Элиза и Беатриче. История одной дружбы - Сильвия Аваллоне - E-Book

Элиза и Беатриче. История одной дружбы E-Book

Сильвия Аваллоне

0,0

Beschreibung

Элиза и Беатриче познакомились в маленьком тосканском городке. В семье Элизы много проблем и сложностей, семья и дом Беатриче, напротив, идеальны. Элиза — угрюмый и неуклюжий интроверт, Беатриче — дерзкая, амбициозная, решительная. И лишь в одном они схожи — в своем одиночестве, хотя Элиза стала изгоем поневоле, а Беатриче сама выбрала этот путь. Но, как известно, противоположности притягиваются — незаметная Элиза Черрути и популярная Беатриче Россетти стали подругами. Их дружба длилась шесть лет, а потом внезапно оборвалась. Повзрослевшая Элиза собирает осколки прошлого, погружается в воспоминания и пытается найти объяснение тому, что произошло, по-прежнему чувствуя любовь, тоску и ярость. Все что угодно, только не равнодушие.

Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:

Android
iOS
von Legimi
zertifizierten E-Readern
Kindle™-E-Readern
(für ausgewählte Pakete)

Seitenzahl: 504

Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:

Android
iOS
Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.



Сильвия Аваллоне

ЭЛИЗА И БЕАТРИЧЕ

ИСТОРИЯ ОДНОЙ ДРУЖБЫ

Москва, 2023

16+

Silvia Avallone

UN’AMICIZIA

Un’amicizia, Silvia Avallone © 2020 Mondadori Libri S.p.A.

Published by arrangement with MalaTesta Lit. Agency, Milano and ELKOST International Literary Agency

Russian Edition Copyright © Sindbad Publishers Ltd., 2023

Questo libro è stato tradotto grazie a un contributo del Ministero degli Affari Esteri e della Cooperazione Internazionale italiano

Эта книга переведена благодаря финансовой поддержке Министерства иностранных дел и международного сотрудничества Италии

Перевод с итальянского Зинаиды Ложкиной

Аваллоне С.

Элиза и Беатриче. История одной дружбы / Сильвия Аваллоне; пер. с ит. З. Ложкиной. — М.: Синдбад, 2023.

ISBN 978-5-00131-510-0

Элиза и Беатриче познакомились в маленьком тосканском городке. В семье Элизы много проблем и сложностей, семья и дом Беатриче, напротив, идеальны. Элиза — угрюмый и неуклюжий интроверт, Беатриче — дерзкая, амбициозная, решительная. И лишь в одном они схожи — в своем одиночестве, хотя Элиза стала изгоем поневоле, а Беатриче сама выбрала этот путь.

Но, как известно, противоположности притягиваются — незаметная Элиза Черрути и популярная Беатриче Россетти стали подругами. Их дружба длилась шесть лет, а потом внезапно оборвалась.

Повзрослевшая Элиза собирает осколки прошлого, погружается в воспоминания и пытается найти объяснение тому, что произошло, по-прежнему чувствуя любовь, тоску и ярость. Все что угодно, только не равнодушие.

Правовую поддержку издательства обеспечивает юридическая фирма «Корпус Права»

© Издание на русском языке, перевод на русский язык, оформление. Издательство «Синдбад», 2023

Посвящается моему отцу

— В чем смысл жизни?

— Не знаю.

— И я не знаю, но думаю, смысл не в том, чтобы выигрывать1.

ДЖОНАТАН ФРАНЗЕНПоправки

ДНЕВНИКИ

Болонья, 18 декабря 2019 года 02:00

Темная глубина — вот что больше всего пугало меня в детстве. Достаточно было спуститься в гараж, не включив там света, или же зайти в подвал и прикрыть дверь, как возникала она: безмолвная и густая. Ждала в засаде.

В темной глубине могла притаиться любая опасность. Ведьмы, страшные звери, монстры без лица или даже вообще ничего, пустота. Думаю, это и заставило меня спать вместе с матерью до совершенно дикого возраста, который я даже стесняюсь назвать.

Теперь, в тридцать три, я гляжу в темную глубину своей комнаты и словно бы слышу, как поскрипывают мои старые дневники, которые я, потеряв тебя, похоронила заживо в этом тайнике. Мои мысли, вместившие пять лет лицея и один год университета, изложенные летящим почерком маркером с серебристыми блестками, — безмолвные и потухшие, как заброшенный реактор.

С тех пор как мы перестали быть подругами, я больше не отслеживаю свою жизнь.

*

Я сажусь в постели. В приступе зрелости понимаю, что пришло время вспоминать — встретиться с тобой лицом к лицу. Иначе я так и не смогу ничего толком решить насчет тебя.

Я беру в чулане лестницу, поднимаюсь на две перекладины и замираю, чувствуя себя воровкой. Но что я собираюсь украсть? Собственное прошлое?

До верха я добираюсь с колотящимся сердцем. Тянусь руками в пыль на шкафу и достаю из темной глубины все шесть дневников.

Несу их к лампе на тумбочке. То, что они тут, рядом, — это как удар под дых. И глядя на эти розовые обложки с цветочками и позолотой, я считаю необходимым сразу же прояснить: мир между нами невозможен, Беатриче.

Кладу руку на сиреневую обложку дневника за 2000–2001 годы. Искушение велико, но открыть его я не решаюсь. Пока я борюсь с собой, пальцы, ускользнув из-под контроля, самовольно погружаются в страницы. Дневник распахивается, выпадает выцветшая фотография: это отец снимал на «Поляроид».

Подбираю ее, подношу поближе к лампочке. Узнаю себя: рост метр с кепкой, короткая стрижка, толстовка с Misfits, испуганная улыбка. И узнаю тебя, мою полную противоположность. Волшебная грива, красная помада, лиловые ногти; ты обнимаешь меня и хохочешь. Не могу больше смотреть.

Переворачиваю фотографию. На обороте надпись: «Дружба до гроба». И дата: «14 июня 2001 года».

Из глаз льются слезы, хотя я уже и не помню, когда в последний раз плакала.

ЧАСТЬ I

До того, как все о ней узнали

(2000)

1

Украденные джинсы

Если уж эта история должна иметь начало, — а оно должно быть, — то начать я хочу с украденных джинсов.

И неважно, что хронологически это вовсе не исходная точка, так как на тот момент мы с ней уже были знакомы. Как целое мы родились именно тогда, улепетывая на скутере.

Но прежде я должна объяснить кое-что. Это тяготит и нервирует, однако нечестно было бы прикидываться, будто Беатриче — это просто Беатриче, и все тут. Читатель спокойно приступит к книге, но, обнаружив, что речь в ней о тебе, подскочит на стуле: «Так это она?!» И почувствует, что его надули. И потому я, как бы мне этого ни хотелось, не могу откреститься от того факта, что девчонка из моих дневников превратилась в популярную личность, причем из тех, кого слишком много в публичном поле. Я даже скажу, что в этом смысле ты, Беатриче, держишь пальму первенства.

*

В общем, я о Беатриче Россетти.

Да-да, о ней самой.

Только прежде чем о ней узнали все на свете, прежде чем все оказались в курсе того, что она сейчас делает и во что одета в любое время дня и ночи, Беатриче была обычной девочкой и моей подругой.

Лучшей подругой и, если уж честно, то единственной за всю мою жизнь. Вот уж чего никто бы никогда не подумал — да и я сама до сих пор старалась не проговориться.

Все это было много лет назад; это сейчас мир заполонили ее фотографии и нельзя просто так произнести ее фамилию — сразу галдеж, изнурительные дискуссии, жестокие сражения; это сейчас северный и южный полюс, суша и океаны сотрясаются от лукавого взгляда, брошенного публике, от нового костюма, от романтического ужина на крыше небоскреба Бурдж-Халифа. А тогда для большей части человечества даже интернета еще не существовало.

Я никогда не нарушала данный себе обет молчания насчет нашей дружбы. И если делаю это теперь, то лишь с целью прояснить кое-что для себя. И исповедь эта, кстати, родится и умрет здесь, в моей комнате, за закрытыми дверями. Я вообще могу писать только так.

Я не собираюсь болтать лишнего и уж тем более как-то на этом наживаться. Да и кто мне поверит? Даже если бы я и бросила коллегам что-нибудь вроде: «Я знаю Россетти, мы вместе в школе учились», мне бы потом проходу не дали, проявляли бы нездоровое любопытство, не сомневаясь при этом, конечно, что мы с ней просто пару раз поздоровались, пару раз пересекались взглядом; какие уж там сообщницы — такая, как она, и такая, как я.

Захотели бы вытянуть из меня пикантные подробности, лучше что-нибудь грязноватое, что помогло бы спустить ее с небес на землю. «Признайся, у нее ведь везде силикон?»; «Кому она дала, чтобы стать такой популярной?»

Вот только они бы ошиблись адресом. Я не знала Россетти, я знаю только Беатриче. Все пробелы в биографии, оставленные без ответа вопросы журналистов, все пустоты и белые пятна, которые невозможно заполнить, — все это у меня на хранении. Вместе с воспоминаниями о наших дерзких детских выходках, которые никому не интересны, но от которых у меня до сих пор мороз по коже.

После нее у меня были попытки дружить еще с кем-то, но особо я не старалась. В глубине души я сознавала, что все это волшебство — наши секреты, наши убежища, наши торжественные клятвы — могло случиться лишь в четвертом классе лицея с абсолютно незаметной Элизой Черрути и фантастически популярной Беатриче Россетти. Я потеряла ее, и какое мне дело, что все вокруг ее обожествляют, идеализируют, ненавидят, распинают и при этом думают, будто знают ее?

Они знают меньше чем ничего. Вот так.

Потому что она была моей лучшей подругой еще в те безобидные времена. И я досидела до утра, прочитав все пять лицейских дневников и один университетский. А потом долго смотрела на стол у окна и на компьютер, которым раньше пользовалась только для работы. Смотрела со страхом, потому что в детстве была уверена, что прекрасно пишу, и даже собиралась стать писательницей. Вот только мне не хватило мотивации. А Беатриче взлетела и превратилась в «мечту».

И все же я чувствую, как та Беа, которую никто не знает, просится наружу. Я так долго жила с этой пустотой в душе, что теперь уже все равно, окажусь я на уровне или нет. Я ничего и никому не собираюсь доказывать. Только рассказывать. Признаваться, что к две тысячи девятнадцатому я так и не избавилась от разочарования, ярости и ностальгии. Не знаю, что это будет — капитуляция или освобождение; пойму в конце.

А сейчас я лишь хочу вернуть себе начало.

*

Итак, об украденных джинсах.

