Erhalten Sie Zugang zu diesem und mehr als 300000 Büchern ab EUR 5,99 monatlich.
Сказывают, что Якуб Шеля, простой батрак, сердце свое из груди вырезал, да и отдал девушке, что пришлась ему по душе. Но ничего хорошего из того не вышло, ведь девушка была не простая, да и не из человеческого племени. И решил тогда Шеля судьбу свою изменить, хозяином стать, а не слугой, и для этого пришлось заключить ему уговор со змеиным народом, спуститься в подземное царство, дабы найти Змеиного Короля. Только там, где живут настоящие демоны, ведьмы и герои древних легенд, где боль можно вырвать из тела, где на каждом шагу подстерегают чудеса, где история встречается с мифом, сказка — с реальностью, а тяжелая судьба людская — с волшебством, любое желание может обернуться западней и привести к горю, а то и к настоящей беде, страшной, кровавой и неотвратимой.
Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:
Seitenzahl: 530
Veröffentlichungsjahr: 2024
Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:
Radek Rak
BAŚŃ O WĘŻOWYM SERCU
ALBO
WTÓRE SŁOWO O JAKÓBIE SZELI
Публикуется с разрешения автора и при содействии Владимира Аренева и Сергея Легезы
Перевод с польского: Милана Ковалькова
В оформлении обложки использована иллюстрация Василия Половцева
Дизайн обложки: Василий Половцев
Copyright © 2019 by Radek Rak
Copyright © 2019 by Powergraph
© Милана Ковалькова, перевод, 2023
© Василий Половцев, иллюстрация, 2023
© ООО «Издательство АСТ», 2023
Басе
Любовь есть и в камне.
Здесь ищет она земные глубины.
Все вещи – в труде:
не может человек пересказать всего.
Сказывают, что началось все вечером.
– А чья это песня, дедушка? – спрашивает Куба.
Старый Мышка шамкает беззубым ртом. Не то слова какие-то говорит, не то просто по-старчески бормочет. Телега, нагруженная до краев глиной, подскакивает на ухабах. Старый Мышка и Куба едут из Копалина, потому что там самая лучшая во всей округе глина. Дорога еще далека, а в дороге, как известно, и петь хорошо, и истории всякие рассказывать.
Старик облизывает потрескавшиеся губы, глядит на Кубу. Глаза у него ясные, и не заметны в них вовсе прожитые семьдесят две зимы.
– Как это чья? – спрашивает он. – Чья еще может быть? Русалочья!
Куба на это только презрительно сморкается, сначала с правой ноздри, потом с левой – и обсмаркивает себе портки, потому что повозку подкидывает на очередном камне. Заметив это, Старый Мышка хрипло хохочет, и от этого смеха у него трясется индюшачий зоб под шеей.
– Русалочья, – повторяет он под нос, как бы сам себе.
Смеркается, а здесь, в буковом лесу, уже вовсю правит ночь. Даже птицы все уснули, и лишь запоздалый дрозд упрямо выводит одну и ту же трель. Дикая сирень сводит с ума своим ароматом. Вот такой этот лес: буки, сирень и темнота.
– Они выходят в Иванову ночь на поляну – здесь она, неподалеку. И поют, и пляшут – мужиков завлекают. Коли услышишь их зов, скорей заткни уши воском, чтоб не слышать и не слушать. И песнь во славу Господа спой или майскую ектению Богоматери. И тысячу раз повторяй снова и снова: «Господи Иисусе! Господи, помилуй! Помилуй мя грешного!» – до тех пор, пока не войдут в тебя эти слова и не станут частью тебя. Потому что, если заслушаешься русалочьей песней – пропадешь. А коли отправишься за русалками подглядывать, то сгинешь и телом, и душой. Они ж в одних сорочках танцуют, и как увидишь их – уже не найдешь себе места на земле меж людей.
– Старый вы, дедушка, а у вас все одно на уме, – усмехается Куба, но Старый Мышка ничего на это не отвечает. Возвращается только к своей песне:
Деревья редеют, меж ветвей проглядывает синева ночи. Телега со скрипом катится по дороге вниз, к деревне. Солнце давно уже скрылось за горами, но свет все еще бьет, будто из-под земли, это песочная луна разливается над миром, золотит стрехи хат и крыши церквей.
Старый Мышка и Куба проезжают мимо оврага и качающихся над ним ив. Их двенадцать, и старик говорит, что ивы – это апостолы, а последнее дерево, увядшее и изъеденное червями, – Иуда Искариот. Но Старый Мышка разные вещи рассказывает, и не следует во всем ему верить.
И пока они еще не доехали до деревни, Куба поднимается в повозке. Он стоит и прислушивается, но из леса не доносится ни одной песни. Лишь сверчки стрекочут в траве.
Сказывают, что Куба и Старый Мышка служили в Каменицах в корчме Рубина Кольмана шабесгоями.
– Оймеле, айнекляйнемитешмок! И что же это такое? – Жид тыкал комок глины в нос то молодому, то старому работнику. – И это должно быть глиной? И это глина, я вас спрашиваю! Вот что значит гоев за глиной послать. Грязи и коровьего дерьма привезут!
На это ни Куба, ни Старый Мышка ничего не ответили, а дед даже принялся сворачивать самокрутку. Они знали, что Рубин должен как следует отойойкаться, потому что это единственное развлечение в его жизни. Чаще всего он жаловался на своих шабесгоев.
Шабесгои делали в доме и корчме все то, чего иудею не позволял закон или просто было неохота, в шабат и не только. Куба и Мышка не жаловались, хотя ворчливый Рубин вечно чем-то был недоволен, рвал на себе бороду, извергал проклятья и поминал имя Господа всуе.
И все же Рубин был порядочным человеком, хотя и жидом. Впрочем, он и не мог быть другим. Имея старую, прикованную к постели жену, сына-раввина и дочь-мешугу, то есть сумасшедшую, нельзя быть плохим человеком. Возможно, поэтому Кольмана прозвали Колькопфом[1], даже особо этого не скрывая; все будто проверяли, может ли корчмарь по-настоящему рассердиться.
Работать на жида всяко лучше, чем на пана, потому что жид за работу платит, а по воскресеньям иногда ставит стопку водки. Но главное – жид не бьет. Пан же, по распоряжению Светлейшего Государя Кайзера из Вены, может за любую провинность назначить хаму двадцать и пять палок, а бабе и ребенку ничуть не меньше, только не палок, а березовых розог.
В тот вечер за окном разлилось белое сияние – луна взошла рано. В этом свете все выглядело даже четче, чем днем. Днем очертания смазываются и расплываются, а цвета перетекают один в другой, так что предметы порой будто спрятаны за пыльной занавеской или пеленой дыма. А лунной ночью все видится резким, будто выкроенным из бумаги. Только цветов меньше. Дом, корчма, склоненный колодезный журавль во дворе – черные. Свежие иголки на лиственницах у двора – пушистые и белые, более похожие на снег, чем на хвою. Такой мнимый еврейский день.
Куба уж собирается ложиться спать, но видит ее. Как обычно, она забирается на покатую крышу трактира, подобно ласке или ночному привидению. Высоко-высоко, до самого резного конька по обе стороны крыши.
Она немного отдыхает.
А потом начинает танцевать.
Она танцует с поднятыми руками, ступая мелким, дрожащим цыганским шагом. Откидывает голову то влево, то вправо, полусонно, полустрастно. Темные волосы следуют волной за ее движением, словно они наделены собственной, змеиной жизнью. Под луной ее четко видно, и кажется, будто она вырезана из черного эбонита. Куба знает, что такое эбонит, – у Рубина Кольмана есть шкатулка из эбонита, а у ясновельможного пана в усадьбе, в конторе – даже эбонитовая мебель. И сейчас, ночью, Кольманова дочка Хана вся черна, но прекрасна.
Днем она уже не будет столь красива, потому что день покажет угри на ее подростковом лице и слишком крупные зубы, кривые и торчащие, как у лупоглазой кобылы. Потому что на самом деле дочь Рубина тощая и страшная.
Но сейчас продолжается ночь, а у ночи свои законы.
Куба некоторое время наблюдает за девушкой, а потом выскальзывает из халупы. Он украдкой пробегает через двор и взбирается на курятник, а с него на карниз, проходящий вдоль всего верхнего этажа корчмы: отсюда можно без труда залезть на крытую черепицей крышу. Все это он делает тихо, осторожно, без единого звука, чтобы не спугнуть девушку и не всполошить всю семью Кольманов, готовых, как водится у жидов, наделать рейваха[2]. Ибо Старый Мышка не раз и не два говорил, что людей, танцующих под луной, будить нельзя – душа их может испугаться и выскочить из тела. Правда, говорят, что у жидов нет души, но Куба все равно не хочет резко будить Хану, ведь она может всполошиться и упасть. Ибо днем, при свете солнца, девушка боится подняться даже на пятую перекладину лестницы, не то что на крышу.
