8,99 €
История о любви и способности любящих совершать невозможное. Талантливая художница Ирен, пережив трагедию, оказывается в небольшой деревушке в Центральной Америке, где останавливается в красивом, но ветшающем отеле «Йорона» на берегу озера у подножия вулкана. Ирен предстоит потерять себя, чтобы обрести надежду и подарить ее другим постояльцам отеля.
Das E-Book können Sie in Legimi-Apps oder einer beliebigen App lesen, die das folgende Format unterstützen:
Seitenzahl: 485
Veröffentlichungsjahr: 2025
Посвящается Дженни Райн
Читателю может показаться, что описываемые события происходят где-то в Центральной Америке, но на самом деле страна эта – воображаемая. Вымышленными являются и озеро, и вулкан, как и сам отель, жители деревни и все эти волшебные травы и светлячки, что слетаются вечером на озеро один раз в году. Многих птиц, о которых ведется рассказ, не существует в природе. Можно сказать, что книга эта – сказка, грезы и фантазии автора. Зато сама история о любви и способности любящих совершать невозможное – самая что ни на есть настоящая.
Воспринимайте же любовь как благо. Ибо она есть не средство, а цель, обращенная на саму себя.
Joyce Maynard
THE BIRD HOTEL
Copyright © 2023 by Joyce Maynard
© Чулкова С., перевод на русский язык, 2024
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2025
Мне было двадцать семь, когда я решила прыгнуть с моста Золотые Ворота[2]. Еще в полдень жизнь моя была прекрасна. Но уже через полчаса мне хотелось умереть.
Я поймала такси и приехала туда перед самым закатом. Мост висел в тумане, окрасившись в багряные тона, которые я так любила во времена, когда для меня еще имели значение цвета предметов и мостов, как и сама возможность постигать суть вещей. Многое, что когда-то было мне интересно, теперь потеряло всяческий смысл.
Покидая квартиру, я сунула в карман стодолларовую купюру. Ее-то я и вручила водителю такси. К чему мне сдача?
На мосту, конечно, было много туристов. Машины возвращались в город или, наоборот, покидали его. Родители катили перед собой прогулочные коляски с детьми. Как и я когда-то.
Под мостом проплывал кораблик. Прежде чем прыгнуть, я немного понаблюдала, как он лавирует между свай и как матросы подметают палубу. Но все это было уже неважно.
Спиной я почувствовала на себе взгляд старика, проходившего мимо. Он мог попытаться помешать мне, поэтому пришлось подождать несколько минут, пока он не уйдет подальше.
Только после этого я уже не посмела перелезть через перила.
«У неприятностей, что забавно, есть своя оборотная сторона, – сказал мне как-то Ленни, когда в один день на нас свалились все напасти: сначала нам пришлось забрать из садика Арло, потому что у него обнаружили вшей, затем сама я свалилась с мононуклеозом, а в квартире прорвало трубу, залив все мои рисунки, над которыми я работала последние полгода. – Ты достигаешь дна, а потом отталкиваешься и всплываешь».
Стоя на мосту и глядя на темную бурлящую воду, я, пожалуй, кое-что поняла про саму себя. Несмотря на ужасную ситуацию, в которой я оказалась, мое подсознание все равно цеплялось за жизнь. Даже сам факт оплакивания умерших напоминал о ценности жизни. Пусть хотя бы только моей.
И я отошла от перил.
Я не смогла прыгнуть. Но и домой не вернулась. У меня его больше не было.
Вот так в итоге я и оказалась в «Птичьем отеле».
Мы узнали все из теленовостей за две недели до того, как мне должно было исполниться семь лет. Моя мама погибла. На следующее утро бабушка сказала, что мы должны сменить свои личности.
Помню, как сижу за кухонным столом с ярко-желтым пластиковым покрытием: передо мной – извечные бабушкины сигареты «Мальборо лайт» и жестяная коробка с цветными карандашами. Звонит телефон, но бабушка и не думает снимать трубку.
«Пусть идут к черту», – говорит бабушка. Она очень злится, но не на меня, конечно.
Странно, в каких подробностях запоминаются некоторые события. Как сжимаю в руке карандаш. Синий, только что заточенный. Звонит телефон. Я хочу снять трубу, но бабушка говорит – не надо.
«Сейчас они начнут строить всякие предположения, связывать одно с другим и явятся к нам. Этого нельзя допустить», – говорит бабушка, закуривая сигарету.
Кто такие «они»? Какие предположения?
«Не хочу, чтобы нас нашли, – говорит бабушка. – Ты не можешь больше носить имя Джоан».
По правде говоря, я всегда хотела поменять имя. Мама назвала меня в честь своей обожаемой певицы Джоан Баэс[3] (а не Джонни Митчелл[4], которую она тоже любила). Так что пожалуйста – я могу быть хоть Джоан, хоть Лизл, как одна из дочерей Георга фон Траппа[5]. Могу стать Скиппер, как младшая сестра Барби, или Табитой, как в «Колдунье»[6].
– А как тебе имя Памела? – спросила я бабушку.
Памела была моей одноклассницей. У нее были самые красивые на свете волосы, которые она завязывала в такой пышный хвостик, что обзавидуешься.
Но бабушка сказала, что она уже все решила. И что я стану Ирен.
В клубе любителей бриджа у бабушки имелась подруга Алиса, и ее внучка Ирен была примерно моей ровесницей. Только она совсем недавно умерла (думаю, от рака, просто в те времена этого слова очень боялись), и Алиса перестала ходить в клуб.
Бабушка как-то непонятно выразилась – что для меня нужно будет выправить новый документ, будто со мной ничего не случилось.
«А что со мной случилось?»
«Слишком долго объяснять», – отмахнулась бабушка. И объявила, что нам придется переехать в другое место. Где я, конечно же, буду ходить в школу. А без документов меня не примут. У бабушки имелся план, как выправить эти самые новые документы – она подсмотрела идею в одной из серий «Коломбо».
В тот же день мы на автобусе поехали в какое-то учреждение, где бабушка заполняла кучу разных бумаг, а я сидела на полу и рисовала. Перед уходом бабушка показала мое новое свидетельство о рождении. «Видишь? Теперь официально ты – Ирен. И комар носа не подточит».
Теперь мой день рождения стал как у той девочки Ирен, которая умерла. И получалось, что семь лет мне должно было исполниться не через две недели, а через два месяца. И это была только малая толика из всего, что меня так обескураживало. «Хватит мучить меня расспросами», – говорила бабушка.
Бабушка и себе имя поменяла – вместо Эстер стала Ренатой. Но я-то все равно звала ее бабушкой, так что ничего страшного. Но вот на запоминание того, что теперь я не Джоан, а Ирен, мне пришлось потратить некоторое время – путем многократного повторения нового имени в прописях. Я только отточила до совершенства заглавную букву «Д», а тут пришлось переучиваться на «И».
Потом принесли посылку, внутри которой были виниловые пластинки. Я их, конечно же, сразу узнала. Мамины. И надпись на коробке тоже была сделана маминой рукой.
Через несколько дней приехали грузчики. Бабушка все заранее упаковала – правда, вещей у нас было немного. И когда наконец вынесли самую последнюю коробку (в которой находились кукла Рева[7], несколько моих книжек, коллекция фарфоровых зверушек, мамин подарок – укулеле, на котором я не умела играть, и мои цветные карандаши), я встала у окна и стала смотреть, как грузчики складывают в машину наши пожитки. Никто не объяснял, куда мы едем.
– Видишь вон того мужчину с камерой? – сказала бабушка, указывая куда-то в сторону. – Вот почему нам больше нельзя тут оставаться. Они не оставят нас в покое.
Кто такие «они»?
– Папарацци, – объяснила бабушка. – Они так достали Жаклин Кеннеди, что ей пришлось выйти замуж за того старого уродца с яхтой.
Я не поняла ничего из сказанного.
