Доставка почты из Парижа - Джордин Тейлор - E-Book

Доставка почты из Парижа E-Book

Джордин Тейлор

0,0
6,99 €

-100%
Sammeln Sie Punkte in unserem Gutscheinprogramm und kaufen Sie E-Books und Hörbücher mit bis zu 100% Rabatt.
Mehr erfahren.
Beschreibung

Наши дни Шестнадцатилетняя Элис проводит лето в Париже, но ей не до свежей выпечки и прогулок по Сене. Два месяца назад бабушка скончалась и оставила ей квартиру во Франции, о существовании которой никто не знал. Квартиру, которая была заперта больше семидесяти лет. Элис полна решимости выяснить, почему это жилье было заброшено, а бабуля ни разу не упомянула семью, которую оставила после Второй мировой войны. Очаровательный новый друг готов помочь Элис, но чем больше тайн они находят в прошлом, тем запутаннее оказывается настоящее… Семьдесят лет назад Шестнадцатилетняя Адалин больше не узнает Париж. Повсюду нацисты, каждый день приносит новый ужас оккупационной жизни. Когда она встречает Люка, смелого и загадочного лидера группы Cопротивления, Адалин чувствует, что у нее наконец-то появился шанс дать отпор. Но планировать подрыв нацистов, изображая из себя светскую даму, сложнее, чем она могла себе представить. Приходится вновь и вновь делать выбор — ради безопасности людей, которых она любит больше всего…

Das E-Book können Sie in Legimi-Apps oder einer beliebigen App lesen, die das folgende Format unterstützen:

EPUB
MOBI

Seitenzahl: 364

Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.



Джордин Тейлор Доставка почты из Парижа

Jordyn Taylor

THE PAPER GIRL OF PARIS

Copyright © 2020 by HarperCollins Publishers

© Шляпин Д., перевод на русский язык

© ООО «Издательство АСТ», 2023

Глава 1

Элис

Родной язык в моей семье – это язык светской беседы. Узнала я об этом давным-давно, когда сама начала ходить к друзьям в гости. Едва оказавшись дома, нормальные люди, как правило, тут же соскальзывают в непринужденную болтовню, словно натягивая затертые тренировочные штаны, но в резиденции семьи Прюитт мы общаемся так, будто всегда одеты в лучшие выходные наряды. Это по-своему прекрасно, ведь мы никогда не воюем друг с другом, а такого уж точно большинство подростков не может сказать о своих родителях. Но это также может обернуться проблемой – особенно в данную минуту, когда мы сидим плечом к плечу, зажатые на заднем сиденье душного такси.

– Так что привело вас в Париж?

Водитель улыбается нам в зеркало заднего вида. Должно быть, думает, что в первый раз мы его не расслышали. Но мы отлично слышим его, ясно и четко. Я знаю это, потому что, когда он впервые задал этот вопрос, я заметила, как мы втроем напряглись.

Впрочем, учитывая обстоятельства, поездка в целом протекает неплохо. Мы с папой, как прилежные ученики, слушаем этого парня, пока он рассказывает историю знаменитой базилики Сакре-Кёр, занимающей самую высокую точку города и видимой даже отсюда. Дружно киваем в нужных местах, раздавая пустые обещания взглянуть на чудесный закат, когда выдастся свободная минутка. И все это время наши руки покоятся на маминых ногах, словно она ценный груз, с которым следует обращаться бережно.

Водитель по-прежнему выжидающе смотрит на нас. Может быть, он думает о том, почему воспитанная семья из далекого Нью-Джерси вдруг замолчала. Мы встали в пробку на бульваре Осман, где ремонтные ограждения вынудили машины выстроиться в один ряд. Светофор упорно не хочет переключаться, поэтому я устраиваюсь поудобнее, вглядываясь в пересечение трех возвышающихся над Парижем белых куполов. Водитель замечает, что во всем городе есть всего одна точка выше Сакре-Кёр, а именно вершина Эйфелевой башни. Я бы все отдала, чтобы прямо сейчас оказаться в любом из этих мест – да где угодно, только не здесь, объясняя незнакомцу, почему мы втроем застряли в Париже на все лето.

Отец кашляет.

– Семейные дела, – произносит он быстро.

Мама едва заметно ерзает на сиденье.

Свет наконец сменяется на зеленый, и мы в тишине катим дальше.

Свернув с залитого солнцем бульвара, мы принимаемся петлять по полутемным улицам, изгибающимся в самых неожиданных направлениях. Кажется абсурдным, что никто из нас понятия не имеет, куда мы едем, но опять же, бабуля обожала сюрпризы и имела склонность к драматичным эффектам. Она всегда была с причудами. Сунув руку в карман джинсовых шорт, я нащупываю там необычный медный ключ, гадая, о чем только думала моя бабушка перед смертью.

Машина подскакивает на кочках, и в такт ей гремят мысли в моей голове, как железные болты в стеклянной банке. Почему после всех этих лет у бабули осталась квартира в Париже? Она покинула Францию в конце Второй мировой, чтобы выйти замуж за дедушку, и обратно так и не вернулась. Она никогда даже не говорила об этом. За шестнадцать лет, которые мне довелось с ней провести, я ни разу не слышала, чтобы она упоминала о своем детстве. В ее квартире не было ни фотографий, ни сувениров – ничего. Только после ее смерти я осознала, насколько странным был этот зияющий пробел в ее биографии. Бабуля никогда не упускала случая рассказать, как сбегала с работы, чтобы присоединиться к маршам за гражданские права, или как однажды они с дедушкой курили травку на крыше своего дома, поэтому мне и в голову не приходило, что она будет что-то скрывать. Почему-то мой мозг принял за истину, что бабушкина жизнь началась, когда она ступила на американскую землю.

Мы едем по улице с односторонним движением, ютящейся между рядами одинаковых кремовых многоэтажек с белыми ставнями и крошечными французскими балконами. Под ними располагаются уличные ресторанчики и кофейни, заполненные людьми, наслаждающимися прекрасным субботним утром. На перекрестке я замечаю табличку Rue de Marquis, 9e Arr. Еще раньше таксист объяснил, что arr значит arrondissement, то есть «округ» – на них поделен Париж. Всего в городе двадцать таких округов, а квартира бабули находится в девятом. Мы на месте. Сердце как бешеное бьется у меня в груди. Если отец с мамой и заметили табличку, то ничего не сказали.