Хана танцует на коньке и разбрасывает вокруг себя мелкие бумажки, клочки и обрывки. Они напоминают крупные снежные хлопья. На каждом листочке видна надпись, чуть длиннее или чуть короче, иногда это лишь один или два знака. Все написано по-еврейски, задом наперед, приземистыми, усталыми буквами, будто кем-то растоптанными и раздавленными. Возможно, это молитвы. Или же заклинания. А может, и то и другое, ибо сказано в Библии, что евреи с давних времен, от самого Авраама стремились навязать Богу разные вещи и подчинить его своей воле. И если кому и известны заклинания, коим подвластен сам Господь Бог, то только иудеям, и никому другому.
Хана танцует, а Куба приближается к ней по крыше, согнувшись, словно обезьяна из страны негров. Он нежно обхватывает вялые и холодные запястья девушки. Несколько мгновений – и они уже внизу. Жидовочка идет за Кубой покорно, как щенок, хотя по-прежнему пребывает в дивных краях своего воображения; если б он отпустил ее, она продолжила бы свой танец. Хана прижимается к Кубе всем телом, и странное чувство возникает в его сердце.
Сегодня вторник, а по вторникам в кабак никто не ходит, потому Рубин Кольман и его дочери ложатся спать рано. Парень колотит в кухонную дверь корчмы. Щелкает засов, и старый жид вылезает наружу, протирая склеенные сном веки.
– Айнеклайнемитешмок! Хана!
– Она снова танцевала на крыше. Присматривайте лучше за ней, когда светит луна.
– Зое пришлось оставить дверь на ауф. Спасибо, Куба. Хороший ты парень.
– Спокойной ночи, пан Кольман.
– И тебе хороших снов, Куба.
Сказывают, что во все макнули свои пальцы русалки.
Куба все время выпытывал о них Старого Мышку, ведь паренек просто обожал сказки. Старик же только посмеивался, и трудно было выудить из него что-либо новое, что-либо сверх того, о чем он уже говорил: что русалки танцуют на лесной поляне от Иванова дня до святого Петропавла, а порой и поют, и главное – они голые. Много о чем уже сказывал старик: и о правившем в стародавние времена короле Бодзосе, которого повесили на горе под названием Мага, и о разбойнике Запале, и о колдуне Нелюдиме, и о Змеином Короле, и о злых ведьмах, докучающих людям, и о девушке с картофельного поля, что живет в поразившей клубни плесени, и об ивовом черте Залипачке, что разбил луну, и много еще о чем. Старый Мышка знал великое множество историй. Только почему-то о русалках больше рассказывать не хотел.
Однажды Куба шел к усадьбе в Седлисках на первый покос. Ну, а что остается делать крестьянину? Надо идти, если пан велит. Можно не иметь земли, можно быть шабесгоем – хам все равно остается собственностью помещика, как стадо или фруктовые деревья. Кубе идти совсем не хотелось, но он шел.
В долине было душно и парило, а в оврагах висел туман, белый и липкий, как сок луговых одуванчиков. Лень поразила даже мух и жуков, они вяло жужжали и легко позволяли прибить себя рукой. Был полдень, но зной стоял с самого утра, и Куба весь вспотел, пока добрался до ив-апостолов. До Седлиск оставалось меньше австрийской мили, и можно было не спешить. К вечерней косьбе он все равно успеет, ведь луг косят либо с утра, либо под вечер. В узелке приятно булькала черешневая памула[3] в глиняном кувшине; обед Кубе приходилось брать с собой, потому что сам помещик был сыт и никого на работе не кормил. Хлопец посмотрел вперед – никого, оглянулся назад – никого. Узелок прилипал к спине. Куба нырнул в тенистые заросли под ивами и стал жадно уплетать все, что у него было.
Кольманова дочка приготовила лучшую на свете памулу, а к ней положила и пять белых булок, невероятно вкусных, хотя и без закваски. За работой крестьянину надо есть, и только вельможный пан помещик считал иначе.
И не то из-за набитого брюха, не то из-за ленивого зноя, или же из-за тенистой зелени ив, а может, из-за зловредных духов, в этих ивах обитающих, – а скорее всего, из-за всего этого разом – сон накрыл Кубу вороньим крылом.
Его разбудил гром, низкий, такой, от которого дрожит земля. Паренек растерянно огляделся по сторонам. Небо уже затянуло свинцовой пеленой, а вдали по краям туч лилось зловещее зеленоватое сияние. Ветер с силой трепал ветки, завывал и рвал листья. Белые жилы молний бились о горизонт. Гроза приближалась с севера, и это было плохо, потому что грозы с равнин всегда хуже, чем с гор.
Куба уже собрался сорваться и бежать назад к корчме Кольмана, когда в ивовых кронах заметил девку.
Она лежала на животе на наклонной ветке, подпирала подбородок одной рукой и нагло грызла последнюю булку Кубы. Все в девушке было каким-то водянистым, бесцветным до ужаса. И волосы, и глаза, и свободная, просвечивающая нижняя юбка. Она лениво помахивала лодыжками, глядела на Кубу не то с интересом, не то с насмешкой и совершенно не переживала из-за надвигающейся грозы.
– Ты кто? – спросил паренек, потому что не мог вспомнить такую девушку ни в одной деревне.
Она ничего не ответила, лишь продолжала обгрызать булку со всех сторон, как яблоко.
А потом начался дождь. В первые мгновенья капало не сильнее, чем от церковного кропила, а затем с неба хлынули обильные свинцовые потоки. Якуб под ивой весь сжался, втянул голову в плечи, а девушка, хихикая, спрыгнула с дерева и убежала в ливень. Волосы и сорочка липли к ее телу, и у Кубы пересохло в горле, как от слишком крепкого чая. Он стоял и мок, мок и мок. Ивы не давали почти никакой защиты. Промокнув донельзя, до последней нитки, Куба медленно поплелся к корчме.
К тому времени как он добрался, дождь заметно поредел, а потом и вовсе прекратился. Пахло тишиной и мокрой землей.
Сказывают, что такой девушки не было и быть не могло, но в это Куба никогда не верил.
На следующий день он кое-как переделал всю работу, что была у Кольмана, и ранним вечером сбежал из корчмы к ивам-апостолам. По дороге в церковном саду он нарвал для девицы красной смородины, крупной и сладкой от солнца.
Девушка была на прежнем месте. Как и вчера, она лежала на ивовой ветке на животе. Она лениво играла с цветком мальвы, крутила его между пальцами, вставляла в волосы, вынимала, грызла лепестки, вертела в руках. Куба медленно приблизился к ней, как подходят к испуганной лошади, но девушка вовсе не собиралась пугаться. Она лишь взглянула на паренька с каким-то звериным любопытством. Как безумная.
– Как тебя зовут? – спросил он, не надеясь, что она ему ответит.
Девушка равнодушно смяла цветок в руках и бросила на землю.
– Мальва, – сказала она. Голос у нее был низкий и с хрипотцой, красивый. Куба не знал, был ли это ответ на его вопрос, но на другой все равно не приходилось рассчитывать.
– А я Куба. Я смородину принес, – произнес он и протянул ей корзинку. Она жадно схватила большую гроздь и засунула целиком в рот. А потом еще одну, и еще. Хвостики она выплевывала на землю, смятые и пережеванные.
Куба уселся рядом на корявый корень ивы и стал есть смородину привычно, как человек, веточку за веточкой. Он вновь и вновь поглядывал на Мальву, краснея оттого, что на девушке опять была одна сорочка – тело вроде бы и покрыто, но все видно. Паренек, хоть и уродом не был, но с девчонками был робок, из-за чего те не раз хихикали и посмеивались над ним. Теперь же он оказался так близко к Мальве, что мог вдыхать свежий запах девичьего пота.
– Иди ко мне, – набрался он наконец смелости, но девушка только протянула к нему ладонь; под ногти забилась грязь.
– Дай еще.
Он и дал.
– Спустишься вниз?
Мальва хрипло рассмеялась, спрыгнула с дерева как кошка и убежала куда-то в луга. Куба кинулся следом, но девушки и след простыл. Она словно растворилась в васильках и маках, в золотистом свете вечера.