Одиннадцатого ноября двухтысячного года, как следует из дневника за первый лицейский год, омерзительным субботним днем, когда дождь барабанил по стеклам, а мне, как и всем моим сверстникам, настойчиво советовали пойти повеселиться и завести кучу новых друзей, я мрачно сидела у себя в комнате и ничего не делала. В ту пору Беатриче тоже не пользовалась особой популярностью, хоть звучит это теперь и странно. Очевидно, друзей у нее было еще меньше, чем у меня, потому что примерно в полтретьего, после обеда, она взяла и позвонила мне домой.

То есть ухватилась за последнюю соломинку. Я жила в этом городе чуть больше четырех месяцев и за это время не только не адаптировалась, но и не нашла для этого причин. Я хотела лишь одного — умереть.

После школы я, как обычно, в полном молчании пообедала с отцом, потом уединилась в своей комнате, всунула в уши наушники, включила плеер и снова принялась за список прилагательных для описания платана, росшего на заднем дворе: одинокий, рыжий, старый. В конце концов мне даже слова надоели, и я швырнула дневник на пол. Когда папа постучался, я сидела на кровати, скрестив ноги, и злобствовала на весь мир. И, разумеется, не ответила. Только выключила музыку. Папа подождал, постучал еще. Я снова не отреагировала. Это у нас было что-то вроде состязания «кто первый не выдержит». Наконец он приоткрыл дверь и заглянул — ровно настолько, чтобы меня не рассердить:

— Тут тебе одноклассница звонит, Беатриче.

У меня чуть сердце не выпрыгнуло из груди.

— Давай, она ждет, — торопил отец, видя, что я не двигаюсь с места.

Он явно был рад: решил, что я начала обзаводиться подругами. Вот только он ошибался. До этого звонка мы с Беатриче вовсе не были подругами. Лишь один раз она создала такую иллюзию, а потом все время меня игнорировала. В школе постоянно смотрела сквозь меня. И это полное равнодушие было еще хуже, чем насмешки остальных.

— Поехали со мной в центр? — спросила она, едва я приложила трубку к уху.

Надо было отказаться и нажать на «отбой». Но я сразу сдалась:

— Когда?

— Через полчаса, час?

Пройтись вместе по корсо Италия у всех на виду — да это просто зашибись! «Не ведись, — пыталась предостеречь я сама себя, крепче сжимая трубку. — Думай: ты ведь ее скомпрометируешь. Тут какой-то подвох. И потом, что за наглость, после всего-то?» Я разозлилась. Но в то же время, сама того не желая, ощутила воодушевление.

— И что мы будем делать в центре? — пустила я пробный шар.

— Не могу говорить по телефону.

— Почему?

— Потому что это секрет.

— Говори, или я не пойду.

— А, так ты пас…

Я не ответила. Уж ждать-то я умела. Беатриче, поколебавшись, в итоге все же не вытерпела и зашептала:

— Я хочу украсть джинсы. Уже решила какие.

У меня перехватило дыхание.

— Одна я не справлюсь, нужен сообщник, — призналась она. — Ты не представляешь, это не просто джинсы… Они стоят четыреста тысяч лир! — вполголоса выпалила она.

Я представила, как она прикрывает рот рукой, чтобы не услышали домашние.

— Если придешь, я и для тебя украду какие-нибудь. Обещаю.

Папа высунулся из кухни, где он убирал со стола, и бросил взгляд в коридор, на мою застывшую у телефонного столика фигуру. Он бы все отдал, чтобы я начала выходить, гулять, осваиваться в этом городе, казавшемся мне таким враждебным. А я хотела только одного: вернуться назад, к прежней жизни, и никогда больше его не видеть.

Я ненавидела его, хоть он мне ничего и не сделал. Вот в этом «ничего» как раз и заключалась суть. Пустые, свежевыбеленные к моему приезду стены комнаты. Пустая кровать, в которой я каждую ночь отчаянно и безрезультатно пыталась нашарить руку или колено кого-нибудь из своих. Квартира, в которой больше не болтали, не ссорились, не звали меня — да просто самым категорическим образом отсутствовали люди.

— Я в деле, — ответила я наконец.

И почувствовала, как Беатриче улыбается оттого, что раскусила меня. Со стороны может казаться, что такая, как я, не способна на воровство. Но Беатриче не обманешь. Я написала, что она была обычной девочкой, и это правда, но у нее был дар: читать людей по словам, по жестам, по одежде. Она, добившаяся успеха благодаря внешности, знала, что суть человека, как и книги, — в недосказанном. В том, что не на виду.

— В полчетвертого на Железном пляже. Знаешь, где он?

— Знаю.

Она положила трубку. И я, стоя с телефонным проводом в руках, вернулась к жизни. Несмотря на все мое нежелание, недоверие и четырехмесячную кому.

*

Поспешно одевшись, я буркнула отцу «пока» и без каких-либо объяснений вышла из дома. А все это время думала, что Железный пляж слишком далеко.

Называли его так из-за темного песка и обломков старого рудника; и, конечно, это вовсе не центр. Я случайно вышла на него в июле, в один из тех дней, когда в одиночестве бесцельно моталась по окрестностям на скутере. Берег каменистый, дно резко идет вниз; заброшенное, второсортное, забракованное туристами место: я тут же ощутила с ним родство. Однако в тот ноябрьский день, когда я ехала на скутере и дождь мочил мне штаны и куртку, я никак не могла понять, почему Беатриче назначила встречу именно там.

Потому что стыдится меня, вот почему. Или это просто розыгрыш, и она не придет.

Вдоль Железного пляжа не было ни домов, ни магазинов, и уж тем более не могло там быть джинсов за четыреста тысяч лир. На каждом светофоре я останавливалась и оглядывалась назад, испытывая вполне объяснимое искушение развернуться. Но все равно ехала вперед.

Я была «иностранкой». Так меня за спиной называли в школе; достаточно громко, чтобы я расслышала. Словно я явилась из Аргентины или Кении, а не из соседнего региона. Стоило мне зайти в класс, как меня тут же всю оглядывали, критикуя обувь, рюкзак, волосы. Каждая «е» и «з», которые я произносила не так, как они, вызывала смешки. Беатриче тоже смеялась. Ни разу не заступилась, ни разу не подошла на перемене. И чего она теперь от меня хочет? Чтобы для нее на стреме стояла?

Да я просто идиотка.

С тяжестью на сердце и в мыслях я закладывала повороты с видом на море, выезжая из населенной зоны. Дождь ослабел, и в огромных черных тучах появились просветы. Все вокруг было мокрое — асфальт, дома, песок. Невозможно, чтобы такая, как она, хотела со мной дружить.

Она уже красится, каждое утро словно от парикмахера является. А я? Лучше уж промолчу. Кто-то должен был научить меня заботиться о своей внешности, но мне с этим не повезло.

На перекрестке при выезде из города я остановилась у знака «стоп» и вдруг ощутила себя настолько незаметной даже в собственных глазах, что посмотрелась в зеркало заднего вида. Бледное, веснушчатое лицо; наверно, стоило бы наложить какую-нибудь основу, какой-нибудь тональный крем, вот только в этом доме не осталось ни грамма косметики, ни следа пребывания женщины. Я свернула на дорогу, спускавшуюся к краю ветреного мыса, не сомневаясь, что это все розыгрыш. Я буду там одна, прочувствую высшую степень одиночества и брошусь вниз со скалы. Я снова ошиблась; только это и умею.

Беатриче была на месте.

Сидела на своем новеньком скутере «реплика». Ждала меня под разбухшим свинцовым небом со шлемом в руках, закутанная в длинный темный дождевик, из-под которого виднелись лишь сапоги на таких шпильках, что ни один простой смертный, независимо от возраста, не смог бы вести в них скутер под дождем. Ветер жестоко трепал ее длинные, до самой попы, волосы, которые в 2000 году еще не были ни кудрявыми, ни темно-шоколадными: каштановые, с осветленными по тогдашней моде кончиками, выпрямленные утюжком. Значит, это не вранье и не издевательство и она правда хотела со мной встретиться.

Сбавив скорость, я остановила свой подержанный «кварц» (хуже того, что смог купить мне отец, нельзя было найти; да еще и весь залеплен идиотскими наклейками: средний палец над задней фарой, бульдоги с ирокезом и анархистской символикой — панковские штучки, к которым я не имела отношения). Я затормозила в нескольких сантиметрах от ее «реплики».

С замершим сердцем, не дыша, с ватными руками и ногами я сняла шлем и подняла взгляд — и сейчас, двадцать лет спустя, я по-прежнему четко вижу ее лицо. Не то, которое миллионами копий смотрит с рекламных баннеров и обложек журналов и которое заполонило интернет. А то, каким оно было в тот день, затерявшийся в глубинах моей юности, в тот единственный раз, когда я видела ее на улице без макияжа. Когда мы стояли друг против друга на пустой гравийной парковке Железного пляжа.

Бледная, раздраженная, покрытая прыщами кожа. Лоб и подбородок усыпаны черными точками и следами от выдавленных угрей. Не то чтобы от этого исчезла вся ее вызывающая красота, но без привычной грунтовки черты лица казались несовершенными, припухлыми и даже грустными. Досадливо сжатые губы, потрескавшиеся от холода, без помады потеряли выразительность. Но глаза — да, глаза остались: восхитительные, изумрудного оттенка, какого не сыщешь в природе, с длинными ресницами, не нуждающимися в туши, с непроницаемым взглядом, словно заключающим в себе какую-то тайну. Те самые глаза, которые знает вся планета — вернее, думает, что знает.

— Скутер у тебя отвратный. Но, знаешь, наклейки мне даже нравятся. — Она улыбнулась своей обезоруживающей улыбкой, обнажив белые ровные зубы. На щеках появились ямочки.

— Это не я наклеила, — призналась я, — а мой брат.

Лишь по этой причине я их и не сдирала.

— Я тебе вначале соврала, но ты бы иначе не приехала. Мы едем не в центр, а в Марину-ди-Эссе; твой «кварц» слишком заметный, оставь его здесь.

— Здесь? — Я оглянулась по сторонам. Безлюдное местечко, кусты вереска и можжевельника стелются по земле под натиском мистраля, неприветливое море.

— Я не поеду. Это километров десять как минимум.

— Двенадцать, — уточнила она.

— Мы не можем тащиться туда на пятидесяти кубах. Отец полицию вызовет, если я не вернусь к ужину! — Я соврала: явись я домой к полуночи, отец бы обрадовался, что я нормальный четырнадцатилетний подросток.

— Я на своем восемьдесят выжимаю, вообще-то. Я же не из Биеллы, как ты. Если будем шевелить поршнями, к семи вернемся сюда. Я уже давно этот план вынашиваю. Ты, что ль, мне не доверяешь? Почему?