Таксист поворачивает. Мы оказываемся в широкой части изогнутой полумесяцем улочки, уходящей влево так резко, что непонятно, где она заканчивается. Магазинов здесь не наблюдается, лишь многоэтажные дома с выгнутыми, повторяющими форму улицы, фасадами. Они не одинаковые, как те, что мы только что миновали; один широкий, с черными ставнями, следом за ним идет узкий, вообще без ставен. Наконец водитель останавливается перед древнего вида зданием с желтеющим фасадом, втиснутым среди своих соседей, как криво выросший зуб.

– Numéro trente-six[1], – сообщает он.

Отец расплачивается евро, которые снял в банке, и мы втроем выбираемся на тротуар перед домом номер тридцать шесть. Оглядывая здание через круглые черепаховые очки, я замечаю, что оно выглядит самым ветхим во всем квартале. Штукатурка испещрена трещинами, краска на двойных изумрудного цвета дверях облупилась. Отец направляется к домофону рядом со входом, а я остаюсь на краю тротуара рядом с мамой. Обняв ее за плечи, чувствую, как остро они выпирают под ее мешковатым серым кардиганом, который она сегодня надела, несмотря на жару. Обычно она ходит в сарафане или еще в чем-нибудь, открывающем ее ноги, мускулистые благодаря регулярным подъемам на холмы позади нашего дома, но этого она тоже давно не делала.

– Мам, не все ведь можно знать наперед. Вдруг это весело.

Она лишь плотнее кутается в свой вязаный кардиган, не отрывая взгляда от неопределенной точки на здании. Трудно сказать, морщится она или улыбается.

– Посмотрим, Элис.

Бедная мама. Сначала она потеряла бабулю, что само по себе стало тяжелым ударом, но когда после этого мы прочли завещание, мама узнала о ней такое, о чем никогда и думать не могла. Очень серьезные вещи. Неудивительно, что последние пару месяцев мама была сама не своя, ей с трудом удавалось заставлять себя встать с кровати, одеться и пойти на работу. Отцу приходилось напоминать ей, что если она не будет этого делать, пятиклашки останутся без учителя английского. Я тоже делала все, что в моих силах, чтобы развеселить ее, когда мы возвращались домой – каждая из своей школы: предлагала испечь вместе печенье или залипнуть на что-нибудь глупое на «Нетфликсе». Все что угодно, лишь бы отвлечь ее от мыслей о бабуле. Эффект оказывался минимальным, но я не сдавалась. Это было меньшее из того, что я могла сделать, учитывая, что квартира досталась мне.

– Заходим, – торжествующе провозглашает отец, придерживая открытую дверь.

Холл выглядит таким же видавшим виды, как и дом снаружи, с облезлыми обоями, пыльной люстрой и кафельным полом, давным-давно простившимся со своим изначальным белым цветом. Здесь царит тишина, не считая едва слышных звуков шагов с верхних этажей. Мне чудится, что вот-вот из-за угла выскочит бабуля и закричит «Сюрприз!».

– Кто помнит, в какую квартиру нам нужно? – спрашивает отец. Такое воодушевление в голосе он обычно приберегает для самых перспективных покупателей недвижимости. Думаю, мы с ним каждый по-своему пытаемся приободрить маму.

– В пятую, – с готовностью отзываюсь я.

Деревянные ступени скрипят и стонут у нас под ногами. Мама не реагирует ни на одно из веселых папиных замечаний насчет балюстрад или карнизов, и я гадаю, не передумала ли она оставаться в Париже на следующие шесть недель.

Сама поездка была задумана, чтобы помочь нам развеяться после нескольких сложных месяцев.

– Вы двое свободны все лето, а Тодд почти заставил меня взять длинный отпуск, когда мы разобрались с домом на Уиллоу-стрит, – сказал как-то отец за ужином. (Это было после того, как мы прочли завещание.) – Мы можем все вместе съездить, взглянуть на квартиру, и пока я буду улаживать дела с бабулиной недвижимостью, вы, девчонки, посмотрите город. Что скажете?

Мое сердце бьется тем сильнее, чем выше мы поднимаемся, пока я не начинаю верить, что все слышат эхо его ударов, отражающееся от стен. Я все еще пребываю в шоке, что бабуля оставила квартиру мне, а не маме. Хотя мы были очень близки, это правда, и я видела ее чаще, чем мама, потому что ее квартира находилась рядом со школой; я могла видеть ее из окон лаборатории на третьем этаже. Я всегда заходила к ней на обратном пути домой; она встречала меня с чашкой кофе и банановым хлебом, и мы болтали обо всем, что взбредет в голову, начиная с моей несуществующей личной жизни и заканчивая последней драмой, развернувшейся в ее бридж-клубе. И, конечно, в тот долгий период в первом классе, когда мама постоянно ходила по врачам, бабуля забирала меня из школы и кормила ужином по вечерам. У нас с самого начала установилась особенная связь.

Помню один холодный дождливый день в феврале, когда я сидела за обеденным столом и водила пальцем по кромке кофейной чашки в горошек, которую она всегда оставляла для меня.

– Бабуль, – спросила я мрачно, – как думаешь, если никто до сих пор не пригласил меня на весенний бал, это что-то значит?

Бабуля приподняла тонкую седую бровь.

– А это что-то значит?

– Ага.

Она хмыкнула.

– Думаю, это значит, что ты еще никого не спрашивала.

Когда мы наконец добираемся до двери с ржавой цифрой «пять», у меня успевают вспотеть вся шея и лоб. Кондиционера в здании не наблюдается, а на дворе стоит конец июня. Следом поднимается папа, после него мама. Мы на мгновение задерживаемся перед дверью, чтобы перевести дыхание.

– Не хочешь сама это сделать? – предлагаю я маме. Мне хочется, чтобы она почувствовала, что квартира принадлежит нам обеим.

– Нет, спасибо, – отвечает она. – Давай ты.

Дрожащими пальцами я выуживаю из кармана ключ. Он с успокаивающим щелчком входит в замочную скважину, и я мягко толкаю дверь.

Мое первое впечатление от квартиры оказывается словно от старой книги: в ней пахнет плесенью, затхлостью, но при этом очень приветливо, как будто книга счастлива, что кто-то, хрустнув корешком, открыл ее впервые за много лет. Мы стоим на пороге прихожей с высокими потолками и покрытыми панелями стенами, но здесь слишком темно, чтобы разглядеть дальние комнаты.

– Э-эй!