Ночью паренек долго ворочался с боку на бок. Сон приходил и уходил, играл с Кубой, бросал его, как лодку на волнах озера. Парня пробирал холод, и он весь дрожал, хотя был июнь, и можно было бы спать даже голышом. Он накрылся по уши одеялом, набитым ржаной сечкой, накинул сверху два покрывала, и только тогда немного согрелся.
Однако лучше всего согревали воспоминания о Мальве. Куба придвинулся к стене, словно освобождая для нее место на сеннике, и представил себе, будто девушка лежит рядом. Его плоть стала твердой и жесткой внизу, но он боялся притронуться к ней рукой – Старый Мышка спал чутко и всегда ловил парня за этим занятием. Но Мальва так и мелькала у него перед глазами, отчего все тело кидало в жар. Куба пытался думать о самой уродливой бабе, которую знал, – о старой Кольманихе, бесформенной и бледной, как тесто на вареники. Это слабо помогало.
Утром Куба проснулся сам не свой. Руки и ноги ослабли, словно была это не плоть из мяса и костей, а соломенные метлы. В груди что-то мешало дышать, и он хрипел, как старый дед.
– Иди-ка ты лучше скоси этот луг, – посоветовал ему Старый Мышка. – Тебе все равно не отвертеться. Не пойдешь – помещик рассердится и велит намять тебе холку. Солнышко тебя по дороге согреет и хворь прогонит, а то что-то тебя прихватило.
– Мне плевать на помещика, – буркнул Куба, но пошел.
Вскоре он понял, что с косьбой сегодня вечером опять ничего не выйдет. Солнце не прогоняло слабость из членов, а только раздражало, и озноб никуда не уходил. Парню казалось, будто в груди у него кусок льда. Шел по тени – мерз. Шел по солнцу – голова раскалывалась. Лишь один огонек в нем горел, но не согревал, мучил жаром. Имя этому огню было Мальва.
До панского луга он не дошел и в этот раз. Сразу за ивами-апостолами свернул в дикие заросли. Мальва не давала ему покоя. Он снял штаны и внимательно осмотрел свой член. Большой, твердый и красивый.
Воздух гудел от сверчков, или, может, это у Кубы гудело в голове. Может, это привиделось ему, ведь в полуденный час что только ни померещится среди полей. Может, ему показалось, что это не он сам обхватил себя рукой, а Мальва; что девушка стоит за его спиной и обнимает его, а Куба ощущает ее молодое и прекрасное тело, ее грудь, живот, все. Казалось, девушка почти обжигает его, потому что у женщин кожа горячее, чем у мужчин. Словно их обоих охватывает жар. Так. И дыхание Мальвы на затылке, как дыхание согретой солнцем земли, ведь Мальва именно так пахнет – немного потом и немного землей. И внезапно весь мир сосредотачивается в этой маленькой точке на краю плоти: и лихорадка, и солнце, и луг, гудящий насекомыми, – все, что существует, резко поднимается и взрывается волной плотного, пронзительного наслаждения.
Может, Кубе привиделось, – ведь фиолетовые блики все время плясали у него перед глазами – что Мальва облизала пальцы от его росы и исчезла среди трав, словно ее и не было.
Может, ему все это померещилось, а может, вовсе нет.
Сказывают, что из всего этого и так ничего бы не вышло. Ибо такого рода любовь с самого своего зачатия уродлива и порочна, и порождает она лишь тоску и муки. Это очевидно всем, кроме самих влюбленных.
Добравшись наконец до корчмы, Куба понял, что дела его плохи. Затоптанный двор плыл у него перед глазами, двоился и кружился, словно под действием дурных чар. Затем возникла черная дыра, из которой на мгновение вынырнуло озабоченное лицо Старого Мышки.
Где-то в стороне Рубин Кольман кудахтал что-то о шабате, который вот-вот, айнеклайнемитешмок, начнется. Это звучало даже смешно, но Куба не мог смеяться – казалось, что от смеха отвалится макушка. В глазах вновь потемнело, хотя, наверное, это просто наступила ночь. Куба очень хотел заснуть, но почему-то не мог. Сон бродил вокруг да около, как недоверчивый пес, и боялся подойти ближе. И парень плыл по волнам через море тьмы, и в этой черноте то появлялся Мышка, сморщенный, как залежалое яблоко, то исчезал.
– Да спи же ты, – буркнул старик. – Тебе хорошо, ты завтра вылежишься, а меня с рассвета ждет работа. Вот тебе вода и тряпица, смени ночью примочку. Эх, что-то ты раскашлялся, как чахоточник. Я пойду спать в сарай, а то с тобой не уснуть.
– Айнекляйнемитешмок, – прохрипел Куба и глупо улыбнулся.
Чья-то рука коснулась лица парня и провела от основания уха до шеи. Она была нежной и гладкой и принадлежала тому, кто не работает много, – явно не Старому Мышке. Пахло анисом и гвоздикой.
Она сама скользнула под его одеяло. Пальцы своих ног она сплела с пальцами Кубы; они были ужасно холодными, как будто она долго шла босиком. Щекотно, но приятно. Она прильнула всем телом к парнишке, и теплая, и немного прохладная, гладкая, как муслин, и, кажется, совсем голая. Куба побледнел и почувствовал, как уходит жар. Он уснул, уткнувшись лицом в копну черных душистых волос, рассыпанных по подушке.
Утром ему стало немного лучше, хотя он мало что помнил о прошлой ночи. Было странно, что сенник пахнет пряностями, как еврейское кадило, которым Кольман окуривает в шабат все углы. Затем он нашел на подушке волос, толстый, темный и вьющийся. Он долго сидел на кровати и вертел его в пальцах, а внутри творились странные вещи.
Он все еще чувствовал слабость, но болезнь покинула его грудь, он даже не кашлял так сильно. Возможно, ему помог жирный куриный бульон, который дала ему выпить Хана. Старый Кольман же дал парню самую легкую работу – окроплять водой глиняный пол в корчме и протирать столы; корчмарь знал, что о батраках нужно заботиться, пусть даже они и гои.
В ту ночь луна снова ярко светила, и в полночь Хана вновь вышла на крышу. Когда Куба с трудом взобрался наверх, чтобы снять ее, она вполне осознанно посмотрела на него и странно улыбнулась.
– Упадешь, Хана.
– Не упаду.
– Пойдем вниз.
– Здесь хорошо.
И Хана спустила одну лямку ночной рубашки. А потом вторую. Потом она расстегнула несколько верхних пуговиц и так и встала перед Кубой, обнаженная до пояса. У нее были красивые плечи и некрасивая грудь, треугольная, со слишком крупными и слишком темными сосками. Куба уже собирался сказать, что нет, что не хочет, что нельзя, но законы ночи отличаются от законов дня. И он ничего не сказал, так как знал, что да, что он хочет, и знал, что можно.
Но девушка лишь засунула руку между грудей и извлекла оттуда сердце, маленькое, трепещущее и поросшее перьями.
– Это тебе, – сказала она.
И Куба взял сердце, но ничего не ответил и только стоял на крыше с не слишком умным выражением лица. Он меньше всего желал от Ханы сердца. Он жаждал ее груди, ее плеч, жаждал ее тепла между бедер. Но сердца – нет.
Они сели на край крыши, свесив ноги, совсем рядом, но все же не слишком близко. На небе сияла луна, равнодушная и мертвая. Девушка и парень сидели спиной к ней, чтобы не видеть лиц друг друга. Они ни о чем не говорили, не зная, о чем вести разговор; вероятно, им просто нечего было сказать. Куба крутил в руках сердце Ханы, не понимая, что с ним делать. И хотя перья были вымазаны в крови и слизи, сердце было приятно на ощупь и мягко согревало. Парень удивился, насколько оно маленькое. Целиком помещалось в его сложенных руках.
Сверчки выводили в зарослях всего одну ноту: кри-кри, и это был единственный звук во всем мире. Молчание, повисшее между Кубой и Ханой, дрожало, как воздух в жаркий день. И девушка уже знала, что отдала сердце зря. Но было слишком поздно, потому что сердце, однажды подаренное, нельзя просто так вернуть назад.
Когда стрекот сверчков стал невыносимым, Хана с ловкостью кошки или куницы спрыгнула с крыши, хлопнула кухонной дверью и исчезла в недрах дома. Куба осторожно спустился и побрел к себе. Птичье сердце он спрятал под сенником, обернув его к тому же одеялом, потому что оно стучало, как одержимое, и не давало ему спать.