Потому что ты не сможешь все двенадцать километров выжимать восемьдесят километров в час на этих каблуках. И потому что однажды ты положила руку мне на плечо, а потом исчезла. А когда появилась снова, то игнорировала меня и смеялась, когда другие меня подкалывали.

Самое ужасное было то, что я ее уже простила.

— Давай, забирайся, — бросила она, скользнув вперед на сиденье и освобождая мне место.

Я в нерешительности слезла со своего скутера. Металлолом, конечно, но другого у меня нет, и отец с его безразличием к тому, как вещь выглядит, точно не купит мне еще один, посимпатичней.

— Боишься, что его украдут? — засмеялась она. — Кто, чайки?

Я забралась на сиденье позади нее. Беатриче ракетой сорвалась с места: движок и правда форсированный. Вперед по ухабистой тропе, мимо обсерватории и маяка, зигзагами сквозь пахнущие солью кусты, по влажной земле, среди дикой живности, прячущейся под сенью дубов.

Я уцепилась за нее, преодолевая смущение, прижалась грудью к ее спине. Беа не противилась, ощущая мой испуг. Такая скорость была мне незнакома. Колеса пробуксовывали на влажном асфальте, а она все прибавляла газу. Каждую секунду мы были на грани падения.

Выехали на пригородное шоссе: прямая двухполосная дорога, забитая грузовиками и легковушками, и ни одного скутера. И понеслись на скорости семьдесят в час, лавируя, обгоняя всех, как скорый поезд со светящимися окнами, мчавшийся вверх, на север, туда, где осталась моя жизнь.

На западе, над сосновой рощей, накаленное добела солнце разорвало облака и спускалось к морю. На востоке изрытые пещерами холмы уже погружались в тень. Мы мчались, балансируя на сплошной линии, разделявшей встречные потоки, под мигание фар и звуки клаксонов, предупреждавших, что так быстро нельзя, что вдвоем на пятидесяти кубах запрещено. Я закрыла глаза, раскаиваясь, что уступила ей, что вообще вышла из дома. И тогда Беатриче сняла одну руку с руля.

Шерстяной перчаткой нащупала мою, неприкрытую, и пожала.

Мы почти ничего не знали друг о друге; я не имела понятия о ее страдании, она — о моем, но все же что-то мы тогда почувствовали, потому что ее пальцы скользнули в мои и погладили их, и мои пальцы ответили. И, наверное, поэтому, а может, из-за холода мои глаза наполнились слезами.

*

Бутик назывался «Роза Скарлет». Скорей всего, его уже давно нет, но в ту зиму в Марине-ди-Эссе он процветал: шесть сверкающих витринных окон на главной улице, украшенных к Рождеству раньше остальных. Просто космический корабль какой-то, со всем этим светом.

Какое-то время мы с Беатриче мерзли у входа. Глядели, как туристы, приезжавшие сюда из Флоренции и даже Рима, складывают зонтики, заходят внутрь с миллионами в кармане.

Марину-ди-Эссе брали штурмом, как бывает лишь в выходные и в высокий сезон. Людской поток был настолько плотный, что не давал перейти улицу. Повсюду стояли передвижные столики с попкорном, продавцы воздушных шаров и аккордеонисты, которым уставшие и нагруженные пакетами покупатели кидали в шляпы монеты.

На меня всегда наводили тоску прибрежные городки, обреченные нести бремя курорта в силу своего местоположения. Марина-ди-Эссе как раз из их числа — горстка домов вокруг улицы с модными магазинами, скромный порт, походивший на большой склад, и никакой истории; лишенное индивидуальности место, временами обретающее лицо и наполняющееся ароматами вафель, печенья и пиццы навынос. В тот день она правда показалась мне великолепной.

Беатриче крепко держала мою руку. Боялась, что я вдруг передумаю? Но разве я могла? Я упивалась тем, что оказалась в субботу на главной улице: это ведь было в первый раз; да еще и не одна, а под руку со сверстницей. Хоть и понимала, что такое возможно лишь там, где нас никто не знает, что Беатриче — вопиющий случай! — не накрашена и скрыта под черной хламидой, а не окутана облаком страз; но такова наша цель — сохранить анонимность, быть незаметными и незапоминающимися. И потому она застегнулась наглухо и набросила капюшон. Стояла, набираясь смелости. Сейчас, вспоминая, я думаю, как это чудесно: никто, кроме нас, не знает, что означали те мгновения.

Решившись, она потянула меня к третьей витрине. В самом центре в лучах света переливались — как несложно было догадаться даже мне — джинсы. Каждый сантиметр усыпан стразами «Сваровски», сидят в облипку, точно русалочий хвост. Верх манекена не одели, разумеется: такое великолепие соседства не терпит.

— Моя мать сказала, что не купит их мне, — объясняла Беа, не отрывая глаз от джинсов. — Даже на Рождество, даже если мне ничего другого не надо. Сука. — Она повернулась ко мне: — Ты не представляешь, какая она сука. Никто не представляет.

Я не ответила: эта тема была у меня под запретом. И у нее, как я поняла, тоже, потому что больше она ничего не прибавила. Но потом, подумав, взглянула мне в глаза с решимостью, которой я никогда не забуду.

— Когда-нибудь, — торжественно заявила она, — я приду сюда и скуплю весь этот магазин. На свои деньги, которые сама заработаю. Все будет мое, я все вынесу, подчистую. Клянусь тебе. Я никогда не воровала и никогда больше не буду. Но сегодня мне это нужно позарез. Понимаешь?

— Понимаю, — ответила я. Потому что и правда чувствовала, что эта кража — вопрос жизни и смерти. И я пообещала себе, что помогу ей, пусть даже меня поймают, задержат, сдадут в полицию. В кои-то веки вызволять нужно будет меня, а не брата; за мной приедет отец, и тогда я смогу ему крикнуть: «Видишь, до чего я тут докатилась? Как мне здесь плохо, как я несчастна? Отвези меня в Биеллу, прошу тебя!»

Беатриче сняла плащ, спрятала его в сумку, поправила волосы. И, словно по волшебству, преобразилась.

Мы зашли внутрь. Все продавщицы были заняты, но это не помешало одной из них заметить нас, скользнуть глазами по Беатриче и задержаться на мне — сначала удивленно, потом недовольно. Поясню очень кратко, поскольку момент крайне напряженный, каким чучелом я выглядела. Не только в тот день, но и вообще. Я просто запускала руку в шкаф и доставала оттуда что-то с единственной целью: прикрыть себя и сделаться незаметной. Вот только в том магазине эффект это произвело обратный. Беа­триче, в свою очередь оглядев меня, с запозданием поняла, что не только мой скутер, но и я сама тут белая ворона.

Но представление уже началось. А никто во всем мире не умеет так играть, как Беатриче. Приблизив губы к моему уху, она прошептала:

— Прикинься глухонемой.

*

Сначала надо сказать, как была одета Беатриче. И не только потому, что весь ее будущий успех, вся ее слава и богатство — результат ее магической способности преображаться, подстраиваясь под наряд; собственно, вся эта затея с джинсами, ее осуществимость, основывалась на таком преображении.

Материнское пальто сливочно-белого цвета, короткое и стянутое на талии поясом с пряжкой слоновой кости, придавало ей настолько благородный вид, что она казалась старше лет на пять.

Потом сапоги, которые я уже упоминала: из мягкой, глянцевой черной кожи.

Наконец, бархатная юбка до пола, тоже черная, с морем оборок и вставок из органзы; не помню, от какого стилиста, — а вот продавщица вспомнила. Та, что нас разглядывала, и попалась в ловушку. Едва освободившись от клиентки, она подошла к Беатриче и сообщила, что ее юбка — настоящее произведение искусства и что если она хочет подобрать к ней что-то, то пришла в нужное место. Беа тут же сочинила, будто купила юбку во Флоренции: там она и живет вместе со своей бедной маленькой сестренкой, то есть со мной.

На самом деле нам обеим было по четырнадцать, только Беатриче в тот вечер выглядела на двадцать, а я на десять. С самого начала автоматически установилось такое правило, что она главная. И это оно определило все наше будущее. Даже вот этот финал, в котором я сижу здесь, спрятавшись от всех, и пишу, а она — там, в центре мира, у всех на устах.

Продавщица повела нас мимо манекенов. Беатриче начала говорить, что ей, вероятно, нужна блузка. Сняла сумку, пальто, отдала мне; провела руками по разложенным на столе блузкам, футболкам, топам. Я заметила, что ее глаза точно по волшебству сделались еще более зелеными, хищными.

— Я примерю все, — заявила она и двинулась к кабинкам.

Я пошла за ней, послушно осталась ждать снаружи. Пока она переодевалась, я мельком видела то руку, то плечо. Рука высовывалась из кабинки: «Нет, эта не нравится! — выкрикивала Беа. — Следующую». Уверенно, повелительно. Потом выходила. Шла к зеркалу. Разглядывала себя: «Нет, мне не идет». Сердилась.

Она требовала все новые блузки, кофточки, кардиганы, свитера.

— А! — воскликнула она в какой-то момент из кабинки. — Есть у вас какие-нибудь джинсы интересные?

Продавщица уже совершенно ошалела. И в кабинке, и перед ней скопились горы одежды. Беа тем временем не прекращала рассказывать, что ее отец — известный журналист, ее тетя работает в Париже в модном ателье, у ее сестры — ох! — такая вот редкая болезнь, что она не растет и не разговаривает, и наша мать от этого чуть не впала в серьезную депрессию. Она плела и плела, приукрашивала и приукрашивала; рассказчица она была просто невероятная. Наконец ей принесли с витрины джинсы.

— Последний тридцать восьмой остался.

Беатриче замолчала, скользнула глазами по рукам продавщицы, где, как живые, удобно устроились джинсы. Взгляд у нее сделался темный, точно ночной лес.

— Нет, слишком броские, — отрезала она.

— Поверьте, они прекрасно сядут. Можно надеть их на Новый год. Даже с простой маечкой будут выглядеть великолепно.

— Ну, если вы настаиваете… — нехотя произнесла Беатриче.

Потом забрала джинсы и скрылась за шторкой. Едва продавщица удалилась, она выглянула и сделала мне знак зайти.

Она была без одежды. Лифчик да треугольничек снизу. Меня накрыло сильное, не очень ясное ощущение, что-то между неловкостью и влечением; Беатриче ничего не заметила. Взяла этикетку, зажала ценник большим и указательным пальцем и продемонстрировала мне: четыреста тридцать две тысячи лир.

— Видела? — спросила она, округляя полные возбуждения глаза. — Представляешь?

