на кассеты. Чтобы не иметь хлопот с профсоюзом, приходилось работать под псевдонимом Вольфрам Малевич. Каждое утро, спозаранок, мы слышали через стенку его голос. Еще с армейских времен он знал немецкий и русский. Служил в разведке, так называемой армейской интеллектуальной элите – оксиморон, как он говорил, – и ему всегда давали книги русских и немецких авторов.
– Короткие рассказы Чехова.
Майкл наклонился к кофейному столику и протянул книгу. Я полистала. Страницы пестрели комментариями, подчеркиванием и цветными наклейками.
– Мама ненавидит Чехова. Говорит, сразу ясно, зачем нужна была революция.
– Уж эта твоя мама! – улыбнулся Майкл. – Вообще-то тебе может понравиться. Чудесная меланхолия.
Мы повернулись к телевизору, чтобы не пропустить лучшую реплику из «Королевы Кристины», и повторили вместе с Гарбо: «Этот снег, точно белое море, выйдешь и потеряешься… и забудешь обо всем».
Я сравнивала мать с Королевой Кристиной, холодной и печальной, с глазами, устремленными к далекому горизонту. Именно там ей место, среди мехов, дворцов и редких сокровищ, каминов, где можно целиком поджарить северного оленя, и кораблей из шведского клена. Больше всего я боялась, что однажды она найдет туда дорогу и не вернется, потому ночами всегда дожидалась ее возвращения, как бы долго она ни задерживалась. Мне необходимо было услышать, как поворачивается ключ в замке, и вдохнуть аромат фиалковых духов. Я старалась не усугублять положение просьбами и не приземлять ее своими мыслями. Когда другие девочки клянчили обновки или жаловались на невкусный обед, я приходила в ужас. Неужели им невдомек, что они лишают матерей крыльев? Как только цепям не стыдно перед своими узниками?!
Но до чего же я завидовала, когда матери садились к ним на кровать и спрашивали, о чем они думают! Моей маме любопытно не было. Я часто гадала, кем она меня считает: собакой, которую можно привязать у магазина, попугайчиком на плече?
Я ни разу не заикнулась, что хочу иметь отца, ходить летом в походы и что иногда она меня пугает. Боялась, что она упорхнет, и я останусь совсем одна и буду жить среди кучи детей и разных запахов, где красота, тишина и пьянящие звуки маминого голоса станут так же далеки, как Сатурн.
Блеск надписи «Голливуд» потускнел из-за июньского тумана. Мягкая дымка доносила с холмов запах шалфея и чамиза, протирая оконное стекло мечтами.
Она пришла домой в два, когда закрылись бары. Одна. Ее неуемная натура была на время удовлетворена. Я сидела на кровати, смотрела, как она переодевается, восхищаясь каждым движением. Когда-нибудь и я вот так же, скрестив руки, сниму через голову платье и скину туфли на каблуках. Я восхищенно их примерила. Год-другой, и будут впору. Она села рядом, протянула мне щетку, и я принялась расчесывать ее бледные волосы, рисуя в воздухе фиалки.
– Снова видела козлоногого, – сообщила мама.
– Какого козлоногого?
– С литературного вечера, помнишь? Ухмыляющийся Пан с раздвоенными копытами под штанами.
Мы отражались в круглом зеркале на стене: длинные распущенные волосы, голубые глаза. Скандинавки. В такие минуты я почти вспоминала, как рыбачила в холодных глубоких морях, чувствовала запах трески, видела угли костров, войлочные сапоги, наш странный алфавит, похожие на палочки руны, и язык, звуки которого вспахивают поле.
– Барри Колкер. Все время на меня пялился. Марлин говорит, он пишет для светской хроники. – Тонкие губы изогнулись неодобрительными запятыми. – Был с этой актрисой из «Парка кактусов», Джил Льюис.
Белые волосы струились под щеткой из свиной щетины, точно небеленый шелк.
– С этим толстым боровом! Представляешь?
Я знала, что она представить не может. Красота была для мамы законом, религией. Можно делать все, что пожелаешь, если делаешь красиво и сам красив. А иначе ты просто не существуешь. Она вбивала мне это в голову с младенчества. Правда, я уже заметила, что реальная жизнь не всегда соответствует ее представлениям.
– Может, он ей нравится…
– Значит, бедняжка выжила из ума! – отозвалась мама, забрала щетку и начала причесывать меня, больно стукая по голове. – Могла бы заполучить любого красавца. И о чем только думает?..
Она снова видела его в своем любимом богемном баре без вывески, в центре города. А потом на вечеринке в Силверлейк. Жаловалась, что куда бы ни шла, козлоногий тут как тут.
Я считала это совпадением, пока однажды вечером мы не отправились в Санта-Монику на выступление ее приятеля, который играл на бутылках из-под воды и что-то занудно пел про жару. Я заметила Барри через четыре ряда от нас. Он все время пытался привлечь ее внимание. Помахал мне, и я незаметно, чтобы не увидела мама, помахала в ответ.
Когда выступление закончилось, я хотела с ним поговорить, но она быстро потянула меня за руку и прошипела:
– Не поощряй его!
А когда Барри явился на журнальную вечеринку, пришлось признать, что он ее преследует. Веселились во дворе старого отеля на Сансет-стрип. Жара спадала. Женщины пришли в открытых платьях. Мама в белом шелке походила на мотылька. Я протиснулась сквозь толпу к столику с закусками и быстро набила сумочку тем, что не протухнет за несколько часов без холодильника: крабовыми клешнями, стрелками спаржи и печенью в беконе. Откуда ни возьмись появился Барри с тарелкой креветок. Увидел меня и тут же окинул взглядом толпу, ища маму. Она стояла сзади с бокалом белого вина и сплетничала с фоторедактором Майлзом, длинным англичанином со щетиной на подбородке и желтыми от сигарет пальцами. Она еще не заметила Барри. Он двинулся к ней сквозь толпу. Я шла по пятам.
– Ингрид! – с улыбкой произнес он, вторгаясь в их тесный кружок. – Я вас искал!
Она ледяным взглядом окинула его съехавший набок горчичный галстук, коричневую рубашку, лопающуюся на животе, кривые зубы и тарелку с креветками в мясистой руке. Я прямо-таки слышала завывание студеного шведского ветра, но Барри, видимо, оказался морозоустойчивым.
– Я о вас думал, – продолжил он, подходя еще ближе.
– Напрасно!
– Вы еще измените свое мнение.
Он коснулся пальцем носа, подмигнул мне и отошел к другой группе, где обнял и чмокнул в шею какую-то красотку. Мать отвернулась. Этот поцелуй был против всех ее правил. В ее вселенной такое просто не могло произойти.
– Вы знакомы с Барри? – поинтересовался Майлз.
– С каким Барри?
В ту ночь она не могла заснуть. Мы спустились в бассейн и плавали медленными тихими гребками под местными звездами: Крабовой Клешней и Гигантской Креветкой.
Мама нагнулась над чертежным столом и от руки, длинными элегантными ударами, резала гранки.
