Обмануть судьбу - Элеонора Гильм - E-Book

Обмануть судьбу E-Book

Элеонора Гильм

0,0

Beschreibung

Аксинья выросла в небольшой сибирской деревне, недалеко от Соли Камской. Ее судьба была предопределена с детства, но в глубине души ей хотелось большой любви, как в сказках про Василису и Ивана-Царевича. И эта любовь пришла — всепоглощающая и страстная, нарушающая суровые запреты отца и способная свернуть горы. Но принесет ли она счастье? Пришлый кузнец, которого полюбила Аксинья, человек с двойным дном, с непростым прошлым и нутром зверя, который может сломать жизнь и себе и другим...

Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:

Android
iOS
von Legimi
zertifizierten E-Readern
Kindle™-E-Readern
(für ausgewählte Pakete)

Seitenzahl: 413

Veröffentlichungsjahr: 2024

Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:

Android
iOS
Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.



Элеонора Гильм Обмануть судьбу

© Гильм Э., 2020

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2021

Посвящение

Маме – за вдохновение, правки, ценные советы, без которых подобная дерзость была бы невозможна.

Андрею – за твердую веру в мою творческую звезду.

Папе – за звучный псевдоним и глубокий интерес к истории русской деревни.

Моему редактору, Виталине Смирновой, – за помощь и поддержку; за то, что разглядела рукопись в веренице писем

Пролог

Он хлестал по склонившейся узкой спине, которую так любил гладить. Смотрел на покорный затылок, на выбившиеся волосы и становился еще беспощаднее. После первого удара жертва закричала. От боли перехватило дыхание. Женщина упала на колени и только подвывала, поняв, что муж быстро не успокоится.

«Забьет меня до смерти… и ладно», – подумала она, и спасительная темнота накрыла с головой. Сарафан превратился в лохмотья, не прикрывавшие располосованную спину. Мучитель жалел жертву, удары были совсем слабыми – для острастки. Не хотел он ее убивать – лишь наказывал за измену.

Когда она обмякла на полу, мужчина плеснул в лицо воды. Женщина заморгала, не понимая, что происходит. В один миг нахлынула резкая боль, она застонала.

– Рано еще стонешь, – усмехнулся муж. Свист плети, стоны и крики разбудили в нем греховное, паскудное желание. – Это еще не все наказание. Как хорошая жена, должна ты ублажить мужа, которого долго дома не было. Одна беда, голубушка! Другого ты тешила, погано мне после него с тобой… Что делать будем?

– Иди к другой, – пробормотала запекшимися губами.

– Ишь чего удумала, не нужна мне другая, у меня жена есть, венчанная. Я знаю другой выход. – Сорвав остатки сарафана, он резким движениям поставил ее на колени, стащил свои портки и пронзил, будто копьем. Безжалостно, резко, грубо он овладевал той, которая была его женой, мечтала стать матерью его детей. Испытывал особое удовольствие от ее унижения, от зверства своего. Громкий победный крик исторгло его горло, а жертва и стонать уже не могла, просто рыдала тихо, беззвучно.

– Оденься! И обмой своего мужа! – приказал мучитель.

Еле выпрямившись, она потащила лохань. Смочив ветошь, обтирала когда-то любимое тело и не чувствовала ничего, кроме ненависти. Скоро уставший муж захрапел на лавке.

Жена ополоснула истерзанную плоть, исхитрилась помазать спину травяным настоем. Встала у лавки и долго стояла, не отрывая глаз от мужа. Она взяла с поставца большой тяжелый нож, которым разделывала мясо. Нож заманчиво оттянул руку. Женщина смотрела отражавшее свет лучины лезвие, гладила дорогую костяную рукоять, будто желанного любовника.

Глава 1 Конец безмятежности

1. Вороновы

Истошный ор прокатился по единственной улице деревушки Еловой и пошел гулять над Усолкой, уставшей от ледяных оков за долгую зиму.

– Что за галдеж? Совсем бабы сдурели. – Немолодой, но крепкий мужик возился в мужском углу избы.

– Василий, я схожу, любопытно, – отозвалась черноволосая женщина.

– Иди, Анна, коли заняться нечем.

– Оксюшка, ты со мной?

Наспех замотав девчушку в слишком просторный для нее, шестилетки, тулуп, накинув на свое пышногрудое тело теплую одежду, женщина вышла из избы.

Лед отливал богатой синевой. Ветер шаловливо играл с ветками ивы, перебирал концы старого платка, шевелил выбившиеся пряди Оксюши, холодил маленький нос.

Несколько разгоряченных женщин сгрудились на одном пятачке и кричали, перебивая друг друга. Анна с дочерью подошли поближе. Деревенская знахарка, Гречанка, расхристанная, полураздетая, стояла, гордо подняв седую голову. Из фигурно вырезанных ноздрей породистого носа стекала тонкой струйкой кровь. Знахарка и не пыталась утереться, позволяя крови настойчиво капать на неопрятно потемневший снег. Оксюша смотрела на бурые пятна и от страха кусала розовый палец.

Худая, востроносая Гречанка появилась в деревне давно. Даже спустя два десятилетия еловские считали знахарку пришлой, чужой. Ее христианское имя Глафира в деревне не прижилось. Звали Ведьмой, Гречанкой. Бабы недолюбливали знахарку, но часто бегали за снадобьями от худого кашля, от поноса, от боли в спине. Поговаривали, что может ведьма избавить от паскудного бремени, наслать любовную сухоту, исцелить смертельно больного, выторговав жизнь его у нечистого.

Самая громкоголосая, молодая женщина, носившая старое, почти забытое имя Еннафа, с ревом наступала на знахарку. Молодуха сжимала крупные костлявые кулаки, жаждала крови. Несколько дней назад она родила недоношенную девочку. Дите оказалось слишком слабым для бренного мира, и Бог прибрал его к себе. Не желая смиряться с потерей первенца, Еннафа винила во всем проклятую ведьму.

Бабы теснили Глафиру к Усолке. В руках Маланьи, соседки Анны, появилась туго сплетённая веревка. По всему видно, еловчанки решили проверить, знается ли Глафира с нечистой силой. Всем ведомо, если ведьму связать, она всплывет. Без помощи ее черти не оставят.

Гречанка отступала, голые посиневшие ноги проваливались в рыхлый снег. Она почти падала. Бабы, как собаки на охоте, гнали свою добычу. На черных сиротливых ветках собрались вороны и оглушительно орали, будто подзуживали лиходеек, подталкивали их к дурному делу.

Аксинья задрала голову:

– Они утопить хотят? Жалко…

Возле реки скопилась порядочная для деревушки толпа. Кто-то крикнул:

– Не утонет Гречанка. Ведьма ведь!

Мать наклонилась, отодвинула с дочкиного уха косынку, выпустила на стылый воздух горячие слова:

– А что мы сделать-то можем? Они и нас утопят. Страшны бабы во гневе, прости Господи!

Сильная рука Еннафы схватила седые растрепанные волосы.

Только окунула она в холодную воду Гречанку, раздался гул:

– Топи ее, окаянную. Так ей и надо!

– Гречанка, иди в преисподнюю!

– Веревкой-то связывайте! Неумехи!

Уверенный голос разрезал толпу:

– Бабы, вы бы отпустили знахарку. Ничего плохого деревенским она не сделала.

Анна встрепенулась.

Кто еще не побоялся бы дурного женского племени? Жаркой гордостью обдало ее с ног до головы. Среднего роста, кряжистый, Василий был из тех мужиков, на которых держится земля русская. Всегда болел за правду и шел супротив толпы по настойчивому зову сердца.

– Прав он, непотребство затеяли. Еннафа, быстро домой, – худой, сгорбленный старик остановился рядом с Василием. Его повелению подчинились, казалось, даже вороны, спешно взметнувшиеся с деревьев и полетевшие на другой берег.

Рука молодки застыла над берегом. Посиневшая знахарка ловила ртом воздух. Со свекром спорить было бесполезно, Еннафе пришлось выпустить из рук добычу.

Гермоген был тих, по-стариковски нетороплив, но слово его не только в семье – во всей Еловой было непререкаемо. Не меньше двадцати лет он мирил ссорившихся, решал, за кем останутся лучшие заливные луга, следил за сбором посошного[1], церковной десятины, ямской и десятка других повинностей, возложенных властью на простого человека.