Я потеряла дар речи — но не оттого, что вошла в роль. И не из-за непомерной цены. Ее тело без одежды ошеломляло, сокрушало. Как Ника Самофракийская, как Дафна в исполнении Бернини. А еще как лава — что-то стихийное. Никогда я не думала, что от красоты может стать больно.

Опустив глаза, она медленно надела джинсы. И подождала какое-то время. Прямо как мой отец с «Поляроидом»: не переворачивал карточку, пока не проявится изображение, пока из пустоты не проступят очертания, открывая правду — или ложь. Беатриче держалась двадцать секунд, стоя перед зеркалом с закрытыми глазами. Потом открыла их. На ее лице читалось удовлетворение.

В белом свете дневных ламп, в укромной тесноте кабинки этот новорожденный образ в джинсах и лифчике притягивал к себе, точно магнит.

Я, загипнотизированная, не могла оторвать от нее глаз.

Чтобы такую, как она, отвергали? Чтобы пренебрегали, игнорировали? Невозможно; только любить и завидовать всем миром.

Беатриче словно догадалась, о чем я думаю:

— Ты заметила, что я у всех как заноза в заднице? Изображают дружелюбие, а на самом деле ненавидят, никогда в компанию не возьмут. Представь, если я вдруг в этом в школу приду? Как все говном изойдут! И мать моя тоже подавится от зависти, потому что я молода, а она нет, и потому что я красивее ее. Понимаешь теперь, зачем мне это нужно?

На самом деле я по-прежнему не понимала, но хотела быть ее подругой.

Беатриче взяла меня за руки, точно жених невесту:

— Ты готова?

— Готова.

Она улыбнулась, заглянула мне в глаза:

— Тогда нужно, чтобы тебе сейчас стало плохо.

Не снимая джинсов, она натянула сверху юбку и, поспешно одеваясь, крикнула:

— Господи, Элиза!

Что она знала о моем прошлом? Ничего. Однако поручила мне сделать именно то, что у меня выходило лучше всего: заблокировать легкие, потерять пол под ногами и ощутить, как срывается в галоп сердце и вот-вот разобьется вдребезги. Паническая атака — так это называется, но для меня это всегда были приступы одиночества; начались они однажды утром, в детстве, и я даже могла бы рассказать, как именно, вот только воспоминание это слишком болезненное.

Я вывалилась из кабинки, хватая ртом воздух. Беа­триче принялась кричать, сея панику. Меня трясло. Все собрались вокруг, кто-то догадался принести воды.

— На воздух, на воздух! — умоляла Беатриче, волоча меня к выходу и рыдая. Предложили вызвать скорую помощь, и она с отчаянием в голосе воскликнула:

— Да, скорее! Мамочка, папочка! — призывая наших воображаемых родителей. Я аж посинела от нехватки воздуха. Беатриче незаметно сняла обувь, спрятала в сумку. Распахнула дверь. И дальше я знаю только то, что мы побежали.

Неслись со всех ног, что есть духу, по улице, где не пройдешь, прокладывая себе дорогу локтями, и потом дальше по тускло освещенным переулкам, вдоль припаркованных в два ряда машин, задевая руками стены. Мы едва не умерли от инфаркта, пока добрались до скутера, брошенного у выезда на Аврелиеву дорогу. Беатриче надела шлем, протянула мне мой, отогнула подножку и расхохоталась.

— Ты была великолепна, Эли! Великолепна!

Она назвала меня Эли. И мне показалось, что мы с ней ужасно близки, связаны неразрывно, как сиамские близнецы. Я гордилась собой, гордилась нами. Я так не радовалась, даже когда закончила начальную школу со сплошными «отлично»; даже когда закончила среднюю со сплошными «отлично» и похвальной грамотой.

Мы ринулись в подсвеченную фарами темноту, в субботний вечер, в котором, как в фильмах, сконцентрировался смысл жизни. Короткая остановка на заправке — и дальше на семидесяти в час, а где получится, то и быстрее. Когда мы вернулись на Железный пляж, лишь свет луны освещал берег моря и воду. В ясном небе можно было разглядеть даже Стрельца и Близнецов.

Я слезла с «реплики» и забралась на свой «кварц».

— Жаль, что не получилось и для тебя украсть, — сказала Беатриче, заглушив мотор. — Я тебе свои одолжу. — Она подняла юбку, демонстрируя добычу, и в холодном свете луны стразы загорелись белым.

— Беа, — начала я, впервые обращаясь к ней так, — ты что, я же не могу их надеть.

— Почему?

— Ты меня видела? — улыбнулась я, как бы в оправдание.

— Ты ничего не понимаешь, — серьезно ответила она. — В понедельник после обеда приходи ко мне домой — виа Леччи, семнадцать, — и я покажу тебе кое-что, чего никто не видел.

— Не знаю, смогу ли я…

— Сможешь.

Было поздно. Не прибавив больше ни слова, мы помчались вниз по тропе: Беатриче впереди, я следом. Как и все последующие годы. Она по эту сторону (зеркала, объектива, компьютера) — я по другую. Она на свету — я в тени, она говорит — я слушаю, она продвигается — я наблюдаю.

Хотя в тот вечер мы просто неслись вперед и играли в догонялки: она на новеньком коне, а я на старой колымаге. Подпрыгивая на колдобинах, уворачиваясь от прорезавших землю сосновых корней, с криками и воплями. Две ненормальные.

В город въехали уже в десятом часу. На кругу с виа Орти Беатриче уехала направо, а я налево. Мы расстались, посигналив друг другу, связанные невидимой нитью: обещанием встретиться в понедельник после школы.

Потом волшебный сон закончился. Паркуясь у дома, я вновь ощутила, как желудок наполняется безысходностью. На первом этаже в кухне горела лампа, и лишь отец ждал меня там.

2

Чужие друг другу

Калитка была приоткрыта, дверь не заперта, словно отец узнал звук двигателя или же — что еще хуже — все это время просидел у окна, дожидаясь меня.

Если бы у меня был выбор, я бы поехала куда-нибудь еще. Эта темная квартира, эти погруженные в молчание комнаты лишний раз доказывали, как мы одиноки.

Я несмело, точно гость в чужом доме, пошла по коридору. Хотелось есть, в воздухе висел аппетитный запах рыбного соуса. В грязных ботинках и в заношенной куртке брата я появилась на пороге кухни.

Стол был накрыт заботливо, по-настоящему, не в мамином небрежном стиле. Скатерть чистая и выглаженная, глубокие тарелки стояли на плоских сервировочных, вместо обрывков бумажных полотенец лежали тканевые салфетки. На плите на минимальном огне кипела вода, рядом ждали своей очереди две порции спагетти. По телевизору шел очередной выпуск «Суперкварка», за которым папа внимательно следил.

На часах было без двадцати десять.

Обернувшись, отец спокойно спросил:

— Кидаю макароны?

Я кивнула. Роль глухонемой мне удавалась прекрасно: сказывались месяцы тренировок. Папа встал, снял с кастрюли крышку, прибавил огонь.

— Можешь разуться и снять куртку, если хочешь, и вымыть руки.

Его вежливость раздражала, а помешанность на чистоте — тут я вообще молчу. В моей прошлой жизни никто никогда не говорил мне мыть руки. Мой брат отсчитывал деньги за курево, зажимал гашиш между большим и указательным пальцами и грел его над зажигалкой, потом теми же пальцами лез в пакет с картофельными чипсами. Иногда эти чипсы составляли его ужин.

Я подошла к раковине, выдавила немного жидкости для мытья посуды и быстро потерла ладони и пальцы. Не снимая, впрочем, куртки и ботинок-амфибий фиолетового цвета с железными носами, в которых я была похожа на Чарли Чаплина: у меня тридцать шестой размер, а они сорокового; до этого они принадлежали Себо, лучшему другу Никколо, теперь же составляли мне компанию.

— Послушай передачу, — отец показал на экран, где проплывали планеты и туманности. — Очень интересно. Астрономию в классическом лицее всего три года изучают, к сожалению.

Я не имела понятия, когда у нас начнется астрономия; я только-только перешла в старшую школу. Его попытки завязать разговор, особенно на научные темы, нервировали меня еще больше, чем его прекрасные манеры.

— Меня завораживает мысль, что вселенная изу­чена всего на десять процентов, — продолжал отец, помешивая спагетти. — А все остальное, то есть несоизмеримо большая ее часть, по-прежнему остается загадкой.

К глубокому сожалению, я его слушала. И даже шпионила за ним — точно так же, как и он за мной. Проходя мимо его кабинета, косила туда глазами, а когда он говорил по телефону с коллегами — подкрадывалась и подслушивала. На самом деле мне мало что удавалось понять. Но ему везло еще меньше: я ни с кем не говорила по телефону, всегда закрывала дверь своей комнаты, а если шла в ванную, то запиралась на два оборота и открывала все краны.

Вроде отец и дочь, а на деле словно посторонние. Трудновато начинать отношения с четырнадцатилетним опозданием.

Тем ноябрьским вечером я в своей пилотской куртке окопалась на стуле у горячей батареи. Внутри пузыря, наполненного нетерпимостью и злобой и не желавшего разрываться. На заднем плане Пьеро Анжела объяснял разницу между эллиптическими и спиральными галактиками. Отец попробовал макаронину.

— Всемирная паутина сейчас устроена похожим образом, — прокомментировал он. — Все, что доступно, — это не более одного процента. — Он попробовал вторую макаронину и решил сливать воду. — Но ты только представь, как благодаря этому проценту изменится жизнь на планете. Вам ведь в школе объясняли, что такое интернет? Какой это неисчерпаемый источник информации?

Для меня в последние месяцы это был источник раздражения. Потому что, когда отец подключался к интернету, телефон не работал. И плевать мне было на его сайты и чаты. А вот то, что он в десять вечера готовил мне спагетти с морепродуктами, — впечатляло. И тревожило. Поэтому я нервничала еще больше. Словом, наши совместные ужины превращались в сплошное мучение.

— Хочу в ближайшее время завести тебе электронную почту, Элиза, — произнес отец, перемешивая спагетти с соусом.

Я испуганно застыла: я понятия не имела, что такое электронная почта, да и звучало такое словосочетание довольно неприятно.

— Это будет замечательно, — продолжал он. — Я даже думаю, что тебе просто необходимо иметь электронный адрес. — Он подошел к столу, разложил еду по тарелкам, поставил на плиту пустую сковородку. — Вы могли бы спокойно переписываться целыми днями и не ждать, почувствовали бы себя ближе друг к другу. Вы с мамой.

— Мне это не надо, — тут же отрезала я слабым голосом.

— Почему? Ты увидишь, как это удобно. И быстро.

