Erhalten Sie Zugang zu diesem und mehr als 300000 Büchern ab EUR 5,99 monatlich.
Весна 1849 года. Илаю МакКалоу было всего тринадцать, когда индейцы команчи напали на его дом в Техасе, убили мать и сестру, а его самого забрали с собой. Сообразительный и отчаянно храбрый Илай быстро привык к жизни среди индейцев и скоро стал одним из них. Не белый и не индеец, мальчик завис между двумя цивилизациями, уходящей и наступающей. Он сам должен отыскать свое место в мире, где приключения и трагедии сменяют друг друга с калейдоскопической быстротой. 1915 год. Питер МакКалоу придавлен чувством вины за происходящее вокруг него, за ту ярость, с какой люди выгрызают себе место под солнцем. Он полная противоположность отцу – он не действует, но созерцает и размышляет. Питер слишком рано явился в этот мир, где в цене лишь сила и напор. Середина двадцатого века. Джинни МакКалоу – несгибаемая леди, железной рукой управляющая богатейшей компанией Техаса, если не всей страны, глава мощной нефтяной империи. Ее мир – мир холодного расчета и стремительных реакций на политические новости. Но она не чувствует себя в нем своей. Бурный, объемный, рисующую яркую, до рези в глазах, панораму, «Сын» Филиппа Майера – один из лучших образцов «Великого Американского Романа», вышедший за последние десятилетия, семейная сага с прекрасно прописанным историческим фоном, роман о том, что ❝В истории планеты никогда и никому чужая земля не доставалась честным путём.❞ Роман стал финалистом Пулитцеровской премии 2014 года и был экранизирован: главную роль в телесериале по мотивам «Сына» сыграл Пирс Броснан.
Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:
Seitenzahl: 739
Veröffentlichungsjahr: 2025
Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:
Моей семье
Во втором столетии христианской эры владычество Рима обнимало лучшую часть земного шара и самую цивилизованную часть человеческого рода…
…Его величие было унижено до того, что обратилось в прах, и вышедшие из холодных северных стран толпы неведомых варваров утвердили свое владычество над самыми цветущими провинциями Европы и Африки.
…Превратности фортуны, которая не щадит ни людей, ни самые великие из их произведений и которая низвергает в общую могилу и империи, и города.
THE SON by PHILIPP MEYER
Copyright © 2013 by Philipp Meyer
Книга издана с любезного согласия автора и при содействии Rogers, Coleridge & White Ltd
`
© Мария Александрова, перевод, 2015
© «Фантом Пресс», 2025
© «Фантом Пресс», издание, 2025
Мне предсказали, что я доживу до ста лет, и, перешагнув этот рубеж, я перестал сомневаться в этом пророчестве. Я умираю вовсе не христианином, хотя скальп мой цел, но если существуют Земли Вечной Охоты, туда-то меня и направят. Туда или к реке Стикс. Сегодня мне кажется, что жизнь была чересчур коротка: еще год – и я мог бы сделать что-нибудь полезное. А вместо этого прикован к постели и гажу под себя, как младенец.
Что стоит Создателю подкинуть мне силенок, чтобы смог я подобраться к воде, что течет через пастбища. Река Нуэсес, восточная излучина. Я всегда питал слабость ко всякой языческой бесовщине. Мысленно я уже трижды туда добирался. Известно же, что Александр Великий в последнюю ночь своей земной жизни улизнул из дворца и пытался прыгнуть в Евфрат – понимал: если тело его исчезнет без следа, люди решат, что он, подобно богам, вознесся на небеса. Жена поймала его в последний момент. И приволокла домой, вынудив умереть как обычный смертный. А еще спрашивают, почему я не женился второй раз.