Я не знаю, зачем сказала это. Понятно, что здесь никого нет и не было уже очень давно. Когда вхожу в комнату, пол мягко проседает под ногами, и, глянув вниз, я вижу толстый слой пыли, стелющийся под моими купленными на деньги от занятий репетиторством конверсами. Пыль видна повсюду: на деревянной скамье рядом с дверью, на вешалке в углу, боюсь, даже в спертом воздухе, который я вдыхаю.

Мама начинает кашлять, прикрывая рот рукавом кардигана.

– Думаю, мне лучше подождать снаружи.

– Ты не хочешь стать первооткрывателем? – Я выразительным жестом указываю в сторону обступающих нас теней.

– Мы, пожалуй, и правда постоим пока тут, а ты осматривайся, – соглашается папа, взяв маму под руку. Она нисколько не возражает, поэтому единственное, что мне остается, это углубиться в темноту.

– Не пойму, где здесь… Ай!

На ощупь пробираясь под аркой, я ударяюсь коленом обо что-то твердое. Стол. Осторожно обхожу его, пока тонкая полоска света не подсказывает, что я подошла к окну. Занавески плотно задернуты, но я без особых усилий распахиваю их, и яркое летнее солнце заливает комнату, словно мощный прилив. Я слышу, как папа охает, но не притворно-восхищенно, как принято у риелторов. Я поворачиваюсь, и челюсть у меня отвисает.

– Господи…

Иначе и не скажешь: мы вернулись назад во времени и стоим посреди роскошно обставленной квартиры, в которой никого не было бог знает сколько лет. Сейчас я нахожусь в столовой и смотрю на элегантный длинный деревянный стол. Справа от меня стоит буфет с серебряными подсвечниками и сервировочной посудой наверху. На стенах по всей длине висят большие картины в позолоченных рамах. Все это место напоминает мне декорации для фильма, не считая, что все настоящее и наверняка стоило в свое время кучу денег, что заставляет меня задуматься, как бабуля вообще смогла позволить себе жить здесь. Она всегда говорила, что, уезжая в Штаты с дедушкой, осталась без гроша в кармане, и им двоим едва хватало на полноценный обед раз в день.

У двери папа убеждает маму войти. Сделав первый шаг, она, оступившись, упала бы, если бы папа вовремя не подхватил ее.

– Ты только взгляни на столовую, Диана!

– Вижу, Марк, вижу.

– Не все так плохо, как считаешь?

– Говори за себя.

Хотела бы я сказать ей что-то подбадривающее, но в голову ничего не приходит, поэтому просто открываю двойные двери и вхожу в еще одну темную комнату. Следуя за второй полоской света, льющегося сквозь шторы, я раздвигаю их и вижу очаровательную гостиную. Здесь обнаруживается еще больше дорогих произведений искусства, справа стоит деревянное пианино, сейчас, должно быть, совсем расстроенное. Я обхожу комнату, любуясь массивным камином с зеркалом на полке, тыкаю пальцем в одно из мягких кресел, стоящих у окна, и в воздух взмывает целое облако пыли. Квартира явно рада меня видеть.

Стараясь не беспокоить слой пыли, лежащий на всех поверхностях, я на цыпочках бегаю из комнаты в комнату, мечтая, чтобы мои глаза могли смотреть в десяти направлениях сразу. Родители за все это время дальше прихожей не продвинулись. Я успеваю изучить кухню и маленькую квадратную комнатку со столом и книжными полками от пола до потолка. В коридоре, отходящем в другую сторону от прихожей, я открываю дверь кладовой, обнаруживая жутковатую картину: несколько свисающих с вешалок пальто, выстроившихся друг за другом словно призраки. Я чувствую покалывание в затылке. Квартира больше не кажется складом старой мебели, теперь в ней ощущается нечто человеческое. Что заставило семью, жившую здесь, уехать и бросить ее? И действительно ли это была семья бабули?

– Элис, смотри, что я нашел! – доносится из прихожей голос папы.

Они все еще стоят рядом со столом у стены. На нем выстроились фотографии в рамке, папа почти закончил протирать их от пыли нижним краем футболки. Мама рассматривает те, что он уже отчистил. Лицо ее походило бы на каменную маску, если бы не подрагивающий на челюсти мускул.

– В-вы нашли что-то интересное?

– Пока непонятно, – отвечает мама.

Все фотографии черно-белые. На самой дальней слева – молодая девушка, сидящая на дощатом настиле. Она сжимает рукой краешек стоящей рядом скамейки, слегка развернувшись к камере, словно хочет, чтобы вы знали: она охотнее сейчас валялась бы на песке, а не позировала, одетая в платье. Блестящие светлые волосы, веснушки на носу – она выглядит невероятно знакомо.

– Мам, это ты?

Но такого быть не может. Фотография сделана задолго до ее рождения. На заднем фоне виднеются мужчины в купальных костюмах с высокой талией и женщины в цельных купальниках, больше напоминающих платья. Господи, да они все с зонтиками. А это значит, что…

– Это бабуля, – поясняет папа.

Вдруг горло у меня сжимается, а на глаза наворачиваются слезы, затуманивая очки. Я быстро протираю их, не желая, чтобы мама видела меня такой. Я хочу держаться ради нее, но в то же время сильно скучаю по бабуле. Я скучаю по кофе из той чашки в горошек и банановому хлебу. Скучаю по тем моментам, когда мы смеялись над Этель из бридж-клуба, всегда засыпавшей в самый разгар игры. Я скучаю по тому, как показывала бабуле в «Инстаграме»[2] новые объекты своей влюбленности и просила оценить их без всякой жалости. Но больше всего я скучаю по члену семьи, которому могла открыться и рассказать все. Мы хорошо ладим с родителями, болтаем и смеемся, но о своих чувствах я никогда с ними не разговариваю. Они всегда остаются слишком закрытыми – и мне нужна бабуля. Я с трудом сглатываю, чувствуя вину, как и всякий раз, когда у меня рождаются подобные мысли, потому что знаю, как страдает мама. Я очень люблю ее, как и папу. Когда снова надеваю очки, от слез не остается и следа.

Я возвращаюсь к фотографиям. Все они изображают бабулю в детстве. Вот она сидит, скрестив ноги, на траве рядом с пледом для пикника, а вот в гольфах и форменной блузке позирует перед школой.