К концу недели мы уже более или менее расположились на новом месте. Это была двухкомнатная квартира в Покипси, штат Нью-Йорк, где проживал бабушкин брат дядя Мэк. Ее он по старинке звал Эстер, а поскольку меня видел до этого всего пару раз, то легко перешел на Ирен. В день нашего приезда он заказал нам еду из китайского ресторанчика, и я в знак приятия отдала ему записку из своего печенья с предсказанием.
«Полезность чашки состоит в ее пустоте», – прочел он.
Я взяла со стола крошечный бумажный зонтик. Он даже открывался и закрывался как настоящий.
Бабушка устроилась на работу на ткацкой фабрике. Поскольку мама так и не удосужилась поводить меня в детский сад, я с места в карьер отправилась в первый класс начальной школы Клары Бартон[8]. Про маму ничего нельзя было рассказывать, вот я и не рассказывала.
У нее даже похорон не было. И никто не пришел высказать свои соболезнования. Если у бабушки и были какие-то мамины фото, она их спрятала от меня. Поэтому я по памяти нарисовала ее портрет и засунула его под подушку. У моей мамы на картинке были румяные щеки, синие глаза, алые губки бантиком. И длинные вьющиеся волосы, как у принцессы.
Когда одноклассники интересовались, почему я живу с бабушкой и где моя мама, я говорила, что она знаменитая певица, только имени ее назвать не могу. Мол, сейчас она на гастролях со своей группой и готовится к выступлению в «Хутнэнни»[9].
– Вообще-то эту программу уже сняли с эфира, – заметил Ричи, самый дотошный из всех.
– Точно, я просто перепутала. Я имела в виду Шоу Джонни Кэша[10].
На какое-то время от меня отстали, а потом снова начали спрашивать, когда вернется моя мама, переедем ли мы в Голливуд и могу ли я попросить для них автографы.
– Нельзя, потому что у нее сейчас рука в гипсе, – ляпнула я. – Причем левая, а она левша. – Мне казалось, что так ложь прозвучит более правдоподобно.
– Никакая твоя мама не знаменитость, – заявил Ричи. – Небось она у тебя навроде бабули, как в «Деревенщине из Беверли-Хиллз»[11].
– Неправда, моя мама очень красивая, – сказала я Ричи. И тут точно не врала.
У мамы были черные блестящие волосы ниже пояса, которые я обожала расчесывать. Пальцы у нее – длинные, изящные (правда, под ногтями часто забивалась грязь). И еще она была тонкой как тростинка – до того тонкой, что, когда мы, кочуя из одного места в другое, устраивались спать в палатке, у нее так сильно выступали ребра, что их можно было пересчитать. Больше всего мне запомнился ее голос – чистое, ровное сопрано. Мама отличалась бесподобным слухом (о да, ее музыкальные инстинкты явно превосходили ее умение разбираться в мужчинах), и она легко выводила сложную мелодию в минорной тональности без гитары, хотя найти бородача с инструментом для нее не составляло никакого труда.
Многие сравнивали ее с Джоан Баэс, но мамин парень Даниэль, с которым она прожила все шесть лет моей жизни (не считая перерывов на размолвки) и с которым рассталась за месяц до трагедии, – так вот, Даниэль всегда говорил, что она больше похожа на младшую сестру Джоан – Мими Фаринью. Та была и лицом посимпатичней, и обладала более мягким тембром.
Мама постоянно пела для меня – по дороге в машине или в палатке, когда мы забирались в общий спальный мешок. Она знала все старинные английские баллады: про ревнивых мужчин, бросающих своих возлюбленных в реку за отказ выйти замуж, про чистосердечных девушек, отдающих свое сердце простолюдину, который вдруг оказывался богачом.
Каждый вечер мама пела мне перед сном, и это были мои колыбельные. Когда прекрасным майским днем весь лес заледенел, скончался Вильям, но любовь свою забыть он не сумел[12].
– Разве можно умереть от любви? – спрашивала я маму.
– Такое случается только с истинными романтиками, – отвечала мама.
– А ты истинный романтик? – допытывалась я.
– Да.
Так что иные «колыбельные» действовали на меня с точностью до наоборот, напрочь лишая сна. Я уплываю далеко. Прощай, любовь моя. Когда обратно возвернусь – пока не знаю я[13]. Тот факт, что кто-то от кого-то уплывает, меня очень расстраивал. Мне больше нравилось, когда люди воссоединялись несмотря ни на что. Но мама говорила, что это всего лишь песня.
А одну я вообще смерть как боялась, это я про «Черную вуаль»[14]. Помню, как лежала в обнимку с плюшевым жирафом, которого подарил мне Даниэль (он выиграл его на ярмарке, кидая дротики дартс в надувные шарики), – лежала и слушала в сотый раз эту балладу, зная, что вот сейчас будет страшный куплет: Ночью черной-пречерной, под ветром таким ледяным… Женщина в черной вуали плачет над гробом моим.
Довольно странный выбор для колыбельной, но в этом была вся мама.
«Ой, не надо!» – кричала я из спального мешка, боясь чудовищной развязки. Мама сразу же умолкала, а я… просила допеть балладу до конца. Уж больно у мамы красивый голос, хоть она и распевала такие страсти.
Мама просила, чтобы я звала ее Дианой, потому что слова «мама» или «мамочка» ассоциировались у нее с тетками в фартуках или того хуже – с моей бабушкой.
Мама окончила Калифорнийский университет в Беркли, а с папой познакомилась в парке на сидячем протесте против Вьетнамской войны. Когда акция подошла к концу и они отправились гулять по мосту, Диана и знать не знала, что я уже завелась у нее в животике.
Осенью моему отцу пришла повестка, и ему предстояло уйти на войну примерно тогда, когда должна была родиться я. Поэтому вместо призывного пункта он улетел в Канаду. И присылал Диане по одному, а то и по два письма в день, умоляя приехать. Но к тому времени Диана уже сошлась с банджоистом Филом, потому что он напоминал ей Питера Сигера[15] и был даже покруче и посексуальней. Думаю, любви к отцу Диана предпочла любовь к разбитому сердцу – что в песнях, что в жизни. Потом она рассталась с Филом, наступала пора грустных песен, и так повторялось все время.
Диана познакомилась с Даниэлем во время родов. Такой уж она была человек: ей всегда требовался рядом мужчина, и он всегда находился.
Даниэль был акушером. Профессия необычная для мужчины, но он очень любил малышей и, как он однажды признался, любил помогать им появляться на свет. Именно Даниэль сопровождал маму на протяжении тридцати шести часов схваток и шести часов, когда надо было тужиться. Легенда гласит, что к тому моменту, когда я родилась, они уже влюбились друг в друга.
Мои воспоминания о «Годах Даниэля» (не исключавших маминых кратковременных хождений налево) в основном связаны с музыкой, которую мы с ним слушали. Так, он купил мне пластинку с Берлом Айвзом[16], похожим на дедушку из какой-нибудь сказки, и альбом с детскими песнями Вудро Гатри[17]. В отличие от Берла Айвза, этот исполнитель казался мне немного с приветом, зато песни у него были уморительные. Я заставляла Диану с Даниэлем ставить мне эту пластинку по десять раз на дню, и самой моей любимой была песня про старый автомобильчик, в которой Вудро Гатри изображал, как кашляет и фырчит старый мотор. До сих пор помню, как кашлял и фырчал Даниэль, передразнивая нашу собственную колымагу. А я тогда думала, что все машины ездят именно так.
Мы очень много путешествовали, меняя один драндулет на другой, но они все равно издыхали по дороге, куда бы мы ни направлялись: на антивоенную демонстрацию, на концерт или обратно домой (когда такой имелся), в мотель, в палаточный лагерь или на квартиру к какому-нибудь маминому знакомому, который хорошо играл на гитаре. И когда наш драндулет вставал и отказывался ехать, мы с Дианой часами ждали на обочине, пока Даниэль или какой-нибудь другой ее дружок разбирался с мотором. Все остальные мамины дружки были для меня на одно лицо – длинноволосые, странно пахнущие и в широких джинсах, собирающих всю грязь. Впрочем, одного я все-таки запомнила. Его звали Индиго. Он называл меня «малáя» и доставал щекоткой, хоть и знал, что я ее боюсь. А однажды мы жили в мотеле, там был бассейн, и он столкнул меня в воду.