Если б явился мой сынок, я бы не стерпел его победной улыбки. Семя моего позора. Мне известно, чего он достиг, и подозреваю, он давно благословил берега Иордана, раз уж Квана Паркер, последний вождь команчей, даровал парню жалкий шанс дожить до пятидесяти. В обмен на эти сведения я отдал Кване и его воинам молодого бычка; великолепное животное забили копьями по старому обычаю на моем пастбище, что прежде было их охотничьими угодьями. Вместе с Кваной пришел и почтенный вождь арапахо, и когда мы уселись, чтобы разделить еще теплую печень быка, омытую его собственной желчью, как велит древний обычай, он вручил мне серебряное кольцо, собственноручно снятое им с пальца Джорджа Армстронга Кастера[2]. На кольце есть надпись «7 Кав.» и глубокая царапина от копья. Но подходящего наследника я лишен, так что унесу это кольцо с собой в воды реки.
За то время, что я живу, можно привыкнуть ко всему. Декларация независимости, освободившая Республику Техас от мексиканской тирании, была ратифицирована 2 марта 1836 года в жалкой лачуге на берегу Бразос. Половина из подписавших ее страдали от малярии; другая половина – сплошь бандиты, бежавшие в Техас от виселицы. Я был первым младенцем мужского пола, родившимся в новой республике.
Испанцы торчали в Техасе сотни лет, но все без толку. После прибытия Колумба они покорили всех индейцев, стоявших на их пути, и хотя я не встречал ни одного ацтека, те наверняка напоминали тихих мальчиков из церковного хора. И только липаны-апачи остановили конкистадоров. А потом пришли команчи. Со времен монгольского нашествия мир не знал подобного. Они скинули в море апачей, разогнали испанскую армию, превратили Мексику в невольничий рынок. Я видел однажды, как команчи гнали пленников вдоль Пекос, сотни людей гнали как скот.
Почти поверженное аборигенами мексиканское правительство придумало отчаянный план усмирения и колонизации Техаса. Любой человек, абсолютно любой национальности, готовый поселиться к западу от реки Сабин, получит четыре тысячи акров свободных земель. Примечание к контракту, которое обычно печатают мелким шрифтом, в данном случае было написано кровью. Философия команчей по отношению к чужеземцам непогрешима, как сам Папа: мужчин – пытать и убивать, женщин – насиловать и убивать, детей – обращать в рабов или усыновлять. Мало кто из старушки Европы откликнулся на заманчивое предложение. Точнее, вообще никто. В отличие от американцев. Они-то хлынули мощным потоком. У них, видать, были лишние женщины и дети, которых можно принести в жертву Господу, – ибо мне даровано снимать плоды с древа жизни, как говорится.
Мой отец прибыл в Матагорда в 1832-м, в ту пору, когда смерть была обычным делом, а уж расстреляют тебя солдаты или команчи снимут скальп – все одно: Господь, считай, оказал тебе великую милость. К тому времени мексиканское правительство, встревоженное нашествием северных орд в свои пределы, запретило американцам иммиграцию в Техас.
И все равно это было лучше, чем жизнь в Старых Штатах, где на твою долю выпадали только жалкие крохи вроде редких колосков с уже убранного поля, если ты, конечно, не сын плантатора. Это пускай официальные документы доказывают, что, мол, только благодаря богатеям из Остина и Хьюстона мексиканцы смогли уцелеть и сохранить свои земли. Их потомки затеяли настоящую войну в книгах и газетах, лишь бы обелить имена родственничков и объявить их Основателями Техаса. На самом деле только простые люди, нищие, вроде моего отца, воевали за Техас.
Как любой здоровый боеспособный шотландец, он сражался у Сан-Хасинто[3], а после войны был и кузнецом, и оружейником, и землемером. Высокий, с гордой осанкой и сильными руками, словоохотливый – рядом с ним люди чувствовали себя уверенно и спокойно и лишь позже понимали, насколько они заблуждались.
Отец мой не был религиозен, оттого, наверное, я и вырос язычником. Впрочем, он будто всегда чувствовал дыхание бледного коня у себя за спиной. Всегда считал, что последние времена близки. Сначала мы жили в Бастропе, выращивали кукурузу, сорго, разводили свиней, расчищали пустоши под посевы. Пока не явились новые поселенцы, из тех, что дожидались, пока минует угроза нападений индейцев. Они привели с собой законников, чтобы оспорить заслуги и права тех, кто осваивал эту землю и побеждал краснокожих. Первые техасцы получили свои владения, заплатив за них настоящую цену – цену человеческой жизни, а читать и писать большинство из них не умело. К десяти годам я выкопал уже четыре могилы. Вся семья мгновенно просыпалась, едва заслышав топот копыт, и когда гонец с очередными вестями появлялся на пороге – кого-то из соседей закололи, как свиней на колбасы, – отец заряжал ружье и вместе с гонцом растворялся во мраке ночи. Храбрецы умирают молодыми – эта поговорка в ходу у команчей, но справедлива она и по отношению к первым американцам в Техасе.