– Так ты думаешь, эта квартира…

Следующее фото отвечает на мой вопрос. Это снова бабуля, сидящая за тем самым деревянным столом в соседней комнате. Я узнаю картины на стене позади нее. Бабуля жила здесь. Здесь прошло ее детство – ее очень обеспеченное детство. Не знаю, что еще я ожидала здесь увидеть, но правда оказывается настолько неожиданной, что никак не укладывается у меня в голове. Может быть, семья покинула квартиру, убегая от войны? Но если так, почему они не вернулись? Что с ними случилось?

Я размышляю над всем этим, как вдруг замечаю девушку на фото с пикника, она лежит на животе и листает книгу. На фотографии перед школой она стоит рядом с бабулей и одета точно так же. Она не кажется мне знакомой, но ее темные глаза и кудри точь-в-точь как мои, разве что она красивее – объективный факт. Она выглядит как кинозвезда. А я, скорее, как школьная зубрила, которая может показаться миленькой, если прищуриться и наклонить голову влево.

– Мам, – осторожно спрашиваю я, – бабуля никогда не говорила, что у нее была сестра?

– Нет, – отвечает мама. – Как видишь, она вообще многого мне не говорила.

Но девушки на фото точно должны быть сестрами. Дальше среди фотографий обнаруживается профессиональный портрет бабули и ее сестры, за ними стоит взрослая пара – скорее всего, их родители. Женщина выглядит безупречно, в бриллиантовых серьгах и ожерелье с крупным драгоценным камнем, лежащим у основания шеи. Мужчина кажется грубоватым: костюм не по размеру сидит мешком на его худощавой фигуре, а еще, к своему удивлению, я замечаю, что на левой руке у него не хватает трех пальцев.

Папа сжимает мамино плечо.

– Ты когда-нибудь видела фотографии своих деда и бабушки?

– Нет, – резко отвечает мама, освобождаясь от его руки. – Я знаю, что они умерли до моего рождения, и больше ничего.

У меня рождается идея. Найдя отверстие вверху рамки, я вынимаю фото и переворачиваю его. Ну конечно, на обороте обнаруживается надпись: «Мама, папа, Хлоя и Адалин. 1938». Хлоей звали бабулю, а это значит, что ее сестрой должна быть… Адалин.

Я никогда не слышала этого имени раньше. В моем классе в школе пять Эмили, четыре Ханны, три Эшли и три Саманты, но никого по имени Адалин. Мне нравится это имя – больше, чем Элис, которое звучит слишком робко и тревожно. Есть в этой темноволосой девушке то, что не позволяет отвести от нее глаз, и дело не только в том, что она кажется красивее всех, кого я когда-либо видела. В глазах у нее застыло странное выражение, будто она внимательно изучает человека, снимающего ее.

– Ее звали Адалин, – говорю я маме, протягивая фотографию.

Она, бегло взглянув, сует фото обратно в рамку. Папа приглаживает ладонью остатки редеющей шевелюры. Он делает так всегда, когда не может понять, как поступить, и придумывает, что сказать дальше.

– Может, сходим перекусим? – предлагает он. – Как считаешь, Диана?

– Я только за.

Сердце падает. Мне не хочется уходить. Хочется продолжать исследования – в конце концов, я еще не видела ни одной из спален. Но в то же время знаю, что папа прав. На маму и так слишком много всего навалилось, и сейчас лучше здесь не задерживаться. Я не хочу показаться эгоистичной. Последний раз скользнув взглядом по квартире, даю бабуле безмолвное обещание, что вернусь сюда так скоро, как только смогу. И лучше в следующий раз прийти одной, чтобы остаться подольше.

Я выхожу вслед за родителями на лестничную клетку и закрываю за нами дверь. Занавески я оставляю открытыми, чтобы в квартиру лилось солнце.

Глава 2

Элис

Солнечные лучи пробиваются через окно над моей кроватью в съемной квартире. Восемь утра, но я уже не сплю, взволнованная предвкушением встречи.

В течение трех долгих дней мы с родителями гуляли по музеям и осматривали достопримечательности. Мы видели Лувр, музей Орсе и Эйфелеву башню… и никто за все это время ни слова не сказал про бабулю и ее квартиру. Мы с папой придерживаемся стиля общения Прюиттов даже больше, чем обычно, комментируя великолепную живопись и впечатляющую архитектуру, отчаянно надеясь, что мама не слишком несчастна. Наконец вечером третьего дня мы получаем электронное письмо из клининговой службы – они убрали всю пыль и мусор, и мы можем вернуться в любое время. Парень из службы сказал, что никогда не видел ничего похожего на бабулину квартиру – un capsule temporelle, как он выразился.

«Капсула времени».

Я прижимаюсь ухом к тонкой стене между своей комнатой и родительской. Должно быть, они еще спят. Быстро чищу зубы, натягиваю шорты, футболку и конверсы; из обуви я взяла с собой только эту пару, потому что ношу их с любой одеждой. Выскользнув за дверь, я отправляю сообщение родителям, чтобы они не волновались, когда проснутся. Учитывая обстоятельства, не стоило попадаться маме на глаза этим утром. В смысле, разумеется, она сказала бы, что я могу вернуться в квартиру, когда захочу, добавив, что сама к этому не слишком стремится, но трудно понять, что она думает на самом деле. Так получается проще.

Отчасти я чувствую себя виноватой, покидая ее этим утром, но ведь у мамы есть папа, который составит ей компанию. Семьдесят два часа спустя квартира на рю де Маркиз, 36, вновь манит меня к себе. Пока я иду пешком по рю де Ришелье, мир вокруг кажется необычайно ярким, будто солнце выкрутили на полную мощность. Проходя мимо небольшого парка, я замечаю фонтан высотой не меньше пятнадцати футов, струи воды из него изящными арками взмывают в воздух. Я до сих пор обожаю за это Париж – куда бы вы ни повернули, всегда наткнетесь на что-то потрясающее посреди невзрачного городского квартала. Наша снятая через «Эйрбиэнби»[3] тесная квартирка с двумя спальнями находится над сервисом по ремонту сотовых телефонов, а через дорогу стоит роскошная церковь семнадцатого века. Париж полон таких сюрпризов.

Сначала я останавливаюсь у кофейни по пути, такой крохотной и наполненной запахами, что можно получить дозу кофеина, просто как следует подышав внутри. Смело шагнув к прилавку, заказываю на хромающем французском черный кофе:

– Un cafe noir, s’il vous plait.[4]

Я беру кофе с собой, не ожидая, что он окажется настолько горьким. Когда мы с Ханной и Камиллой идем в «Старбакс», они всегда заказывают тыквенный латте и мокка фраппучино со взбитыми сливками сверху. Я признаю, что на вкус они неплохи – ну ладно, потрясающи – но бабуля научила меня ценить кофе без претензий.