Народ быстро разбежался. Потеха закончилась. Гречанка выжала волосы, быстро покрывшиеся льдистой коркой. Взгляд ее остановился на Анне и Оксюше, которые молча стояли на берегу.

– Вот так-то, бабоньки. Сердце человеческое черствее прошлогоднего хлеба, – сгорбившись, Гречанка пошла в свою избушку, кособоко примостившуюся на окраине деревушки. Казалось, ее узко вылепленные ступни не замечали холода.

Вслед Анна прошептала, не для дочки, для себя:

– Не со зла они…

Дома Оксюша разревелась. Огромные слезы катились из темных, чуть выпуклых глаз.

– Дочка, ты что это сырость развела? – отец склонился над крохой, забавной в своем детском горе.

Анна с Василием долго утешали дочку, а она и сама толком рассказать не могла, что так расстроило ее. То ли бабы со страшными, перекошенными лицами, то ли судьба старой знахарки, то ли дыхание смерти. В этот день девочка впервые ощутила, как страшен может быть мир, как ненависть делает пустыми глаза, как крючит пальцы, превращая их в смертоносные когти.

* * *

Аксинье повезло куда больше, чем многим ее ровесницам. Последыш в семье, она веревки вила из своих родителей. Появилась Оксюша у сорокалетней матери, которая детей заводить боле не намеревалась. Но природу не перехитришь. Дарья, Петухова жена, подначивала Анну:

– Настругал тебе Васька дите на старости лет. Ты стругалку-то его утихомирь, а то увлечется мужик. Еще парочку сварганит нахлебников.

Раздобревшей Анне помогал десятилетний Федор. Лишь он остался в избе из всего обширного выводка Вороновых. Стройный, гибкий, с каштановыми кудрями, ангельскими чертами лица он слыл бы на селе первым красавцем, но… С самого детства дьявольская болезнь не давала Федьке покоя, падучая скручивала его, кидала наземь. На губах выступала пена, и рассудок надолго покидал горемычного. Сколько слез пролила мать над ним – не счесть.

Ничего мальцу не помогало, лет до десяти чуть не каждую седмицу случался приступ. Родители не знали: то ли молить Бога о выздоровлении, то ли просить, чтобы он ниспослал Феде милосердную смерть… Из-за приступов голова Федина работала иначе, чем у других, говорил он медленно, не мог додуматься порой до самых очевидных вещей. Сторонился чужих людей, все больше молчал, зато помогал отцу в гончарном деле, работал в дворе, ухаживал за скотиной и огородом – трудился за троих.

Гончарный промысел принес семье Вороновых небольшие накопления: уплатив подати, церковную десятину, тратя деньги на сырье и попутные надобности, они жили безбедно. Срубили новую избу-пятистенку с просторной светелкой. По обычаю родных мест Василий пристроил к глиняному телу печки деревянный короб – и плотный дым выходил из избы. Соседи долго смеялись над недотепой с Казани. В холодных землях расточительством было выпускать тепло на волю. Все топили печи по-черному. Русский человек привык вдыхать сажу, пачкать порты в копоти. За седмицу белая рубаха становилась грязно-серой. Год-другой, смешки поутихли, и по Еловой пошел обычай печи ставить, «как у Васьки-Ворона».

К избе с правого бока прилепился сарай с гончарным кругом, малой печью и товарами для продажи. В четырех шагах хлев, гумно, куть с запасами. Лодка-долбленка, два жеребца, корова с теленком, свиньи да птица – вот все их справное хозяйство.

* * *

Оксюша, подвижная, смышленая, с огоньком в очах, сновала по двору и избе, не столько помогая, сколько отвлекая взрослых своими вопросами. «А почему солнце восходит на востоке? А почему цапли осенью улетают?» Темноглазая, с каштановыми волосами и чуть раскосыми живыми, озорными глазами, она была похожа на отца своего, Василия, в котором текла кровь инородцев. Румяные щечки, ладная фигурка и мелодичный голос достались от матери Анны.

Никто из старших детей Вороновых, да и всех детишек и помыслить не мог, чтобы строгие родители ласкали, целовали, баловали. Строгий окрик, молитвы, розги на заднице – так десятилетиями воспитывались дети в суровом краю.

Аксинья будто притягивала любовь и заботу не только родичей, но и соседок, подруг. Девчушка заливисто смеялась в сильных, хотя и немолодых руках отца, доверчиво прижималась к матери и забавлялась над Федей, для которого стала и радостью, и докукой. Аксинья любила спрятать его одежонку и веселилась, наблюдая за судорожными поисками.

– Федя, а, Федя, а посчитай, сколько кошек у нас в деревне!

Он послушно шел считать и был остановлен кем-то из родителей. Аксинье выговаривали за каверзы, а Федя смешно злился, морщил нос.

– Отгадай загадку: белая морковка зимой растет.

– Морковка зимой… Как так может быть? – неповоротливый ум парня не справлялся с такими задачками. Он чесал затылок, убегал в мастерскую к молчаливым кринкам и горшкам. А девчушка вслед кричала:

– Сосулька это, братец, как не догадаться?

* * *

Поздней осенью Аксинья по своему обыкновению крутилась в мастерской. Маленькая, юркая, она носилась со свистулькой, отцовским подарком. Федор, с кряхтением тащивший тюк с глиной, запнулся и уронил свою тяжелую ношу на ногу. Оксюша с плачем и криками побежала в избу, а Федор тихо стонал на земляном полу сарая.

Нога подернулась синевой, парень закусывал губы, видно было, что мочи терпеть нет. До вечера Гречанка колдовала над ним. Нога, смазанная студенистым отваром, была заточена в лубок. Глафира шептала неведомые заговоры тихо, безучастно, прикрыв морщинистыми веками совиные глаза. Дрожащее пламя лучины освещало покрывшееся испариной лицо Федора, трепетало на смуглых руках Глафиры. И его пляшущие отблески бились в такт напевному шепоту знахарки.

– Помоги… Помоги ты ему, – бормотала Анна. И не было в ее душе страха перед неведомым, перед чародейством, что могло помочь ее сыну.

Кряхтя и держась за поясницу, Глафира разогнулась:

– Все сделала я. Он молодой… Бог даст, еще бегать будет.

– Спасибо тебе, Глафира. В пояс кланяюсь.

– Ишь, спасибо. А давеча смотрела, буду я тонуть или нет. Да ты не спорь со старухой. Все понимаю.

Знахарка охотно взяла мешочек с весело бренчащими медяками и отказалась от густого варева, томившегося в печке.

Только к вечеру Анна спохватилась: младшей дочки нет. Ни на печке, ни в кути[2], ни у постели родного брата.

– Вася, а Оксюша-то где?

– И на печи нет? – лежанка на печке, теплая и уютная, была любимым местом баловницы.

– Нигде ее нет, горюшко. Как просмотрела-то!

Долго еще огоньки лучин освещали двор Вороновых.

– А-а-а-аксинья, – раздавался протяжный женский крик.

– Оксюша! Что за пакостная девка! – вторил мужской голос.

Крошечную фигурку встревоженные родители обнаружили в самом темном углу мастерской. Девочка свернулась клубочком и замерла, как испуганный мышонок, прислонившись к еле теплой печи. Остывшая мастерская была не лучшим приютом для ребенка.

Отец принес всхлипывающую во сне Оксюшу в избу на руках. На следующее утро девочка заполыхала жаром. Анна крутилась как белка в колесе: сын не вставал с кровати, а теперь и дочка занемогла. Поглядев на маету жены, Василий принес Оксюшу к знахарке.

– Вылечи, Глафира, кровинушку мою, – поклонился в пояс.

– Иди. Не тревожься.

Весь сечень[3] девчушка прожила у ведуньи, исправно принимала все отвары, дышала целебным паром, мазала грудь барсучьим жиром, играла с ее черным здоровенным котом и быстро поняла, что пришлась по сердцу Глафире.