«Эй, Джонни не умеет плавать!» – закричала Диана, но Индиго было смешно. Я пошла ко дну. Хотела глотнуть воздуха, а дышать нечем. Хотела хоть за что-то уцепиться, но кругом была одна вода.
Мигом прибежала Диана и прыгнула в воду как есть – прямо в джинсовой юбке. Схватила меня за шиворот и вытащила. Помню, как я кашляла и отплевывалась, пытаясь дышать. После этого я и близко к воде не подходила.
Мама вместе со своими бойфрендами вечно таскала меня по концертам на открытом воздухе. Что помню из этого? Вонь туалетных кабинок, где я боялась провалиться в дырку, запах травы и мускусного масла и теплое чувство уюта, когда вечером мама забиралась со мной в палатку, прихватив очередного бойфренда. Помню их шепот и тихий смех, когда они занимались любовью, думая, что я сплю. Но тогда для меня это был всего лишь звуковой фон, с которым я жила, – как баллады или песни кумбайя[18].
Иногда после концерта люди толкали речи, и сквозь хриплые колонки до нас доносились голоса выступающих. Больше всего я любила забраться в палатку, смотреть, как вокруг подвесного фонаря крутятся ночные мошки, и слушать пение Дианы. Если Даниэль был с нами, он мог сидеть снаружи, читая у костра учебник (он тогда готовился к экзамену, чтобы получить более высокую категорию как акушер), или покуривая, или строгая свою извечную деревяшку. Деревяшка была бесформенной, но идеально гладкой, и я любила засыпать, прижимая ее к лицу и представляя, будто мама, которая вечно на что-то отвлекалась, гладит меня по щеке.
Какое-то время мы втроем даже снимали квартиру в Сан-Франциско, и там были диван и кушетка специально для меня. Сестра Даниэля прислала хлебную закваску, которой пропахла вся квартира, и я даже думала, что какое-то время мы поживем на одном месте. Но летом 1969 года, когда мне было шесть лет, мама с Даниэлем решили прокатиться по всей стране ради Вудстока[19]. Идея, скорее всего, была маминой, но Даниэль ее поддержал.
И вот, собравшись в путь, они покидали в машину (на тот момент у нас был серебристый «Рено») все наши немногочисленные пожитки: рубашки «тай-дай»[20], джинсы, мой набор цветных карандашей, плюшевого жирафа, лоскутное одеяло, сшитое бабушкой, мамины понтовые ботинки с тиснеными розочками на бортах и книги Даниэля по акушерству. В багажнике у нас лежала коробка с Даниэлевой коллекцией пластинок. Он настолько ею дорожил, что, когда мы оказывались в жарком регионе вроде Аризоны, Диана переживала, как бы они не расплавились. В какой-то момент она даже купила для них сумку-холодильник. Лишь повзрослев, я стала понимать, что, пожалуй, Диана больше заботилась о пластинках, чем обо мне.
Ночевали мы в палатке «дикарями», потому что стоянки в национальных парках стоили слишком дорого. За неделю до начала фестиваля, когда мы все еще находились в пути, машина наша начала издавать звуки, как в песенке Вудро Гатри. В итоге на Вудстокский праздник мы не попали, ограничившись каким-то небольшим фестивалем возле границы с Канадой. Помню, как Диана отплясывала с каким-то кришнаитом, находящимся под веществами, и тот дал ей ключи от своего рыжего «Фольксвагена»-жука. Пока кришнаит не очухался, мы втроем сели на его машину и уехали.
Через три дня Диана и Даниэль опять поссорились, и стоянка в Нью-Джерси стала местом их расставания. Помню, как мы с мамой сидели впереди, а Даниэль запихивал в дорожную сумку свою одежду, часть пластинок (мама вообще ничего не хотела брать на память, и я осталась без альбомов Берла Айвза и Вуди Гари) и банку с хлебной закваской. И еще мне пришлось распрощаться с моей любимой деревяшкой.
«Ты замечательный ребенок», – сказал Даниэль на прощание и ушел ловить попутку. Когда мы выехали на шоссе, он все еще стоял там, и мне показалось, что он плачет. Но мама сказала, что у него аллергия. В этот момент я и сама едва не расплакалась, потому что из всех маминых мужчин Даниэль был самым надежным.
Бензина нам хватило надолго, и мама остановилась на заправку почти у Нью-Йорка, разговорившись с неким Чарли, членом сообщества «Подземная погода». Меня поразило это название. Ведь правда странно: какая может быть под землей погода? Разве она там не одинаковая все время? Чарли предложил нам пожить вместе с ним и его друзьями в Верхнем Ист-Сайде на Восемьдесят четвертой улице – мол, это дом чьих-то там родителей. До Нью-Йорка было рукой подать – всего-то требовалось переехать мост.
Дом был большой, кирпичный, на ступеньках крыльца стояли горшки с геранью, но ее явно никто не поливал. Чарли с друзьями постоянно крутили разные пластинки, а я, за отсутствием книг под рукой, читала названия всех этих альбомов: Jefferson Airplane, Led Zeppelin, Cream. У мамы с собой была целая коробка собственных альбомов, но их никто не захотел слушать. Действительно, песни вроде «Серебряного кинжала»[21] или «Дикого цветка»[22] как-то не вязались с этой компашкой.
Уже тогда мне было ясно, что ни Джоан Баэс, ни моей бабушке ни за что не понравилось бы это место и делишки, которые там творились. Чарли с друзьями любили совсем другую музыку – громкую, с ором и гитарными завываниями. Вместе со всеми мне приходилось есть ложками арахисовое масло, шоколадные хлопья и порой ужинать мороженым. Для кого-то это, может, и прикольно, но не для меня. Однажды в дом пришла падчерица кого-то из друзей Чарли, старше меня на пару лет. Так вот, у нее была огромная коробка с Барби, к которой прилагалась куча нарядов. Я знала мамино отношение к подобным куклам и никогда не просила себе такую, но было здорово наряжать Барби в разные наряды.
Пока мы ехали через всю страну на Вудстокский фестиваль, каждый вечер Даниэль читал мне по одной главе из «Паутины Шарлотты». Должно быть, он случайно забрал ее при расставании, а ведь мы не дочитали три главы, и я очень переживала, не зная, чем все закончилось у Шарлотты, у девочки по имени Ферн и у поросенка Уилбора. Кстати, я не понимала, почему мамины новые знакомые так ненавидели свиней. Ведь если Уилбор – их типичный представитель, то они просто прелесть.
Я не понимала смысла разговоров Чарли и его друзей про какую-то там Вьетнамскую войну и понятия не имела, где находится этот Вьетнам. Помню только, что друзья эти что-то постоянно мастерили в подвале, и на это требовалось много гвоздей. Один раз я спустилась посмотреть, и все ужасно обозлились, особенно Чарли. Он даже обозвал меня гаденышем.
После этого мама решила, что нечего мне там делать, и отвезла к бабушке в Квинс. «Чарли не мой типаж, – сказала мама. – Я оттуда съеду». Она собиралась только забрать пластинки, пообещав вернуться через пару дней. Говорила, что снимет какой-нибудь милый домик в пригороде, заведет садик с огородом. Еще она планировала найти для меня учителя по игре на укулеле (с большой вероятностью, что это окажется мужчина). И наконец, мама хотела записать собственный альбом, воспользовавшись связями с человеком, знавшим Баффи Сент-Мари[23]. Он сам оставил ее визитку.