– Дзэн, – промолвила она. – Не колеблясь, безошибочно. Окно в благодать!
Она казалась по-настоящему счастливой. Такое бывало порой, когда работа спорилась: мама забывала, кто она, где, забывала обо всем, кроме безупречно ровных разрезов. Столь же чистое удовольствие, как от только что придуманной изящной фразы.
И вдруг я увидела то, чего не видела она: в комнату вошел козлоногий. Я не хотела портить благодать и потому продолжала сооружать китайское дерево из тангирных точек и неподошедших по размеру снимков из «Салам, Бомбей!». Когда я подняла голову, он поймал мой взгляд и прижал палец к губам, а потом подкрался к маме и постучал ее по плечу. Она полоснула ножом бумагу, резко обернулась, и я испугалась, что она сейчас его пырнет. Барри положил на стол маленький конверт.
– Для вас с дочерью.
Мама достала два бело-синих билета и, к моему совершенному изумлению, молча их оглядела. Посмотрела на Барри, вонзила нож-скальпель в прорезиненную поверхность стола, словно дротик, и через секунду его вытащила.
– Только концерт, – произнесла она. – Никакого ужина, никаких танцев.
– Идет!
Я видела, что он ей не верит. Плохо ее знает.
Это был концерт гамелана в Музее искусств. Стало ясно, почему она согласилась. Непонятно было только, как он узнал, на что ее подманить, как вычислил то единственное, от чего она ни за что не откажется. Подслушивал в олеандрах под нашими окнами? Выведывал у друзей? Подкупил кого-нибудь?
Мы ждали его во дворе музея. Ночной воздух потрескивал от жары. Наэлектризовалось буквально все. Когда я причесывала волосы, на кончиках вспыхивали искры.
Мамины руки нервно подергивались.
– Опаздывает. До чего жалок!.. Сразу надо было понять. Наверное, вместе с сородичами охотится в полях за самками. Никогда больше не буду ни о чем договариваться с парнокопытными! Напомни мне, если что.
Она не стала переодеваться после работы, хотя времени хватало. Хотела подчеркнуть, что свидание не настоящее и ровно ничего не значит. Воздух благоухал летучим букетом дорогих духов. Со всех сторон на нее бросали неодобрительные взгляды женщины в пестрых летних шелках. А мужчины восхищались, улыбались, рассматривали и… смущенно отворачивались под горящим взглядом голубых глаз.
– Мужчины! – процедила она. – Даже самые неприглядные мнят себя кавалерами хоть куда.
С другого конца площади к нам приближался Барри. Тучное тело подпрыгивало на коротеньких ногах. Расплылся в улыбке, сверкая щелью между зубами.
– Извините, жуткие пробки!
При этих словах мама отвернулась. Она всегда учила, что извиняются только слабаки. Никогда не извиняйся и не объясняй!
Двадцать низких худых мужчин индонезийского оркестра сидели на коленях перед причудливыми ксилофонами, гонгами и барабанами. Заиграл барабан, присоединились низкие колокольчики. Вступали остальные инструменты. Звук нарастал, сложные ритмы переплетались, точно лианы. Мама говорила, что гамелан переводит мозг на более тонкую волну, чем все тета, альфа и бета, привычные каналы мышления отключаются, и в незадействованных участках мозга формируются дополнительные. Словно параллельные кровеносные сосуды в поврежденном сердце.
Я закрыла глаза и смотрела, как на темном экране век танцуют крошечные птицы из драгоценных камней. Они уносили меня с собой, говорили на языке, в котором не было слов для странных матерей с бледно-голубыми глазами, квартир с уродливыми блестками у входа и опавшими листьями в бассейне.
Концерт окончился. Зрители встали с плюшевых сидений и повалили к выходу, а мама по-прежнему сидела с закрытыми глазами. Ей нравилось уходить последней. Она терпеть не могла толпы и презирала комментарии по поводу концерта или, того хуже, очереди в туалет. Они перебивали ей настрой. Она все еще пребывала в другом мире и намеревалась задержаться там как можно дольше, летая мыслью по новым переплетающимся туннелям похожего на коралл мозга.
– Закончилось, – произнес Барри.
Мама подняла руку, призывая к молчанию. Он посмотрел на меня. Я пожала плечами – давно привыкла. Мы сидели, пока в зале не стих последний шум. Наконец она открыла глаза.
– Ну как, пойдем перекусим? – спросил он.
– Я никогда не перекусываю, – заявила она.
Хотелось есть, но если мама что-то решала, то не отступалась. Мы пошли домой, и я поужинала рыбными консервами, а она тем временем написала в ритмах гамелана стихотворение о куклах театра теней и богах удачи.
Летом того года, когда мне исполнилось двенадцать, я часто бродила неподалеку от маминого журнала. Район был застроен в двадцатые годы и именовался Перекрестком мира. В центре высилось здание в виде океанского лайнера в стиле позднего ар-деко. Сейчас его занимало рекламное агентство. Я сидела на каменной скамье и представляла у желтых металлических поручней Фреда Астера в синем кителе и фуражке.
Вокруг мощеной площади расположились причудливые двухэтажные строения самых разных стилей: от сказок братьев Гримм до Дон Кихота. Их снимали фотостудии, кастинговые агентства и наборные цеха. Я рисовала веселую Кармен под вазой с красной геранью, лениво прислонившуюся к резной двери модельного агентства, и скромную Гретель с ленточками в волосах, которая подметала германские ступени фотостудии.
Я смотрела, как из агенства в студию и обратно снуют высокие красавицы в брюках-клеш и полупрозрачных летних платьях. Кое-как перебиваясь временными заработками, они оставляли здесь кровью и потом добытые деньги в надежде на лучшее будущее. Мать говорила, что ловить тут нечего – агентства морочат им голову. Мне хотелось предостеречь девушек, но их красота делала это излишним. Какая беда может приключиться с длинноногими ясноглазыми красотками с точеными лицами? Их даже жара не касалась, точно они жили в другом климате.
Однажды часов в одиннадцать мама неожиданно появилась на кафельных ступеньках «Современного кино», и я закрыла альбом для рисования, думая, что она решила пообедать пораньше. Однако вместо того, чтобы идти к машине, мы свернули за угол, где к старому «Линкольну» с открывающимися наоборот дверцами прислонился Барри Колкер в ярком клетчатом пиджаке.
Бегло окинув его взглядом, мама зажмурилась.
– В этом уродливом наряде на тебя вообще невозможно смотреть! Снял с какого-нибудь покойника?
Барри ухмыльнулся.
– Это же скачки! Нужно что-то броское. Традиция.
– Ты как диван в доме престарелых, – заявила она, садясь в машину. – Слава богу, никто из знакомых меня с тобой не увидит.
Я была в шоке: свидание! Я-то не сомневалась, что все ограничится концертом. И вот Барри открывает передо мной заднюю дверцу.
Я никогда не была на скачках. Мама не отвела бы меня в такое место: к лошадям, под открытым небом, где никто не читает книги и не размышляет о Красоте и Роке.