– Бабушка, расскажи мне про Гевеста[4]. Сказку…

Вечерами Глафира, сложив на коленях узловатые руки, раскидывала перед завороженной девчушкой яркие картины. Бесчисленные истории про славянских богов, лешего, берегинь, Перуна, Велеса. Знала она и множество греческих мифов, которые завораживали Аксинью своей красотой, замысловатостью и напевностью.

– Родился Гевест, сын Зевса и Геры, на Олимпе слабым и хромым ребенком. В гневе великая Гера сбросила хилого мальчика на землю. Сжалились над ним морские богини, унесли его с собой в воды седого Океана. Вырос Гевест хромым, но сильным, с могучими руками. Стал он искуснейшим кузнецом, ковал украшения из золота и серебра.

– А подковы для лошадей ковал? А плуги?

– Ковал, Аксиньюшка. И получались они у него крепкие да красивые, с коваными завитками, на зависть всем остальным мастерам. Боялись люди его силы.

– А почему так мать с Гевестом поступила? Злая она.

– Немилосердной была Гера, да и в те давние времена люди были нрава совсем другого, не смиренного, буйного, дикого. И боги тоже были жестокими к людям, друг к другу.

– А сейчас люди добрее?

– Стараются быть добрее, вера христианская учит милосердию. Но, – вздохнула Глафира, – не у всех получается. – Вспомнила, как давеча Еннафа утопить хотела, как мальчишки бросали в нее камнями. Вот и вся доброта. – Пора нам спать, золотце.

– Спой мне песенку.

– Ой бай да побай,Поди, бука, на сарай,Бука, в избу не ходи,Наше дитя не буди!

– Бууука, – бормотала девчушка.

Тихо потрескивали поленья в печке, за окном вилась вьюга, кот сонно скрутился в клубочек и закрыл нос лапкой.

– Мороз крепчать будет, – поежилась старуха.

Она долго смотрела на спящую Аксинью, любовалась ее длинными ресницами, слушала сладкое дыхание и тосковала о том, чего никогда у нее не будет.

Федина нога зажила быстро, уже через две недели он бодро, опираясь на сучковатую палку, хромал по двору. Возвратившись от Гречанки, Оксюша перестала дразнить его. Прижималась к брату и затихала надолго, гладила его по непокорным кудрям и шептала: «Прости ты меня. Феденька самый хороший, Феденька мой милый». Брат жмурился, как довольный кот, млел под маленькими Аксиньиными ручками. И не было на свете ничего, чего бы он не сделал для сестры своей.

* * *

Деревня Еловая вольготно раскинула семнадцать дворов на берегу Усолки. Лишь семь верст отделяли ее от Соли Камской. Небольшая речка давала деревне вдоволь воды, в ее прохладных глубинах водилось множество рыбы – и хариус, и сазан, и щука, и сорный окунь, и даже царская рыба-осетр.

Деревню семь десятков лет назад основал Николка Петух, работящий и неразговорчивый помор. Почти половина дворов и сейчас принадлежала потомкам крепкой крестьянской семьи. Не мудрствуя, деревню стали звать по тому дереву, что в изобилии росло в окрестностях.

В Солекамском уезде крестьяне все были государевы, черносошные. Еловские жили тем, что вырастить могли на земельных десятинах, простиравшихся широкой полосой от реки до леса. Поля щедро давали урожай капусты, репы, ржи, ячменя, но бедно родили сладкое пшеничное зерно. Порой земля кормила житом вдоволь, а иное лето пашенные люди туго затягивали пояса, и матери в слезах успокаивали надрывающихся от плача детей с голодными глазами. Работа на государевой пашне, ямская повинность, десятина церковная… Не разжиреешь.

Два крестьянина в Еловой хозяйство вели из рук вон плохо. Ермолка Овечий хвост много пил и не знал меры в пьяных безумствах. Макарка, ленивый, скудоумный, сеял последним, рожь убирал, когда колосья осыпались, но хвастался перед всяким, готовым его слушать. Худых хозяев презирали в деревне, считали людьми ленивыми или пьющими: окрест Еловой столько земель, корчуй лес, распахивай, сажай, работай – и голодным не будешь.

Четверо еловских мужиков своими умелыми руками и смышленой головой заслужили счастье не зависеть от своевольной матери-природы. Каждый из них хорош был в своем ремесле, оно его кормило и несло почет и уважение односельчан.

Был в деревне свой бондарь, прижимистый мужик Яков Петухов, приумноживший доброе приданое жены. Могла похвастать Еловая и кузнечных дел мастером, веселый и безалаберный Пров и его толстушка жена всегда отличались хлебосольностью. Угрюмый бортник Иван, потомок того же Петуха, казалось, больше любил пчел, чем свою надоедливую Маланью. Василий Воронов три десятка лет назад осел в Еловой. Кувшины, чашки, блюда с вороном на донце были в каждой еловской избе.

Ремесленники продавали товар свой в Соли Камской на базаре, а чаще сдавали местным купцам по сходной цене и не бедствовали. Ремесленные люди в деревне держались несколько особняком, им завидовали, порой просили о помощи…

Были ссоры-ругань, куда без них, но жила Еловая дружно и крепко, без мордобитья и пьяных свар. За пару десятков лет самым серьезным делом, что довелось решать Гермогену умным словом и громким окриком, – смертоубийство, что чуть не сотворено было его невесткой Еннафой на берегу Усолки.

2. Детство

Аксинья, младшая баловница, каталась как сыр в масле. Лет с шести стала она проситься с отцом в город на рынок, и отказать ей не было никакой возможности – поднимался рев на весь дом. Петушки на палочках, бусы, ленты, отрезы ткани выпрашивались взрослеющей Аксиньей у отца, и возразить любимой дочурке он не мог. Федька всегда ездил вместе с отцом – сильный, он осторожно снимал с телеги посуду, перетаскивал коробы. Испуганно косился на гомонящую толпу, старался побыстрее залезть в телегу и зарыться в солому до отъезда в родную деревню.

Аксинья рада-радешенька таким поездкам. Румяная, нарядная, в беличьей шубке, крытой синей понёвой[5], расшитой речным жемчугом и перламутром – не зря зимними вечерами выкладывали бусинами цветы и птиц заморских. На каштановых волосах шапочка, отороченная беличьим мехом, теплые рукавицы, ладные сапожки на маленьких ножках.

Соль Камская с широкими улицами, быстро, будто по прихоти кудесника застраивавшимися крепкими домами, была местом, где покупали и продавали не только зерно, меха, утварь, телеги, животину, но и заморские ткани, специи, чудные дамасские клинки, персидские ковры. Все, что душе угодно!

Более столетия назад, при московском князе Василии Темном посадские люди Калиниковы организовали соляной промысел на речке Усолке, впадающей в прозрачную Каму. Лет через пятьдесят на месте встречи двух рек вырос небольшой поселок. Соль принесла добытчикам деньги и обеспеченное будущее. Поселение стояло на пути из Москвы в сибирские земли, у подножия Урала. Через полсотни лет Соль Камская могла похвастаться деревянными укреплениями, церковью, посадником. Город не раз уничтожался пожарами, разорялся лихими тюменцами, ногайцами, но отстраивался каждый раз краше прежнего.

Центр Усольского уезда, Соль Камская славилась своим богатством, невиданным для края диких лесов: шестнадцать соляных варниц, двадцать шесть торговых лавок, лари для хранения рассола… Базары были полны народа с утра и до позднего вечера. А амбаров сколько в городе, высоких, крепкого дерева, хранящих запасы зерна, мешки с зерном для далеких сибирских острогов и деревенек!

Покончив с делами, отец с дочкой ходили по городу, заглядывали в лавки. Девочка глазела на чудные иконы, заморские товары и ткани, россыпи драгоценных камней, оружие.

– Покупай блюда бухарские!

– Шелк, ласковый, как девичьи руки.

– Пряности с далекой Индеи! Душистые, острые, сладкие! На любой вкус!

Торговая площадь, центральные улицы города были заполнены яркой, многоликой толпой. Можно было встретить в Соли Камской крестьян, иноков с Пыскорского монастыря, причудливо одетых зырян, тюменцев, татар, и казаков, и детей боярских, и блаженных, и уличных торговцев.

– А пошли сходим на солеварни, – предложил отец.

– Айда, батя, – подпрыгнула Оксюша.