Бабушка делала в духовке сэндвичи с сыром, включив фоном телевизор, и тут в новостях заговорили о взрыве. Замелькали кадры репортажа, закадровый голос диктора начал рассказывать о доме под названием «Подземная погода», расположенном на Восемьдесят четвертой улице. «Тут все разрушено», – сказал диктор. Во время взрыва внутри дома погибли два человека, а на улице – полицейский, отец троих дочерей и десятилетнего сына. В момент трагедии он не был при исполнении.
От дома ничего не осталось, но показали старую фотографию, и я узнала и ступеньки с геранями, и красную входную дверь. «Данных, что кто-то выжил, на настоящий момент нет», – сообщил диктор.
Репортер с места трагедии интервьюировал женщину. «Мерзкий сброд, убийцы, – говорила она. – Туда им и дорога».
Выключив телевизор, бабушка уложила меня спать, и я слышала через стенку, как она плачет в своей комнате. Никогда прежде я не слышала, чтобы она плакала.
Имена погибших во время изготовления бомбы назвали только на следующий день, но и я, и бабушка уже были в курсе. Конечно, она мне ничего не говорила – я сама услышала по радио. От всего этого у меня разыгралось воображение. Я представила себе фонтан шоколадных хлопьев, обложку от альбома The Beatles, где они сидят с разломанными и окровавленными куклами на коленях. Вспомнила я и другую обложку – от альбома King Crimson[24], из-за которой мне и до взрыва снились кошмары. Там было изображено человеческое лицо, снятое таким крупным планом, что видны волоски в ноздрях, а глаза широко открыты, словно человек кричит от ужаса. Я представила себе ошметки черного винила, разбросанные возле дома, и ботинки Дианы с выдавленными розочками на бортах – она всегда возила их с собой. (А как же моя коллекция фарфоровых зверушек? Ведь они так и остались в том доме. Я представила себе, как из окон на улицу вылетают мои лошадка, обезьянка, единорог. Такое богатство пропало!)
На самом деле от мамы не осталось ничего, чтобы можно было ее опознать. Когда репортер уточнил, что полиция нашла лишь один только мизинец, бабушка быстро выключила телевизор.
«Разве у человека может отлететь мизинец? – спросила я у бабушки. – И что теперь с ним делать?»
Происшествие продолжали освещать еще несколько дней, и в одной из программ показали школьную фотографию моей мамы. Нет, в жизни она была гораздо красивей, чем по ихнему телевизору. Вот репортер сует микрофон под нос женщине, которая оказывается вдовой погибшего полицейского, и та говорит: «Надеюсь, она и все остальные будут гореть в аду».
После этого бабушка стала Ренатой, а я – Ирен.
Сначала мы жили в Покипси, потом в Северной Каролине, потом во Флориде, потом снова в Покипси, затем опять во Флориде. Я никогда не видела своего отца Рэя, но через год, после второго или третьего переезда, бабушка отыскала его адрес и отправила письмо. На тот случай, если он не в курсе, случилось то-то и то-то. Бабушка взяла с Рэя обещание, что он никогда не раскроет ни наших нынешних имен, ни места проживания.
Рэй жил в Британской Колумбии с женой, недавно родившей двойняшек. В ответном письме он упомянул, что будет рад видеть меня, если вдруг мы окажемся в Канаде.
«Никогда не забуду, как мы сидели в парке тем летом, распевая все эти чудесные баллады, – писал Рэй. – Что бы там ни было, у Дианы был дивный голос».
Когда я училась в третьем классе, в нашу квартиру во Флориде заявился Даниэль. Должно быть, он все же сдал экзамены и получил высшую категорию акушера, поскольку теперь ездил на приличной машине. Работал он на тот момент в больнице Сарасоты[25]. Поскольку Даниэлю удалось найти нас, было очевидно, что Рэй нарушил данное бабушке слово.
«Твоя мать была любовью всей моей жизни», – сказал мне Даниэль и заплакал. Полагаю, он приехал, чтобы утешить меня, а в итоге успокаивать пришлось его. «Не думаю, что она хотела причинить кому-то зло, – прибавил Даниэль. – Наверняка она просто не знала, что они замыслили. Ведь ничего, кроме песен, ее не интересовало».
Мне сразу же захотелось спросить, а как насчет меня.
«Диана бы ругалась, но я привез тебе куклу». Это была Барби, и да, он был прав: мама никогда не позволила бы мне иметь ее, даже будь та чернокожей.
Мы с бабушкой вышли на улицу, чтобы проводить Даниэля. Он открыл багажник, и по тому, с какой осторожностью он вытащил оттуда коробку, я понимала, что в ней лежит что-то очень ценное для него и он буквально отрывает это от сердца. Так оно и оказалось. Это был набор виниловых пластинок, которые мама отдала ему в день расставания: Вуди Гатри, Берл Айвз, первый альбом Джоан Баэс, сильно поцарапанный. Я и тогда помнила наизусть слова «Мэри Гамильтон», «Дома восходящего солнца» и «Дикого лесного цветка» – ведь именно эти песни мы распевали втроем.
– Я был тем самым человеком, который принял тебя, – сказал Даниэль, садясь в машину. – Именно я перерезал канатик.
Я не сразу поняла, что он имеет в виду. Ах да, ведь Даниэль принимал у мамы роды.
– Я хотел бы оказаться твоим отцом, – сказал он.
– Было бы здорово, – ответила я.
За исключением Даниэля и моего отца Рэя, пообещавшего бабушке хранить тайну, больше никто из нашей прошлой жизни не мог отследить наши перемещения. Но бабушка все равно жила в страхе. Шли годы, но я не могла понять, почему это было так важно для нее: ведь не проходило и недели, чтобы бабушка не напоминала мне о моем обещании никогда никому не рассказывать о случившемся, не раскрывать наших прежних имен.
«Это наш с тобой секрет, – повторяла бабушка. – И мы унесем его в могилу». Тут я сразу же представляла себя мертвой, как в песне «Черная вуаль», и начинала трястись от страха.
Унести с собой в могилу. Как воспринимала такие слова десятилетняя девочка? Тем не менее они были мантрой, прошедшей через все мое детство. Никто не должен знать, кто ты. Пообещай мне. Ты унесешь эту тайну с собой в могилу.
Мне снились кошмары про то, что будет, если вся правда о нас выйдет наружу.
В те годы бабушка работала сразу в нескольких местах. Ведь мы не могли получить социальные карточки, поэтому бабушка либо устраивалась по знакомству, либо подрабатывала там, где социальной карточки не спрашивали. Например, она сидела с чужими детьми.
Мне было восемнадцать. Я только окончила школу, и вдруг у бабушки обнаружили рак в четвертой стадии. Все-таки все эти выкуренные ею пачки «Мальборо» догнали ее.
Все лето я ухаживала за бабушкой. Последнюю неделю своей жизни она провела в хосписе, где снова взяла с меня обещание хранить в тайне историю о моей матери.
«Бабуль, я ни одной живой душе не сказала, – поклялась я. – Но если б даже и сказала, теперь-то какая разница?» К тому времени я уже имела гораздо больше представления о случившемся, знала, чем именно занимались в подвале Чарли и его приятели. В шестнадцать лет, движимая любопытством, я засела в библиотеке и прошерстила все, что имело отношение к теме «Подземной погоды». В глубине души я вряд ли хотела знать подробности маминой смерти, но теперь от страшных картинок было не укрыться. Разрушенный дом, осколки стекла по всей улице и женский мизинец.
«Просто пообещай мне, – повторила бабушка. – Никому нельзя рассказывать. Ты и сама не понимаешь, какую беду можешь на себя накликать».
К тому времени она уже была на сильных обезболивающих и наговорила много всякой невнятицы – что-то про ФБР и генетическую экспертизу, позволяющую выследить человека по следам слюны на чашке кофе или по волосам на расческе.
«Если вдруг кто-то спросит тебя про Диану Ландерс, – прошептала бабушка, – ты никогда о такой не слышала, поняла?»