– При обычных обстоятельствах я бы не согласилась, – пояснила она, устраиваясь на переднем сиденье и пристегиваясь. – Но идея улизнуть на часок так соблазнительна, что нету сил.
– Тебе понравится. – Барри втиснулся за руль. – Грех в такую погоду пахать на журнальных галерах!
– Это всегда грех, – отозвалась она.
Мы двинулись по автостраде в сторону Кахуэнги, на север, прочь из Голливуда, в долину Сан-Фернандо, а потом на восток в сторону Пасадены. Жаркое марево накрывало город, точно крышкой.
Ипподром Санта-Анита расположился у отвесных синих склонов хребта Сан-Гейбриел. От ярких клумб и безупречных газонов в задымленный воздух поднималась жирная цветочно-травяная струя. Мама шагала немного впереди, притворяясь, что они с Барри не знакомы, но потом сообразила, что так одеты абсолютно все – тут и там мелькали белые туфли и зеленый полиэстер.
Лошади блестели, точно хорошо смазанные металлические механизмы на стальных пружинах. Жокеи в сверкающих на солнце атласных рубашках проводили вдоль трибун пары скакунов: молодые лошади рядом с более опытными и спокойными. Разгоряченные животные нервно шарахались от детей за заграждением и пугались флагов.
– Выбери лошадь, – предложил Барри.
Мама выбрала белую кобылу под номером семь, из-за имени – Гордость Медеи.
Жокеи с трудом водворили скакунов в кабины, и когда стартовые ворота открылись, лошади дружно рванули вперед по грунтовой дорожке.
– Семерка, давай! – кричали мы. – Принеси удачу!
Она пришла первой. Мама смеялась, обнимала меня и Барри. Я впервые видела ее такой взволнованной, веселой и помолодевшей. Барри поставил от ее имени двадцать долларов и теперь протянул ей выигрыш – сотню.
– Поужинаем? – спросил он.
Да, взмолилась я про себя, пожалуйста, скажи да! Как можно теперь ему отказать?
В местном ресторанчике мы с Барри заказали салаты и слабо прожаренный бифштекс с печеной картошкой и сметаной. Мама ограничилась бокалом белого вина. Ингрид Магнуссен в своем репертуаре. Она выдумывала правила – и неожиданно они оказывались начертаны на Розеттском камне, поднимались со дна Мертвого моря или смотрели на вас со свитков династии Тан.
За ужином Барри рассказывал о своих путешествиях на Восток, где мы никогда не были. О том, как он выбрал в меню прибрежной забегаловки на Бали галлюциногенные грибы и потом бродил по лазурному берегу, думая, что попал в рай. О поездке в храмовый комплекс Ангкор-Ват в джунглях Камбоджи в компании тайских контрабандистов. О неделе в плавучих борделях Бангкока. Очаровывая маму, он совершенно забыл о моем существовании. Его голос благоухал гвоздикой, звенел соловьиными трелями, переносил на рынки специй Целебеса, увлекал на плавучем дому в открытое море. Мы повиновались ему, точно кобры – движениям тростниковой флейты.
Садясь в машину, она позволила обнять себя за талию.
Барри пригласил нас на ужин, обещал приготовить индонезийские блюда. Когда уже почти стемнело, я неожиданно сказалась больной – страстно желала, чтобы у них с Барри все получилось. Думала, что, быть может, он и есть тот самый мужчина, который нас накормит, согреет и сделает настоящей семьей.
Мама битый час выбирала наряд: белые индийские брюки с туникой, голубое кисейное платье с низким вырезом, платье с ананасами, гавайское платье. Я впервые видела ее такой нерешительной.
– Голубое, – посоветовала я.
Оно точно подходило под цвет глаз и делало ее совершенно неотразимой.
Мама выбрала индийскую пару, скрывавшую каждый сантиметр ее золотистой кожи.
– Я не задержусь, – добавила она в дверях.
Я лежала на ее кровати и представляла их вместе: сумерки и дуэт низких голосов за рийстафелем. Я не пробовала его с семи лет, с тех пор, как мы уехали из Амстердама. Его запах вечно витал в нашем районе, и мама обещала, что мы обязательно съездим на Бали. Я воображала, как мы просыпаемся под звон колокольчиков и блеяние коз в доме с островерхой крышей с видом на террасы рисовых полей и сказочно прозрачное море.
Немного погодя я сделала бутерброд с сыром и маринованными огурцами и отправилась к Майклу. Тот сидел над полупустой бутылкой экологически чистого красного вина – «нищенская роскошь», как он его называл из-за пробки – и заливался слезами, глядя картину с Ланой Тернер. Мне Лана Тернер не нравилась, и смотреть на умирающие помидоры тоже не было сил, поэтому я взялась за Чехова, а когда Майкл отключился, спустилась вниз в теплый, точно слезы, бассейн. Легла на спину и смотрела на звезды, Козла и Лебедь, в надежде, что мама влюбилась.
За все выходные она ни слова не сказала о свидании, только писала стихи, сминала их и бросала в корзину.
Кит выверяла текст, глядя маме через плечо, а я за столом в углу делала коллаж на чеховские темы, вырезая из ненужных фотографий даму с собачкой. Зазвонил телефон. Марлин ответила и прикрыла трубку рукой:
– Барри Колкер.
Голова Кит дернулась при звуке этого имени, словно марионетка в руках неуклюжего кукловода.
– Я отвечу у себя в кабинете.
– Он спрашивает Ингрид.
– Скажи, что я уволилась, – отозвалась мама, не поднимая глаз от работы.
Марлин елейным голосом передала это Барри.
– Откуда ты его знаешь? – Черные глаза редакторши от удивления стали размером с маслину.
– Случайный знакомый.
В те долгие летние сумерки соседи высыпали на улицу гулять с собаками, пили фруктовые коктейли у бассейна, болтали ногами в воде. В прозрачной голубизне низко висела луна. Мама сидела на полу за столиком, а легкий ветерок играл китайскими колокольчиками, которые мы повесили на старом эвкалипте. Я лежала на ее кровати и мечтала, чтобы время остановилось: колокольчики, плеск воды, бряцанье собачьих поводков, смех у бассейна, скрип маминого чернильного пера, запах эвкалипта, безмятежность. Если бы я только могла спрятать все это в медальон и повесить на шею! Если бы нас сейчас, сию секунду, сковало тысячелетним сном, как в замке Спящей красавицы!
Гармонию нарушил стук в дверь. К нам никогда никто не приходил. Мать отложила перо и схватила из стакана с карандашами складной нож. Его темным угольным лезвием можно было запросто побрить кошку. Она раскрыла его о бедро и прижала палец к губам. Запахнула белое кимоно, наброшенное на голое тело.
– Ингрид, это я!
Барри.
– Как он смеет являться без приглашения! – прошипела мама и рывком распахнула дверь.
Барри в мятой гавайской рубахе держал бутылку вина и пакет с чем-то восхитительным.
– Привет! Оказался в ваших краях и решил заглянуть на огонек.
Она все еще стояла в дверях с ножом у бедра.
– Вот как…
И тут произошло немыслимое – она пригласила его войти и закрыла нож.