Сказывают, что их благородие ясновельможный пан помещик въехали в тот день в деревню в белой коляске, запряженной шестью сивыми лошадьми. Скорее всего, это неправда, потому что вельможному пану для посещения корчмы в Каменицах нет надобности закладывать парадный экипаж. Однако так говорят.
Вельможный пан расположились в самом удобном из кресел старого Кольмана в тени большой сливы, что растет возле корчмы со стороны дороги. Они подкручивали ус, кушали ругелахи[4], которые подносил сгибающийся в поклонах жид, и потягивали морс, разбавленный пейсаховкой[5], потому что пиво из нового хмеля еще не было готово. За их ясновельможной спиной выстроились в ряд управляющий, эконом и прочие дворовые прихвостни. Вокруг уже собралась большая толпа. Крестьян не пришлось никому специально собирать – никто не объясняет скоту, где находится пастбище и когда наступает время дойки. Все сами покорно пришли. Как мотыльки слетаются на ночной свет, так и их привлекло появление пана – такого сиятельного, неотразимого, в светлых штанах и безупречно приталенном дымчатом сюртуке, так похожего на ангела или святого с церковных образов, что оставалось только пасть на колени.
Они и упали. Все, даже старый Кольман, жид.
Ясновельможный пан неспешно подкрутили ус и окинули взглядом все эти отвратительные, неотесанные морды. Хамы тупо таращились – так тупо, что тошно было. Однако вельможный пан преодолели отвращение и даже позволили целовать свой перстень, прежде всего хорошеньким девкам. Ведь был пан и добр, и милосерден.
Помещик постучали хлыстом по голенищу сапога, плотно облегающему икру, и кивнули писарю. Тот поклонился и принялся зачитывать все недоимки и задолженности по барщине. Кто-то не отработал два дня пешей барщины, а кто-то не явился на день барщины конной – то есть со своей лошадью и плугом. Обоим им вельможный пан задолженность простили, ведь были они и добры, и милосердны.
Мацей Соха, однако, задолжал два дня добровольной барщины. Известно, что помимо предписанной законом работы на господском поле, на отдельных крестьян дополнительно возлагалась добровольная барщина; количество ее дней определял сам помещик по своему усмотрению и мудрости, а иногда принимал ее и натурой: зерном, яблоками или девками. И получил Соха от управляющего пять палок по голой спине, а его баба – три; затем они поднялись и поцеловали перстень пана, и клятвенно пообещав явиться на работу завтра на рассвете. Безземельный крестьянин Петр Неверовский не отбыл трех дней пешей барщины. И отбыть он их никак не мог, потому что умер на день святого Иосифа. За покойного Петра двенадцать палок было назначено его старшему сыну Томашу. Сальча Неверовская тоже получила пять ударов березовой розгой, но лишь потому, что вельможному пану хотелось получше рассмотреть ее раздетой выше пояса. Судя по одобрительному кивку, Сальча помещику пришлась по вкусу. Напоследок и Томаш, и Сальча поблагодарили вельможного пана низким поклоном до самой земли, как это делают русины в церкви.
И так все и продолжалось: кому-то задолженность простили, кому-то оставили. Ведь был пан и добр, и милосерден.
Пришел черед держать ответ и безземельному Кубе. Когда писарь назвал его фамилию, паренек не сразу сообразил, что о нем идет речь. Не пользовался он фамилией с тех пор, как отец прогнал его за то, что он однажды неловко обошелся с керосином и сжег хату и полгумна. Все называли его то Кубой из корчмы, то Кубой-шабашником, то Тощим Кубой. Он и сам себя так называл. Старому Мышке пришлось подтолкнуть его в бок, когда писарь снова крикнул:
– Якуб Шеля. Должен два дня косьбы.
Сказывают, что, если бы в тот день помещик обошлись с Кубой иначе, многих обид можно было бы избежать и все закончилось бы по-другому. Порой, оглядываясь в прошлое, можно заметить, что все важное и значительное начинается с пустяка. Из сущей ерунды возникает любовь: и та, что приносит счастье, и та, что причиняет боль, и та, что несет и то, и другое. Из-за пустячного повода вспыхивают войны, в которых гибнет множество людей, а те, что выжили, живут опустошенные, и из-за этой глубокой внутренней пустоты их порой трудно назвать людьми.
Потому и кажется, что нет под солнцем важных вещей, а есть лишь пустяки. Или наоборот. Понять это способен лишь разум Божий, но не человеческий, аминь.
Сказывают, что в тот день Якуб вышел из толпы хамов с гордо поднятой головой, хотя на самом деле ноги у Кубы были словно из соломы, и он едва не наделал в штаны. Управляющий Мыхайло, мужик сухой и жилистый, схватил Кубу за шиворот и поставил перед вельможным паном.
Помещик лениво взглянул на хлопца. Хам как хам, все они одинаковы. Ясновельможному уже изрядно наскучили эти тупые рожи, пану захотелось повеселиться.
– Двадцать пять, – бросил он равнодушно.
– Ваше благородие, два дня косьбы… – неуверенно заметил писарь.
Шляхтич смерил его взглядом.
– Будешь меня учить, дармоед? Двадцать пять. Кайзер разрешает, закон на мой стороне. Ну же.
Потом говорили, что Якуб храбро выстоял до конца порки и даже глазом не моргнул. Управляющий бил его и бил, а тот только смотрел на помещика, и взгляд у него был злой, очень злой. А когда ему в конце подсунули панский перстень для целования, Якуб на него плюнул, за что получил еще десяток палок, хотя по старым законам императора Иосифа больше двадцати пяти назначать было нельзя. Другие же утверждали, что Куба после девятнадцатого удара упал на землю без чувств. Помещика это грубое неповиновение привело в ярость, и пареньку отмерили еще десять палок, хотя кайзеровский закон гласит: двадцать пять – и баста.
Как это было на самом деле, сам хлопец не помнил, потому что после тридцать пятого удара он был уже не Кубой и не Якубом, а самой болью. Боль стучала в его теле и заливала глаза пунцовым мраком. Посреди этого мрака то и дело вспыхивали какие-то образы, и хлопцу чудилась то тут, то там проходящая мимо Мальва. Она появлялась то в толпе крестьян, то среди дворовых, то за спиной шляхтича. И никто ее не видел, один лишь Куба.
– Ну, а теперь музыка. – Помещик довольно потер ладони. – Петь, хамы, танцевать и веселиться! Это корчма, а не кладбище!
Оказалось, однако, что нет гусляра Йонтека Гацы – он задолжал не то пешую, не то конную барщину, и управляющий палкой перебил ему два пальца. Вперед вышли басист и барабанщик, но из одного баса и барабана настоящей музыки не выйдет. Потом кто-то шепнул, что Рубин Кольман держит в сундуке кларнет, и помещик погнал старого жида играть. Кларнет был древний, засиженный мухами и страшно хрипел, но вельможный пан уже хмурились от нетерпения и нервно трясли ногой, потому крестьяне принялись изо всех сил петь, танцевать и радоваться.
Куба очнулся под забором, когда ночь уже заволокла небо. Кольман по-прежнему мучил кларнет, а крестьяне пели все, что им только приходило в голову. Их благородие танцевали в самой гуще толпы и кружили то одну девку, то другую. И им ничуть не мешало, что жид играет еврейские мелодии, а крестьяне поют свои народные песни.
На миг померещилось хлопцу, что пан танцует с Мальвой, что она ведет его, кружит в танце и смеется, как дьяволица. Но стоило ему моргнуть, и девушка исчезла. А вельможный пан не танцевали, потому как они изволили быть совершенно пьяны, облеваны по самые колени и с трудом держались на ногах, а управляющий с писарем уже вели его к коляске.
Сказывают, что в мире нет более благодарного существа, чем змеи. Правда, Куба, отправляясь через несколько дней на панское поле отрабатывать долг по косьбе, ничего еще не слышал о змеиной благодарности. Именно тогда возле источника он встретил змею.
Источников в предгорьях великое множество. В каждой долине, даже самой маленькой, есть свой ручей, что вбирает в себя струи из множества родников, журчащих в лесных оврагах. Некоторые из этих источников смертельно опасны – их называют мофетами. Возле них нельзя долго стоять и тем более засыпать – можно лечь и не проснуться; воздух у такого родника тяжелый, им нельзя дышать. Это известно людям и некоторым диким животным, но овцам – уже нет. Овцы глупы и нуждаются в опеке, они могут заблудиться, подобраться к мофете и задохнуться.