— У нас телефон есть, — ответила я, обходя молчанием тот факт, что звонит он крайне редко.

Отец намотал на вилку спагетти.

— Приятного аппетита, — сказал он.

Я начала есть. Было вкусно, но я ему об этом не сказала. Сидела, не поднимая глаз от стола.

— По-моему, прекрасная возможность начать общаться по-новому, спокойно, всем вместе. Что думаешь?

А думала я, что хочу встать, швырнуть тарелку, все расколотить, убить его.

— Телефон для нас не самый подходящий вариант. Разговаривать нам, очевидно, не очень комфортно. А вот писать — совсем другое дело. Есть время подумать, подобрать верные слова, изменить их при необходимости.

«Да ты кто такой? — подумала я. — Откуда ты знаешь, как писать, — ты, технарь хренов?»

— Компьютер там, — продолжал он. — Можешь приходить в мой кабинет, когда захочешь. Сиди спокойно столько времени, сколько нужно. Я, наверное, и твоей матери на Рождество компьютер подарю.

Я закашлялась, слюна встала поперек горла, вызвав рвотный позыв. На самом деле мне просто хотелось заплакать, но показывать это было нельзя. Мама и Рождество в одном предложении провоцировали короткое замыкание. Отец протянул мне стакан воды. Подошел, снял с меня куртку Никколо, погладил по влажным от пота волосам. Потом убрал руку. Жест был невыносимо ласковый.

— Обещаю тебе, что мы отлично отпразднуем Рождество. Я найду способ убедить их приехать сюда и остаться до Эпифании. В крайнем случае мы с тобой к ним поедем. Не волнуйся.

В крайнем случае я сбегу, и ты меня больше не увидишь.

Спрячусь в библиотеке, в особняке Пьяченца, до конца жизни.

Как только мне исполнится восемнадцать.

Эта мысль меня успокоила. Вот так же и моего брата всегда успокаивала мысль о совершеннолетии. Мы на финишной прямой, и это испытание необходимо стойко вынести; в конце концов нам больше не придется подчиняться идиотским решениям родителей.

Отец вернулся на свое место, и я подняла голову, чтобы взглянуть на него. Очевидно, вид у меня был расстроенный. Я поняла это по виноватому выражению его лица.

Он старался. Сидящий напротив меня сорока­семилетний мужчина с проседью в бороде и волосах, в очках c толстой черной оправой, с лицом типичного ботаника, занимался тем, что суетился у плиты, мыл, стирал, убирал ради своей дочери. Взял полугодовой отпуск на работе, чтобы заботиться обо мне и вести хозяйство.

Вот только я в этом не нуждалась. Чтобы меня любил какой-то незнакомец. Мне нужна была мама, которая не звонила; брат, который укуривался косяками. А не этот образованный, с широким кругом интересов отец, вымаливающий у меня улыбку, знак внимания. Бедолага, которому вдруг ни с того ни с сего пришлось жить с дочерью-подростком.

Вроде меня.

Я ходила с мужской стрижкой и морковно-красными волосами, как моя мать. Унаследовала от нее глаза орехового цвета и даже веснушки. Рост у меня был никакой, вес тоже не особо — килограммов сорок пять. Ни бедер, ни груди; можно было спокойно носить то, из чего мой брат уже вырос, или то, что забраковали подруги моей матери, прореживая шкафы дочерей. Как следствие, я носила широкие джинсы-варенки, детские блузочки с круглым горлышком, толстовки с Sex Pistols на два размера больше и клетчатые юбки в складку. И, разумеется, была плохо социализирована. Впрочем, в моей семье в той или иной степени все этим страдали.

Зазвонил телефон, и я подскочила. Мое существование в буквальном смысле определялось и диктовалось этим серо-белым аппаратом с надписью «Телеком Италия».

После первого же звонка я сорвалась со стула и выскочила в коридор. Я знала, что это она: кто еще будет звонить в такой час в субботу? С молниеносной скоростью я схватила телефон и крикнула:

— Мама!

Потом повалилась на пол, вдавив трубку в ухо, так что они стали одним целым. Вцепилась в нее обеими руками, прижала к ней губы. Я была так счастлива, что обо мне не забыли.

— Как ты, девочка моя?

— Хорошо, — соврала я и тут же разразилась вопросами: — Что вы сегодня делали? Снег шел? Ты ходила передать от меня привет Соне и Карле? — Мне хотелось знать все про Биеллу и про жизнь, которую они вели там без меня. — А Никколо дома?

— Нет, милая, он в «Вавилонии».

От одного упоминания «Вави» на сердце потеплело, вспомнились проведенные там ночи: Никколо в ангаре дергается под панк-рок, мы с мамой ждем его в машине снаружи; сиденье опущено, ноги прикрыты пледом, окна открыты даже зимой. Как же сладко мне засыпалось вот так — мама рядом пьет из бутылки пиво, курит, а вокруг расстилаются рисовые поля.

— Снег был, но только в Андорно, — ответила она. — Горы все белые.

Едва она сказала «горы», я тут же их все увидела: Кресто, Камино, Мукроне. Они для меня были как живые. И я с ума сходила от тоски.

— А в библиотеку ты ходила?

— Ну какая библиотека? Суббота же сегодня. Если мы зашиваемся, я и после обеда работаю, ты же знаешь.

На самом деле я совсем ничего не знала о ее новой работе на фабрике головных уборов. Не участвовала в ее нынешней жизни, и это было очень грустно. А ведь когда-то я часами читала на пьяцце Лиабель, дожидаясь ее, знала всех ее коллег, ее расписание.

— А ты чем занималась? — спросила она.

— Ничем.

— Так не бывает.

— Гулять ходила, — призналась я.

— Вот это отличная новость! А с кем?

От ее радости мне было больно: она совсем не ревновала.

— С одноклассницей. Беатриче.

— Дружба — это очень важно, Эли, не забывай об этом. Передашь трубку папе на минуту?

Что, уже? Мое сердце покрылось трещинами. Разлетелось на кусочки.

Почему ты меня так мало любишь, мама?

Я позвала отца, протянула ему трубку. Он был прав: телефон нам для семейного общения не подходит. Потому что мы и не семья вовсе.

Я больше не желала слышать, как они разговаривают, будто бы меня не существует, и закрылась у себя в комнате.

Несколько коробок после переезда до сих пор стояли на полу у стены нераспечатанные, заклеенные скотчем. Так они создавали впечатление, будто я здесь временно, и однажды мама с братом приедут забрать меня. Я бросилась на кровать, схватила свой кассетный плеер — тоже, можно сказать, обноски брата, наряду с его куртками и толстовками. Он собирался выбросить его, но подарил мне, когда купил себе новый CD-плеер. А я ради развлечения запускала пальцы в кассету Blink-182, вытягивала ленту и поглаживала ее, не имея возможности дотронуться до брата.

Я поискала в шкафу роман, который не вернула в библиотеку перед отъездом. И пижаму в сердечках, которую в последнюю минуту вытащила у мамы из чемодана. Взяла все, прижала к себе, ощущая эту грандиозную способность вещей: сохранять впитанные когда-то запахи, голоса. Воскрешать воспоминания.

У меня больше ничего не осталось, ничего.

Я взяла плеер, книгу и пижаму с собой в кровать, под одеяло: это все, что сохранилось у меня от прошлой жизни после кораблекрушения. Ни одной фотографии, где мы втроем, ни единого доказательства нашего счастья. Лишь мой дневник с замочком, где я тренировалась фиксировать впечатления, чувства, чтобы хоть в словах оставалось что-то мое.

Я выудила из-под матраса ключик и отперла дневник.

На чем я остановилась? Я пролистала страницы. На «пожилом».

А можно так сказать про дерево? Я уже перечислила пятьдесят два определения для платана за окном; я часами глядела на него каждый день, но так и не решила, какое выбрать.

Какой он, этот платан, Элиза?

Я не знаю. Если бы пришлось описать его кому-то, кто его не видит, что бы ты сказала? Что он грустный, наверное. Весь высохший, почти без листьев; стоит там один, на заднем дворе, замурованный в бетон.

Да, он грустный. Или это ты грустная?

Интересно, а у Беатриче есть дневник? Что видно из ее окна? Какой у нее дом? На каком этаже она живет? В понедельник у меня будут ответы. Сердце ожило, забилось снова. Я встала за справочником, чтобы в паутине улиц найти виа Леччи, 17. Оказалось, это в отдаленном районе, на холме. Я прочертила ручкой путь от своего дома до дома Беатриче и невольно улыбнулась. У меня появилось что-то, за что можно зацепиться, и это успокаивало мою боль. Облегчало хоть немного.

«Пожелтевшее», — продолжила я. «Полуголое». И даже: «одинокое». Никто из класса ни разу не спросил, где находится Биелла, что там интересного. Говорили: «Шевели поршнями» или «Биелла-белены-съела». Тупой, дебильный юмор того, кто ничего не знает и не хочет знать. Я подняла глаза от дневника, прислушалась к повисшей в доме тишине. Отец, дойдя до точки, резко бросил трубку. Разговор был окончен. Мама больше не хотела общаться со мной. Я поглядела на пустые стены, освещенные лампой под абажуром. На эти заградительные щиты. На эту одиночную камеру в сиротском приюте.

Как ты могла оставить меня здесь?

Увезти Никколо и бросить меня?

Почему, мама?

3

Прощание с пейзажем

Мы переехали в Т. все втроем. Поначалу. Двадцать девятого июня двухтысячного года загрузились в «альфасуд» с тремя чемоданами и четырьмя граммами гашиша, потому что мама, потеряв работу на фабрике «Лиабель», внезапно решила начать все сначала с папой.

Хотя бессмысленно говорить «решила» в случае с мамой: она обычно действовала импульсивно. Как-то в апреле или в марте она вернулась домой, бросилась на диван в гостиной, где я делала уроки, а Никколо рисовал дракона для своей будущей татуировки. Так и вижу ее: задорные вихры, короткое морковно-красное каре без единого седого волоска, вздернутый носик, веснушки, желтоватые глаза, подведенные фиолетовым по подростковой моде. Я бы дала ей вдвое меньше лет, учитывая еще и смешной рост и худобу ее нервного тела. Она зажгла сигарету и объявила:

— Ребята, мы уезжаем.

Я была в третьем классе средней школы, Никколо — в четвертом классе старшей. В тот момент мы и близко не догадывались, о чем речь.

— Меня уволили, — продолжала мама, выпуская дым. — За какую-то пару трусов, — она изумленно улыбнулась. — Катастрофа, но мы превратим ее в удачную возможность.