Барри оглядел нашу большую, элегантно пустую комнату.
– Недавно переехали?
Мама не ответила. Мы жили здесь уже больше года.
Когда я проснулась, горячее солнце лило свет сквозь оконную сетку, подсвечивая молочный неподвижный воздух. Из ванной доносилось мужское пение и поскрипывание труб. Барри ночевал! Мама нарушила собственные правила. Значит, они все-таки не выбиты на камне, а написаны на тонких бумажных журавликах. Она одевалась на работу, а я вопросительно смотрела на нее и ждала объяснений. Она только улыбнулась.
После той ночи все перевернулось с ног на голову. В воскресенье мы вместе отправились на голливудский фермерский рынок, где они с Барри купили шпинат, стручковую фасоль, помидоры, малюсенький виноград размером с канцелярскую кнопку и связки шуршащего, точно бумага, чеснока, а я шла следом, немая от изумления. Мама разглядывала овощи, точно книги в книжной лавке. Моя мама, для которой обед равнялся упаковке йогурта или банке сардин с крекерами! Которая могла несколько недель просидеть на арахисовом масле и не заметить! Она прошла мимо своих любимых белых лилий и хризантем и купила охапку гигантских красных маков с черной сердцевиной. По дороге домой они с Барри держались за руки и низкими проникновенными голосами распевали хиты шестидесятых: «Неси любовь, как рай» и «Закат в Ватерлоо».
Творилось что-то невероятное! Она писала крохотные хокку и подсовывала ему в карман. А я при любой возможности выуживала их и читала, заливаясь краской:
Однажды утром на работе она показала мне в дешевом еженедельнике «Мать Калигулы» снимок с вечеринки после театральной премьеры: они с Барри вдрызг пьяные. Журнал объявлял маму его новой пассией. Мама, которая всей душой ненавидела, когда женщину определяли через взаимоотношения с мужчиной, теперь радовалась, словно выиграла конкурс.
Страсть… Я никогда не думала, что она на нее способна. Мама не узнавала себя в зеркале: темные от вожделения глаза, вечно спутанные волосы, пахнущие мускусным запахом козлоногого.
Они ходили гулять, а потом она со смехом рассказывала:
– Женщины кричат ему павлиньими голосами: «Где ты пропадаешь, Барри?!» Но это все не важно. Сейчас он со мной, и ему больше никто не нужен!
Страсть ее поработила. Исчезли насмешки над козлоногостью, кривыми зубами, брюшком, дурным вкусом, бесстыжими шаблонными фразами, убогим словарным запасом и преступной банальностью статей. Я и представить не могла, что мама станет обниматься на площадке перед квартирой с толстым мужиком в коричневой рубахе, который пишет «посчитал нужным»! Или что позволит гладить себе ногу под столом в китайском ресторане! Она закрывала глаза, и волны желания, словно аромат духов, плыли над чашками.
По утрам, когда я шла через ее комнату в туалет, они лежали на большом белом матрасе и разговаривали со мной как ни в чем не бывало. Ее голова покоилась у него на плече, а комната благоухала запахом любовной битвы. Хотелось рассмеяться. На Перекрестке мира я устраивалась под перечным деревом, выводила в альбоме «мистер и миссис Барри Колкер» и репетировала фразу «можно я буду звать тебя папой?».
Я никогда не говорила матери, что хочу иметь отца. Спросила о нем только однажды, еще в детском саду. Это был год, когда мы вернулись в Штаты и осели в Голливуде. Жарким дымным днем мать в плохом настроении поздно забрала меня из сада, и мы поехали на рынок на ее стареньком «Датсуне». До сих пор помню горячую рельефную обивку сидений и щель в днище, сквозь которую просвечивал асфальт.
Год только начался, и молодая воспитательница, миссис Уильямс, попросила рассказать про пап. Папы жили в Сиэтле, Панорама-Сити и Сан-Сальвадоре. Кое-кто даже умер. Работали юристами, барабанщиками и механиками.
– А где мой папа?
Мама раздраженно перевела рычаг скорости, и меня бросило вперед.
– У тебя его нет.
– Папы есть у всех!
– От них никакого толку. Тебе повезло, уж мне поверь. У меня был отец, я знаю, о чем говорю. Выкинь из головы!
И включила радио, оглушительный рок-н-ролл.
С тем же успехом можно сказать слепому ребенку: «Зрение ни к чему, не видишь – ну и слава богу!»
Я стала высматривать отцов в магазинах и на игровых площадках. Мне нравилась их уверенность. Они казались причалом, накрепко соединенным с твердой землей. С ними было спокойно, не то что в нашей плавучей жизни. Я молилась, чтобы Барри Колкер стал таким отцом.
Их любовное воркование превратилось в мою колыбельную, мой сундук с приданым. Я складывала туда мечты о постельном белье, летнем лагере, новых туфлях, Рождестве. Копила семейные ужины за столом, собственную комнату, велосипед и родительские собрания в школе. Одинаковые годы, сменяющие друг друга, точно мост в будущее, и еще тысячи неуловимых безымянных вещей, понятных девочкам, растущим без отца.
На День независимости Барри повез нас на стадион «Доджер» и купил бейсболки с логотипом команды. Они пили пиво из бумажных стаканчиков, и Барри объяснял правила игры, точно возвышенную философию, ключ к пониманию американского характера. Он бросил деньги продавцу арахиса и поймал кулек. Мы сорили шелухой, и я с трудом узнавала нас в синих кепках с козырьком. Настоящая семья! Я так себе и представляла: мама, папа и дочка. Мы вместе с другими запускали волну. Они целовались весь седьмой иннинг, а я подрисовывала орехам лица. Когда начался салют, у всех машин на парковке завыла сигнализация.
В другой раз поехали на Каталину. На пароме у меня началась морская болезнь, и Барри прижимал мне ко лбу мокрый носовой платок и приносил мятные леденцы. Мне ужасно нравились его карие глаза, его волнение, точно он впервые видел, чтобы ребенка тошнило. На острове я старалась им не мешать, надеясь, что он сделает ей предложение, пока они гуляют среди яхт и угощаются креветками из бумажного кулька.
А потом что-то произошло. Помню только, что начались ветра. Лапы пальм постукивали друг о друга, словно кости. Барри обещал прийти в десять, но пробило одиннадцать, а его все не было. Чтобы успокоить нервы, мама крутила записи перуанской флейты, ирландской арфы, болгарского хора. Не помогало. Убаюкивающая монотонность не гармонировала с ее настроением. Ее движения были тревожными и незаконченными.
– Поплаваем, – предложила я.
– Не могу. Вдруг он позвонит.
В конце концов она поставила кассету Барри, лиричный джаз Чета Бейкера – как раз то, что терпеть не могла.
– Музычка для баров. Чтобы посетители роняли слезы в стакан с пивом, – пояснила она. – Вот только пива нет.
Он уезжал из города в командировки по заданиям других журналов, отменял свидания. Мама не спала, подскакивала при каждом телефонном звонке. Это снова оказывался не Барри, и на нее больно было смотреть. В ее голосе появились неведомые доселе интонации, острые, точно зубцы пилы.