Целых десять лет мужественные техасцы справлялись в одиночку. Однако правительству очень нужны были новые люди, особенно люди с деньгами. Словно невидимый телеграф донес благую весть Старым Штатам: отныне эта страна безопасна. И в 1844 году у наших ворот появился первый чужак: стрижка от парикмахера, магазинная одежда, гнедая кобыла. Попросил зерна, потому как у его лошади копыта воспаляются от травы. Лошадь, которая не может есть траву, – такого я в жизни не слыхивал.
Два месяца спустя у Смитвиков отсудили их участок, а потом за гроши купили землю Хорнсби и МакЛеодов. К тому времени в Техасе было больше законников на душу населения, чем в любой другой части континента, и через несколько лет все первые поселенцы потеряли свои земли и вынуждены были двигаться дальше на запад, вновь на индейские территории. Вся эта знать, подло укравшая чужое, уже замышляла войну, чтобы покрыть свои грязные делишки и сохранить своих черных рабов; Юг был бы разорен и погублен, но Техас, дитя Запада, остался бы в целости и сохранности.
Тем временем тучи нависли над моей матерью, происходившей из старого кастильского рода. У нее были тонкие черты лица, но кожа смуглая, и эти новые пришельцы объявили ее окторонкой – у нее якобы 1/8 негритянской крови. Господа белые плантаторы гордились своим умением замечать такие вещи.
К 1846 году мы перебрались за границы поселений, на отцовский надел на реке Педерналес. Это были охотничьи угодья команчей. Здешние рощи никогда не слышали звука топора, земли были тучны, а звери, жившие на них, плодовиты. Густые травы почти в человеческий рост, жирный чернозем под ногами, а по склонам даже самых крутых холмов – море цветов. Совсем не то что нынешняя каменистая пустыня.
Диким скотом легко обзаводиться при помощи лассо, и уже через год у нас было стадо в сотню голов. Свиньи и мустанги тоже ничего нам не стоили, бери сколько хочешь. А в придачу – олени, дикие индюки, медведи, белки, иногда даже бизоны; в реке – рыба, утки и черепахи; сливы, дикий виноград, хурма, дикий мед – насколько богата была эта земля тогда, и как же она испоганена людьми ныне. Одна была проблема – сберечь в целости свой скальп.
Тихие голоса и шепот в полумраке. Она лежала в громадном зале, который сначала приняла по ошибке за церковь или судебную палату. Не спала, но все равно ничего не чувствовала, – так бывает, когда нежишься в теплой ванне. Поблескивали канделябры, в камине дымились поленья, вокруг мебель в стиле короля Джеймса и какие-то античные бюсты. На полу ковер, подаренный, должно быть, шахом. Интересно, найдут ли ее здесь.
Это был большой белый дом в колониальном стиле: девятнадцать спален, библиотека, гостиная и бальный зал. И она, и все ее братья родились здесь, но сейчас это просто место встречи семейства по выходным дням и праздникам. Прислуга до утра не вернется. Сознание оставалось ясным, но вот все прочее словно отключили, и в этом определенно кто-то виноват. Ей уже восемьдесят шесть, но хотя она и любила повторять, что ждет не дождется, когда наконец отправится в Землю Mañana[4], это было не совсем искренне.