С интересом следила она за солеваром, зачерпывающим воду деревянной бадьей, привязанной к журавлю. Вода по желобам стекала на небольшую сковороду – цырен – над печью в варнице. Длиннорукий поджарый мужик издалека замахал Василию.

– Здорово. Как дело идет?

– Да не жалуемся. В сутки 60–70 пудов соли вывариваем. Сам, брат, считай, деньги хорошие. Хочешь, кроха, поближе посмотреть?

Аксинья долго смотрела на шипящий на цырене рассол, постепенно превращающийся в крупицы соли.

Десятки рассолоподъемных башен высились по берегу Усолки, защищая город, словно высокие сторожевые. Они и кормилицы города – чем больше добыто соли, тем богаче город. Соль Камская даже жила по своему соляному календарю. Заканчивался он паводком весенним, когда вся работа на варницах замирала. Соль ждала своего часа в амбарах, а как только реки скидывали панцирь, белое богатство грузилось на огромные деревянные ладьи. Плоскодонные посудины по весенней воде доходили по Усолке аж до торговой площади.

Прошлой весной Оксюша, открыв рот, смотрела, как по сходням сновали соленосы, сгибаясь от тяжести, как выстраивались вереницей баржи, уже груженные; осевшие уходили, освобождая место следующим. Соль-пермячку знали уже по всей Московии и далеко за ее пределами, в английских, немецких землях, иных басурманских землях.

Дядька схватил заскорузлыми пальцами Оскюшину косичку, дернул. Совсем не больно.

– Пойдешь замуж за меня, будешь заменять нас с братом на моей варнице?

Девчушка внимательно посмотрела на солевара. Старый для нее. Она помотала головой, щеки раскраснелись. Солевар и отец загоготали в полный голос, а Аксинья обиженно отвернулась.

– Не хочешь? Зря! Богатства бы нажили!

– Не смущай дочку, пермяк-солено-ухо! Другого мы ей жениха найдем, помоложе! И не с красными ушами.

В уголках глаз Василия расходятся, как паучки, веселые морщинки. Аксинье радостно от того, что отец смеется, от того, что яркое зимнее солнце переливается на крупинках соли, на белом снегу и делает Соль Камскую нарядной.

Свято-Троицкий собор, возведенный на холме, горделивым лебедем парил над округой. Здесь служили молебны, читали царские указы, отсюда начинался крестный ход. Аксинья каждый раз заново переживала восторг умиротворения, вдыхала запах ладана, молилась Николаю Чудотворцу.

Когда-то он спас город от беды, и теперь неугасимая свеча перед ликом указывала, что солекамцы помнят и чтят святого. Богатый киот с черненым серебром. Тонкое лицо, мудрые, вдаль глядящие очи… Не иссякает поток верующих, кладущих земные поклоны, молящие об исцелении, помощи в делах, заступничестве.

Оксюша крестилась, шептала слова молитвы:

– Николенька, сделай так, чтобы родители были живы-здоровы, чтобы брат Феденька исцелился от болезни своей падучей… Чтобы корова принесла маленького теленочка…

Природная нетерпеливость скоро брала верх, и она принималась разглядывать пришедших помолиться в главном храме города.

Вот дородная баба, наверно, купчиха, за руку тянет щекастого сына. Вон оборванный, босой, в рубище кладет поклоны перед ликом Николая Чудотворца. У самого входа стайка молодых девчушек, бедно одетых, крестится и успевает украдкой улыбнуться друг другу. Оксюша им шлет улыбку, а те в ответ лишь перемигиваются, отворачиваются. Круглолицый узкоглазый тюменец молится, да как-то по-своему творит крест. Все это было любопытно девчушке, она дотошно выспрашивала у отца о городе, о людях, в нем жившем. Не раз Василий восклицал:

– Мужиком бы родилась – глядишь, делом каким занялась прибыльным. Но бабе одна дорога – замуж, и ум особый ей не нужен, так что ты, девка, в другое зри – как женой хорошей стать!

* * *

Аксинья крепко сдружилась с соседкой Ульяной. Они поверяли друг другу свои детские тайны, делились лентами-бусами, ходили на речку, а долгими зимними вечерами вместе шили тряпичные куклы, трепали лен и пели песни. Мать Ульянки при рождении померла, отец пропадал на охотничьем промысле. Стала она в избе Вороновых второй дочкой.

Анна привечала Ульянку: и лишние рабочие руки пригодятся, и вечера коротать веселее. Сызмальства девчонка пела затейливо, выводила сладкозвучные рулады. Да так, что заслушаешься, забудешь о деле и весь в слух обратишься. И сама как солнышко: рыжая, в веснушках, круглая, озорная, звонкоголосая. «Наш Рыжик» звали ее Вороновы.

Год рождения Аксиньки и Ульянки, 7092 от сотворения мира[6], стал для Руси знаменательным – преставился Иоанн Грозный, которого боялись и уважали. Именно государь повелел строить остроги с посадами к востоку от Великого Устюга, именно государевы стрельцы пресекали походы лихих кочевых людишек на русские села. И поход на Сибирское Ханство атамана Ермака, и приведение под руку государеву местных инородцев – все это было во благо земли русской, для присоединения сибирских необъятных территорий. И через Соль Камскую, и через Орел – главную слободу Строгановых, и через Верхнечусовой городок шли отряды казацкие покорять сибирские земли. Дыхание дикого края чувствовалось и в Предуралье.

После великого царя остался сын Федор, болезненный и слабый умом. До Соли Каменной доходили слухи: не Федор правит, а зять его, Бориска Годунов, хитроумный и алчный боярин. Простому народу мало дела было до интриг у трона.

– Текла бы жизнь как заведено, сыты все были и обогреты – а кто уж там правит, не нашего ума дело, – судачили мужики.

А в семье Вороновых смеялись втихомолку:

– Государь Федя слаб на голову, и наш Федя такой же скудоумный.

За такие речи, услышь их староста деревенский, по голове бы не погладили, плетей могли прописать не один десяток. Но подобные слова до чужих ушей не долетали.

Годы правления Федора стали для Руси благодатными, невзирая на скудость его ума. Росли новые города и погосты, крепли ремесло и торговля, победоносная война со шведами прирастила новые территории. Простой народ славил нового царя – никаких докучливых новшеств не вводил, правил ровно да разумно, устраивал опричнины вроде своего отца, погубившей много честных людей.

Семья Вороновых жила в эти годы счастливо. Аксинья росла и превращалась в милую девчушку, Федя был большим подспорьем для родителей. Его приступы становились все реже, Глафира-травница помогла, шепнула, какие травы прогонят хворь.

Печалились родители, что старшие дети редко передавали весточки домой. Старший, названный Тимофеем, уж давно сгинул, сложил буйну головушку в казачьем походе. Средний Леонид стал в Архангельске большим человеком благодаря своему уму и хватке. Раз в год он передавал поклоны матери, отцу, брату и сестрам, сообщал, что в очередной раз народился сын иль дочка. Их у Леонида было столько, что родичи со счету сбились. Уж вторая жена плодила ему отпрысков, первая уморилась четвертыми родами. Василиса, старшая дочь, любви большой к родителям не питала, да и для них, что греха таить, была она как приемыш. Но с Великого Устюга она исправно слала приветы.

Грамоты на селе никто, кроме травницы Глафиры, не разумел, потому к ней с поклоном шли все деревенские, получив весточку. Она же Аксинью мало-мальски научила писать и читать.

Запинающийся детский голосок читал строки, писанные умелым человеком под диктовку Василисы: о богатстве мужа ее, об очередном заморском ковре, бархате и серебряной посуде, купленных рачительной хозяйкой. Порой устюжская купчиха рассказывала родителям о дочурке Любаве, слабой здоровьем. Между строк Анна слышала: боится старшая дочь не родить мужу сына, наследника, продолжение рода торгового. Проходив восемь лет бесплодной, с засохшим чревом, нежданно разродилась Василиса долгожданным сыном, запестрели письма материнской негой: детёночек, пяточки, носик, мамка.

Средняя сестра, названная в честь матери и бабки Анной, жила от родителей недалеко, в селе Александровка, но родители видели ее редко.