Молодая змейка, что грелась на камне, видимо, тоже этого не знала. Мофета била из-под корней большой липы, как юная дева, осыпанная душистыми цветами. В начале лета все липы прекрасны, но эта – особенно. Под тяжестью ее буйного цвета прогибаются ветки. На змейку Куба наткнулся, когда устроил себе перерыв во время косьбы. Усевшись на самую нижнюю ветку дерева, стал уплетать белый хлеб с тмином, хреном и шалфеем. Солнце играло на лугу, июльский ветерок охлаждал охваченное жаром тело и снимал боль с желтых синяков, оставшихся после панских палок.
Змейка лежала под солнцем, сверкая словно обмазанной маслом шкуркой. Желтые пятнышки у шеи напоминали капли сока ласточкиной травы. Паренек потрогал змею палкой, уверенный, что она уже мертва, но рептилия вяло и с большим усилием свернулась, а бока у нее заходили, как у загнанной лошади. Йонтек Гаца, который в тот день тоже косил луг, собирался добить тварь камнем, но Куба не позволил. Он подхватил змейку двумя палками и отнес в тень, подальше от мофеты. Затем он облил плоскую мордочку водой из жестяной кружки. При этом он не удержался и погладил змеиное тельце; оно было теплым и гладким, и очень приятным на ощупь.
Когда бедняжка пришла в себя, Куба дал ей хлебный шарик, а потом еще несколько. Из глиняной крынки он налил в кружку простокваши. Змейка немного попила, прошипела что-то на своем языке и уползла в высокую траву.
Куба быстро забыл о случившемся. Его голову и сердце занимали другие заботы, далекие от судьбы змеи, спасенной из мофеты. У парня по-прежнему перед глазами стояла Мальва, танцующая с помещиком. Ревность порой бывает страшнее гигантских змей из южных стран – она сжимает сердце в удушающей мертвой хватке и травит мысли смертельным ядом, и те начинают биться и скакать в голове. Да, да, такова ревность.
Возвращаясь с луга, Якуб не мог не заглянуть под ивы-апостолы, но Мальвы там не нашел.
Ждать было нечего. Паренек колдовать не умел, потому что для этого надо быть или цыганом, или жидом. Не умел, но попробовать же мог.
Ночь нависла над миром, бездонная и черная, как море. В звенящей сверчками темноте парень собирал растущую перед корчмой мальву. Он рвал цветы полными горстями, потому что их было очень много. Он уже полностью набил карманы, но снял еще рубашку и сделал из нее узел.
Набрав достаточно мальвы, Куба забрался на крышу, на самый верх, и стал подбрасывать цветы в воздух, но не слишком высоко, чтобы никто не заметил. Сначала он чувствовал себя неуверенно и немного глупо, но быстро понял, что видит его только ночь. Тогда его движения приобрели плавность, а ноги понесли сами собой. Странная мелодия застучала в жилах Кубы, словно водка, а темнота втянула его в безумный, дикий чардаш. Ему казалось, что он падает, а вокруг летали мальвы, как мотыльки.
Куба не танцевал. Куба сам был танцем.
Куба не колдовал, он же не был ни жидом, ни цыганом. Куба сам стал колдовством.
Сказывают, что Мальва всегда работала у Кольмана, хотя в действительности это Куба приманил ее чарами. Потому, когда Мальва оказалась в трактире старого жида, никто не мог вспомнить, откуда она там взялась. Любой, кого спросили бы, вероятно, ответил бы, что она работала там всегда. Именно так действуют заклинания.
Дни сменяются ночами, а ночи – днями. Мальва поет за работой, и время течет в такт ее песням. Она поет, когда шелушит фасоль и варит пиво. Только при выпечке хлеба она не поет, потому что хлебу нельзя мешать.
Песни Мальвы странные. Мелодии вроде знакомые, но они словно мерцают и колышутся на ветру. Слова теряют смысл и растворяются в мелодии, как капля молока в воде. Кажется, будто Мальва поет на чужом языке. Это слова, что вмещают нечто большее, помимо самих слов.
Кажется, никто, кроме Кубы, не обращает на это внимания, а ведь сразу видно, что Мальва не из этого мира. Ее голос похож на пение полевых духов. Она движется так, будто ветер качает колосья. Куба это видит и не может оторвать глаз от зачарованной девушки. Возможно, еще Хана это замечает, потому сторонится и батрака, и Мальвы.
Мальва тоже живет в гойхаузе, хотя и в другой комнате. Говорят, старая Кольманиха когда-то страшно из-за этого ворчала: ну как же так, девка под одной крышей с двумя мужиками. Рубину это тоже было не по нраву, но он ничего не говорил, потому что гои – это всего лишь гои, пусть не совсем животные, но у них, как и у животных, нет души.
В деревне же ничего не говорили, и это было странно, потому что в деревне болтают обо всем и обо всех. Обо всем и обо всех, только не о Мальве. И даже ни один подвыпивший мужик ни разу не пытался ее лапать. Парни будто ее вообще не замечали, а если и замечали, то через мгновение забывали. Мальва, видать, умела копаться в головах людей и путать им мысли.
Только один раз какой-то паренек из соседнего села пытался подобраться к ней, когда она несла воду из колодца, но, едва дотронувшись до нее, застыл, одеревенел с головы до ног. Он превратился в низкую шершавую грушу, что растет под забором и дает кислые плоды, которые никто не хочет есть. Парня никто не искал и даже не помнил о его существовании. Куба еще вспоминал, будто сквозь туман, как они некогда вместе ходили за хворостом в лес, но имя парня словно улетучилось из памяти.
Однажды Куба собрался, пересилил себя и рассказал Старому Мышке о парне, заколдованном в грушу. Мышка умел ходить по темным тропам, и говорили даже, будто он может заклинать молнии. Мудрому старцу были доступны многие скрытые вещи.
– Что ты, Куба, сдурел? – сказал старик в ответ. – Эта груша стоит здесь уже больше десяти лет. Самосейка. Рубин Кольман как-то ел груши под забором и плевался косточками. Так она и выросла.
И вскоре Куба и сам поверил, что никакого заколдованного парня и не было. Когда же прошла Травяная Богородица[6] и ночи стали холодными, Рубин срубил грушу на дрова. Так и закончилась история о парне, превращенном в дерево.
Вечера этим летом глубоки, как колодцы; они растекаются по небу пшеничной луной и тянутся в бесконечность. Работы в трактире хватает, но Куба все равно возвращается в гойхауз до наступления сумерек. Иногда Мальва уже ждет его там, иногда он ждет ее – по-разному.
Куба любит смотреть, как девушка раздевается ко сну; ведь Мальва спит голой. А она часто соблазняет его, делая это слишком медленно. Ее движения становятся плавными, полными завораживающей торжественности, как у русского священника в церкви или как у змеи. А иногда Мальва раздевается быстро, раз-два, и она уже обнажена. И эта ее торопливость, эта небрежность движений бывают куда прекраснее заученной медлительности.
Куба может смотреть, но трогать ему не дозволено. Разве что он насобирает цветов, тех садовых и тех, что растут в поле. Именно этими цветами он познает все закутки ее тела. Потому один раз она кажется ему прохладной, как лепестки маков, а другой раз сухой и тонкой, как василек. Цветы оставляют на ее коже мурашки и красные раздраженные полосы. Иногда, но редко, девушка позволяет класть себе на соски распустившиеся мальвы. Куба потом собирает эти цветы и теребит губами, пока Старый Мышка не видит. Воображает, будто целует грудь Мальвы. Или даже больше.
Девушка не позволяет себя трогать, но сама часто трогает Кубу. Иногда она велит ему полностью раздеться и встать перед ней с закрытыми глазами, а затем делает с ним то, после чего парень едва может вернуться в свою комнату. Тогда от него пахнет потом и молоком, перед глазами у него мелькают пурпурные и желтые бабочки, а пол зарастает травами и полевыми цветами, как будто в гойхауз проник сам священный луг. Тогда в сенях то играют сверчки, то журчит невидимый ручей, а под потолком гукает серая сова. Порой видно даже, как она бесшумно перелетает с балки на балку.
Однако это происходит только поздно ночью, когда Старый Мышка спит, и никто, кроме Кубы, ничего не видит.
Сказывают, что чем больше мужик трудится, тем сильнее ему хочется. Особенно когда он работает в поле, под солнцем, распаляющим кровь.