Самое важное – это человек, который делает то, что я велела. Именно так она сказала репортеру «Тайм», и ее портрет поместили на обложку – сорокалетняя, но все еще яркая и страстная, она стояла у своего «кадиллака» на фоне целого поля насосов, качающих нефть. Едва познакомившись с ней, люди мгновенно забывали, что имеют дело с маленькой хрупкой женщиной. Гипнотический голос и глаза – стального цвета, как старый револьвер, и холодные, как северный ветер; эффектная женщина, хотя и не красавица. Фотограф-янки сумел это передать. Он заставил ее расстегнуть блузку, а волосы взбил так, будто она выходит из открытого автомобиля. Не вершина ее могущества – до этого еще пара десятков лет, – но очень важный момент карьеры. Ее уже начали принимать всерьез. Человек, который сделал эту фотографию, умер. Никто не станет тебя искать, подумала она.
Да, именно так все и должно было случиться; даже ребенком она почти всегда была в одиночестве. Ее семья владела всем городом. Людей она не понимала. Мужчины, на которых она походила во всем, не желали ее общества. Женщины, на которых она не походила вовсе, улыбались слишком часто, смеялись чересчур громко и напоминали маленьких комнатных собачонок, предназначенных лишь для населения интерьера. В этом мире не было места для таких, как она.
Прохладным весенним днем она, совсем еще девочка, лет восьми или десяти, сидит на террасе. А вокруг – насколько хватает глаз – зеленые холмы, и все это – насколько хватает глаз – земля МакКаллоу. Но что-то в картинке не так. Вот прямо на лужайке стоит ее «кадиллак», а старых конюшен, которые ее братец еще не успел спалить, уже почему-то нет. Я должна проснуться. Но тут заговорил Полковник, ее прадед. Где-то рядом и ее отец. Дед, Питер МакКаллоу, тоже был, но пропал бесследно, и никто о нем слова доброго не сказал ни разу, и поэтому она тоже его не любила.
– Думаю, в это воскресенье тебе следует появиться в церкви, – сказал отец.
Полковник же считал, что штуки вроде церкви – для черных и мексиканцев. Ему исполнилось сто лет, и он не упускал случая уведомить людей об их заблуждениях. Руки у него были крепкие, как шомпол, а лицо точно дубленая кожа, и люди говорили, что если он вообще может упасть, то только в собственную могилу.
– Эти священники, – говорил Полковник, – если не ухлестывают за вашими дочерьми, не сжирают всех жареных цыплят и пироги из ваших холодильников, то непременно объегоривают ваших сыновей.
Отец был раза в два крупнее Полковника, но, как не уставал повторять Полковник, мышцами силен, а разумом слаб. Ее братец Клинт купил у пастора лошадь с седлом, а под попоной обнаружилась мозоль размером со сковородку.
Отец все равно заставил ее идти в церковь, подняв ни свет ни заря, чтобы успеть в Карризо к началу занятий в воскресной школе. Глаза у нее слипались, и ужасно хотелось есть. Когда она спросила, что после смерти случится с Полковником, который в эту самую минуту безмятежно попивает дома джулеп, учительница сказала, что Полковник отправится прямиком в ад, где его будет мучить сам Сатана. В таком случае, заявила Джинни, я отправлюсь вместе с ним. Да, она была бесстыжей проказницей. Будь она мексиканкой, ее бы непременно высекли розгами.
На обратном пути она все никак не могла понять, почему отец норовит держаться поближе к училке, у которой нос похож на орлиный клюв, а изо рта пахнет так, будто кто-то внутри нее уже умер. Противная в общем, как ведро дегтя. Во время войны, говорил отец, я пообещал Господу, если выживу, ходить в церковь каждое воскресенье. Но когда ты уже должна была вот-вот родиться, у меня было так много дел, что я не сдержал данного слова. И знаешь, что случилось? Она знала – это она знала всегда. Но отец все равно напомнил: твоя мама умерла.
Джонас, старший брат, сказал, что не надо бы пугать малышку. Но отец велел Джонасу замолчать, а Клинт ущипнул ее и прошептал: в аду тебе первым делом ткнут вилами в задницу.
Она открыла глаза. Клинта нет уже шестьдесят лет. В полумраке комнаты ничего не изменилось. Дневники, вспомнила она. Однажды она уже спасла их и с тех пор хранила. Теперь эти бумаги найдут.