Когда бариста вручает мне заказ, я понимаю, что ожидала точно не этого. Стакан оказывается всего три дюйма высотой, меньше детского, а сам напиток походит на густой ил – темно-коричневый, матовый и его там совсем чуть-чуть.

Сделав первый глоток, я понимаю, почему. Кофе оказывается крепчайшим. Самым крепким, что я пила когда-либо. На вкус он как смачная пощечина. Может, они так подшучивают над американцами? Могла она различить мой акцент? Но, оглядевшись по сторонам, я вижу, что остальные, не испытывая никаких проблем, пьют такой же кофе. Как они это делают? Я слишком растеряна, чтобы попросить еще что-нибудь, поэтому беру кофе с собой, надеясь, что привыкну к нему так же, как когда-то долго привыкала к кинзе. Каждые три квартала я делаю глоток, но кофе каким-то образом становится только крепче. Дойдя до рю де Маркиз, я заставляю себя допить его, после чего торжествующе выбрасываю стакан в мусорку.

Поднявшись по лестнице до квартиры номер пять, я поворачиваю ключ в замке и толкаю дверь. Надо же, клининговая служба проделала потрясающую работу. Сейчас я вижу детали, которые раньше скрывались под толстым одеялом пыли: изящные резные ножки обеденного стола и стульев в виде когтистых лап, узоры восточных ковров в гостиной, улыбающиеся лица бабули и Адалин на фотографиях рядом с дверью. Словно на всю квартиру внезапно навели резкость.

Мне все еще не верится, что бабуля оставила ее мне.

Я, конечно, могу долго ходить здесь, разглядывая каждый предмет мебели, но то, чего действительно хочу, это узнать больше о бабуле и ее семье. Я постоянно думаю об этом с тех пор, как мы прочли завещание, закрывая глаза и вспоминая сценки из прошлого, и сейчас уверена, что бабуля специально многое скрывала. Помню пару моментов, когда ее прошлое почти всплывало в разговоре, но она меняла тему, прежде чем я успевала понять, что она это сделала.

Возьмем прошлый март, когда я спросила ее, не взглянет ли она на мою домашнюю работу по европейской истории: подробную карту немецкого вторжения во время Второй мировой войны. Я подумала, что ей это может быть интересно, потому что все происходило на ее глазах, но бабуля, посмотрев на страницу пару секунд, отложила ее в сторону и спросила: «Ты делаешь это задание вместе с тем мальчиком? Он понял наконец, как нужно целоваться?».

Да, я делала это задание с тем мальчиком. После всех моих волнений по поводу того, что никто меня не пригласил, Нейтан Поморски в конце концов это сделал. Он поцеловал меня в середине медленного танца – точнее, присосался губами к нижней части моего лица, так что в итоге весь мой рот оказался внутри его. Это было ужасно.

– Понятия не имею, – ответила я тогда бабуле. – Я уже написала ему, что не хочу встречаться, но не думаю, что он получил сообщение, потому как продолжает регулярно заглядывать в раздевалку поздороваться.

Бабуля с грохотом опустила кофейную кружку на стол.

– Так скажи ему, что он целуется как пылесос!

В этот момент мы обе уже хохотали, и домашняя работа по истории была благополучно забыта.

В первый день я не видела спален, поэтому прежде всего отправляюсь туда. Найти их нетрудно. Дальше по коридору, где я заглядывала в кладовку с пальто, я вижу две двери с надписями. На одной значится «Хлоя», на другой – «Адалин».

Естественно, я сразу иду в комнату бабули.

Комнату бабули — как странно звучит. Я все еще не могу привыкнуть к тому, что она жила здесь, что ее рука поворачивала ту же расшатанную медную дверную ручку. Мое сердце бешено бьется при мысли, что внутри я найду то, что расскажет мне о ее прошлом.

О господи! Комната выглядит так, будто по ней пронесся ураган. Дверь ванной распахнута, одежда в беспорядке разбросана на кровати. На полу валяются обувь и раскрытые книги. Я не могу представить, как все это выглядело до того, как здесь убрались. Так бабуля собиралась в Америку?

Мое внимание привлекают два маленьких предмета на туалетном столике, и все вопросы, которыми я задавалась, тут же растворяются, когда мое горло сжимается, как и в первый день.

Слезы текут сразу, будто невидимая рука сжимает шею, выдавливая на поверхность все чувства. Перед мамой я быстро смахнула их, но на этот раз позволяю им – горячим, мокрым, соленым – свободно течь по щекам. Это настоящая буря эмоций. Я понимаю, что сломалась… и тут же мне становится стыдно. Обычно я не позволяю себе плакать перед кем-то, включая себя. Растрогали меня лежащие на туалетном столике игла и нитка, признак того, что бабуля, моя бабуля, когда-то жила и дышала в этой комнате, в чужой и далекой стране. В Америке она сначала работала швеей, прежде чем получить степень и стать учителем. Хотя ей всегда нравилось шить, и когда я была маленькой, она даже шила одежду для моих мягких игрушек. Я беру иголку, кручу ее в пальцах и вдруг чувствую себя почти как дома, словно кто-то набросил мне на плечи теплый плед.

Собравшись, я возвращаюсь к осмотру. Сверху на куче одежды лежит фиолетовое платье, которое бабуля, очевидно, не захотела взять с собой. Странно, на груди у него желтая звезда, как будто пришитая позже, с надписью «зазу» в середине. Я знаю, что нацисты заставляли евреев носить на своей одежде такие, но ведь бабуля была христианкой.

Я еще немного копаюсь в разбросанных вещах, трогая ткань и желая, чтобы здесь оказалась бабуля и все мне объяснила. Почему это место стало тайной и почему она оставила его мне? Мне, а не маме? Она хотела, чтобы именно я здесь что-то нашла? В поисках подсказок я подхожу к ящикам, находя внутри несколько завалявшихся чулок. Черт. Бабуль, подай мне знак! Чувствуя себя полной дурой, я оглядываюсь через плечо, ожидая, что нечто неожиданное вдруг появится позади, но нет, в комнате ничего не изменилось.

Если здесь в основном обнаружились оставленные бабулей старые платья, то, может, мне стоит поискать в соседней комнате – той, что принадлежала Адалин, загадочной сестре моей бабули, о которой я никогда не слышала. Я бегу в коридор.

Дверь комнаты Адалин открывается с долгим низким скрипом.