– Только вы, светики мои, радуете родителей на старости лет, – обнимала Федора и Аксинью мать. – Все птенцы разлетелись из родительского гнезда, будто не тепло тут спать, не сладко есть. Переживай теперь о них, вечно сердце мое материнское болит.

– Да, мать, и мне не по нраву. Один Федька с нами останется, и он внуков не сообразит. Аксинье скоро уж замуж пора, бросит нас, стариков.

Аксинья обнимала мать с отцом и уверяла, что муж ей даром не нужен, всегда она в родной избе будет жить, и калачом ее отсюда не выманишь. Родители смеялись над ее причудами и поучали: «Жена при муже хороша, без мужа не жена».

– Не будем, Вася, Бога гневить, – завершала Анна привычный разговор, – у кого еще в деревне столько детишек выжило да порадовало родителей. Наших пощадила смертушка. Тому и будем рады.

* * *

– Аксинья, иди сюда, – Ульянка, несмотря на свою сдобную полноту, не пропускала ни одной проказы еловских ребятишек. Залезть на самую высокую ель. Пройти по Усолке, покрытой тоненьким слоем опасно похрумкивающего льда. Ловить рыбу на узком Лисьем острове. Дразнить самого злющего в деревне пса во дворе бортника Ивана. Лешка, Семка, Игнат и Ульянка. Откуда только бралось в ней это стремление к опасности, это желание пройти по краю…

Сама Аксинья была трусихой и ничего поделать с собой не могла. Не хотела она ходить по незамерзшей еще реке, лизать весенние холодные сосульки… Но остаться дома солнечным зимним днем – ишь чего! Не дождетесь! Ульяна великодушно брала с собой пугливую Аксинью и спокойную Анфису. Но далеко было им до рыжего бесенка. Округлив глаза, девки чаще наблюдали за озорниками, чем сами участвовали в забавах.

Но в тот летний день Ульяна нащупала больное место подруги:

– Трусливая ты, Аксинья. Как есть, трусливая. Береза-то невысокая… Так и будешь всю жизнь всего бояться. За печкой сидеть.

– Ты не слушай ее, – просил голенастый худой Семка, соскребая лоскуты кожи с облупившегося на солнце носа. – Она дурная, рыжуха. Пусть сама на березе этой сидит… Как кукушка… Ку-ку-ку-ку!

– Травы собираешь… Знахаркой быть хочешь… А для травницы тоже смелость нужна… Вдруг решат божьим судом испытать, тоже бояться будешь? – поддевая сарафан, Ульянка быстро спустилась с березы, хитроумно связала сарафан меж розовых полных ног.

– Будь по-твоему. Убедила. – Аксинья вздохнула и попыталась повторить движения верткой подруги. Медленно цепляясь за ветки, обхватывая дрожащими пальцами нарядно-белый березовый стан, она полезла вверх. Смотреть вниз было страшно, земля казалось далекой. Девчушка устремила взгляд вдаль, на деревню Еловую, раскинувшуюся вдоль берега Усолки, на речку с бирюзовой водой, в которой отражались облака, на влажно поблескивающую после дождя дорогу…

– А красиво тут!

Сверху и Ульянка, и мальчишки казались мелкими и смешными.

– Аксинья, слезай уже, – крикнул Семка. Он всегда вступался за девчонок и был самым справедливым из всех еловских отроков.

– Лезу я…

Длинный сарафан сковывал движения, трясущиеся ноги с трудом дотягивались до веток.

– Ой, страшно-то как…

– Глаза отверните, – напомнила Ульяна мальчишкам, засмотревшимся на такое диво, как сторожкая Аксинья, спускающаяся с дерева. До земли оставалось совсем немного, аршина[7] два, когда девчонка неловко поставила ногу на сучок, тот подломился… Летевшую с испуганным визгом Аксинью поймал Семен. Вместе со своей ношей он повалился на землю. Увидев так близко ее темные глаза с длинными ресницами, он сглотнул слюну.

– Спасибо… Семен, – Оксюша одергивала подол с травяными пятнами. «Ишь какая! Еле живая от страха, а улыбается. Спасибо…»

– Бесстыжие, чем занимаются! – бабка Анфисы, полная, одутловатая Матрена размахивала сучковатой палкой. – Ишь, с парнями тут кувыркаются! И Анфиску…в свои бесовские игрища втянули!

Растерянный Семен вскочил и, не чувствуя ног, побежал в лес. Билась, ворошилась мысль: вот о чем поют девки за околицей, вот что за грязные шутки рассказывают друг другу парни постарше, многозначительным хохотом провожая иную девицу.

Дети оторопело смотрели на бабку. Аксинья судорожно поправляла подол. Куда деваться от стыда?

Ульянка с независимым видом смотрела на бабку, чуть выпятив подбородок. Анфиса опустила глаза и закусила нижнюю губу, по лицу ее совершенно невозможно было понять: стыдно ей или нет.

– Фиска, ну-ка домой! – Матрена гнала внучку, погоняя ее, как глупую телку, своей палкой.

Видимо, пожаловалась бабка, довела Анну до белого каления. Остаток лета Аксинья, Анфиска и Ульянка провели на капустнике[8]. Рыжик долго хмурила почти незаметные брови. Парни перестали брать ее с собой. Презрительно кривили губы: «Девчонка».

3. Девичество

Зима 1597 года была ранней. Уже к концу жовтеня[9] снег падал каждый день, заволакивая деревню белой пеленой. Скоро ударили морозы, и народ засел по избам. Женской половине семьи Вороновых было чем заняться: приданое Аксиньи, сложенное в больших сундуках, на взыскательный взгляд Анны, требовало пополнения. Целые вечера Анна с Аксиньей в бабьем куте[10] пряли нескончаемую пряжу, ткали холсты для рубашек, сарафанов, кофт и прочих нарядов, скатертей, простыней, коих должно было иметься великое множество в сундуках невесты, если не хотела она прослыть бесприданницей.

Ульянино приданое было скудным – без матери, тетушек и других родственниц тяжко ей было собрать все, что надобно справной невесте. С помощью Анны Рыжик кропотливо занималась извечной женской работой, радовалась каждой подсказке в рукоделии: как стежок прошить, как нитку сделать ровной и гладкой.

– Не бойся, Ульяна, и тебе нашьем нарядов. Ты как дочка нам, – утешала Анна Рыжика.

– Ты матушка моя, ты душа моя. Лешка с деньгами приедет, как Бабиновку достроят. Лишь бы мне не осрамиться перед еловскими. Родители Лешки голытьба, стыдить не будут… люди-то поглядят, что скажут!

Рыжик ластилась, гладила полную руку Анны. Аксинья наматывала пряжу на веретено. Шерсть колола пальцы, ускользала, виляла хвостом, а горло сдавливала непонятная обида.

Долгие зимние вечера сплетались в месяцы, за напевными песнями и работа шла быстрее. Анна низким, чуть надтреснутым голосом заводила песню, Ульяна с Аксиньей подхватывали. Чистый колокольчик Ульянкиного голоса вырывался на свободу. Мать с дочерью замолкали, боясь исказить, затемнить узорочье песни.

– Уж ты месяц, что за месяц?Ночью светишь, а днем – нет.Уж ты милый, что за милый?Вечер любишь, другой – нет.Уж ты месяц, белый месяц,Мне, сердечный, помоги.Ах ты милый, не постылый,Поцелуй да обними.

– Ульяна, век бы тебя слушала, – утирала слезу Анна.

– Как страдаешь, как выводишь голосом. Не рано ли тебе, подруженька, песни такие петь? Милый, сердечко, поцелуй… – хохотала Аксинья.

– Да в самый раз. Лешку не забыла? – ерепенилась Ульяна, но послушно заводила совсем другие песни.

– Зайка, серый, где бывал?Зайка серый, где гулял?– Был я, парень, в том лесочке,Гулял, парень, в том лесочке.

Аксинья подхватывала песню-прибаутку, передразнивала зайчишку нарочито высоким, писклявым голосочком.

– Зайка серый, не видал кого?Зайка серый, не встречал кого?– Видел, парень, я в лесу,Видел девицу-красу:Коса золотая, уста медовые,Брови-соболя, очи пламенные.

Анна сдерживала улыбку, но смешинка гостевала в ее глазах, застревала в уголках темно-красных губ.