Происходящее не укладывалось в голове. Как – после бейсбола, Каталины, холодного платка на лбу и обещаний свозить на Бали – он мог забыть к нам дорогу?!
Однажды мы без приглашения остановились возле его дома.
– Он взбесится, – предупредила я.
– Мы просто проезжали мимо и решили заглянуть на огонек.
Спорить было бесполезно – все равно что жарким и дымным августовским утром останавливать восход солнца. Однако присутствовать при этой сцене совсем не хотелось, и я решила подождать в машине. Мама постучала в дверь. Барри вышел на порог в легком халате из полосатой жатки. Даже отсюда я сразу поняла, что она говорит. Горячий ветер играл подолом ее голубого кисейного платья, солнце за спиной делало его совсем прозрачным. Барри стоял в дверях, загораживая вход. Мама придвинулась вплотную, наклонила голову, поправила волосы. В мозгу у меня натягивалась и вот-вот грозила лопнуть резинка. Они исчезли в доме.
Я включила радиостанцию классической музыки. Слушать песни со словами не было сил. Я представляла собственные бледно-голубые глаза, которые смотрят на мужчину и велят ему убираться, потому что я занята. «Ты не в моем вкусе», – холодно произнесла я, глядя на свое отражение в зеркале заднего вида.
Полчаса спустя мама снова появилась и нетвердыми шагами прошла к машине, споткнувшись о газонный ороситель, точно слепая. Села за руль и принялась раскачиваться, беззвучно раскрыв рот. Мама плакала – совсем уже фантастика!
– У него свидание, – сдавленно прошептала она. – Он переспал со мной, а потом велел уходить, потому что у него свидание.
Я знала, что мы приехали зря, жалела, что мама нарушила собственные правила, и понимала, почему она раньше так ревностно их придерживалась: стоит пренебречь одним, как рушатся все, одно за другим, взрываются у тебя перед носом, словно петарды на парковке в День независимости.
Я со страхом думала, как она – с безумными невидящими глазами – поведет машину. Мы разобьемся, не проехав и трех кварталов. Но она не завела мотор. Обхватила себя руками и раскачивалась, глядя в лобовое стекло.
Через несколько минут у дома остановилось спортивное авто последней модели с опущенным верхом. Молодая блондинка в мини-юбке достала сумочку с заднего сиденья.
– Ты красивее, – сказала я.
– А она проще, – горько прошептала мама.
Кит оперлась о стол. Пурпурные губы скривились, обнажая окровавленный волчий оскал.
– Угадай, кого я видела вчера в «Верджинс», Ингрид! – Тихий высокий голос сочился ядом, ноздри подергивались. – Нашего старого приятеля Барри Колкера! – Она театрально вздохнула, подавляя усмешку. – С белобрысой дешевкой вдвое его младше. Какая у мужчин короткая память, а?
В обеденный перерыв мама велела взять все, что хочу, из рисовальных принадлежностей. Мы уходим и не вернемся.
– Вот возьму и побреюсь наголо, – произнесла она. – И вымажу лицо сажей.
Ее глаза были обведены странными кругами, будто подбиты, волосы висели сальными прядями. Она либо лежала на кровати, либо смотрелась в зеркало.
– Как можно лить слезы по мужчине, который недостоин меня коснуться?
Она не вернулась на работу. Из квартиры выходила разве что в бассейн, где часами смотрела на отражения в мерцающей голубизне или бесшумно плавала под водой, точно рыба в аквариуме. Начался учебный год, но я не могла бросить ее одну в таком состоянии. Вдруг приду из школы – а она исчезла… Так что мы сидели в квартире и питались консервами, а когда те закончились, перешли на рис и овсянку.
– Что мне делать? – спросила я Майкла, который угощал меня за обшарпанным столиком сыром с сардинами.
В новостях показывали пожары на Анджелес-Крест.
Майкл перевел взгляд с меня на пожарных, шагавших по дымным склонам.
– Когда влюбляешься, детка, такое случается. Это как стихийное бедствие.
Я поклялась никогда не влюбляться и надеялась, что Барри за зло, причиненное маме, умрет долгой и мучительной смертью.
Над городом взошла луна, кровавая от пожаров на севере и в Малибу. Как обычно в это время года, мы оказались в огненном кольце. В бассейн летел пепел. Мы сидели на крыше, вдыхая ветер с запахом гари.
– Истерзанное сердце, – промолвила мама, потянув кимоно. – Надо вырвать его и бросить в компост.
Хотелось ее коснуться, но она словно сидела в звуконепроницаемой кабине, как на конкурсе красоты. Ей не было слышно меня сквозь стекло.
Она согнулась, прижав руки к груди и выдавливая из себя воздух.
– Я сжимаю сердце внутри, – пояснила мама, – как земля в горячей глубине сдавливает своим весом кусок доисторического помета. Ненавижу его! Ненавижу! Я его ненавижу. – И добавила свирепым шепотом: – В моем теле рождается алмаз. Уже не сердце, а твердый, холодный и прозрачный камень. Я защищаю его своим телом, лелею в груди.
На следующее утро она встала, приняла душ и сходила на рынок. Я понадеялась, что теперь дела пойдут лучше. Она позвонила Марлин и спросила, можно ли вернуться. Номер как раз сдавали в печать, и в ней нуждались позарез. Как ни в чем не бывало мама отвезла меня в школу, где в моем восьмом классе уже начались занятия. И я подумала, что все позади.
А зря… Она преследовала Барри, как раньше он – ее. Ходила всюду, где был шанс его встретить, выслеживала, чтобы, глядя на него, оттачивать свою ярость.
– Ненависть дает мне силы.
Повела Марлин на обед в его любимый ресторан, застала его там в баре и улыбнулась. Он сделал вид, что не заметил, но все время потирал подбородок.
– Искал след старого прыща, – пояснила она вечером. – Как будто мой взгляд вызвал его к жизни.
Мы закупали провизию на рынке, делая крюк, чтобы столкнуться с ним у прилавка с мускусными дынями, бродили по его любимому музыкальному магазину, ходили на презентации книг его друзей.
Однажды ночью мама вернулась домой в четвертом часу. Утром надо было в школу, но я смотрела по кабельному фильм про белого охотника со Стюартом Грейнджером. Майкл дрых на диване. Горячий ветер рвался в окна, точно взломщик. В конце концов я вернулась к себе и заснула на маминой постели. Приснилось, что иду сквозь джунгли с пучком на голове, а белого охотника и след простыл.
Мама присела на край постели и сбросила туфли.
– Я его нашла. На вечеринке у Грейси Келлехер. Столкнулись у бассейна. – Она легла рядом и прошептала мне на ухо: – Болтал с какой-то рыжей толстухой в прозрачной блузке. Заметил меня, вскочил и схватил за руку. – Она задрала рукав и показала яростные красные подтеки. – «Ты что, – шипит, – следишь за мной?!» Так бы и перерезала ему глотку! «Мне следить ни к чему. Я знаю все твои мысли, каждый шаг. Я вижу твое будущее, Барри, и оно печально». – «Я хочу, чтобы ты ушла». – «Не сомневаюсь». Даже в темноте было видно, как он побагровел. «Ничего у тебя не получится, Ингрид, предупреждаю! Ничего не выйдет!» – Мать рассмеялась, сплетя руки за головой. – Он не понимает – уже получается!