На то, чтобы освободить съемную квартиру от немногочисленных бабушкиных вещей, потребовалось совсем немного времени. По ее просьбе она была кремирована, а ее пепел был развеян у подножия Унисферы, построенной ко всемирной выставке 1964 года – она меня туда водила, когда я была еще совсем маленькой. После выплаты по текущим счетам от ее сбережений у меня осталось тысяча восемьсот долларов. Вот и все мое наследство. На эти деньги я сняла студию и купила проигрыватель.
Приходится жить не так, как все, когда у тебя есть тайна, особенно касаемая смерти твоей матери и когда ты носишь совсем другое имя, а не данное тебе при рождении.
В таких случаях лучше не сходиться с людьми особенно близко, что я и делала. Ни в школе, ни в художественном колледже у меня не было ни сердечных подруг, ни парней. Все знали только, что я учусь на художника и подрабатываю официанткой в Миссии[26].
Сколько себя помню, рисовала я всегда. В своей студии я повесила на стену постер с Тимом Бакли[27] – во-первых, потому, что он был красавчик, а во-вторых, он ушел молодым, причем трагически, как и моя мама. Я столько раз крутила его песню «Однажды я был»[28], что пришлось покупать новую пластинку. О да, если я хотела погрустить, было достаточно поставить именно эту песню.
А потом я встретила Ленни, человека, в котором не было абсолютно ничего трагического. Его нрав я бы описала так: он всегда выбирал солнечную сторону улицы[29]. То есть трудно было представить, чтобы я влюбилась в такого, как он, и чтобы он влюбился в такую, как я. Тем не менее это случилось.
Мои работы отобрали для выставки в небольшой галерее, едва я окончила художественный колледж. Все участники по очереди там дежурили: раскладывали по тарелкам соленое печенье, сдабривая его плавленым сыром – чтобы угостить гостей, если кто-то решит к нам заглянуть. Желающих посетить выставку было немного.
Большинство работ были абстрактными или концептуальными. Так, один молодой художник выставил в центре зала кусок сырого мяса. На второй день вокруг куска уже вились мухи, а на четвертый – провоняла вся галерея. Когда сам автор заглянул, чтобы помочь с закусками, я сказала ему: «Может, уберешь это?» Он сказал: «Нет проблем», потому что он уже принес свежий кусок мяса, на этот раз немного дешевле.
Лично мои работы висели в самом углу. В отличие от остальных, я выставила совершенно реалистичные карандашные рисунки, посвященные живой природе. Я увлекалась этой темой с детства, задолго до того, как оказалась у бабушки. Но, пожалуй, после маминой гибели это увлечение превратилось в настоящую одержимость. Чтобы весь мир со всеми его реалиями исчез, достаточно было достать карандаши и начать рисовать.
На протяжении нескольких лет я могла целый день пропадать в лесу, а если время поджимало – отправлялась в парк, где делала зарисовки грибов или наростов на деревьях. Или могла перевернуть валежник, чтобы запечатлеть на бумаге копошившихся под ним насекомых. После смерти бабушки, весной следующего года две недели я провела в Сьерре[30]. Я много гуляла, ночевала в старой палатке, и мой альбом постепенно заполнялся рисунками диких цветов, которые я находила там в великом множестве и разнообразии. Именно этот альбом и помог мне получить стипендию на обучение в художественном колледже.
В тот период, когда проходила упоминаемая мною выставка, я в основном рисовала птиц и выставила картинки с попугаями аратинга, неожиданно поселившимися у нас в Сан-Франциско.
История такая: якобы в середине восьмидесятых из магазина с экзотическими птицами в Южной Калифорнии улетели две особи. В итоге они оказались в Сан-Франциско, где и начали стремительно размножаться. Довольно скоро деревья на холме Телеграф-Хилл были буквально усеяны этими пернатыми ярчайшей расцветки.
В городе, где популяция птиц в основном была представлена голубями, ласточками и сойками, невозможно было пройти мимо этих новых обитателей Телеграф-Хилл с их красно-сине-желтым оперением. Налив себе кофе и подойдя к окну своей маленькой студии на Валлехо-стрит, я могла подолгу любоваться, как стайка попугаев кружится над ступенями Филберт Степс, а потом, взметнувшись вверх, улетает в сторону башни Коилт Тауэр. Я много их фотографировала и некоторые снимки прикрепляла возле рабочего стола. Среди туманного марева залива Сан-Франциско эти яркие птицы казались мне настоящим подарком судьбы. И вот именно к этим картинам, навеянным всей этой красотой, и подошел Ленни, заглянувший на огонек в нашу галерею.
Он был примерно моего возраста, среднего роста и обычного телосложения. В нем не было ничего примечательного, кроме его добрых глаз – глаз человека, который определенно находится в ладах с самим собой. Мне это показалось необычным, ведь про себя я не могла сказать ничего подобного. На Ленни была куртка бейсбольного клуба «Сан-Франциско Джайентс» – такая потрепанная, что я бы посоветовала ее выбросить. Но этот парень либо был беден, либо крайне сентиментален по отношению к своей любимой команде. Оба умозаключения оказались верными, и Ленни любил «Джайентс» столь же самозабвенно, как в итоге полюбил меня.
Появившись в зале, Ленни полностью проигнорировал остальные экспонаты – скульптуру огромного глазного яблока с надписью «Большой брат» на зрачке и портрет молодого человека, приставившего к голове пистолет. Молодой человек здорово походил на самого автора картины, с которым в художественном колледже мы пересекались на занятиях по рисованию с натуры и который страдал депрессией. Теперь, когда подошла его очередь встречать гостей в галерее и раскладывать закуску, он сказал, что даже не может подняться с кровати.
Ленни сразу же произвел на меня впечатление очень позитивного человека. Он проигнорировал кусок гниющего мяса на полу, сразу же направившись к моим рисункам с аратингами на Телеграф-Хилл.
– Классные, – сказал он, остановившись возле картинки с двумя попугаями на ветке. Он жевал соленое печенье, прихватив про запас еще парочку, и улыбался. Позднее я узнала, что он заглянул к нам в надежде бесплатно подкрепиться. Ну а все, что случилось потом, оказалось приятным бонусом.
– Это мои рисунки, – сказала я.
– Когда я был маленьким, у нас в доме жил попугай, – сказал Ленни. – Джейком звали. Я научил его говорить «Вы в библиотеке? Нет, мы в пустыне с арктическими характеристиками»[31] и «Сделай мой день».
В этом был весь Ленни. Человек, который влюблялся в песню, картину или место, ассоциируя их с собственной счастливой жизнью, каковой она оставалась до сих пор. У него не только был когда-то попугай, но и две сестры, его обожающие, а еще собака, дядюшки, тетушки, друзья из летнего лагеря, с которыми он до сих пор общался, и два родителя, до сих пор в браке и любящие друг друга. А еще у него в жизни была бар-мицва, когда близкие носили его по комнате вместе со стулом и пели положенные для этого песни. Он был членом команды по боулингу, и у него имелись соответствующие кроссовки и рубашка с именной вышивкой на кармашке. Он немного преподавал в районе, который считался неблагополучным, а по выходным учил детишек бейсболу. Для таких, как я, он был все равно что инопланетянином.
– Очень люблю художников, – признался мне Ленни. – А вот сам даже прямую линию не могу провести.
– Зато у вас наверняка есть масса других талантов, – ответила я. – Что-то такое, что не по плечу мне. – Получилось совсем не остроумно, но для меня было подвигом выдавить из себя хоть что-то в адрес мужчины, пусть не суперкрасавчика, но все же. Произнеся эту тираду, я сразу же забеспокоилась, что в мои слова мог закрасться сексуальный подтекст. Позднее Ленни сказал, что так оно и было.
– Вы умеете играть в бейсбол? – поинтересовался он.
– Догадайтесь сами.
– Ладно, отведу вас на игру, – вот так запросто заявил он.
– И куда же?