Тут она поднялась и направилась в коридор; мы за ней, в неведении и тревоге. Мама же пребывала в эйфории, словно только что нашла ключ от счастья. Она взяла телефон, набрала номер. И все произошло на наших глазах, в прямом эфире.

— Я тут подумала… — начала она в трубку, — давай дадим себе второй шанс, Паоло. Мы еще молоды, мы этого заслуживаем. Нашим детям нужны родители. Мне нужен ты. Нужно сменить обстановку, изменить жизнь! Прошу тебя.

И она стала совать нам трубку, в которой был отец: бестелесный голос в телефоне, в лучшем случае — молчаливая фигура на Пасху и Рождество. Она с воодушевлением потрясала этой трубкой перед нашими лицами:

— Давайте, скажите что-нибудь!

Сначала брату, потом мне. А мы так растерялись, что даже не смогли выдавить обычное: «Все хорошо, в школе нормально».

Дело в том, что, когда маме взбрело все это в голову и она внезапно вынудила нас поломать нашу жизнь, оставить город, где мы родились, дом, где мы выросли, и переехать за пятьсот километров, мы понятия не имели, что за человек наш отец. Он был тот, кто посылал нам деньги, кто звонил по утрам в воскресенье и кого мы теоретически должны были любить. Вот и все.

Мы никогда не страдали от его отсутствия.

Да и с Т. были не очень знакомы. Пляж, на котором мы скучали две жаркие суматошные августовские недели, когда мама отправляла нас к отцу и каждый обед и ужин был точно тяжкий крест; променад под иссохшими пальмами и олеандрами; исторический центр с вечными ремонтными работами. Два-три приятеля по пляжу, с которыми мы обменялись адресами и которым никогда не писали; за год они изменялись так разительно, что на следующее лето казались незнакомцами. Но когда мы в тот день стояли с трубкой в руке, то, наверное, самым страшным было вот что: они двое вместе. Абсолютная несуразность того факта, что этот сдержанный мужчина, профессор университета, мог запасть на нашу мать, сделать двух детей, да еще и дать ей второй шанс — причем теперь, а не в те времена, когда мы еще не выросли и, возможно, захотели бы иметь отца, который бы забирал нас из школы.

Мы воспротивились. Всеми силами души.

Никколо — всегда более непосредственный, чем я, — швырнул телефон в стену.

— Ты с ума сошла! У меня тут друзья, баскетбол, у меня тут все! — кричал он. — Мне год остался до выпуска, а ты меня в другую школу переводишь? Совсем сбрендила? Сама с ним жить езжай! Я уже не мальчик, которого можно мотать туда-сюда. Иди ты в жопу, мама!

Он разломал стул, окопался в своей комнате, перестал есть вместе с нами за столом, ходить в школу, провалил экзамены. Я ограничилась игрой в молчанку: не отвечала на вопросы, не поддерживала беседу. И всегда выигрывала.

Через несколько дней я взяла свою кровать — каркас, матрас, подушку — и сама перетащила ее из маминой комнаты, где всегда спала, в комнату брата. Я не могла заснуть без ее запаха, ее дыхания; мне ее не хватало до слез, но я держалась. Никколо каждый вечер возвращался все позже, воняя куревом, спотыкаясь о мебель, чем будил меня. Утром, когда я вставала, он храпел. Дом постепенно превращался в склад коробок. А мы, забаррикадированные ими, бастовали против чистоты, слов, тепла. Мама пыталась обнимать нас, но мы выскальзывали. Ревновали как сумасшедшие.

Помню, как-то в субботу вечером Никколо отказался пойти с нами, и мы с мамой отправились вдвоем в пиццерию напротив вокзала. Что случалось часто, когда ей не хотелось готовить. Сидели друг против друга за столиком в зале для курящих, под постером с видом Неаполя времен Марадоны. Мама плеснула мне каплю своего вина. Откинув с глаз челку, сказала:

— Эли, я не знаю, что из этого выйдет, но в любом случае неправильно, что вы совсем не живете с отцом. Может, сейчас и незаметно, но, когда потом окажется, что вам чего-то не хватает, будет уже поздно. Нужно выстроить с ним отношения. Обычные, будничные. Настоящие. Хоть вы и не осознаете пока, но вам это нужно как воздух.

Я выпила каплю вина, и у меня тут же закружилась голова. «Неправда, неправда, неправда», — возражала я в уме.

— Тебе не любопытно, как у нас все сложится? У нас четверых?

Я молчала как партизан. Смолотила пиццу, не поднимая глаз, продолжая отвечать ей про себя. Что мы не нуждаемся в чужих, что она предпочла его нам, что мы прекрасно жили втроем, что Т. — морской курорт, где летом полно народу, а зимой все вымирает, и что я не хочу туда ехать.

Покончив с ужином, я достала из сумки книгу «Ложь и чары»2 и отгородилась ею.

Сделала вид, что читаю. И услышала, как мама весело фыркнула и потом заговорила с официантом:

— Моя дочь — интеллектуалка, знаете ли. Куда ни придет — тут же книгу открывает. На почте, в супермаркете. С ней не соскучишься.

В «Луччоле» мы чувствовали себя как дома. Постоянно праздновали там Новый год. Мама, Никколо и я: неразлучная троица. Невозможно было представить, что я больше не увижу эти розовые скатерти, стулья в едином стиле со столами, солонки с рисинками внутри, картины с Везувием и Неаполитанским заливом — экзотика для нас тут, на севере, на краю Пьемонта. Это было так чудовищно несправедливо, что хотелось кричать.

Но я не изменила своему молчанию.

Учеба завершилась, начались экзамены. В доме была полная разруха. Горы коробок, ожидающих отправки, следы от картин на стенах; везде все упаковано, кроме нашей с братом комнаты: ни одного чемодана, те же простыни, что и два месяца назад. Никогда мы с ним не были такими сплоченными, как в тот период. Просто монолитная стена. Сквозь которую мама проходила легко — в трусиках и бюстгальтере, с ворохом одежды в руках. Спрашивала: «Как по-вашему, пальто на юге пригодятся?»

Часть мебели она легкомысленно продала, остальное было накрыто пленкой. В один миг я лишилась всех своих детских игрушек: мама собрала их и сдала в благотворительную организацию. «Пора взрослеть, Элиза». Однако это последнее, чего бы мне хотелось.

Вывесили результаты экзаменов, и я отправилась смотреть их вместе с ней. Шла рядом вся деревянная, злая. Потому что идти-то больше не с кем.

Подруг у меня не водилось. Если и наметились какие-то симпатии в начальной школе, то в средней все улетучилось. Я была застенчива. Мои одноклассницы дефилировали по проспекту Италии в фиолетовой помаде и с пирсингом в носу, обсуждали отношения с мальчиками — тему, не имевшую для меня смысла. У меня рядом не было бабушек-дедушек, теть-дядей, кузенов. И, в отличие от брата, я не участвовала ни в каких играх, соревнованиях. Меня не отдали ни на музыку, ни в театральный кружок; кроме дома и школы, я бывала только в детской библиотеке. Еще до того, как меня окрестили «иностранкой» в Т., я стала «асоциалом» в Биелле.

В тот день у входа в школу Сальвемини перед нами плотной толпой стояли другие родители. На расстоянии сантиметра — и словно на другой планете. Никто не удостоил нас взглядом. И понятно почему: все матери были в летних костюмах пастельных цветов, в шелковых блузках, в жемчугах, а моя — в рваных джинсах и кедах. Все отцы улыбались, шутили со своими отпрысками, коротая время, а на месте моего зияла пустота. Наверное, были там и неряшливые, усталые, плохо одетые родители, но я их не замечала.

Когда открылись двери и нас запустили внутрь, списки только-только вывесили на стенде. Все сгрудились перед ними, выискивая свой результат, обсуждая, сравнивая с другими: это несправедливо, они заслужили больше (или не заслужили так много). И тут я такая.

В самом верху, на первом месте. Асоциал, да. С сумасшедшей матерью. В клетчатых штанах и мокасинах. Та, кого не зовут на дни рождения. Единственная, кто еще не целовался с мальчиками. И единственная с высшим баллом и похвальной грамотой.

Мама наклонилась погладить меня по щеке:

— Что тебе подарить? Вот уж заслужила так заслужила!

Я попыталась подумать на эту тему. У меня не было мечты. Я ничего не понимала в подарках: в вещах, которыми владеешь лично ты, которые останутся у тебя навсегда. Я читала одолженные где-то книги, носила отданную кем-то одежду, которую не приходилось выбирать. В реальном мире я любила только места: окна «Луччолы», из которых виднелось желтое здание вокзала, парковку фабрики «Лиабель», где я ждала маму после работы, нашу квартиру на третьем этаже, на виа Тросси, и больше всего — палаццину Пьяченцу.

Я, кажется, была на грани слез: почему тебе нас двоих мало, мама?

— Давай, проси что хочешь, — настаивала она.

Я прервала свою бессловесную забастовку:

— Хочу остаться.

Улыбка испарилась с ее лица, взгляд потемнел. Я замерла, узнавая эти признаки, понимая, что сейчас будет.

Мама рванула меня прочь на глазах у всех, словно я провалила экзамены. Протащила до машины, потом вверх по лестнице, потом до клоаки, в которую превратилась комната, где мы окопались. Выдернула брата из постели, надавала пощечин; таскала меня за волосы. Мы пытались защищаться, но безуспешно. Она потеряла всякое терпение. Тыкала нас носом в чемоданы, словно нагадивших на ковер котят. Царапалась. Заставила собрать всю одежду, чистую и грязную, и сложить в пакеты. Быстро, сию минуту. Выкрикивала такое, что я здесь не могу повторять. Не хочу. И это был самый первый и самый ужасный переезд в моей жизни.

*

Прежде чем продолжить, нужно вытащить на свет одно мучительное воспоминание. Я никому об этом не рассказывала, даже Беатриче и отцу. Но раз уж я решила писать все как есть, то какой смысл скрывать это от себя?

Я вообще на короткой ноге с литературными персонажами, потому что много читаю. На страницах книг я встретила множество девочек — сирот, неудачниц, жертв притеснений и насилия. Но зло на них не отразилось: все такие светлые, талантливые, нацеленные на освобождение. Хотелось бы, конечно, изобразить себя этакой маленькой героиней.

Но только я ведь теперь знаю конец истории. Освобождение мое довольно-таки условное. К тому же я тут не роман пишу, просто хочу показать, какая я есть, без всяких прикрас. Вот спросите меня в упор: «Почему, Элиза, твоя встреча с Беатриче оказалась настолько решающей, что определила всю твою дальнейшую жизнь?»

И если честно, то мне придется ответить: «Потому что до нее я была одинока».