Сегодня мой день рождения. При помощи небольшой дозы виски пришел к выводу: я просто пустое место. Оглядываясь на прошедшие сорок пять лет, не замечаю ничего стоящего – то, что я по ошибке принимал за душу, напоминает скорее черную бездну, – я позволил другим людям создавать меня по их собственной прихоти. Спросить Полковника, так я вообще худший из его сыновей – он всегда предпочитал Финеаса и даже бедолагу Эверетта.
Этот дневник – единственная честная хроника семейства. Восьмидесятилетие Полковника планируется праздновать в Остине, и я не представляю, что можно искренне сказать о человеке, которого считают гордостью штата. Тем временем чертово лето продолжается. Телефонный кабель, идущий в Браунсвиль, надо бы закопать поглубже, а то всякий раз после ремонта мятежники вновь его взрывают. Вчера вечером сорок sediciosos[5] напали на Кинг Ранчо, в Лос-Тулитос случилось настоящее трехчасовое сражение, а президента Лиги Закона и Порядка Округа Камерон просто пристрелили, хотя не могу утверждать наверняка, считать последнее утратой или удачей.
Что до мексиканцев, когда видишь мертвые тела, валяющиеся в канавах или свисающие с деревьев, думаешь о них как о природном бедствии вроде нашествия пантер или волков. «Сан-Антонио экспресс» о них даже не пишет – на это ушло бы слишком много бумаги, – и теханос умирают безвестными; если их вообще решают похоронить, то забрасывают сверху щебнем, а чаще просто обвязывают тело веревкой и отволакивают подальше, где оно никому не будет мозолить глаза.
После того как в прошлом месяце прикончили Лонгино и Эстебана Моралесов (не знаю, кто это сделал, но подозреваю, что Нил Гилберт), Полковник придумал повесить на грудь всем нашим вакерос[6] записки: «Этот человек – хороший мексиканец. Пожалуйста, не трогайте его. Когда надобность в нем отпадет, я сам его шлепну». И они носят эти бумажки с гордостью; они прямо молятся на Полковника (как и все остальные) и называют его nuestro patron[7].
К несчастью для теханос, скотоводство здесь постепенно угасает. На прошлой неделе мы с Салливаном осматривали поврежденную ограду на западных пастбищах и к ночи насчитали только 263 коровы против 478 голов весной. Убытков на двадцать тысяч долларов, и все указывает, по меньшей мере косвенно, на наших соседей, Гарсия. Сам я скорее готов потерять королевство, чем обвинить невиновного. Но подобные чувства в наших краях редкость.
Всегда считал, что лучше бы мне родиться в Старых Штатах. Земля там пропитана кровью не меньше, чем наша, но им хотя бы больше не нужно носить оружие. Впрочем, характер у меня не самый подходящий. По мне, и Остин чересчур шумный город – так и кажется, что все его шестьдесят тысяч жителей орут разом, и все на меня. Я вообще ничего не забываю, годами храню в памяти звуки и образы, потому и остаюсь здесь, в месте, которое по-настоящему мое, неважно, подхожу я ему или нет.
Пока мы проверяли ограду, Салливан рассеянно заметил, что следы ведут на земли Гарсия, за реку, а она обмелела настолько, что перейти ее можно в любом месте.
– Вряд ли это старый Педро, – сказал он. – Но зятья его самые подлые мерзкие ниггеры каких свет не видывал.
– Ты слишком много времени проводишь с Полковником, – буркнул я.
– Он действительно sabe[8] в мексиканцах.
– Я так не думаю.
– Тогда, босс, надеюсь, вы найдете другое объяснение, почему у нас поломана изгородь и следы ведут на пастбище Педро Гарсия, а мы недосчитались пары сотен голов. Были времена, когда мы просто переправились бы через реку и вернули скот обратно, но нынче это нам не по зубам.
– Старый Педро не может больше следить за каждым дюймом своих земель, как и мы не можем следить за нашими.
– Вы же взрослый мужчина, – вздохнул он, – не понимаю, почему вы ведете себя как маленький мальчик.