Суббота. Опаленное небо. Жаркий послеполуденный воздух пахнет гарью. В это время года даже на пляж не сходишь из-за ядовитого «красного прилива». Город повержен и на коленях молит об искуплении, как древний Содом.
Мы сидели в машине под рожковым деревом, в квартале от дома Барри. Мне ужасно не нравился мамин взгляд. Ее спокойствие граничило с безумием. Она походила на терпеливого ястреба на верхушке обожженного молнией дерева. Однако просить вернуться домой не имело смысла. Мы теперь говорили на разных языках. Я разломила стручок кэроба, вдохнула мускусный аромат и представила, что дожидаюсь здесь своего отца-водопроводчика, который чинит что-то в этом маленьком кирпичном доме с одуванчиками на газоне и лампой в окне с металлическим переплетом.
Вышел Барри в бермудах, гавайской футболке и старомодных очочках под Джона Леннона. Сел в старенький золотистый «Линкольн» и уехал.
– Пойдем, – прошептала мать.
Она надела белые тканевые перчатки, которыми пользуются фоторедакторы, и бросила мне вторую пару. Идти с ней не хотелось, но и в машине оставаться желания не было.
Мы шагали по дорожке уверенно, точно к себе домой. Мама сунула руку в декоративный балийский домик на крыльце и вытащила ключ. Я снова ощутила печаль и приближение неизбежности. Когда-то я думала, что буду жить здесь среди больших кукол театра теней, подушек с батиком и воздушных змеев-драконов на потолке. Прежде статуэтки Шивы и Парвати в их нескончаемом объятии меня не раздражали; я представляла, что Барри с мамой станут так же неразлучны, и это будет длиться вечно и породит новую вселенную. Теперь я их ненавидела.
Заурчал компьютер на резном столе. Мама что-то напечатала, и на экране все исчезло. Я понимала, зачем она это делает.
В тот момент я осознала, почему люди пачкают аккуратные стены, царапают новые машины и колотят ухоженных детей – естественно уничтожать то, что сам никогда не получишь. Она вынула из сумочки магнитную подкову и провела ею по дискетам с надписью «резервная копия».
– Мне его почти жалко, – заметила она, выключая компьютер. – Почти.
Она достала свой нож-скальпель и выбрала из шкафа его любимую коричневую рубаху.
– Цвет экскрементов. Как ему подходит!
Кинула ее на кровать и изрезала в клочья, а потом воткнула в петлицу белый олеандр.
Кто-то колотил в дверь. Мама подняла голову от нового стихотворения. Она теперь все время писала.
– Как думаешь, на том жестком диске было что-то ценное? Например, эссе, которые надо сдать осенью?
Я со страхом смотрела, как прыгает на петлях дверь, и вспоминала синяки у нее на руках. Барри не был жестоким, но у всякого терпения есть предел. Если он ворвется, ей конец.
А мама ничуть не испугалась. Собственно, чем сильнее он барабанил, тем веселее она становилась – щеки порозовели, глаза сияли. Все-таки вернулся!.. Она взяла складной нож из стакана с карандашами и развернула его о бедро.
Барри вопил, рыдал. От бархатистости голоса не осталось и следа.
– Видит бог, Ингрид, я тебя убью!
Стук прекратился. Мама прислушивалась, держа наготове нож. Внезапно Барри возник с другой стороны, в окне. Перекошенное от ярости, страшное лицо в ветвях олеандров казалось огромным. Я отпрянула к стене, а мама так и стояла посреди комнаты, мерцая, как подпаленная сухая трава.
– Я убью тебя! – орал он.
– Беспомощен в гневе, – заметила она. – Бессилен, можно сказать.
Барри разбил стекло – видимо, нечаянно – и затих. Потом внезапно расхрабрился и просунул руку внутрь, чтобы нащупать шпингалет. Мама с немыслимой прытью подбежала к окну и ударила ножом в ладонь. Лезвие засело крепко. Она рывком выдернула его, и рука мгновенно исчезла.
– Чертова сука!
Мне хотелось спрятаться, остановить поток слез, но я не могла отвести глаз от этой сцены. Вот как заканчиваются любовь и страсть!
В соседнем доме зажглись огни.
– Соседи звонят в полицию, – сказала мать в окно. – Уходи!
Он, шатаясь, побрел прочь и через мгновение пнул входную дверь.
– Гребаная сучка! Я тебе устрою! Ты у меня попляшешь!
Она распахнула дверь и предстала перед ним в белом шелковом кимоно, с окровавленном ножом в руке.
– Ты меня еще не знаешь, – произнесла негромко.
С тех пор ей нигде не удавалось найти Барри – ни в «Верджинс», ни в магазинах, ни на вечеринках, ни в клубе. Он сменил замок. Пришлось открывать окно чертежной линейкой. На сей раз она сунула веточки олеандра в молоко, устричный соус, творог и даже зубную пасту. Поставила букет в стеклянную вазу ручной работы и разбросала цветы по постели.
Я была раздавлена. Хоть он и заслужил наказание, она перешла грань. Это не просто месть. Она ведь уже отомстила, победила – и, кажется, даже не заметила. Ее несло прочь от всякого благоразумия, и следующая остановка ожидалась в кромешной тьме через миллионы световых лет. Как любовно она поправляла зеленые листья и белые бутоны…
К нам наведалась полиция. Инспектор Рамирес сообщил, что Барри обвиняет ее во взломе, незаконном проникновении в жилище и попытке отравления. Мама и бровью не повела.
– Барри страшно на меня зол, – заявила она в дверях, скрестив руки. – Я порвала с ним несколько недель назад, и он все никак не успокоится. С ума сходит. Рвался сюда. Астрид, моя дочь, подтвердит.
Я недовольно передернула плечами – незачем меня впутывать.
Мама размеренно продолжала:
– Соседи даже вызывали полицию, посмотрите сводки. А теперь он утверждает, что это я к нему вломилась? Бедняга, он не особенно привлекательный – наверное, трудно смириться…
Драгоценный камень ненависти сверкал все ярче. Сапфир цвета студеных озер Норвегии. О, инспектор Рамирес, говорили ее глаза, вы красивый мужчина, вам не понять отчаявшегося Барри Колкера!
Как она смеялась, когда он ушел!
В следующий раз мы увидели Барри на блошином рынке «Роуз-боул», где он имел обыкновение выбирать друзьям уродливые подарки-розыгрыши. Лицо матери освещал сквозь шляпу рассеянный свет. Барри заметил ее и тут же отвернулся – его страх бросался в глаза, как огромные буквы на рекламных щитах, – но затем передумал и нацепил на лицо улыбку.
– Меняет тактику, – прошептала она. – Сейчас подойдет.