Наступил месяц август, выцветший добела. Каждый день жатвы дышал жаром, словно вынутый прямо из печи. Небо окрасилось матовым васильковым цветом. Но с холмов дул прохладный ветерок, и работалось хорошо, даже на панском поле, даже в дни добровольной барщины. У гусляра Йонтека Гаца уже зажили отбитые управляющим пальцы, и он мог снова поигрывать во время работы. А с музыкой, как известно, дело идет быстрее. Но лучше всего было рвать яблоки в церковном саду: во-первых, собирают яблоки вечером, когда они наливаются солнцем после целого дня и потому долго не портятся, а во-вторых, ксёндз – душевный человек и всегда угощает яблочным вином. Вино это легкое, как пух одуванчика, и сам не замечаешь, как оно ударяет в голову. Мальва и Куба возвращались из сада уже ночью, липкие от пота, вина и сока, пьяные больше, чем хотели это признать. Славные это были ночи. Нет ничего вкуснее пота, вина и сока, сцелованных с кожи любимого человека.
Порой Мальва и Куба вместе выходили ночью на крышу. Черепица отдавала дневное тепло, пахло старой древесиной, почти как в церкви. Их ласки наблюдали ночь и звезды, а иногда и Хана. Паренек знал это, хотя ему так и не удалось застукать дочку корчмаря за подглядыванием. То, что она знает о Кубе и Мальве, было понятно по тому, что она перестала по ночам танцевать на крыше. Кубу это не смущало, только иногда посреди ночи он слышал под сенником слабо стучащее сердце Ханы. И хотя билось оно негромко и не докучало, в парне оно все же вызывало злость и этим мешало спать. Однако выбросить его Куба не решался, потому что это все-таки сердце.
Потому, когда парень почувствовал, что Хана наблюдает за ними, он ласково погладил Мальву. Девушка тоже была преисполнена желанием, а потому позволяла прикасаться к себе и целовать, забираясь даже в этот чудесный уголок между бедрами, пахнущий оливковым маслом и весенней землей. При этом она иногда молчала, а иногда судорожно вздыхала или тихо стонала – и казалось, что это птенец козодоя кричит посреди ночи.
Не имело значения, смотрела Хана или нет, Мальва все равно не позволяла Кубе взять ее нормально, по-человечески, как мужик бабу. Впрочем, он даже не думал об этом – так хорошо ему было с Мальвой. Когда женщина и мужчина вместе, они создают свой собственный мир, управляемый своими законами. Эти законы всегда правильны и мудры, ведь они оба счастливы в этом мире. Но так продолжается до тех пор, пока не явится кто-то со стороны и не скажет, что им могло бы житься еще лучше. У смятения и беспокойства всегда источник в других людях.
Так вот, однажды на жатве Йонтек Гаца спросил Кубу:
– Видал Сальчу Неверовскую?
– Сальчу? – Куба откинул со лба мокрые от пота волосы. Йонтек только кивнул подбородком в сторону, настроил гусли и проехался смычком по басам.
Снизу, со стороны деревни, девки несли еду. Картошка с кислым молоком, хлеб, жур[7], приправленный сальцом с луком. Для хорошей работы нужно сытно питаться. Девки есть девки, они о чем-то болтали и хихикали, и их переливчатый смех разносился в мерцающем от жары воздухе. Мужики прервали работу, разогнули спины и прислушались, потому что девичьи смешки – один из самых красивых звуков на свете.
Сальча смеялась, пожалуй, громче всех. Она шла распахнутая, пышная и потная. И в каждом ее шаге было что-то такое, отчего хотелось с Сальчей танцевать, петь, пить вино или миловаться, а желательно все сразу. Да, бывают такие девушки.
– Моя будет, – загорелся Йонтек, потому что мужикам часто кажется, что девку можно себе выбрать, как кобылу на рынке.
– Да пусть будет, – равнодушно сказал Куба, потому что среди приближающихся девушек он заметил и Мальву – Мальву с волосами водяного цвета, Мальву-волшебницу. Парень осознавал, что эта странная девушка из ниоткуда околдовала его, но под этими чарами ему было хорошо, и даже в голову не приходило скинуть их. И чтобы немного задеть Йонтека, Куба еще добавил:
– Моя круче.
– Твоя? – удивился гусляр, но тут же почесал потный лоб, словно что-то с трудом припоминая. – А, точно. Вон та. Подожди, ее как-то странно зовут.…
– Мальва.
– Мальва, верно. Удивительная такая, как лесная русалка. Уже дает?
Куба покраснел. Конечно, ему тут же вспомнилось, что он делал с Мальвой и что Мальва делала с ним, но все это нельзя было назвать словом «дает». А Йонтек Гаца глядел на шабесгоя с кривой ухмылкой, словно все знал, – люди, играющие на скрипке, вообще видят много из того, что ускользает от взгляда других.
– Есть немного, – буркнул наконец Куба, чтобы показать, что женские и мужские дела не так уж ему и чужды.
– Hy! Значит, не дает. Эх, Куба, Куба. Послушай ты меня. Эта твоя Мальва… – Йонтек внезапно прервался, наморщил лоб, пытаясь с трудом что-то вытянуть из памяти.
Так он и стоял, напряженно морща лицо, и выглядел при этом очень глупо. Затем беспомощно огляделся по сторонам и внезапно просветлел.
– Смотри, Куба, девки идут! Пошли, перекусим что-нибудь, а то у меня в животе урчит.
И хотя колдовство заставило даже Йонтека Гацу забыть о Мальве, а заколдовать гусляра не так-то просто, зерно было посеяно. Вечером, когда уже стемнело, Куба пришел к Мальве и прямо спросил:
– Почему ты не хочешь дать мне, как баба мужику?
Девушка обвила вокруг пальца густую прядь бесцветных волос. Ее комнатка цвела левкоями, чей запах пьянил сильнее самой крепкой водки. На стоящую в окне свечу слетались мотыльки, а кровать заросла дерном и мхом.
– Потому что ты дурак, – ответила наконец Мальва. Она смотрела на парня долго, очень долго, и глаза ее были бездонны и черны, как после волчьих ягод.
Куба не выдержал этого взгляда и опустил глаза. Он хотел уже уйти, но девушка приблизилась к нему, спустила одну лямку сорочки, затем другую. Белая ткань скользнула на заросший травой пол.
Мальва потянула Кубу на кровать и дала ему, как баба мужику. Это продолжалось недолго, потому что парень кончил, едва вошел в ее теплое тело. Он качнулся еще пару раз, но это было скорее смешно, чем приятно. Куба чувствовал себя чудовищно глупо. Он остановился и просто лег рядом с Мальвой. Неуверенно он погладил ее по животу, но девушка показалась ему странно напряженной, поэтому он перестал.
Куба закрыл глаза и не заметил, как уснул. Когда он пришел в себя, глубокая ночь висела над миром. По комнате гулял прохладный ветерок, как на лугу после полуночи, когда от реки тянет туманом. Кровать была пуста. Вместе с Мальвой исчезла трава, исчезли васильки, исчезли совы под потолком. Куба уставился в паутинный мрак висящих балок. Воздух в комнате пах уже не туманом, а сквозняком. Сыростью, затхлостью и пылью, как порой бывает в нетопленых домах. Вот так.
Сказывают, что бабы хотят от своих мужиков всего, а мужики от баб – только одного. И порой это истинная правда, а порой – полная ерунда.
После той самой ночи Якуб боялся, что Мальва исчезнет. Исчезнет навсегда, оставив его с горсткой воспоминаний и голодом в сердце – таким голодом, который невозможно утолить. Или же случится что-то более неприятное: Мальва исчезнет и чарами так запутает мысли у него в голове, что он не вспомнит ее вовсе.
Но то, что произошло, оказалось намного хуже.
Накануне обжинок – праздника урожая – похолодало. Пошел дождь, и все вокруг пропиталось влагой. От леса тянуло плесенью и грибами. Кольман даже затопил печь, потому что у его жены по ночам стали мерзнуть ноги.
И вот наступил день праздника. С самого утра корчма пришла в движение и наполнилась гулом голосов. Бабы несли свежий хлеб и медовые калачи из нового зерна, в кабаке пахло свежим хлебом и тмином. В печи запекали яблоки, в золе под ними – картошку, на рожнах вертелись куры и петухи, были откупорены первые бочки молодого пива. Хороший выдался год, и ни в чем недостатка не было.
Жир шкворчал, и ароматный дым поднимался вверх, словно это был не кабак, а жидовский храм. И не решетки это были и не печи, а жертвенники всесожженные, и треба свершалась не для бледного, утомленного Бога христиан, а для жирного, древнего и сильного бога иудеев. Посреди всей этой суматохи крутился Рубин Кольман, охваченный одержимостью пророка. Он присматривал за жареным мясом, пробовал пиво и сивуху, кричал и ругался, и казалось, что это не один, а десять Рубинов. Вокруг него суетились женщины – в любом храме должно быть много женщин – Кольмановы дочки, шабесгойки и крестьянки, потому что во время обжинок даже знатной хозяйке положено помогать жиду в корчме.