Зима, темнота, раннее утро. Мой последний год в детском саду. Никколо завтракает на кухне, я болею и дрожу в ознобе. Мама не знает, с кем меня оставить. Я и сейчас ясно вижу ее у телефона — звонит всем подряд, плачет, умоляет: «Пожалуйста, только сегодня утром! Она будет спать все время!» И каждый раз разочарованно бросает трубку. Но потом ей пришла идея: «А ну-ка, одеваемся».

Она закутала меня: два свитера, пуховик, шапка, шарф; я пылала жаром и умирала от холода. Потом она взяла меня на руки, и мы спустились в гараж вместе с Никколо, который через каждые два шага останавливался слепить снежок и бросался в нас, доводя маму до бешенства. Она усадила меня рядом с собой на переднее сиденье. Никколо возмутился, но все же залез назад. Мы выехали с трудом. Снова пошел снег, на дорогах были лед и соль.

Мама высадила брата у школы и поехала на пьяццу Ламармора. Припарковалась перед зданием, которое я никогда не видела, дождалась, пока на первом этаже зажжется свет. Подняла меня, понесла вверх по лестнице, открыла дверь с рифленым стеклом. Внутри стояла удушающая жара, яркий неоновый свет ослепил меня. Мама устроила меня на какой-то подушке, развернула один за другим слои шерсти, в которые я была закутана, дала последнюю таблетку парацетамола. «Ш-ш-ш, — прошептала она, приложив палец к губам. — Я еду на работу, а ты не волнуйся, к часу вернусь».

Я по-прежнему помню, как в груди, бухнув, замерло сердце.

Помню чувство брошенности, заполняющее грудную клетку и льющееся через край, трясущиеся от страха ноги, тотальное ощущение неустойчивости.

Я даже не смогла заплакать. Свернулась калачиком, спрятав голову в ладони. Обложенное горло горело, мысли и эмоции сковало жутким льдом.

В библиотеке было пусто: все либо учились, либо болели дома. В любом случае о них кто-то заботился. Я была уверена, что мама не вернется.

Не имею понятия, что она наплела библиотекаршам, как их обманула. Через неопределенное время одна из них, более пожилая, положила мне руку на лоб проверить температуру и спросила, не хочу ли я пить или сходить в туалет. Я не хотела ничего. Когда парацетамол подействовал и у меня нашлись силы сесть, я оглянулась вокруг и сразу возненавидела их. Эти книги.

Что они себе вообразили? Что могут заменить мне маму?

Карла и Соня, к которым я потом сильно привязалась, вернулись со сборником сказок Базиле. Теперь, вспоминая об этом, я испытываю прилив нежности. Соне было чуть за сорок, она никогда не хотела заводить детей и понятия не имела, как подступиться к ребенку моего возраста; а шестидесятилетняя Карла, которой иногда приходилось сидеть с внуками, страдала ишиасом и прихрамывала. И вдруг на них свалилась я, да еще в разгар работы. Но они не вызвали полицию, а принесли мне книжку сказок.

Я полистала ее с минуту, не зная, что делать: читать я не умела. Картинки были маленькие, буквы — большие и грозные. Закрыла, но вцепилась в нее обеими руками, чтобы не упасть.

Паника — или, точнее, одиночество — очень простое, примитивное состояние. С одной стороны — необъятный, неведомый, угрожающий мир, с другой — малюсенький ты. Без матери никто не может выжить. Эту истину я прочувствовала очень хорошо; от нее у меня в каждом внутреннем органе остались шрамы. А мама с тех пор вошла во вкус.

Удивительно, как она вообще открыла это место. Вероятно, в рекламном листке увидела или услышала от кого-то. Потому что вряд ли когда-нибудь бывала в библиотеке. Думаю, эти разноцветные комнаты с коврами и подушками, с маленькими столиками и стульчиками показались ей идеальным местом для передержки. И платить не нужно: прекрасное решение проблемы. И потому она выдумывала разные предлоги, сочиняла драмы и тихонько сбегала. Карла с Соней наверняка разоблачили ее, но жалели меня и отказались от идеи пожаловаться в социальные службы: раз уж эта странная женщина, похожая больше на девочку, все-таки возвращается и осыпает дочь поцелуями, то, наверное, ее любит.

Мама не каждый раз оставляла меня там. Когда она шла в кафе с подругами, то сажала Никколо за видео­игры, а меня на скамью рядом с собой, и я клялась, скрестив пальцы за спиной, что не буду слушать их разговоры. В магазин и в парикмахерскую мы тоже ходили вместе. Но потом я заболевала или она собиралась куда-то еще, одна или с кем-то, я не знаю. И мы опять парковались у палаццины Пьяченцы.

Если мой брат и сумел как-то спастись, пережить нормально подростковый период, с друзьями и спортом, то лишь благодаря железному здоровью и своему полу. Его привязанность к матери не повлияла на его личность.

В первые месяцы я эти книги даже не открывала.

Проводила утро, глядя в окно на горы: Кресто, Бо, Мукроне и Камино. Ничего, кроме них, у меня взамен не оставалось. Ничего материального. Соня с Карлой, едва у них выдавалась свободная минутка, приходили и садились рядом со мной на большой подушке и показывали буквы. Вот «А», вот «Д», вот «О», вот «С», вот «М». И я потихоньку начала выходить из своей скорлупы.

Я научилась читать, и время полетело, а реальность стала отдаляться. Можно было забыть себя, превращаясь в пирата, людоеда, волшебницу, принцессу. Одиночество отступало: в трудную минуту на помощь всегда приходила какая-нибудь белочка или фея. Теперь, когда мама включала поворотник и парковалась на пьяцце Ламармора, я даже, можно сказать, радовалась.

Я читала и ждала. Часами, годами. Все остальные росли — вытягивалось тело, грубел голос; у одноклассниц начинались менструации. Я же застыла, точно заколдованная. Снаружи во мне ничего не менялось, внутри же происходили поразительные трансформации. Я ни с кем не водила дружбу — только с вымышленными персонажами, которых были сотни. Призрачное существование, сумасшедшая фантазия. Лишь воображаемое происходило на самом деле; лишь за печатными строками был кто-то, кто желал говорить со мной. Вот еще почему, когда я спустя несколько лет впервые увидела Беатриче, то сразу ее узнала. Не снаружи, а изнутри.

Потому что моя мать оставляла меня среди книг.

А ведь я ее любила вообще-то. Я бы все отдала, чтобы остаться безграмотной.

Фактически, чтение стало для меня единственным способом заполнить пустоту, которую я ощущала без нее. Не всякой ли привязанности предшествует пустота?

Нужно будет вернуться к этому вопросу, когда Беа станет известной.

*

Я на весну не в обиде,

что снова она настала.

Я ее не виню за то, что

как всегда ежегодно она наступает.

 

Печаль моя, я знаю,

не остановит зелень,

и заколеблется стебель,

только из-за ветра3.

 

Так начинается «Прощание с пейзажем» Виславы Шимборской — и обрывается мое детство. Двадцать лет назад, в занимающемся свете дня, в машине с закрытыми окнами, поскольку мир снаружи еще не нагрелся.

Тошнота. Пустота в желудке. Брат на переднем сиденье, свирепо глядящий на дорогу, с Enema of the State в плеере: сторона А, сторона В. Всеобщее молчание. Горы — Кресто, Бо, Мукроне и Камино — с полчаса еще виднелись позади, потом пропали.

Съежившись на заднем сиденье «альфасуда», я понимала, что этот кусочек горной гряды останется там, продолжит свое существование без меня. И не могла это принять. Моя мать насильно отрывала меня от моего пейзажа, а я крепко прижимала к груди «Ложь и чары», которые так и не вернула в библиотеку (и не прочла как положено, лишь начинала несколько раз).

Когда я повернулась и стала глядеть вперед, Биелла уже исчезла из виду. Равнина, разрезанная надвое лентой шоссе, казалась однообразной безжизненной плитой. За окном проносился чужой внешний мир.

Расти — значит терять.

Мама за рулем улыбалась. В районе Овады мы свернули с шоссе на заправку.

— Позавтракаем? — воскликнула мама, заглушая мотор. Такая радостная, словно мы просто на прогулку выехали. — Вам с кремом или с шоколадом? Круассаны?

Никколо распахнул дверцу, выбрался наружу.

— Свой сраный энтузиазм можешь в жопу себе засунуть! — Он грохнул дверью со всей силы.

Потом, за стойкой, мы с ним обменялись долгим взглядом. Пока ели булочки, которые купила мама. А она, забравшись на табурет в своей мини-юбке, жевала жвачку, точно подросток, и все на нее глазели. И без конца смотрелась в зеркальце: только и делала, что доставала его из сумочки, обновляла помаду, поправляла волосы — готовила себя для папы, в общем. Мы с братом сидели такие красные, злобные, что могли в любой момент просто лопнуть.

После еды Никколо придержал меня за руку.

— Я в туалет, — сказал он, обращаясь к маме, но смотрел при этом на меня.

— Я тоже, — подхватила я.

Мы, сбежав вниз по лестнице, зашли в мужской туалет. Никколо пристально взглянул мне в глаза:

— Давай свалим!

— Когда?

— Сейчас.

— А куда?

— Обратно в Биеллу. Будем жить на улице, сейчас лето.

У меня радостно забилось сердце. Вот он, наш шанс.

— Я одолжу палатку, — продолжал брат. — Тепло же. Устроимся поближе к Черво, чтобы можно было мыться.

— Но там вода холодная, это же горная река! — возразила я.

— Да насрать. Там будут рейвы, тусовки, всегда найдем что поесть и покурить. Одни не останемся. А потом в октябре мне стукнет восемнадцать, я пойду работать в «Вавилонию», и ты уже без проблем сможешь жить со мной.

Зашли двое мужчин, посмотрели на нас недобрым взглядом: девчонка, перед ней парень уселся на край раковины, широко расставив ноги, и собирается зажечь сигарету....

— Да, но где? — не отставала я. — Где мы будем жить зимой?

— Вселимся куда-нибудь. В бабушкин дом.

— Без отопления?

— Горелки есть. Будем воду в кастрюлях кипятить.

На секунду — всего на секунду — мне представилось, что это возможно. Перебежать автостраду, ринуться в «Автогриль» на той стороне, попросить водителя какой-нибудь фуры подвезти нас. Жить охотой и рыбалкой в долине Черво. В сентябре въехать в старый бабушкин дом, такой дряхлый, что его невозможно было ни сдать, ни продать; а власти спокойно позволят мне вот так вот жить без присмотра. Между прочим, мне не впервой.

— Ладно, — ответила я.

— Отлично, — отозвался брат и закурил.

— Эй, паренек, — прогремел чей-то голос. — Тут курить нельзя, погаси-ка сигарету.