– Вы хотите сказать, что никогда не были в Кэндлстик-парк?[32]
– Лучше промолчу.
После этого мы не расставались. Когда я первый раз в жизни пришла на стадион, Ленни терпеливо объяснял мне, как устроена статистика матча, что такое засчитанный пробег или вынужденная ошибка. Где-то в конце игры, когда один из игроков «Джайентс» послал мяч высоко над головой питчера, я повернулась к Ленни и сказала что-то вроде «Круто!».
– Мы называем это «жертвенным бантом»[33], и ничего хорошего в этом нет, – сказал Ленни и поцеловал меня в губы. Поцелуй был классный. Вечером мы в первый раз занялись любовью в моей студии (Ленни жил с соседом). В моем случае это было буквально в первый раз.
Мне было двадцать два, всего лишь полгода назад я получила диплом и начала подрабатывать медицинским иллюстратором. А это значит, что на кухонном столе моей студии на Валлехо-стрит всегда были разложены по порядку цветные карандаши и стены были увешаны картинками внутренних органов человека, а также репродуктивной, кровеносной, лимфатической и костной систем. Еще раньше, во время учебы, я прикнопила над столом открытку с репродукцией моей любимой картины Шагала. На ней изображены мужчина и женщина в домике где-то в далекой России. На столе – пирог и миска с ягодами, рядом – стул с вышитой подушечкой-думкой и табуретка. За окном виднеется ряд одинаковых ладных домиков.
Картина – о влюбленных. Она – в скромном черном платье с кружевным воротником, ее невозможно тонкие ножки обуты в черные туфли на каблуках, в руках – букетик цветов. Влюбленные целуются, оторвавшись от пола, соприкасаясь одними лишь губами. И ради этого поцелуя мужчина совершает чудо эквилибристики, вывернув голову на сто восемьдесят градусов, что совершенно невозможно, если свериться с моими медицинскими рисунками. Не говоря уж о взаимном полете. Только любовь способна на подобные чудеса.
Есть в этих двоих что-то необыкновенно нежное, чистое и одновременно чувственное. Чтобы их губы коснулись друг друга, нужно всего-то приподняться от земли.
На следующий день после посещения стадиона Ленни просунул мне под дверь точно такую же открытку, подписав ее: Кажется, я влюблен.
Когда вечером он пришел ко мне с розами, чтобы позвать на ужин, у него был такой вид, словно он сорвал джекпот в викторине Jeopardy! (любимое шоу моей бабушки).
Ленни учил второклашек в начальной школе Сесара Чавеса[34]. Он их просто обожал. Каждый день за ужином он рассказывал, как прошли уроки, у кого что не получилось, а потом все-таки получилось. Я знала всех детей по именам.
Он был романтиком до мозга костей, и во время ухаживания, да и после, обязательно приносил мне цветы, или шоколадку, или какую-нибудь смешную игрушку вроде чертика на ниточке. Он переписывал из книжек стихи и читал их вслух для меня. Любил песни «Мне кажется, я влюблен»[35], «Чувства»[36], «Ты озарила мою жизнь»[37], потому что они прекрасно передавали его отношение ко мне. Когда по радио в машине передавали что-нибудь его любимое, Ленни делал звук погромче и тоже напевал. Однажды он купил мне альбом Kinks[38]. У них была песня, напоминавшая Ленни про нас, – «Закат над Уотерлу[39]».
Но самые драгоценные моменты, которые я всегда буду помнить, вовсе не эти. Больше всего меня могли растрогать самые обычные вещи, которые в представлении Ленни были вполне естественными. Если я простужалась, он бежал в аптеку за микстурой, а однажды принес мне… шнурки. Да-да, именно шнурки, а не розы, потому что увидел, что мои старые шнурки на кроссовках истерлись и стали плохо вдеваться. В Сан-Франциско не бывает сильных холодов, но в дождливые дни Ленни специально прогревал ради меня машину или, зная, что на следующий день я поеду на его «Субару» к стоматологу, обязательно проверял давление в шинах. А еще, когда мы на уикенд отправились в Калистогу[40], он два часа сидел около меня на бортике бассейна, помогая справиться с боязнью воды. «Я всегда буду рядом», – повторял Ленни. Из всего, что он мне говорил, только это оказалось неправдой.
Когда мы решили завести ребенка (то есть через неделю после знакомства), Ленни прикрепил к холодильнику график моей температуры, чтобы знать дни овуляции. И там еще была графа, где он отмечал, что я приняла фолиевую кислоту.
Мы никогда не ссорились, хотя напрасно я однажды пошутила, что если родилась в Квинсе, то должна болеть за «Янкис»[41]. «Это мы отрегулируем», – только и сказал Ленни.
Так что единственная проблема состояла в моем нежелании знакомиться с его родственниками.
Поскольку Ленни был евреем, Рождество не ставилось во главу угла, зато справлялись все остальные праздники. День благодарения, день рождения Ленни, дни рождения его мамы, бабушки, тетушки и дядюшки Милти. Ленни не особо соблюдал еврейские праздники, но постился на Йом-кипур[42] – в память о дедушке, который умер за несколько лет до нашего знакомства. Так же как и все остальные многочисленные родственники, Ленни обожал его, бережно храня память о совместных походах на стадион, когда он был еще совсем ребенком.
В каком-то смысле мне нравилось слушать рассказы Ленни о его счастливом детстве и счастливой жизни вообще. Просто порой нас отдалял тот факт, что мой любимый человек ходит по солнечной стороне улицы, а я – наоборот. Мы как будто говорили на разных языках и, хотя любили друг друга, походили на иностранцев, приезжавших друг другу в гости: он ко мне на родину, а я к нему. У нас было много общего, и в то же время нас словно разделял широченный пролив. Там, где, следуя личному опыту, он чувствовал себя спокойно и счастливо, я легко могла отыскать признаки надвигающейся беды.
Родители Ленни жили в Эль-Серрито, на другой стороне пролива. В первый год нашей совместной жизни он был уверен, что я обязательно поеду к ним на Седер Песах[43]. Но я придумала какую-то отговорку насчет занятий по рисованию, а Ленни видел меня насквозь.
– Мне трудно дается семейное общение, – сказала я.
Конечно же, он много расспрашивал о моей семье. Я пространно отвечала, что никогда не видела отца и что моя мать умерла, когда я была совсем ребенком. Что меня вырастила бабушка и что после ее смерти, четыре года назад, у меня никого не осталось.
Но ведь это же Ленни. Ему было интересно знать, как именно умерла моя мама и как я это пережила. «Нужно сходить к ней на могилу», – сказал он. Ленни хотел знать, когда у нее день рождения, чтобы вовремя зажечь поминальную свечу.
Не могла же я признаться, что нет никакой могилы. Разве можно похоронить один лишь палец?
«Не хочу говорить об этом, – сказала я. – Мне так легче».
Он был теперь моей семьей, а большего мне и не надо.
А потом появился еще один человечек. Наш сын.
Арло родился через год после того, как мы сошлись. Тем вечером, когда у меня начались схватки, «Метсы»[44] играли против «Ред Сокс», так что Ленни ничего не оставалось, кроме как болеть за «Метсов». Но даже яростная игра «Метсов» в десятом иннинге, когда они сократили разрыв в два очка и выиграли чемпионат, не смогла оторвать Ленни от такого важного занятия как мои роды. И вот наконец через двадцать три часа на свет появился Арло. «Поверить не могу, – сказал Ленни, беря его на руки. – Мы сотворили ребенка».
И он все время повторял: Я – отец.
А я все время повторяла, что он лучший в мире отец и муж. Он приносил мне в постель кофе, заявлялся домой со всякими смешными, странными подарками – перьевой ручкой, носками с логотипом «Джайентс» или тиарой со стразами. По субботам он возил Арло на грудничковое плавание и был единственным папой среди довольных мамаш. А я в это время сидела на краю бассейна, не в силах справиться со страхом воды, который так и не прошел после того случая с Индиго. Когда ночами Арло плакал, Ленни выскакивал из кровати и приносил мне сына на грудное кормление, он купал его и менял пеленки. Если раньше он ужасно любил свою преподавательскую работу, то теперь ненавидел ее. «Не хочу ничего пропустить про него и тебя», – повторял он.