* * *

Филипповский пост, когда 40 дней вести себя надобно было тихо, скромно, питаться постной едой без мяса, молока, казался девушкам нескончаемым и самым скучным временем. Одно радовало – каждый день приближал к светлому празднику. Наступал долгожданный сочельник, в каждом доме варили сочиво, ячменные или пшеничные зёрна с медом.

Уже с утра начинали готовиться к празднику: Аксинья с Ульяной мыли полы, убирались в доме, Анна у печки весь день провозилась, Федор был на подхвате – воды принести, половички выхлопать, сундуки оттащить, а Василий занимался баней и наведением чистоты во дворе. Вечером пошли в баньку, мыться и париться. Сначала мужики в самый жар, потом бабы.

Аксинья в бане нет-нет да скосит глаза на подружку. Грудь Ульянкина росла не по дням, а по часам, будто и правда дерьмом мазала. Этот совет лукавый бабы всегда давали девкам: мол, в курятник сходите и пышные перси отрастите. Всерьез, конечно, совет никто не воспринимал. Но для худенькой Аксиньи ее медленно растущая грудь была предметом большого разочарования. «Эх, у Ульянки в любом сарафане видно грудь. Невеста невестой. Снизу-то волос сколько! Баба почти, а я…»

Матери девушка так и не решилась поведать о своих огорчениях, а Глафира в ответ на ее сетования пообещала, что все еще будет. И сверху, и снизу вырастет все, что надобно. Просто у одних происходит это быстрее, и сами они потолще, посправнее, у других помедленнее. Но природа всегда берет свое. Другой тайной печалью Аксиньи было, что она еще девушкой не стала, Ульянка давно уже прятала окровавленные тряпицы, жаловалась: «Болит живот и муторно! Тебе, Аксинья, повезло».

С наступлением вечерней трапезы оканчивался и строгий филипповский пост. Можно было вдоволь наесться и поросенка запеченного, и окорока, и колбасы домашней, такой вкуснятины, что и за уши не оттащить.

– Аксинья, Ульяна, – надрывалась за воротами стайка девок и парней.

– Глянь, Семка с ними, – вытянула шею выскочившая на крыльцо в одном сарафане Ульяна. – Слышим, глотку не рвите. Выйдем сейчас.

Лицо и руки Аксиньи вымазаны были сажей. Для пущей красоты подрисовала она себе усы и прицепила клочки козлиной шерсти на вывернутые тулупы.

– Ульяна! Ты ж перепугала до смерти!

Аксинья завороженно разглядывала причудливую маску. На обруч из бересты нашила Ульяна куски медвежьей шкуры, в прорехах виднелись острые зубы добытых Лукьяном зверюг, сзади свисали козлиные хвосты. До самого носа закрывала маска девичье лицо, оставляя открытыми лишь довольно улыбающийся рот.

– Когда ж успела?

– Избу свою протапливать ходила, там и шила. Пригодились отцовские шкуры из сундука. Вот девки завизжат!

– А зубы-то волчьи зачем прицепила?

– Укушу, гляди, – повела головой Ульяна.

– Б-р-р-р.

Поглядели друг на друга, прыснули смехом. Выбежали из избы, хлопнув дверью.

– Ульянка, ты что ли?

Девки и парни окружили ее, с удивлением разглядывая причудливый наряд. Игнат, которого сложно было узнать в козьей шкуре и с рогами на голове, подхватил ее за руку.

– Иди, красавица, с нами.

– Христос рождается, славьте, – пропела румяная Зоя и подмигнула подругам. – В какую избу пойдем? Где больше пряников дадут? К Макару-бедняку не стоит.

– Айда к Спиридону Петуху, – крикнула Ульяна.

Игнат весело осклабился:

– Там коляду ждут.

Веселая ватага с песнями и прибаутками двинулась по деревне.

– Коляда, колядка!На языке сладко,Выноси блиныАй да вкусны!

Полная, с маленьким носом, утопающим в красных щеках, Дарья, жена Спиридона Петуха, заливисто хохотала, целовала измазанных сажей парней и девок. Ее младшие дети, мал мала меньше, полураздетые, выскочили на крыльцо и с визгом крутились вокруг ряженых, лезли на руки к черту-Игнату, признав в нем старшего брата.

– Угощайтесь, родные, – в протянутые руки чертей, козлов и прочей нечисти упали теплые, сочащиеся жиром пышки.

По всей Еловой раздавались песни, шутки, смех. Двор старосты Гермогена и его снохи Еннафы шумная ватага, не сговариваясь, обошла стороной.

Аксинья, заправляя под платок выбившиеся из косы волосы, чуть задержала шаг. Сейчас же рядом с ней появилась фигура с бараньими рогами и кривой улыбкой на черном лице.

– Аксинья, разговор есть.

– Да что мне с тобой, Семка, говорить. Догоняй!

– Стой, – схватил долговязый парень ее за плечи. – Ты что ж такая…

– Семка, отстань!

Аксинья бегом догнала ватагу и подхватила под руку горделиво шагающую Ульяну.

– Семка приставал? – пряный, сладкий запах медовухи окутал Аксинью. – Пощупал бы через тулуп. Убудет что ли? Напоследок.

– Ульянка, почаще бы чарку отставляла в сторону. Смотри, отец мой унюхает – обеим достанется.

На Святочной неделе вся деревня гудела. Песни, пляски, визг и ряженые. Печи с томящимися мясными похлебками. Лишь в эти дни бабы и девки могли без оглядки выпить большую чарку медовухи назло всякой нечисти.

– Ульяна… Голос охрип, – Семен поравнялся с подругами. – Домой пора. Христос родился, – наклонился он к рыжухе и запечатлел на ее щеке мокрый поцелуй. Даже не посмотрел на Оксюшу. Шатаясь, пошел домой.

– Меня будто и нет…

– Ты чего надулась? Сама от него убежала.

– Твоя правда.

– Сама ты не знаешь, чего хошь… Задурила парня.

– Дурень он сам по себе… Без меня…

Подруги замолчали, слышен был лишь праздничный скрип снега под ногами.

– Анфиса, – окрикнула Аксинья тихо бредущую маленькую фигурку.

– Оскюш?.. Домой идешь?

– Держи. – Аксинья протянула связанные в тряпицу пряники и лепешки Анфисе.

– Спасибо. – Та сжала узелок и спрятала глаза.

– Подруженька… Накорми воробышков. Небось с голоду помирают, – Ульянкина рука с пряниками повисла в воздухе. Анфиса, шумно втянув воздух, резко развернулась и почти побежала к родной, вросшей в землю избе.

– Ты зачем с Фисой так? – Аксинья уминала теплым сапогом снег. Круг, лучи…

– Солнце у тебя получается?

– Ульяна?

– Почему помогать мы ей должны? Гордая такая. Слова хорошего не скажет. Только голову задирает. Пусть бедняцкое семя место свое знает…

Изба Анфисы соседствовала с Ульяниной, земля была самой бросовой. Ермолая по прозвищу Овечий Хвост в Еловой не уважали за большое пристрастие к хлебному вину. Его жена, тихая замученная Галина, боялась мужа как огня. И эту боязнь передала детям. Младшие братья и сестра, замурзыканные и голодные, зимой не показывались на улице. Лешка, сын Ермолая, потому с охотой и отправился на многотрудное сооружение Бабиновской дороги – выйти из родительской нищеты.

Анфиса отличалась и от непутевого отца, и от безголосой матери, замученной нуждой. Была Фиса спокойной и рассудительной девкой. Темно-русая коса, неяркое лицо, вечно потупленные глаза скрывали острый ум.

Анфиса, дочь Ермолки, часто застенчиво скреблась в дверь Вороновых. Аксинья уставала от громкоголосой Ульяны, и в радость был тихий голос и разумные речи Фисы. А та с благодарностью проводила вечера в уютной избе подруги, без ругани и пьяных криков, которыми был наполнен ее отчий дом.

– Не любишь ты Фису. Золовка твоя будущая… Сестра Лешкина. Он вернется, что скажет? Дружить ты с ней должна, а не ругаться.

– Спать хочу, – Ульяна так и не ответила на вопрос подруги.