Кубе все не удавалось пробраться внутрь, чтобы отщипнуть хотя бы кусочек от этого добра, потому что Кольман со Старым Мышкой то и дело подкидывали ему новую работу. Сначала он чистил двор от пыли, потом белил забор, и, наконец, ему пришлось запрячь коренастого мышастого мерина в бричку и отправиться в Бжостек, в аптеку Лукасевича, за керосином и полынной настойкой по чешскому рецепту. Руки у Кубы были заняты, но он все равно сумел разглядеть Мальву, суетившуюся вместе с другими бабами. Этого было достаточно. Она не исчезла.
За поездкой прошел целый день. Хотя Бжостек был ближайшим городком, дорога была длиной, под нещадно палящим солнцем, то вверх, то вниз, и к тому же по дождевой слякоти. Мерин же был упрям и злобен, не по-конски, а по-ослиному.
У подножия похожего на купол холма, на котором возвышался городок, животное окончательно отказалось сотрудничать. Конь встал на месте, опустив голову, и пялился как бык, когда Куба пинал его и бил кнутом. Вот и пришлось тогда парню слезать с повозки и самому взбираться на крутой и размытый ливнем холм. Мерин, видно, что-то соображал, потому что чуть выше по склону поперек дороги стояла другая повозка с застрявшим в сломанном дышле волом. Вол ревел, его кривые ноги скользили по грязи, и вряд ли ему удалось бы подняться выше.
Однако Куба не оценил замысел коня. Его охватила ярость, и он был зол на все: на грязный, разбитый тракт, расползающийся под ногами, на старого Кольмана, который отправил его в город, на ясновельможного пана, которому приспичило выпить какой-то травяной настойки по чешскому рецепту, на мух, которые кусали немилосердно, потому что день был знойный и душный. И на время, что предательски утекало впустую, миг за мигом, – время, которое Куба мог бы провести с Мальвой.
Это была жалкая, сопляческая ярость.
Куба молча проскользнул мимо зовущего на помощь мужика, того самого, с барахтающимся в грязи волом, и побежал на рынок. Бжостек был небольшим городом: шесть улиц, в том числе одна главная – вдоль тракта из Пильзна в Ясло, церковь с башенкой, увенчанной луковичной крышей, низкие дома из желтой глины, рынок, аустерия и жидовская мясная лавка – все. Куба без труда отыскал аптеку Лукасевича и купил то, что нужно. На обратном пути он вновь прошел мимо стоявшей поперек дороги повозки. Мужик плакал, потому что вол переломал наконец себе кости, и должен был прийти мясник, чтобы добить его. Парень почувствовал укол совести: потерять такого вола – это ведь немалый убыток; однако это был не его вол, и потому хлопец вскоре выкинул эту неприятность из головы.
Бутыль с полынной настойкой не так уж много и весила, и будь Бжостек чуть ближе, не нужно было бы брать повозку и запрягать упрямого мерина. Правда, тогда Кубе пришлось бы тащить флягу на своем хребте. Не раздумывая, что было бы лучше, парень хлестнул кнутом коня и погнал его в обратный путь. Через буковый лес, через только что убранные поля, горы и долину, лишь бы поскорее увидеть Мальву!
Мышастый конь никуда не спешил. Неудивительно, ведь в трактире его ждала только темная конюшня и чуть увлажненный фураж – свежая солома не успела как следует просушиться. Поэтому он чапал смешанным иноходом, ставя попеременно то две левые ноги, то две правые, покачиваясь и пыхтя лягушачьим басом, что еще больше раздражало Кубу.
Парень вертелся в бричке, словно на еже. В горле у него пересохло, и он сделал глоток из бутыли. Чешская водка имела зеленый цвет, какой иногда приобретает вечернее небо после грозы. Пойло жгло так, что слезы из глаз текли; пить его было невозможно. Парень разболтал настойку в кружке пополам с водой из ручья, и как-то пошло. Вторая кружка ему даже понравилась. Куба дал попробовать и коню, но тот фыркнул и пить не стал.
– Ах, скотина ты тупая. Посмотрите на него, панской водкой он брезгует. – Куба сплюнул и снова хлебнул сам, на этот раз прямо из бутыли, потому что после пары кружек странная настойка уже не так сильно жгла. В ужасе он понял, что водки заметно убыло в бутыли. К счастью, ему внезапно хотелось отлить, и он засунул свой писун прямо в горлышко бутылки и нассал внутрь. Жидкость слегка изменила оттенок, но не настолько, чтобы это было заметно.
До трактира Кольмана оставалась миля, может, полторы. Дорога вела через лес, а потом через одичавший сад – давным-давно, еще в польские времена, здесь стояла усадьба. Мерин ни с того ни с сего остановился, навострил уши, фыркнул и потянул повозку прямо между корявых яблонь. Наверняка конь хотел добраться до опавшего белого налива, но Куба был уверен, что сделал он это из обычной для скотины вредности.
– Эй, стой, подожди! Куда ты? Пррру!!!
Конь и ухом не повел, тащил бричку прямо в сад. В лицо Кубе ударила ветка. Паренек зажмурился, потянул на себя поводья и принялся наотмашь хлестать непослушную скотину. Лошадь заржала и затопала на месте. Куба стегал и стегал коня кнутом, пока на его шкуре не появились кровавые рубцы.
Потом что-то свистнуло и выстрелило парню в лицо. Будто гадюка укусила.
Но это была не гадюка.
– Эй, хам, ты что, животных бьешь?
Вельможный пан появились неизвестно откуда прямо возле Кубы – в элегантном кремовом пиджаке с большими лацканами, на сером тонкокостном коне. От подступивших к глазам слез образ этот расплывался красками, словно на акварели. Казалось, что от всадника и его коня исходит чудесный свет, словно они только что сошли с иконы. Парень наклонил голову, чтобы лучше видеть, ясновельможный пан вновь угостили его шпицрутом.
– Не кривись так, придурок.
Куба упал на колени перед вельможным паном и принялся по-крестьянски охать и причитать. Он даже осмелился схватиться одной рукой за подпругу и поцеловать кончик панского сапога с высоким голенищем. Помещик с отвращением пнул им Кубу прямо в зубы.
– Заткнись. Распрягай лошадь. Ну же.
Парень отстегнул мерина от дышла. При этом он раздумывал, что скажет старому Кольману, но жид был далеко, а пан рядом, потому надо было слушаться пана. Конь радостно замахал хвостом и почапал искать среди деревьев яблоки. Через пару мгновений он исчез в зарослях. Слышалось только потрескивание веток.
– Надень хомут, – буркнули вельможный пан. – Чего уставился, тупая ты скотина? Хомут надевай, говорю.
И Куба надел. Он запряг себя в повозку и двинулся по дороге. Помещик, с гордой осанкой и довольный собой, ехал рядом, разбрызгивая раскисшую грязь. Так они проехали около двухсот шагов, когда из-за деревьев вновь вынырнул мерин. Он довольно фыркал, как на водопое.
Конь взгромоздился на сиденье брички, взял плетку между расходящейся стрелкой копыта и изгибом ноги и небрежно стегнул Кубу. Паренек напрягся так, что на висках проступили жилы, и с трудом потянул повозку. Тяжело, со скрипом, но он двинулся вперед; хорошо, что было под горку и не очень далеко. Помещик, увидев это, рассмеялся и поспешил следом.
Со двора трактира уже доносились пение и смех, музыканты лихо закручивали мелодии. Парень затолкал повозку в большой хлев, служивший в летнюю пору также конюшней и коровником. Мерину пришлось наклонить голову, чтобы не врезаться лбом в косяк. Так они и остановились посреди хлева.
– Ну, может, хватит? Слезай уже, – простонал Куба, выпутываясь из хомута. – Ты должен меня сейчас, гад, почистить и накормить, как только я немного отдышусь. И напоить, только не холодной водой, чтобы меня не раздуло.
Мерин только заржал и стал слезать с повозки. По пути к стойлу, он пару раз ткнул парня ноздрями в плечо: мол, не сердись, Куба, все это только шутки. Парень отчихвостил коня на чем свет стоял и тут же принялся расчесывать ему гриву и хвост, чтобы колтунов не было. Две старые коровы окинули парня долгим бессмысленным взглядом и впали в отупение, обычное для коров, когда они стоят под крышей.