Самой деликатной темой для нас была его семья, особенно его родители. К тому времени я уже перестала упираться, и время от времени мы навещали Роуз и Эда, но это сильно не соответствовало их ожиданиям, чтобы понянчить первого внука, да и Ленни очень переживал. Всю жизнь я мечтала о большой, любящей семье, но теперь, когда она у меня появилась, я чувствовала себя не в своей тарелке. Когда в их доме собиралась вся родня, все говорили не умолкая, перебивая друг друга, громко спорили и смеялись.
Сама я по большей части молчала, но поскольку и без меня разговорчивых хватало, никто особо не удивлялся. Я сидела себе на диванчике, кормила Арло грудью, а когда укладывала его спать, подкармливать начинали меня. Иногда я доставала альбом и рисовала всех присутствующих. «Надо же, у нас появился свой домашний Микеланджело», – говорила Роза. Так что в ее глазах – пусть и не в моих – я была членом их семьи.
Каждый из моих рисунков Роуз с Эдом заключили в рамочки и повесили рядом с фотографиями родственников, где имелась и я. Никогда прежде мой портрет не висел ни в одном доме.
– Так когда вы заведете второго ребенка? – спросила у меня Роза в день празднования первого дня рождения Арло. А я не привыкла к таким вопросам, все мысли держала при себе.
По дороге домой Ленни долго молчал, а потом сказал:
– Не обижайся на мою маму, уж такой у нее характер. Вообще-то, она тебя любит.
– Да, но я не знала, что ей ответить.
– Я чувствую, что тебе тяжело, – сказал Ленни. – Может, когда-нибудь ты объяснишь мне истинную причину.
Но я не могла ничего объяснить, потому что держала клятву, данную бабушке.
Мы поженились через пару месяцев после того, как Арло исполнился год. Свадьбу сыграли в допотопной гостинице для туристов «Вест Пойнт Инн», расположенной на горе Тамалпаис[45]. Там даже не было электричества, зато в общей гостиной стоял старый рояль, на котором сестра Ленни, Ракель, играла для нас популярные мелодии и песни, в том числе из the Beatles. Аккомпанировали ей члены семейства – на тамтамах и бубнах, а дядюшка Мили наяривал на аккордеоне. Роуз с сестрами целую неделю готовили угощение, и все это, включая другие пожитки и стульчик для Арло, тащили вручную наверх по пожарной дороге. Арло, который к тому времени научился ходить, бегал вокруг нас кругами, выражая восторг.
За месяц, а то и два до свадьбы Ленни все допытывался, кто же будет с моей стороны, кого мы пригласим на свадьбу и венчание. Мысль о том, что никто из моих родственников не захочет поприсутствовать на торжестве, казалась ему невообразимой. Ведь он любил меня больше жизни.
У меня, конечно, имелись знакомые по художественному колледжу, но они не были мне друзьями. И как мне было объяснить будущему мужу, что моя чертова клятва молчания не позволила мне сблизиться ни с кем кроме него.
– Ну а есть у тебя дядюшки, тетушки, хотя бы троюродные братья и сестры? – допытывался он. – Ну хоть кто-то.
В какой-то момент я дала слабину и проговорилась – по информации двадцатилетней давности, мой биологический отец живет на каком-то крошечном острове в Британской Колумбии.
– Я никогда его не видела, – призналась я. – Знаю только, что зовут его Рэй и что в Канаде у него родились двойняшки.
Но для моего жениха этой информации было достаточно, чтобы разыскать Рэя. При мне он и позвонил ему.
– Вы меня не знаете, – говорил Ленни, – но я тот самый человек, который любит вашу дочь и хочет на ней жениться. Свадьба состоится в следующем месяце в округе Марин. Мы были бы счастливы, если бы вы приехали.
Уже давно американское правительство объявило амнистию уклонистам от призыва на Вьетнамскую войну. Так что Рэю ничего не грозило, никто бы его не арестовал на границе. Я слышала только то, что говорит Ленни, но было очевидно, что для Рэя присутствие на моей свадьбе пострашнее любой налоговой проверки.
Ленни обращался к будущему тестю спокойно, ни в чем его не упрекал.
– Да, я понимаю, что путь неблизкий, – говорил он, обнимая меня свободной рукой. – Я готов оплатить все расходы. Можете остановиться у моих родителей, Ирен будет рада.
Рэй знал оба моих имени – но какая разница, если мы все равно не общались?
– Да, понимаю, – сказал наконец Ленни, еле сдерживая гнев. – Да, конечно. Но, может, вы все-таки передумаете?
А под конец он прибавил:
– Вы бы видели, какая она у вас красивая. Ее невозможно не любить.
По лицу Ленни я поняла, что Рэй бросил трубку.
Наверное, я была счастлива первый раз в жизни, но при этом не могла отделаться от опасений, что в один прекрасный день тайна, унаследованная мной от бабушки вкупе с фарфоровыми фигурками «Хаммель» и поваренной книгой Бети Крокер, раскроется – и тогда все узнают, чьей дочерью я являюсь, и дело закончится арестом.
Зимним вечером, уложив Арло в кроватку, я свернулась возле него калачиком и уставилась в телевизор, по которому показывали новости криминальной науки. Благодаря последним открытиям полиции стало легче раскрывать тяжкие преступления. Недавно в одном из городков Англии была изнасилована и убита девушка-подросток. Подозревали ее знакомого мальчика, но тест ДНК позволил снять подозрения. Тогда полиция объявила добровольную сдачу тестов по всей округе, и один человек совершил подлог, попросив своего друга сдать за него кровь. Махинация была раскрыта, и ДНК крови совершившего подлог указала на преступника. Результат – пожизненное заключение.
Ленни любил такие детективные истории, связанные с наукой, и очень тогда вдохновился. Ведь генетическая экспертиза поможет отыскать и других моих родственников, кроме отца, не пожелавшего меня знать.
– Да, порой они бывают несносными, – признался мне Ленни, – но разве плохо иметь столько родственников? Я люблю родителей, всех своих братьев и сестер, тетушек и даже дядюшку Милти. Мне хочется, чтобы и ты почувствовала себя частью огромной семьи.
– С меня хватит тебя и Арло, – отмахнулась я.
Но мой муж не сдавался.
– Нет, тест ДНК – это просто чудо что такое. Представляешь – по крошечной улике, по единственному волоску можно и через тридцать лет раскрыть преступление.
Не по волоску, так по единственному пальцу, мысленно закончила я, уверенная, что вряд ли узнаю что-то новое про маму и ту историю двадцатилетней давности. В любом случае эта тема была для меня закрыта. Даже думать об этом не хотела.
Но разве мне дадут забыть? Как бы не так. Вдруг позвонила Марси, мой преподаватель из художественного колледжа.
– Представляешь, просто дичь какая-то, – сказала Марси. – Мне позвонил некий детектив и давай про тебя расспрашивать. Мол, в связи с делом о нью-йоркских террористах, из-за которых погиб полицейский. Он даже назвал дату, но ведь ты на тот момент была совсем ребенком. Вот я и сказала ему, что он что-то перепутал. Он точно перепутал, – прибавила Марси. – Потому что называл тебя Джоан.
Моя ладонь, сжимающая трубку, моментально вспотела. На протяжении восемнадцати лет я ни разу ни нарушила данное бабушке слово и ни с кем не обсуждала тот взрыв. О нашем местонахождении знали только два человека: мой биологический отец и Даниэль.