* * *

После сытного, до ядреной отрыжки ужина началось любимое развлечение Вороновых. По случаю на солекамском рынке куплена была Святая книга. Желтая, потрепанная, с каплями жира и копоти на кожаном переплете, она перелистывалась многими руками до того, как попала к Вороновым.

– Не может, братия мои, сма… смоковница приносить масло…маслины или виноградная лоза смок…вы. Так же и один источник не может изливать соленую и сладкую воду. – Аксинья по слогам выговаривала мудреные слова. – Батюшка, а смоковница…Что такое?

Василий теребил задумчиво бороду, отложив в сторону упряжь. Дочка и жена пытливо смотрели на него, ждали ответа. Ульянка перебирала ленты и бусы, ее чудеса заморские вовсе не интересовали.

– Аксинья, это вроде нашей пшеницы, хлеб приносит.

– Мудр ли и разумен кто из вас, докажи это на самом деле добрым поведением с мудрою кра… кро…тостью. Но если в вашем сердце вы имеете горькую зависть и варивость… сварливость… то не хвалитесь и не лгите на истину.

– Благостны слова твои, Господи, – одобрительно теребил бороду Василий. И еще через пару страниц Книги, пожелтевшей, заляпанной, голова его клонилась вниз, нос начинал высвистывать тонкую мелодию.

* * *

– Аксинья, Семка ни на шаг от тебя не отходит… будто привороженный. Глафира научила? – выспрашивала Ульянка.

Соседский Семен с прошлого лета смотрел на Оксюшу осоловелым взглядом и ходил за ней, как телок. Она его дразнила. Заливалась звонким смехом, когда Семен заводил разговоры. Не отказывалась от медовых сот в туеске. Шепталась с ним на глазах у деревенской молодежи.

Подругам Аксинья твердила одно:

– Они, еловские наши, смешные, лопоухие, нескладные. Вместе мы с ними росли, помним их мелкими совсем. Ни одного добра молодца на всю Еловую…

С Рождества до Крещения девки собирались, гадали на суженого. Аксинья с Ульяной были в том возрасте, когда жгучий интерес к гаданию помножен на детский восторг от любых чудес и колдовских дел.

– Пошли к Марфуше, там завтра все девки ворожить будут, – предложила Ульяна.

– А мы сегодня дома погадаем. Что, вдвоем не можем? – захлопала в ладоши Аксинья. – Матушка, восковую свечку возьмем?

– От беса это все, – проворчала Анна. Но смягчилась, заиграли улыбкой строгие глаза. – Да берите. Забавляйтесь, пока молодые. Идите только в светелку, под ногами не крутитесь.

Светелка, которая согревалась одним боком жаркой печи, была куда холоднее истобки. Девицы набросили шерстяные платки и, зябко переступая босыми ногами по ледяному полу, пристроились на застеленной рогожкой широкой лавке, опоясывавшей всю светлицу. В миску глиняную налили воды, трижды прошептали:

– Водица, водица, воск на тебя упал, мне всю правду рассказал.

Самодельные свечки охотно капнули в подставленную миску. Оставалось ждать, какая фигурка выйдет.

– Аксинья, у тебя воск, будто чертик, застыл. Смотри-ка, хвост да копыта.

– Ну тебя, больше на собаку похоже. Иль волка, – разглядывала Оксюша затейливые восковые завитки. – А у тебя… младенец! Смотри-ка! Вот голова…Ручки-ножки.

– Точно! Я не углядела. Значит, в будущем году родить мне суждено. Лешка с дороги приедет, свадьбу сыграем. Эх… – мечтательно закатила глаза.

– Все ж на черта похоже. Хвост. Копыта острые. Даже шерсть видно. Права ты, подружка.

– Правда истинная… гадание это. Бабка моя говорила: все сбывается. Нечистая сила помогает, – Ульянка перекрестилась.

– Дурость, Рыжик! Всего лишь воск.

Подруги примолкли. Слышен был тоскливый вой деревенских собак, мечтающих о тепле. Тихо напевала Анна.

– С колечком гадать будем? – встрепенулась Рыжик.

– Где ж мы возьмем его?

– Да у матери твоей серебряное колечко. Лазили в короб прошлой осенью. Видали. Помнишь?

– Помню… Лишь бы матушка дала. Не любит его вытаскивать. И на Святки не выпросишь.

Аксинья состроила жалобную гримасу:

– Матушка, а матушка, можно колечко мне твое взять? Гадать мы хотим на суженого.

Анна вздохнула и открыла крышку старого берестяного короба, в котором хранилось когда-то ее приданое. Холщовый мешочек на самом дне сундука прятал серебряное кольцо. Простая полоска металла потемнела от времени.

– А кто подарил его тебе? Отец? Никогда про это не рассказывала.

– Не любопытничай, дочка. Хотела гадать – гадай. У меня дел еще невпроворот. – Анна бросила на дочкину ладонь кольцо.

– Вот оно! – Аксинья показала свою добычу. – Дери волос из косы, Ульяна.

Длинный рыжий волос был продет в колечко, колечко опущено в миску прямо над водой. Можно приступать.

– Колечко, колечко, скажи ты мне, в этом ли году я замуж выйду? – колечко крутанулось да стукнуло один раз по миске.

– Выйдешь…

– Колечко, как будут звать моего мужа? Аксинья. Ты у нас грамотная.

Кольцо, как живое, подпрыгивало, стукалось о края глиняной плошки, ловило отблески умиравшей свечи.

– Звяк…

– Аз…

– Звяк…

– Буки…

– Звяк

– Веди…

– Звяк…

– Глаголь… – Колечко утихло, закрутилось на месте. – Все? Глаголь! Гусь… Горох… – насмехалась Аксинья.

– Ну тебя! Сама с гусями милуйся, – скривилась Ульяна. – Георгий подходит…

– Или Григорий… Ты знаешь хотя бы одного?

– Нет таких. Аааа, есть!

– Кто?

– Дед Гермоген. Да он древний такой. Идет, и песок сыпется. Ой, не могу! – Девки повалились на пол от смеху, чуть не уронив чашку с водой на пол.

– Нет, за Гермогена не пойду! – Морщинистый дед был самым старым мужиком в деревне. Сколько ему лет, он сам уж не помнил. – Аз… Алексеюшка. Врет все.

Долго еще Ульяна терзала кольцо. Спрашивала. Будет ли любить ее муж будущий? Сколько деток будет? Серебряный ободок исправно отвечал: муж будущий любить будет, трое детей.

– Хватит уже, давай я погадаю. – Аксинья и не сдерживала нетерпения.

Теперь в кольцо был продет темный чуть завивающийся волос, и последовали те же вопросы, заданные уже нежным голосом Аксиньи.

– Колечко-колечко, выйду ли я в этом году замуж? Если да, стукни по миске раз, я пойму.

Колечко крутилось, крутилось и стукнуло один раз.

– Значит, и я выйду замуж скоро… За кого? Скажи, колечко, всю правду.

– Аз… – Аксинья продолжала перебирать буквы, и сердце трепыхалось, и руки подрагивали.

– Звяк…

– Глаголь… Колечко, колечко, шутишь ты над нами. И у меня жених Гермоген, – прыснула девушка. – Да как же так? Знаю я, как мужа моего будущего зовут. И ничего не поменяешь… – Уголки губ опустились.

– Никита? А ты о другом мечтала имени? А, Оксюшка? – Ульяна, блестя глазами, лукаво смотрела на подругу.

– Не хочу больше гадать, давай спать. К чертям женихов!

– Нравится тебе Семка соседский. От меня не скроешь. Слова плохие про него говоришь. То притянешь, то оттолкнешь… А сама аж светишься, как его завидишь. – Рыжик возилась на лавке.

Аксинья потушила лучину и быстро нырнула под тряпичное, набитое пером одеяло.

– Слышишь, как черти воют за стенкой. Зря ты, Оксюш, поминала их, – раздался через несколько мгновений встревоженный голос Ульянки.

Вьюга разгулялась не на шутку, закручивала снег в безумном танце, гремела утварью во дворе, протискивалась в щели меж бревен, законопаченные теплым, надежным мхом.

– На Святой неделе чертям не время колобродить. Они попрятались давно. Спи, Рыжик.