Раздался тихий скрип, и дверь широко распахнулась. Кто-то вошел в хлев.
– Конь ехал в бричке.
Голос Ханы не выражал удивления, потому что Хана редко удивлялась чему-либо. Она только впилась в Кубу темными, бездонными глазами и в эту минуту напоминала еще одну корову.
– Э, тебе показалось. Конь в бричке – это нечто. А кто повозку тащил, я, что ли?
Тишина. Такая тишина, что толкает в бок и давит где-то внутри. Шорк, шорк, жесткая щетка шоркает бок мерина.
– Ты подоишь коров, Хана? Потому что я буду нужен там, в зале…
Это была глупая ложь, потому что Куба ни для чего не был там нужен. Он просто спешил к Мальве, и они оба хорошо знали об этом – Хана и Куба.
Поэтому жидовочка только кивнула, сняла с колышка белый платок, повязала им виски, придвинула к себе табуретку и взялась за вечернюю дойку. Парень выскользнул из хлева, не сказав на прощание ни слова. Он глубоко вздохнул, и что-то кольнуло его между печенью и грудиной, там, где лежит душа, но Куба не придал этому значения. В голове у него была только Мальва, и места для других мыслей уже не хватало.
Куба облил лицо и руки водой из колодца во дворе и спешно побежал в гойхауз за новой рубашкой. Льняная материя натирала подмышки. Рубашка была еще чистой, он носил ее всего два дня.
Обжинки были в полном разгаре. От смеха, пения и музыки корчма тряслась от пола до крыши. Толпа мужиков и баб высыпала на дорогу, и казалось, будто гулянье сбежало из трактира, как молоко из кастрюли. Куба попал в самый разгар буйства, сбив с ног нескольких селян. Один хотел было подраться с парнем, но молодое пиво уже шумело у него под шапкой, потому на ногах он держался нетвердо; двое товарищей пытались оттащить его, и он их облевал.
Йонтек Гаца и другие музыканты играли так, словно гусли и смычки обжигали им пальцы, словно они собирались играть плясовую до второго пришествия. Тут и там суетились девки, сами взявшиеся разносить еду и напитки, – известно, что так легче всего попадаться парням на глаза. Среди девушек выделялась Сальча Неверовская. Ей и пива не нужно было разносить, от ее покачивающихся бедер и так никто из мужчин не мог отвести глаз: и сельская молодежь, и деревенские бобыли, и старые, женатые мужики. Ей не нужно было, но она все же разносила пиво, чтобы тем сильнее блистать на фоне других девиц, потому что такова уж бабская натура.
Куба не смотрел на Сальчу, вернее, не смотрел на нее как-то особенно. Он высматривал в толпе Мальву. Есть! Розовая, цветастая, словно и не она. Сегодня вечером даже ее волосы приобрели цвет – и это был цвет лунного сияния. Кубе хотелось сорваться и побежать к ней сквозь толпу, но он присмотрелся получше, и животный страх сковал его на месте.
Мальва несла поднос, на котором был выставлен ряд толстых стаканов, самых красивых и изящных, какие только были у старого Кольмана. Мальва несла это стекло, несла его вельможному пану.
Помещик Викторин Богуш расположились в самом зала. В каждом вертепе должен быть какой-то Ирод. Они курили сигары, громко смеялись и крутили ус в окружении подхалимов-дворовых, кучера, каких-то зажиточных крестьян и целого роя девок. Каждое вылетавшее из ясновельможных уст слово сопровождал взрыв смеха; а когда наследник доказывали что-то с особым красноречием, все вокруг него так усердно кивали, что казалось, что это не добрые христиане, а жидки, раскачивающиеся над талмудами.
Мальва поставила перед паном Викторином поднос со стаканами, в которых плескалась зеленая настойка, та самая, которую Куба привез из Бжостека. Зажиточные мужики за столом, не знавшие панских обычаев, подозрительно поглядывали на напиток, но раз ясновельможный пан пожелал, то выпили залпом. Выпили, поперхнулись, закашлялись и вытаращили глаза, будто вот-вот готовы были отдать концы. Кубе подумалось, что это какая-то измена, что самые знатные земледельцы деревни сейчас падут трупами. Но пан Викторин с дворовыми разразились хохотом, Кольман стал аплодировать, а за ними расхихикались девки, сначала робко, а потом, когда стало ясно, что это не яд, смеялись так, что чуть уши не лопнули, как только бабы умеют.
Пан Викторин кивнули Кольману, который услужливо подскочил с миской, полной чешского сахара в кубиках и кувшином свежей колодезной воды. Вельможный пан подхватили веселую Мальву и посадили ее себе на колено. Затем они придвинули два стакана с зеленой водкой, один для себя, другой для девушки-чародейки, и собственноручно долили холодной воды до краев. Они сильно посластили, потерли серной спичкой о голенище сапога и подожгли напиток. Настойка вспыхнула синим пламенем и горела еще некоторое время, пока помещик не кивнули Мальве. Тогда они оба взяли по стакану, задули пламя и выпили залпом.
– Вот так, хамы, надо пить! – воскликнули вельможный пан. И все смеялись, а Мальва громче всех, как шлюха, некрасиво и хрипло.
Стакан шел за стаканом. Пили все зажиточные крестьяне, добавляя сахару, сколько влезет, потому что им нечасто доводилось пить панскую водку, к тому же подслащенную. Старый Кольман тоже пил, даже музыкантам досталось по одной. И никто, никто не понял, что в зеленую водку кто-то нассал.
Спрятавшись в углу, Куба дрожал от страха, опасаясь, что его выходка выйдет наружу, но больше всего он боялся другого.
За панским столом уже вовсю дымились чубы. Одна только Мальва спокойно опрокидывала стакан за стаканом, словно воду пила. Вельможный пан Богуш облапал ее и попытался поцеловать, слишком пьяный, чтобы понять, что Мальва не может быть простой девкой, ведь обычная девка уже упилась бы к этому времени до потери сознания.
А Куба стоял в стороне и кусал пальцы, потому что за столом вельможного пана было слишком много людей, чтобы он мог просто так подойти и отобрать у него Мальву. Он пил обыкновенную грубую сивуху, а внутри у него, как кипящая смола, разливалась жгучая чернота. Эта чернота залепила ему глаза и сердце, и он ничего не видел сквозь нее.
В тот день в таверне Кольмана танцевали черти.
Весь мир уже был изрядно пьян, когда Куба наконец встал и вышел отлить. Ночь стояла высоко, и в деревне разлаялись собаки. Капелла уже давно перестала играть. Басист лежал ничком под скамейкой, и на голову ему лилась струйка из опрокинутого кувшина. Йонтек Гаца, гусляр, радостно трахал прижатую к забору Сальчу Неверовскую, совершенно голую и не до конца понимающую, что с ней происходит; парни явно подлили ей чего-то в водку.
Куба не обращал на это внимания, хотя обычно, видя такие сцены, стеснялся и краснел, как баба. Он отправился в сарай, где нашел вбитый в косяк ножик для древесины. Он крепко сжал инструмент и несколько раз бросил на пробу. Это был хороший нож, он отлично лежал в руке. Парень двинулся обратно через двор, чтобы перерезать горло ясновельможному пану и любому, кто встанет у него на пути.
Так получилось, что первой на пути ему попалась Мальва. Может, она шла за припрятанным яблочным вином, а может, за чем-то другим.
– Что у тебя там? – резко спросила она Кубу.
Парень осмотрел нож со всех сторон.
– Ничего, – ответил он и спрятал нож за спину.
– Брось это.
– Что у него есть такого, чего нет у меня?
Девушка посмотрела на Кубу, и этот ее взгляд не имел ни цвета, ни выражения. Люди не умеют так смотреть, и Куба не на шутку перепугался.
– У него есть сила, – спокойно ответила Мальва. – Он имеет власть. Когда он говорит, другие слушают. А ты? Ты красив, но и он не урод. Что ты можешь дать мне, чего он не может?
Так сказала Мальва. Возможно, ей не следовало этого говорить, потому что в ответ Куба распахнул рубашку и вонзил нож себе в грудь по самую рукоять. Он дернул влево, дернул вправо, потянулся рукой к окровавленной ране и вынул изнутри сердце. Оно пульсировало в его руке, черное в темноте ночи, истекая кровью и студенистыми сгустками.
Без единого слова Куба передал сердце Мальве. Девушка посмотрела на него глазами водяного цвета. А потом взяла подарок и ушла.