Даниэль ни за что бы не проговорился, а вот Рэй…
– А этот детектив не объяснил, откуда у него взялась подобная информация? – спросила я Марси. Ну да, наверняка от ФБР. Значит, они меня по-прежнему ищут…
– Нет, правда, это же глупость какая-то, – не унималась Марси. – Представляешь, он зачем-то летал в Британскую Колумбию, встречался с каким-то там уклонистом от Вьетнамской войны.
– Значит, они точно меня с кем-то спутали.
После этого я несколько дней ждала, что вот-вот на пороге моего дома объявится федеральный агент. Но обошлось. Я пришла к мысли, что пора рассказать Ленни всю правду.
Я уже почти собралась с духом. Но был октябрь, когда «Джайентсы» прошли на чемпионат США по бейсболу и должны были играть против «Оклэнд Эй». Ленни был на седьмом небе от счастья, а мне не хотелось его расстраивать. Расскажу ему все после чемпионата.
Итак, «Джайентс» против «Оклэнд Эй». К третьему дню рождения Арло сестры Ленни купили нам в складчину билеты на третью игру. Эд и Роуз посидят с Арло, а мы отправимся на стадион.
Оклэнд лидировал, и накануне игры Ленни принял решение.
– Знаешь, отец дольше меня болеет за «Джайентс» и здорово обрадуется, если попадет на Кэндлстик-парк[46]. Давай отдадим билеты родителям. Да я и не хочу идти на игру без Арло.
Я была рада, что мы останемся дома. Ну и ничего, посмотрим матч по телевизору. Не нужна мне компания из пятидесяти тысяч болельщиков, с меня хватит и двух, особенно таких любимых.
За полчаса до игры Ленни сказал: а как же без арахиса? Все должно быть как на стадионе. И мы втроем побежали в магазинчик, купили арахис и шесть банок пива. Вручая Ленни сдачу, продавщица Мари сказала: «Джайентсы рулят!» В окру́ге все знали, за кого болеет Ленни.
И тут Арло углядел черно-оранжевый воздушный шарик «Джайентсов»[47], и Мария, конечно же, отдала его.
Позднее я тысячу раз прокручивала в голове этот хронометраж в восемь минут – для меня это было как кадры про взрыв дирижабля «Гинденбург»[48], как ядерное облако над Хиросимой или как убийство Кеннеди.
Арло хотел держать шарик за ниточку, но Ленни сказал: «Так он может улететь. Давай привяжем ниточку к твоему запястью».
Потом Арло стал клянчить арахис.
«Потерпи до дома», – попросила я. Потом Арло подобрал фольгу от сигаретной пачки. Погладил собачку, которую выгуливала какая-то женщина.
Ленни, разумеется, только и говорил, что о предстоящем матче. «Оклэнд Эй» уже выиграли первые две игры, но в тот день их питчером был Дон Робинсон, и муж надеялся, что наша команда отыграется.
– Вспомни 1986 год. – Я, конечно, ничего такого не помнила. – «Метсы» тогда продули две игры, а чемпионат выиграли.
Мы уже прошли половину пути, Лени мягко поторапливал Арло, боясь опоздать к началу игры. Я хотела взять его на руки, но Арло желал сам идти ножками.
Он весело подпрыгивал, пока мы оба держали его за руки, и, словно облачко из комиксов, между нами плыл по воздуху воздушный шарик. Арло распевал песенку Берла Айвза, которой я его научила. Про белого утенка. Пел высоким тоненьким голоском, он уже тогда умел выводить мелодию. Я еще подумала, что хоть в этом он точно пошел в мою маму.
– Интересно, как там родители, – сказал Ленни. – Отец наверняка напялил эти ужасные рыжие штаны, которые мама подарила ему на день рождения.
– Ты просто молодчина, что отдал им билеты, – похвалила я мужа.
– Знала б ты, с каким трудом сестры их доставали.
Вот что значит семья, семья Ленни.
Они были и моей семьей, по крайней мере в его представлении. Помню, я еще тогда подумала, как же все у нас хорошо. Какой у меня замечательный муж, и вот он, наш сынишка, идет вприпрыжку между нами. Мы спешили домой, чтобы усесться перед телевизором, и над нами словно солнышко плыл рыжий шарик.
И тут ниточка на запястье сына развязалась, мы не успели отреагировать, и шарик начал улетать. Для нас это был всего лишь шарик, но для Арло – целый мир.
– Вернись! – в отчаянии закричал наш трехлетний сынишка, уверенный, что шарик может и передумать.
На какое-то мгновение порыв ветра подтолкнул шарик ниже к мостовой, но он продолжал стремительно удаляться. В отчаянии Арло вырвал свои ручонки из наших рук, желая вернуть сокровище.
На дороге загорелся зеленый свет. Из-за угла показался фургончик с флажками «Джайентсов» на кабине. Водитель явно ехал с превышением скорости – возможно, спешил к телевизору, чтобы посмотреть игру. Но мой сынишка думал только про свой шарик и выбежал на дорогу.
Ленни прыгнул следом, пытаясь подмять под себя Арло.
Помню истошный женский вопль, мой. И как муж пытается заслонить собой нашего ребенка. Визг тормозов.
И оба они лежат и не двигаются.
Послышались крики отовсюду, и только наш сын не издавал ни звука. Лежащий рядом Ленни истекал кровью.
– Прости, – сказал он. – Я не… – И умолк.
Я до сих пор помню лежащего там Ленни и выражение его лица. Как на фотографии из музея. Житель Помпеи застыл во времени, застигнутый в момент смерти с выражением величайшего ужаса на лице. Открытый в крике рот, глаза широко распахнуты, а сверху падает вулканическая пыль, словно случился конец света.
Позднее я узнала, что примерно в это же самое время возле Сан-Франциско случилось землетрясение, которое назвали «Лома-Приета»[49]. Шесть и девять десятых балла по шкале Рихтера. Обвалилась часть моста над заливом, также был разрушен участок дороги, известной как Сайпресс Фривэй. Погибло шестьдесят три человека. Третья игра чемпионата по бейсболу была перенесена на десять дней.
После этого я больше не могла смотреть бейсбол, но слышала, что в том году на чемпионате победил «Оклэнд Эй». Если б Ленни был жив, то ужасно бы расстроился. Но ничего из этого больше не имело значения. В одно мгновение я лишилась всего, что любила на этой земле, потеряв двух дорогих мне людей.
Как и заведено в семьях, я могла бы найти утешение, поехав в Эль-Серрито к родителям Ленни. Мы собрались бы в гостиной – я, Эд, Роза, сестры Ленни… Они много раз меня звали, ко мне даже приезжала его сестра Мириам, но нам нечего было сказать друг другу. Конечно, семья отсидела шиву[50] по Ленни и нашему сыну. Приходили знакомые, приносили еду. Если б я там была, Роза обняла бы меня и мы вместе поплакали бы на диванчике. Но я хоть и была членом их семьи, ничего не понимала в их традициях. До этого две своих больших потери – мамы, а потом бабушки – я перенесла в одиночку, без слов сочувствия и объятий. Я знала только одно: смерть нужно держать в тайне, и вообще нужно быть стойким оловянным солдатиком.
Не приехав к родственникам Ленни в те тяжелые для всех дни, я, конечно же, обидела этих милых людей – и Эд с Розой, и Ракель с Мириам. Транспортная система залива еще не оправилась от землетрясения, но дело было даже не в том, как добраться до Эль-Серрито. Перед лицом такой огромной потери разве было важно, если рядом с ними не окажется такой второстепенный персонаж, как я? В тот трагический день земля разверзлась под ногами, проглотив все, что имело для меня значение. Ах, если б я исчезла тоже. Но весь ужас состоял в том, что я осталась.
Весной, через полгода после аварии, я приняла решение. Оно пришло ко мне в нашей крохотной квартирке на Валлехо-стрит, где жить одной стало невмоготу. Как часто бывало и прежде, я любовалась на аратингов, примостившихся на ветке неподалеку. Мне показалось, что один из них смотрит прямо на меня, словно пытаясь что-то сказать. Беги. Улетай отсюда.