К нам направлялся мужчина средних лет. Никколо в качестве ответа рассмеялся и выпустил дым ему в лицо. Тот молчать не стал, хотя, наверное, мог бы:

— Ах ты, грубиян! Тебя что, отец вежливости не учил?

Как и всегда, когда нажимали на эту кнопку, Никколо немедленно накрыло. Вошли еще какие-то мужчины, и я отодвинулась подальше. Миллион раз присутствовала при подобных сценах, но так и не привыкла. В какой-то момент наступало время драки, далее — воскресный вечер в участке: вызволение Никколо, задержанного за оскорбления, хранение наркотиков, применение насилия. Глядя на наглое поведение брата и на старания матери, которая лезла на стену, защищая его, я всякий раз испытывала странное ощущение, внизу, между ног: мочевой пузырь словно собирался опорожниться сам, а я им больше не управляла.

Тем утром крики, конечно же, донеслись до первого этажа, потому что прибежало много народу, и мама тоже. Я взглянула на нее и поняла, что план побега у нас на лбу написан. Мама фурией бросилась в самую гущу:

— Отстаньте от моих детей, засранцы!

Мягкие черты ее лица исказились до неузнаваемости.

Стыд за своих домашних я испытывала часто. Словно камень на шее носила, как будто это все моя вина. Год за годом.

Нас попросили удалиться, всех троих. Мы сели в машину: чертыхающийся брат, растрепанная мама и плачущая я. Мама рванула с места на четвертой передаче, на зашкаливающих оборотах, с визжащим сцеплением.

— Дай сюда то, что ты слушал! — потребовала она у Никколо, протянув руку за кассетой. Вставила ее в магнитолу, и заиграла песня, которую я больше никогда не смогу слушать, — All the Small Things4.

Наша семейка, рассекающая по шоссе в «альфасуде», была ничтожней любого ничтожества. Брат достал листок бумаги, зажигалку, курево. Размягчил его над огнем. «Ну, вот мы и перешли все границы», — подумала я. Мама глянула на него искоса, но возмущаться не стала:

— Эти вещи не особенно полезны. Я когда-то так сознание потеряла.

— Давай, попробуй, — протянул ей косяк Никколо.

— С ума сошел? Я же за рулем! — замотала она головой, но сделала одну затяжку. И тут же вторую. Похоже, с «этими вещами» она была знакома гораздо лучше, чем хотела дать нам понять.

— Давай, Эли, затянись тоже, — обернулся ко мне брат.

— Издеваешься? — отозвалась я.

Я даже обычных сигарет ни разу не пробовала.

— Да что тебе сделается? Это же просто косяк!

Я сделала затяжку, закашлялась, и меня чуть не вывернуло. Но в итоге мы стали передавать косяк по кругу и докурили до самого фильтра. Откинувшись на спинку, я со смехом подумала, какие же мы бесполезные существа. Вот врежемся в ограждение — никто и горевать не станет. Ну, может, только о моем брате пожалеют: у него девушка, друзья. Но они все равно в Биелле остались, так что их он уже потерял. Он и в баскетбол свой давно не играл. Собирал сумку, делал вид, будто на спорт идет, а сам за спортзал заворачивал и валялся у маленькой церкви на виа Италия, словно на лугу, покуривая косяк за косяком в компании панков. Ясно, что ничего он уже в жизни не достигнет. Ну а я? Учусь хорошо, могла бы в университет поступить. Но во мне есть какой-то дефект, я никому не нравлюсь. А мама? За пятнадцать лет на рабочем месте своровала несколько тысяч трусов.

Даже он нас любить не будет, подумала я, и не сможет нас спасти. Он означало: Паоло Черрути, преподаватель инженерии программного обеспечения. Это в те времена, когда словосочетание «программное обеспечение» большинству еще ни о чем не говорило.

Мы были слишком счастливы втроем под одним пуховым одеялом в воскресенье, до самого обеда, когда мама прижимала нас к себе, точно маленьких. Опустошая пакеты с попкорном, забрасывая постель крошками, глядя по шесть часов подряд MTV. Счастливы как-то неправильно: никто не предположил бы этого в такой ущербной, проблемной семье. Но теперь, зная, куда нас все это завело, я хочу подчеркнуть, что наше счастье было самое настоящее, не показное. И потому я, сидя на заднем сиденье, сходила с ума от отчаяния, предчувствуя, что нечто смутное и искрящееся, связывавшее нас до сих пор, исчезнет, едва мы приедем в Т.

А потом в Генуе нас поразило море.

Голубой полумесяц на выезде из туннеля.

Море распахнулось навстречу, заполонило все до самого горизонта. Мы пролетели по мосту, которого ныне не существует, в дурмане, в провонявшей гашишем одежде, под Blink-182 в магнитоле, совершенно выпав из реальности. Но море все-таки заставило нас улыбнуться.

Остаток пути мы с Никколо проспали, не волнуясь о том, чем все кончится. Доедем мы или убьемся по дороге, значения не имело.

4

Комната с портретами

В понедельник тринадцатого ноября после школы небо было прозрачно-синее, словно летом. «Лето увяданья и смерти лето», как у Пасколи5: закутанные в пальто прохожие, узоры из оголенных ветвей. Но когда я свернула на виа Леччи, где еще ни разу не бывала, солнце стояло высоко и воздух был совсем теплый.

Жилой квартал, тихая тупиковая улица, два ряда белых типовых коттеджей сверкают в послеполуденном солнце. Я заскользила на холостом ходу, притормозила, разбирая номера на совершенно одинаковых калитках. Нашла номер семнадцать, припарковалась у живой изгороди, за которой виднелись небольшой сад и гараж. И растерялась: я воображала, будто Беатриче живет на пышной вилле, а не в типовом двухэтажном доме.

Я выключила зажигание. Меня окутала тишина, царящая среди этих новостроек, многие из которых еще пустовали. Вокруг не было ничего, кроме холмов. Я сняла шлем. С легким сердцебиением приблизилась к домофону. «Адвокат Риккардо Россетти» — гласила табличка. Я позвонила, калитка открылась. Я пошла по дорожке и как можно деликатней постучалась в закрытую дверь.

Семью Беатриче я до этого видела только раз, когда они все вместе сидели за большим столом в дорогом ресторане. И тогда они мне показались… ну, вроде семьи Клинтонов. Я вспомнила их элегантные наряды и отполированный до зеркального блеска черный автомобиль, в который они потом сели. Мне все не открывали, и я уже подумала постучать еще раз, погромче, но тут дверь распахнула женщина с тряпкой в руке. Я вошла.

И очутилась в эпицентре скандала.

Ни прихожей, ни коридора, ни пространства под лестницей, где можно было бы спрятаться. Только зашел — и ты уже на сцене: в просторной гостиной, заполненной картинами, коврами, подушками. Я сразу напряглась, чувствуя себя каким-то экспонатом. И зря, потому что никто на меня внимания не обратил.

Мать Беатриче рвала и метала. Я, замерев, разглядывала ее. Одежда, прическа, макияж как у ведущей новостей на телевидении. Невозможно встретить такую женщину в реальности. Килограмм золота, пудры, туши и лака для ногтей; тело явно выковано диетами и фитнесом. Она не переставая кричала на дочь:

— Я задала тебе вопрос! Отвечай! Ты взяла перекись? Взяла? Ты понимаешь, что ты их сожгла? Что теперь придется все состричь под ноль? Боже, что за цвет! Почему ты всегда меня разочаровываешь, почему?

Я различила Беа — в углу, в дверном проеме, — она прислонилась к косяку. На плечах полиэтиленовая накидка, волосы в пятнах краски (то ли фуксия, то ли оранжевый, не разобрать), которая течет на лоб, на джинсы, на все кругом.

— Теперь придется звонить Энцо, умолять найти окошко для нас сегодня вечером. Потому что ты в таком виде никуда не пойдешь. Смотреть на тебя не могу!

Она наклонилась, нашаривая телефон среди журналов, ожерелий и кучи других предметов, разбросанных на большом стеклянном столе. Рядом развалилась на диване старшая сестра Беатриче, Костанца, улыбавшаяся с довольным и несколько коварным видом. Черная водолазка, черные легинсы, блондинистый шиньон на макушке; на коленях — раскрытый учебник по химии.

— Мама, оставь ее, она безнадежна, — сказала она и повернулась к Беа: — От тебя реально тошнит. — На ее лице отразилось удовлетворение.

Там же, на диване, их двенадцатилетний брат Людовико, не отрывая взгляда от телевизора, сосредоточенно расстреливал из автомата полчища зомби. Никто, кроме домработницы, которая протирала окна и то и дело на меня поглядывала, не поздоровался и не заинтересовался моим приходом.

Когда Беатриче посмотрела на меня, ее глаза были полны слез. Она поманила меня к себе, и я, набравшись смелости, пошла через гостиную. Ее сестра наконец удостоила меня взглядом, настолько недвусмысленным, что я могла легко перевести его в слова: «Что за пугало ты к нам домой притащила, Беатриче?» Мать, стоявшая у телефона, скользнула по моей фигуре рассеянным взглядом. Набрала номер и, барабаня ногтями по столу, стала умолять своего доверенного парикмахера Энцо спасти то, что еще можно, сегодня же вечером, ибо ситуация сложилась отчаянная, катастрофическая. Я отметила, что глаза у нее не зеленые, как у Беа, а темные, обычные, как у других ее детей. Она жестикулировала, сверкая красным лаком на ногтях сантиметра в три длиной; с такими ногтями и делать ничего невозможно, кроме как телефонную трубку держать. Интересно, где можно работать, имея такие руки? — спросила я себя. Точно не на фабрике, как моя мама. Жаль, что ярость так исказила ее лицо: женщина она очень красивая. Я не могла понять, почему она сердится из-за чужих волос.

— Здравствуйте, — прошептала я, когда она положила трубку.

— Это Элиза, которая из Биеллы, — представила меня Беатриче. — Мы будем уроки делать.

— Только до четырех, потом мы уходим. — Мать перевела взгляд с меня на дочь: — Как тебе только в голову пришло такое перед кастингом? Ты просто чудовище!

Беатриче взяла меня за руку и повела вверх по лестнице. На втором этаже, в конце коридора, обклеенного обоями в цветочек и устланного ковролином, была ее комната. Беатриче, закрыв дверь на ключ, потащила меня в свою ванную и там тоже для верности заперла дверь.

— Ненавижу ее, — сказала она.

Открыла кран, сунула голову под струю; волосы действительно оказались частично цвета фуксии, а частично оранжевые. Краска стекала вместе с водой, но цвет сохранился — отдельными пятнами.