Первое, что я вижу в пестром, льющемся со двора солнечном свете, это шикарная кровать с балдахином на резных деревянных столбиках. В первом классе я без конца умоляла родителей купить мне такую, но потом у мамы началась эта ее темная фаза, и я быстро научилась контролировать свое поведение. Думаю, к началу второго класса я уже забыла о ней и не вспоминала до сих пор.

Я оглядываю помещение, думая, где поискать в первую очередь. Если бы кто-то вошел в мою комнату дома, где бы он стал искать личные вещи? Конечно, в ящике стола. По крайней мере, именно там я храню свои дурацкие стихи, за которые мне жутко стыдно и которые никто никогда не увидит. Там же лежит адрес летнего лагеря Нейтана в Канаде; он просил писать ему письма, потому что с телефонной связью там проблемы, но я пока с этим не тороплюсь.

Я спешу к письменному столу Адалин, стоящему у окна, но, положив пальцы на ручку ящика, останавливаюсь, чувствуя себя детективом, который копается в чужих вещах. Если бы мама открыла мой ящик и увидела стихи, написанные несколько лет назад, когда она пребывала в одной из своих фаз, не сомневаюсь, она убила бы меня на месте. Пусть так, но Адалин не живет здесь уже долгие годы, даже десятилетия. Где бы она ни находилась, я сомневаюсь, что все эти вещи сейчас представляют для нее хоть какую-то ценность.

Любопытство побеждает, и я тяну ручку на себя.

Внутри оказываются карандаши, несколько заколок-невидимок, пара монет и кое-какие канцелярские принадлежности. А еще здесь лежит записная книжка в черной кожаной обложке. Я открываю ее на первой странице и сразу вижу написанные от руки строки. В верхнем правом углу стоит дата – 30 мая 1940 года.

На секунду сердце замирает.

Я только что нашла дневник Адалин.

Я знаю, что окончательно превращаюсь в дешевого детектива, но не могу противостоять желанию немедленно прочесть его. Спальней родителей займемся позже. Прямо сейчас мне нужен «Гугл Переводчик».

Я проверяю остальные ящики на случай, если что-то пропустила, кроме одного, который не поддается, так что я не могу его выдвинуть. Потом я бегу в нашу съемную квартиру, бросаю в рюкзак ноутбук и иду искать кафе с вайфаем. То, что я задумала, можно сделать и из дома, но нельзя допустить, чтобы мама, случайно зайдя ко мне, опять все испортила. К счастью, тихий уголок в кафе находится быстро – стоит роскошный летний день, и все посетители просят столик на улице. Подключившись к интернету, я прижимаю дневник локтем и набираю в переводчике первое предложение.

– Закажете что-нибудь, mademoiselle? – слышу я рядом голос официанта.

– Ох… хм. – Я, прищурившись, вглядываюсь в доску на стене. – Un pain au chocolat, s’il vous plait.[5]

– А из напитков?

Ага – но на этот раз я не допущу утренней ошибки и сделаю заказ на английском.

– Чашку черного кофе, пожалуйста.

– Un cafe?

– Да.

Я возвращаюсь к дневнику. Дело движется медленно: иногда трудно различить отдельные буквы, и мой французский не идеален, поэтому я гадаю, какое это может быть слово. В конце концов я открываю второе окошко «Переводчика», куда ввожу все возможные варианты, пока не появляется подходящий. Очки продолжают сползать по носу тем ниже, чем сильнее я склоняюсь над страницей.

Официант возвращается с заказом. Слоеная булочка на тарелке выглядит просто божественно, и… только не это. Точно такой же маленький стаканчик кофе. Ну почему это случилось опять?

– Un pain au chocolat et un cafe, mademoiselle.[6]

Когда-нибудь я с этим разберусь, но сейчас благодарю официанта и возвращаюсь к работе. Всякий раз, справившись с особенно трудным участком, награждаю себя шоколадной булочкой. Она буквально тает во рту.

Наконец я расшифровываю первую запись в дневнике. Кручу шеей, разминая ее, и вытягиваю запястья. Сделав крошечный глоток кофе – господи, какой же он крепкий! – я читаю то, что получилось.

Я никогда раньше не вела дневник.

Да и этот начала вести только потому, что чувствовала: это единственный способ уложить в голове все произошедшее за последние несколько недель. Если я не запишу этого, то не смогу поверить, что некоторые вещи видела своими глазами.

Я нашла эту пустую записную книжку, когда искала бинты, чтобы перевязать ногу. Дядя Жерар говорит, что я заслужила право оставить ее себе после всего того, через что прошла. Поэтому сейчас я пишу эти строки на чердаке фермерского дома дяди Жерара – если точнее, на матрасе, который мы делим с Хлоей. Кто знает, как долго это продлится? Моя сестра жалуется, что спать здесь невозможно (как она жалуется почти на все на свете), но я считаю этот унылый тесный чердак единственным местом, где могу слышать свои мысли. В доме полно людей – Maman, Papa, дядя Жерар, четверо его друзей, тоже бежавших из Парижа, – и их общую нервозность слишком тяжело выносить.

С чего начать эту печальную историю? В мае немцы вторглись во Францию. Помню, как в школе нам говорили не волноваться, ведь немцы никогда не преодолеют линию Мажино[7], но они ошиблись.

Дальше все случилось очень быстро. Papa сказал, что мы уходим из Парижа на ферму дяди Жерара в Жонзаке. Мы должны были как можно быстрее загрузить в машину все необходимое. Maman взяла с собой три платья, два пальто, чемоданчик с драгоценностями и сказала нам с Хлоей сделать то же самое. Она покинула нашу квартиру в паре своих самых дорогих туфель на высоких каблуках, потому что не хотела оставлять их. Интересно, что с ними стало.

Побег был затеян ради нашей безопасности, но в самой дороге из Парижа не было ничего безопасного. Поток грязных, уставших людей тянулся вдаль, сколько хватало глаз. Некоторые семьи везли свои вещи на расшатанных тележках. У других не было ничего, кроме груды тряпья, которое они тащили на спине. Papa вел машину так долго, как это было возможно, осторожно двигаясь в толпе. В конце концов недалеко от Орлеана у нас кончился бензин. Поскольку достать его было негде, нам пришлось бросить наш любимый «Ситроен», словно труп на обочине дороги, с частью вещей внутри и продолжить путь пешком.