Чистое девичье дыхание, одурманенное сном, закружилось над печью. Не были еще разбужены юные сердца, жили девчушки спокойно, по-детски воспринимая окружающий мир как источник радостей и забав, не изведали мук любви и ненависти. Все это им только предстояло познать.

* * *

На Тимофея-весновея[11] в Еловую вернулись пятеро парней, отправленных строить государеву дорогу. Проложенная еще полсотни лет назад, Чердынка петляла от Соли Камской по Каме, Вишере и еще десятку мелких речек, потом волоком до Тобола и дальше уже до Оби с Иртышом. Долго и муторно было по ней добираться до Тобольска, Тюмени и полудюжины острогов, что основали казаки на земле сибирской.

Царь Федор Иоаннович доверил славное дело посадскому человеку Артемию Бабинову, ничем особо не отличившемуся, промышлявшему продажей соли, мяса, скобяных изделий – всего помаленьку.

Лучшие солекамские купцы хмуро шептались:

– С чего это такие почести? Поди на лапу воеводе да подьячим дал, пройдоха.

Артемий, промышлявший зверя, ходил частенько по окрестным лесам, прокладывал тропы. В нескольких десятках верст от города, у Чаньвинской пещеры, он увидал, как вогулы обряды свои срамные, языческие творят. Ухмыльнулся Артемка, перекрестился. Пошли вогулы от пещер к своим диким жилищам, Артемка – за ними. Ветки ломал, тропу метил, по таким чащобам они шли – не приведи Бог – и вышли прямо к верховьям Туры.

– Вот они ворота в Сибирь-то! – почесал лысый затылок Артемий.

Пришел он к подьячему, составили письмецо. Стал Артемий на стройке командовать. Деньги немалые выделили, большая ответственность и почет немалый. А лес рубить, дорогу расчищать, мосты строить крестьян отправили. С каждой деревни согнали парней да бобылей.

Ревели еловские матери и невесты, чуть не на коленях за Гермогеном ползали. Но он был неумолим. Выбрал самых крепких и смышленых – Лешку Ермолаева, брата Анфискиного, Фадейку Петрова, Игната Петуха, двоих парней петуховского племени. Галина, мать Лешкина, рыдала пуще всех. И так нищета, прореха на прорехе. Без сына муж все хозяйство пропьет.

– Прямо на глазах моих. Вот стоял Лешка! И нет его. Дерево хрясь, а головешка раскололась, как черепок. А там месиво белесое, кровь. Страсть такая! Лежит, а головы нет. Только шутил, в снег сопли сплевывал! – рассказывал Игнат Петух вечно пьяному Ермолаю, зареванной Галине.

– Нет счастья мне, – ревела на всю деревню Ульяна, прошлой весной давшая жаркое согласие на предложение косолапого Лешки. – Лешенька-а-а-а, на что ж ты меня оставил!

Каждую ночь бурливые девичьи слезы пропитывали насквозь соломенный тюфяк. Аксинья утешала подругу:

– Хочешь, бусы коралловые свои подарю? Ульян, не плачь так.

– Бусы? Те, красные? Давай.

Скоро Рыжик прыгала по избе, нацепив на сарафан обновку.

– Угомонись, девка, – прикрикнул Василий. Ульяна пугливо втянула шею.

Молодость быстро стирает горе, затмевая его радугой надежд и предстоящих радостей. Скоро Рыжик забыла о неудачливом парне, чьи кости закопаны были где-то у обочины Бабиновской дороги.

Игнат Петух как вернулся, так озоровать стал, девок щупал. Всем, кто соглашался его слушать, повествовал про озорных вогулок[12], про дремучие леса и норовистые реки, которые укрощали они во славу царя Федора Ивановича. Не все верили его россказням, но на любой вечерке был он желанным гостем.

Крестьяне получили свои копейки, Бабинов – богатые земли в верхнем течении Яйвы и свободу от податей, а Соль Камская стал еще пуще расти и богатеть, преисполняясь ощущением собственной значимости.

Город кормил, поил, как беспутная девка в кабаке, совращал, снаряжал в сибирские дикие земли всех тех, кто искал там славы, денег или лихой удачи, а собирал часто иной урожай – болезни и смерть.

* * *

Солнечным березовым[13] утром отец и Аксинья отправились на базар. Воздух был морозным, но приближение весны чувствовалось во всем – в прозрачном воздухе, особом запахе готовой пробудиться природы, в перезвонах птиц. Василий хмурил брови: с Федей приключился очередной приступ. Полночи Анна успокаивала его, утирала лоб холодной тряпицей.

Солнце яростно светило. На взгорках снег потемнел, стал рыхлым и ноздреватым, как свежий каравай. Каурый резво вез сани, взрыхляя острыми копытами гладкий накат, и порой всхрапывал от озорства.

Болтая по своему обыкновению обо всем на свете – как звери зиму переживают, что в городе купить надобно, о деревне и ее обитателях, Аксинья смотрела на отца и видела, что годы оставляют на лице свои следы. Проблескивали серебром волосы, углубились морщины, но стан не потерял еще легкости и быстроты.

– Аксинья, сегодня у Ерофеевых гостить не будем, домой сразу поедем. Не огорчайся, в следующий раз с ночевкой…

– А я не больно-то и расстроена, – пробормотала девушка так, чтоб отец, начавший глохнуть на правое ухо, не услышал.

Сдал Василий Ерофееву горшки и кувшины, обменялись они положенными любезностями.

– Ишь, невестушка будущая цветет, – подмигнул лавочник, Аксинья смешалась, опустила глаза. – Скромная девка, верно растишь дочку. А то пошла мода щеки малевать, – одобрил Ерофеев. Разговор быстро перетек на другие, куда более важные темы: вырастет ли посошное, не введут ли новый сбор, будет ли выгода от Бабиновки ремесленному люду.

Василий с дочерью ходили по торговым рядам, шумным, пропахшим кожей, пряностями и копченым духом, зашли в Свято-Троицкий собор на обедню, помолиться перед знаменитой иконой. Получив благословение отца Михаила, умиротворенные, с легким сердцем вышли они из храма.

– Да правда это, вот вам крест, – истово божился мужичок в драном тулупе, – зять мой в Соль Вычегодской был, там давно знают… Горе-то какое, православные! – столпившиеся мужики сняли шапки и приуныли.

– Что случилось-то, мил человек? – вклинился Василий в разговор.

– Царь-батюшка наш, Федор Иоаннович скончался аккурат после Светлого праздника Рождества. Мир праху его!

Царь умер 7 января 1598 года тихо и мирно. В предсмертном томлении беседовал с кем-то невидимым для других, называя его Святителем, и распространился при кончине его в Кремлевских палатах запах благоуханный.

– Истинно святой царь, осененный милостью Божьей, – шептались мужики.

– А теперь кто на престоле Святой Руси восседает? У Федора Иоанновича наследников-то нет, и царевич Дмитрий убиен в Угличе.

– Борис Годунов, зять Федора Иоанновича, сказывают… на престол взошел. Ни капли крови царской, ложный царь правит нами… И царевича, говаривают, он… В Пелыме такие толки идут[14]…

– Ты говори, мужик, да не заговаривайся. В Угличе, известно, предатели, Митрия замучившие. Если правит нами Борис, значит, на то воля Божья, и хватит на этом. – Аксинья восхитилась зычным голосом отца. Как уверенно он разговаривает с мужиками, как держит себя. – При Федоре Ивановиче был он его правой рукой. Чтит старые порядки, церковь. Вы воду не мутите.

Народ притих.

Каурый бежал тряскою трусцой. Сани катились по дороге, вкусно поскрипывая. Внезапно Каурый остановился, испугавшись прошмыгнувшего мелкого зверька, сани занесло в сугроб на обочине. Когда отец, кряхтя, вытащил сани, оказалось, что полозья выворотились.

– Косой, видать, пробегал. Наш Каурый напужался, дурная голова! Ох, дочка, надо приподнимать… Мне одному ни в жисть не справиться, силы не те. И Федора нет, с ним бы мы в два счета сани подновили.



Tausende von E-Books und Hörbücher

Ihre Zahl wächst ständig und Sie haben eine Fixpreisgarantie.