Он двинулся прямо на нас с фигуркой «Оскара» из папье-маше в руках.
– Мои поздравления! Отличный спектакль с полицейским! – Барри протянул ей статуэтку. – Лучшей актрисе года!
– Понятия не имею, о чем ты.
Она спокойно улыбалась и больно сжимала мне руку.
– Еще как имеешь. – Он сунул «Оскара» под мышку. – Но я подошел не за этим, Ингрид. Может, пора зарыть топор войны? С полицией я погорячился, признаю. Да, я урод, но, господи боже, ты чуть не уничтожила весь мой годовой материал! К счастью, у моего агента есть черновики… Давай разойдемся мирно!
Мать улыбнулась, переступила с ноги на ногу. Ждала продолжения.
– Я уважаю тебя как человека и как творческую личность. Дураку ясно, что ты гениальный поэт. Я, между прочим, рекомендовал тебя кое-каким журналам. Давай перевернем страницу и останемся друзьями!
Она закусила губу, как будто серьезно обдумывая предложение, а сама так больно впилась ногтем мне в ладонь, что едва не проткнула ее насквозь. В конце концов произнесла грудным голосом:
– Конечно. Почему нет?
Они пожали друг другу руки. Барри с легким сомнением и в то же время с облегчением вернулся к покупкам. Я подумала, что он по-прежнему ее не знает.
Тем вечером мы снова подъехали к его дому. На окнах теперь стояли решетки. Мама погладила кончиками пальцев новую сетчатую дверь, словно меховую шубу.
– Чувствуешь его страх? Как шампанское: холодное, игристое и совсем несладкое.
Позвонила. Барри открыл внутреннюю дверь, окинул нас взглядом, неуверенно улыбнулся. Ветер шевелил ее шелковое платье и волосы лунного цвета. Она подняла руку с бутылкой рислинга.
– Выпьем за дружбу?
– Ингрид, я не могу вас впустить…
Она просунула в сетку палец и кокетливо заметила:
– Вот, значит, как мы обходимся с друзьями?
Ночью мы плавали в горячем аквамарине бассейна. На чистом небосклоне подмигивали звезды, в пальмах шелестел ветер. Мама легла на спину, негромко разговаривая сама с собой.
– Боже, до чего хорошо… – Она гребла одной рукой, медленно поворачиваясь по кругу. – Удивительно! Ненависть приносит намного больше наслаждения, чем какая-то там любовь. Любовь капризна, утомительна, требовательна, переменчива. Она тебя использует. – Ее глаза были закрыты, лицо блестело капельками воды, волосы расплылись вокруг головы, точно щупальцы медузы. – Ненависть – иное дело! Ненависть можно использовать, можно ею управлять, придавать ей форму. Она будет по твоему желанию твердой или пластичной. Любовь тебя унижает, ненависть – пестует. Такое успокоение… Мне гораздо легче.
– Я очень рада, мам.
Я и правда радовалась, что она повеселела, только мне не нравилось это веселье, я ему не верила, подозревала, что рано или поздно оно даст трещину и наружу вырвутся чудовища.
Мы поехали на машине в Тихуану. Не остановились купить пиньяту, цветы из гофрированной бумаги, сережки или кошельки. Глядя на клочок бумаги, мама кружила по переулкам мимо ослов, выкрашенных под зебру, и низеньких индейских женщин с детьми, которые просили милостыню. Я отдала им всю мелочь и получила в подарок одеревеневшую от старости жвачку. Мама не обращала на меня никакого внимания. Потом нашла то, что искала, – ярко-освещенную, как в Лос-Анджелесе, аптеку с провизором в белом халате.
– Por favor, tiene usted DMSO?[1]
– У вас артрит? – отозвался он на уверенном английском.
– Да. Именно. Один знакомый сказал, что у вас продается.
– Сколько вам? – Он вытащил три тары: размером с пузырек ванили, жидкость для снятия лака и бутылку уксуса.
Она выбрала самую большую.
– По чем?
– Восемьдесят долларов, мисс.
– Восемьдесят…
Мама задумалась. Восемьдесят долларов – продукты на две недели или бензин на два месяца. Что это за дорогущая штука такая, ради которой нужно ехать в Тихуану?
– Не надо! – взмолилась я. – Поедем куда глаза глядят! В Ла-Пас!
По взгляду мамы я поняла, что застала ее врасплох, и продолжала говорить, надеясь что, быть может, смогу вернуть нас на какую-нибудь известную мне планету.
– Сядем утром на первый паром! Пожалуйста! Поедем в Халиско, Сан-Мигель-де-Альенде. Закроем счета, переведем все на карту – и мы свободны!
До чего просто. Она знает все заправки отсюда до Панамы, дешевые величественные отели в центре городов, с высокими потолками и деревянным резным изголовьем кроватей. Через какие-то три дня между нами и этой предвещающей катастрофу бутылкой проляжет тысяча миль.
– Тебе же всегда там нравилось! Ты не хотела возвращаться в Штаты!
На мгновение мне удалось ее увлечь. Она вспоминала проведенные там годы, любовников, цвет моря. Однако чары оказались недостаточно сильными, я не умела завораживать словами, как она, не хватало таланта, и образ растаял, возвращая ее к одержимости: Барри и блондинка, Барри и рыжая, Барри в полосатом халате.
– Поздно, – проговорила она, вытащила бумажник и отсчитала четыре двадцатки.
Ночью мама варила в кухне что-то неописуемо странное: бросала в кипящую воду олеандры, корешки ползучего растения с яркими, похожими на граммофонную трубу цветами; замачивала собранные под луной на соседской изгороди мелкие цветы в форме сердечка, уваривала настой. Из кухни валил запах зелени и гнили. Она выбросила килограммы мокрой, похожей на шпинат массы в чужой мусорный бак. Она больше ничего мне не объясняла – сидела на крыше и разговаривала с луной.
– Что такое ДМСО? – спросила я Майкла вечером, когда она ушла.
Он пил виски, настоящий «Джонни Уокер», празднуя новую роль в «Макбете» в Центре искусств. Произносить название пьесы вслух не полагалось – плохая примета, с учетом всей описанной в ней нечисти; нужно говорить «шотландская пьеса». Майкл рисковать не собирался – вот уже целый год у него, кроме начитки книг, никакой работы не было.
– Помогает при артрите.
Я полистала глянцевый журнал и небрежно осведомилась:
– Что-то ядовитое?
– Абсолютно безобидное.
Он поднял стакан, посмотрел на янтарную жидкость и медленно пригубил, с наслаждением закрыв глаза.
Хорошие новости застали меня врасплох.
– А для чего оно?
– Ускоряет всасывание лекарств через кожу. Так действуют никотиновые и прочие пластыри. Приклеиваешь – и благодаря ДМСО вещество попадает через кожу прямо в кровь. Классная штука. Помню, давным-давно народ боялся, что хиппи начнут обмазывать смесью ДМСО и ЛСД дверные ручки в общественных местах. – Он засмеялся, поднес стакан к губам. – Стали бы они тратить кислоту на добропорядочных придурков!