Мы шли так три дня. Ноги ныли и кровоточили. Даже с деньгами, которые Papa снял в банке, мы не могли найти комнату, поэтому спали – пытались спать – в траве у дороги. Питались сыром, хлебом и сосисками, которые, к счастью, додумались взять с собой.

На дороге иногда происходило такое, о чем я не забуду до конца своих дней. Толпа была словно живой. Она могла поглотить тебя. Здесь были дети, кричащие от страха, потому что оторвались от родителей. Как они найдут отца и мать потом, ведь они слишком малы, чтобы знать, куда идут? Были старики, неподвижно лежащие на земле без сил, которые не могли идти дальше. Кто-то из них был еще жив. Кто-то нет. Я так хотела остановиться и помочь им, но Maman и Papa продолжали идти вперед, и я не могла отстать от них. Вся еда находилась у меня.

Хуже всего стало, когда появились бомбардировщики. Мы шли усталые, грязные, голодные и вдруг услышали низкий гул, становившийся громче с каждой секундой. Посмотрев вверх, мы увидели немецкие самолеты, летящие к участку дороги впереди нас. Их было три. Сначала я подумала, что они направляются в другое место, но они снизились с жутким визжащим звуком и начали стрелять в людей на земле. Невинных людей, у которых не было ничего – которые шли целыми днями. Потом они исчезли.

Визг самолетов вызвал у Papa приступ страшных воспоминаний. Он весь дрожал, ему стало трудно дышать, поэтому мы остановились и какое-то время его успокаивали. Мой бедный, дорогой Papa. Прежде он обожал фейерверки.

В конце концов мы продолжили идти, но он все равно дрожал. Когда мы приблизились к тому месту, над которым кружили самолеты, я была вынуждена сбежать с дороги в траву, потому что меня чуть не стошнило. Здесь лежали тела, внутренности которых торчали наружу. Взрослые кричали, словно обезумевшие животные. Подробности я не буду описывать, иначе меня опять начнет тошнить. Я презираю эту войну, и я презираю немцев.

Мне приходится прерваться на секунду, чтобы снова научиться дышать. Я никогда не слышала о массовом исходе из Парижа, но отвратительнее этого мне ничего читать не приходилось. Так, значит, они бросили эту квартиру, уходя на ферму к дяде Жерару? Но… это не так, потому что дневник Адалин в итоге снова оказался в ее спальне. Семья – или как минимум Адалин – должна была вернуться в Париж.

Я переворачиваю страницу. Следующие две записи короче первой, и на этот раз почерк выглядит еще более неряшливо, как будто Адалин куда-то спешила. Я должна узнать, что случилось дальше. Утвердив очки на переносице, я начинаю печатать.

14 июня 1940

Сегодня Париж сдался немцам. Люди, бомбившие невинных беженцев, маршируют по Елисейским Полям. Я не знаю, что происходит. Papa в эти дни почти все время молчит. Я подозреваю, что его преследуют воспоминания о Великой Войне. Он потерял два пальца в битве при Пашендейле, но хуже того, там он лишился своего младшего брата Матье. Жерар говорит, что скоро Франции станет еще хуже, Maman, наоборот, надеется на лучшее. Хлоя очень напугана. Она боится, что когда мы вернемся, нашего дома больше не будет. Я тоже боюсь, но стараюсь этого не показывать. Я люблю наш дом. Я люблю наш прекрасный город. Мне нужно идти – Хлоя ворочается во сне и просит, чтобы я легла рядом с ней.

17 июня 1940

Все кончено, Франция капитулировала перед нацистской Германией. Сегодня вечером по радио выступил маршал Петен (сейчас он руководит правительством). Он сказал, что его долг – избавить Францию от страданий. И заявил, что пора прекратить борьбу.

Maman вздохнула с облегчением. Она верит Старому Маршалу. Больше никто не умрет на этой войне, говорит она. Я пытаюсь понять ее, но не могу. Мир будто раскололся. Как мог Петен заключить перемирие с немцами? Почему мы не защищаемся от этих сил зла?

Когда передача закончилась, мы с Хлоей помогли друг другу подняться наверх, в нашу комнату. Мы легли рядом и долго плакали, пока наконец не уснули.

Прочтя все это, я чувствую стыд из-за того, что жаловалась бабуле, что нам задают слишком много на дом – когда она в моем возрасте через такое прошла! Все, чего я хочу сейчас, это дотянуться до нее через страницы дневника и успокоить. Я хочу сказать ей, что в итоге все будет хорошо. Она встретит дедушку, у них родится мама, а у нее – я. Но затем я возвращаюсь к тем же вопросам, с которых все началось: что случилось с семьей бабули? Что случилось с Адалин? Понятно, что они были близки настолько, насколько это вообще возможно для сестер. Что же изменилось? Что могло заставить бабулю прожить остаток своей жизни, ни разу не упомянув Адалин в разговорах с семьей?

И самое важное: точно ли бабуля хотела, чтобы я нашла ответы на эти вопросы?

На экране ноутбука мигает предупреждение, что у аккумулятора осталось всего десять процентов заряда. Я смотрю на время и понимаю, что сижу здесь уже два с лишним часа. Сделаем так: переведу еще одну запись, а потом вернусь на рю де Маркиз и продолжу осмотр. Я набираю в «Переводчике» первое предложение, ожидая очередных душераздирающих новостей.

Но оказывается совсем наоборот.

Беру свои слова обратно. Ничего еще не кончено. Надежда еще есть. Мне с трудом удается сдерживать дрожь в руках!

Французский генерал по имени Шарль де Голль произнес речь по «Би-би-си» сегодня вечером. Он поклялся, что однажды враг будет разбит, и призвал мужчин присоединиться к нему в Лондоне. В конце своего выступления он произнес фразу, которую я никогда не забуду: «Что бы ни случилось, пламя французского Сопротивления не должно потухнуть и не потухнет».

Сегодня мы с Хлоей всю ночь не могли уснуть от возбуждения.

Вы слышали? Борьба еще не окончена!

Я готова подпрыгнуть и начать аплодировать, хотя, конечно, никогда не сделала бы такого на публике. Но все равно чувствую, что я там, вместе с Адалин, и разделяю ее волнение. Проведя кончиками пальцев по хрупкой странице, пожелтевшей по краям, я словно ощущаю поток энергии, льющейся через бумагу от Адалин ко мне.

Я слышала о французском Сопротивлении. Мистер Йип кратко рассказывал об этом на занятиях по европейской истории времен Второй мировой войны. Я помню, что они взрывали поезда и здания, которые захватили немцы. Имя Шарля де Голля мне тоже известно, но в основном благодаря тому, что в честь него назвали парижский аэропорт. Было смело с его стороны выступить по радио всего спустя день после Петена и сказать народу Франции, что им следует поступать вопреки приказу правительства. Как бы я реагировала, если бы находилась там, в доме дяди Жерара вместе с бабулей и Адалин, собравшимися вокруг радио в дни отчаянной неопределенности? Я бы скорее поверила Петену, как их мать, или вместе с бабулей и Адалин поддержала де Голля? Если бы я находилась тогда, на той дороге из Парижа – если бы я видела те страшные вещи, что видели они, – я бы знала, чью сторону займу.

Я бы хотела бороться до конца.

Вернувшись в квартиру номер пять, заканчиваю свое турне главной спальней в конце коридора. Комната оказывается очень элегантной, больше комнаты моих родителей дома. Здесь стоят большая кровать под балдахином, комод и старомодный туалетный столик с круглым зеркалом. Повсюду мне попадается все больше фотографий семьи в рамках, и я рассматриваю их одну за другой. Я вглядываюсь в черно-белое лицо бабули, скучая по ней все больше с каждой секундой. Но сейчас, прочтя дневник Адалин, ощущаю некую связь и с этой темноволосой девушкой. В чем-то мы с ней похожи. Прежде всего, мы обе любили бабулю. И обе пытались сделать все, что могли, чтобы сплотить наши семьи.

Закончив с фотографиями на туалетном столике, я открываю самый верхний ящик. К моему удивлению, в нем оказывается целая гора газетных вырезок. Судя по всему, все они родом со страниц светской хроники, потому что фотографии изображают дорогие вечеринки, а внизу значатся имена гостей и дизайнеров, наряды которых те носили. Рассматривая их, я на каждом снимке замечаю улыбающееся лицо Адалин, окруженной молодыми людьми в дорогих костюмах и украшениях.

Ну, в этом смысле у нас с Адалин общего оказывается мало. Я не хочу сказать, что Ханна, Камилла и я барахтаемся в самом низу социальной лестницы, но мы не настолько популярны, чтобы нас приглашали на вечеринки в особняк Катрины Ким в Шорт-Хиллс. В выходные мы в основном занимаемся тем, что пытаемся повторить рецепты из «Лучшего пекаря Британии»[8].

Я сажусь у туалетного столика, чтобы просмотреть вырезки. Все они датируются концом тридцатых – началом сороковых годов, то есть некоторые сделаны после нацистской оккупации. Это странно. Если верить дневнику Адалин, капитуляция Франции стала абсолютным концом света, но, судя по ее фото с друзьями на вечеринке в октябре 1942 года, во время войны она не выглядела такой уж несчастной.

Фотографии неотличимы одна от другой, и я начинаю листать их быстрее. Но вдруг, ближе к концу стопки, натыкаюсь на снимок, при виде которого чуть не падаю со стула.

Это не может быть правдой.

Я не понимаю.

Я не хочу понимать.

Фотография, как и остальные, вырезана из газеты. На ней Адалин сидит за столом в первоклассном ресторане. Белоснежная скатерть, дорогая сервировка. Компанию ей составляют шестеро мужчин в военной форме…

…с нацистскими нарукавными повязками.

И все бы ничего, но Адалин, кажется, совсем не против их компании.

На меня накатывает приступ тошноты.

Вскочив на ноги, я отбрасываю вырезки, словно они горят у меня в руках, и с грохотом закрываю ящик. Мой мозг пытается понять, что я только что увидела. Что?.. Как?..

Должно существовать разумное объяснение. Именно поэтому бабуля прожила всю жизнь, никому не рассказывая об Адалин. Она стыдилась того, кем та стала. Интересно, как долго они не виделись или даже не общались друг с другом? Неужели они и умерли…

Подождите-ка. Я просто предполагаю, что Адалин уже нет в живых, но это не обязательно так.

Бабуле в этом году перевалило за девяносто. Мы по этому случаю устроили вечеринку в ее маленькой квартире. Судя по семейным фотографиям, Адалин была на пару лет старше, поэтому сейчас ей может быть, скажем, девяносто два? Девяносто три? Да, это много, но она вполне могла дожить до такого возраста. Прабабке Ханны сейчас сто три, и она еще частично в своем уме. Насколько я знаю, Адалин может жить прямо здесь, в Париже… и она остается единственным человеком во всем мире, кто может рассказать мне, что случилось с ее семьей. С моей семьей.

Но что-то все равно не сходится. Я расхаживаю по комнате в раздумьях, скрестив руки на груди. Даже если Адалин жива, точно ли я хочу потратить все лето на поиски человека, который сотрудничал с нацистами? Внутренний голос говорит мне бросить это дело – Адалин не зря вычеркнули из общей картины, на то имелась веская причина. Бабуля любила свою семью. Она обожала дедушку, маму, папу и меня. Если она захотела порвать все связи с собственной сестрой, то можно с уверенностью предположить, что Адалин действительно изменилась, и далеко не в лучшую сторону.

Окей… Но тогда зачем оставлять мне квартиру? Если бабуля в самом деле хотела вычеркнуть Адалин из своей жизни, зачем тогда она дала мне ключ – в буквальном смысле – к пониманию, кем та стала? И еще, как насчет дневника Адалин? Как могла девушка на той фотографии быть тем же человеком, который видел налет немецких бомбардировщиков на ни в чем не повинных беженцев? Как она могла быть тем же человеком, который писал, что ее мир раскололся? Две эти мысли никак не складываются у меня в голове. Я останавливаюсь перед фотографией маленьких бабули и Адалин, где им лет по десять и они обнимают друга за талии. Она еще может быть жива… и, возможно, даже живет поблизости… Если я найду ее, то получу ответы на все вопросы…

Голова у меня почти взрывается. Я массирую грудь, чтобы снять копившееся там последние несколько минут напряжение, но расслабиться это не помогает.

Я только что всерьез думала о том, чтобы разыскать человека с нацистской фотографии.

Даже если отчаянно хочу разобраться в прошлом бабули и в этой старой квартире, которая каким-то образом принадлежит теперь мне, к такому шагу я еще не готова. По крайней мере, пока. Следует узнать как можно больше из дневника Адалин, прежде чем предпринимать более радикальные меры.

Странная штука жизнь. Стоит тебе подумать, что ты понял что-то, все тут же усложняется так, как нельзя было и представить.