Я нигде не могла найти бутылку. Проверила под раковиной на кухне и в ванной, посмотрела в ящиках… В нашей квартире прятать было особенно негде, да и вообще, не в мамином это характере. Я не ложилась спать, ждала ее. Она вернулась поздно с красивым молодым человеком, черные кудри которого спускались до середины спины. Они держались за руки.
– Это Иисус, – представила она. – Поэт. А это моя дочь, Астрид.
– Привет, – сказала я. – Мам, можно тебя на секундочку?
– Тебе пора спать… Сейчас вернусь. – Она улыбнулась Иисусу, выпустила его руку и прошла со мной на затянутую сеткой веранду.
Мама снова стала красавицей, круги под глазами исчезли, волосы струились водопадом.
Я легла. Она прикрыла меня простыней, погладила по щеке.
– Мам, куда делась та бутылка из Мексики?
Она продолжала улыбаться, но ее глаза сказали все.
– Не делай этого! – взмолилась я.
Она поцеловала меня, погладила холодной рукой по голове и ушла. Ее рука всегда оставалась прохладной, несмотря на жару, горячие ветра и пожары.
На следующий день я набрала номер Барри.
– «Туннель любви…» – донесся пьяный женский голос и хихиканье.
Вдалеке послышался бархатный голос Барри. Он взял трубку.
– Алло!
Я хотела его предупредить, но теперь все забылось, перед глазами стояло только мамино лицо, когда она вышла от него в тот день. Как она раскачивалась, как раскрывала рот… Да и что я могла ему сказать? «Осторожнее, ничего не трогай, ничего не ешь»? Он уже и так ее опасался. Если я скажу, ее могут арестовать. Нет, я не причиню боль моей маме ради какого-то Барри Колкера и его трахающихся статуэток. Заслужил! Раньше надо было думать!
– Алло! – повторил он.
Женщина что-то сказала и идиотски засмеялась.
– Ну и пошли вы в жопу! – произнес он и повесил трубку.
Больше я не звонила.
Мы сидели на крыше и смотрели на луну, красную и огромную в пахнущем гарью воздухе. Она висела над городом, точно над доской для спиритических сеансов. Вокруг греческим хором выли сирены, а мать безумным низким голосом шептала:
– Ничего они нам не сделают! Мы викинги, мы идем на битву безоружные, ради куража и крови.
Наклонилась и поцеловала меня в голову. От нее пахло металлом и дымом.
Горячий ветер все не стихал.
Настало время, которое я почти не могу описать, – жизнь под землей. Под решеткой, во влажной темноте канализационного коллектора, била крыльями птица. Наверху грохотал город. Имя ей было Потерянная. Имя ей было Ничья Дочь.
Снилось, как мама идет по городу камней и руин, городу, где недавно была война. Она слепа, ее глаза пусты и белы, точно камни. Вокруг пожары, высокие дома с треугольниками над замурованными окнами. Слепые окна и ее невидящие глаза, и все же она идет ко мне, неумолимая и безумная. Ее лицо утратило форму и стало ужасающе пластичным. Над скулами, под глазами образовались вмятины, словно кто-то продавил податливую глину большими пальцами.
Каким тяжелым в те дни было низкое свинцовое небо, какими тяжелыми были мои крылья, мой испуганный полет под землей! Лица, губы, ждущие моего признания… Они меня утомляли, я засыпала. «Расскажи, что произошло». Что я могла ответить? Стоило мне открыть рот, оттуда выпадали камни, белые глаза моей бедной матери. Глаза, в которых я искала спасения. Снилось бегущее по улицам молоко, белое молоко и стакан. Молоко капало в коллектор, точно слезы. Я прижимала к лицу ее кимоно, вдыхала запах фиалок и гари, теребила шелк.
Там, под землей, обитало много детей, младенцев, подростков, и в комнатах гулко отдавалось эхо, словно в метро. Оглушительная, кошмарная музыка, крики, плач, бесконечный телевизор. Удушливый чад с кухни, тошнотворный запах мочи и хвойного чистящего средства. Женщина, которая всем этим заправляла, через равные промежутки времени вытаскивала меня из постели и усаживала вместе с другими за стол перед тарелкой мяса, фасоли и зелени. Я покорно ела и возвращалась в кокон кровати и сна, на шуршащую клеенчатую простыню. Часто просыпалась мокрая по самую грудь.
У девочки на соседней кровати случались припадки. Нянечка говорила: «За детей с отклонениями, как вы, больше платят».
Стены комнаты украшали коричневатые рисованные розы. Я их считала. Сорок в диагональных рядах, девяносто две – в горизонтальных. Изображения Христа, Джона Ф. Кеннеди и Мартина Лютера Кинга над комодом. Христос в стороне, а другие повернуты влево, в профиль, как лошади на старте. Управляющая, миссис Кэмпбелл, худая и сморщенная, как изюмина, смахивала пыль желтой футболкой. Скакуны выровнялись у стартовых ворот, закусив удила. Она поставила на семерку, Гордость Медеи. В тот день мы все наступили на люк и провалились. Я снова и снова проводила поясом кимоно по губам, ощущая вкус утраты.
День ее ареста воскресал в снах, я, словно по туннелю, неизменно возвращалась в отправную точку. Стук в дверь. Раннее утро, еще темно. Снова стук. Голоса. Барабанят сильнее… Когда я прибежала к ней в комнату, копы, в форме и в штатском, уже ворвались. Управляющий домом маячил в дверях в шапочке для душа. Они вытащили мать из постели, прикрикивая, словно злобные псы. Она заорала на них по-немецки, обозвала фашистами, чернорубашечниками. «Schutzstaffel. Durch Ihre Verordnung, mein Fьhrer»[2]. Помню ее голое тело с красными следами от простыней на животе, мягкие покачивающиеся груди. Немыслимо, точно подделанная фотография: кто-то вырезал этих полицейских и наклеил в нашу квартиру. Они пялились на ее лунную кожу, как на снимок в порнографическом журнале.
– Меня отпустят, Астрид. Не волнуйся, через час вернусь.
Так она сказала. Так она сказала…
Я сидела у Майкла, спала на диване, ждала, как ждут собаки, весь тот день и следующий. Прошла неделя, а ее все не было. Она так и не вернулась.
За мной пришли и дали на сборы пятнадцать минут. У нас никогда не было много вещей. Я взяла четыре ее книги, коробку с ее журналами, белое кимоно, карты Таро и складной нож.
– Не обижайся, – сказал Майкл. – Я бы с радостью тебя оставил, но ты же понимаешь, как оно…
Как оно… Как оно, когда земля разверзается под ногами и поглощает тебя, не оставляя и следа. Появляется бог на черной колеснице, хватает Персефону и увозит в подземное царство. Они мчатся вниз, в черноту, твердь смыкается, и Персефона исчезает, словно никогда и не существовала.
Так я попала под землю, в дом сна, клеенчатых простыней, плачущих младенцев и коричневых роз, сорок в вертикальном ряду, девяносто две – в горизонтальном. Всего три тысячи шестьсот восемьдесят коричневых роз.