Больше мы не разговаривали. Он считал личным оскорблением то, что в наши времена мексиканцам позволено иметь так много земли. Вакерос подливали масла в огонь: за высокий голос при такой массивной туше они за спиной звали Салливана Дон Кастрадо.
А что до Педро Гарсия, беды преследовали его, как брошенный пес. Двух его зятьев мексиканские власти разыскивали за кражу скота – примечательный факт, учитывая равнодушие государства к этому вопросу. На прошлой неделе я наведался было к нему, но Хосе и Чико дали мне от ворот поворот. Дон Педро нет хорошо чувствовать, заявили они, прикидываясь, что не понимают мой испанский. Я знал Педро всю свою жизнь и не сомневался, что, как бы ни был болен, он примет меня, но, конечно, молча развернул коня.
Педро постоянно не хватало рабочих рук, кустарник заполонил пастбища, и последние пару лет старик толком справлялся лишь с половиной своего стада. Год за годом он зарабатывал все меньше, нанимал все меньше работников, и с каждым годом дела шли все хуже.
Но он все равно оставался добрым малым. У него в гостях мне было уютнее, чем дома. Мы вспоминали старые времена, когда на этих землях царил мир: белые пыльные дороги, глинобитные деревенские домишки, густая трава до самого стремени и никакого колючего кустарника. Теперь эти колючки повсюду, а старые деревни в запустении. Зато кривые деревянные лачуги растут как грибы и с такой же скоростью разваливаются.
Педро во многом был мне больше отцом, чем Полковник; если он когда-нибудь и отзывался обо мне грубо, я никогда этого не слышал. Он надеялся, что мне приглянется какая-нибудь из его дочерей, и одно время я вправду с ума сходил по Марии, старшей, но Полковник был категорически против такой связи, и я, как последний трус, сделал вид, что охладел. Мария уехала учиться в Мехико-Сити, а ее сестры вышли замуж за мексиканцев, которые положили глаз на пастбища Педро.
Больше всего я боюсь, что Салливан прав и что зятья Педро замешаны в краже нашего скота. Они, наверное, не понимают последствий; не понимают, что дон Педро не в состоянии защитить их.
Салли с доктором Пилкингтоном повезли Гленна, нашего младшего, в Сан-Антонио. Вчера вечером мы наткнулись на каких-то бандитов и мальчика подстрелили. Ранение в плечо, жизни не угрожает, и Полковник, разумеется, посчитал, что мне нечего тащиться в Сан-Антонио с раненым сыном.
Полковник решил, что стрелял кто-то из наших соседей. Когда я возразил, мол, было слишком темно, чтобы разглядеть наверняка, меня тут же назвали предателем.
– Если бы ты усвоил хоть что-то, чему я тебя учил, – заявил он, – знал бы, что это Чико и Хосе.
– Ну, у тебя, наверное, глаза как у пумы, если видишь в темноте на добрый фарлонг[9].
– Как тебе прекрасно известно, – фыркнул Полковник, – я всегда видел дальше других.
Внизу собралась добрая четверть населения города (белая четверть). А еще рейнджеры, наши вакерос и вакерос Мидкиффа. Через несколько минут мы отправляемся на ранчо Гарсия.
Последнее полнолуние весны 1849-го. Мы уже два года прожили землевладельцами на Педерналес, неподалеку от Фредериксберга, когда у нашего соседа увели двух лошадей прямо посреди дня. Этот парень, которого отец называл не иначе как Сифилитиком, пришел с Аппалачей. Он воображал, что Техас – это рай для лентяев, где дрова сами складываются в поленницы, фрукты падают вам в рот, а трубка всегда набита табаком и дурманом. Таких типов полно было на новых территориях, хотя большинство поселенцев походили на моего отца – стремились разбогатеть, если удастся прожить достаточно долго, – а еще были немцы.
До прихода немцев считалось, что в жарком климате невозможно делать сливочное масло. Как и невозможно выращивать пшеницу. Рабовладение вбило это людям в головы, но немцы, которым никто ничего подобного не объяснял, заявились сюда и принялись взбивать первоклассное масло и выращивать обильные урожаи благородного злака, продавая и то и другое по баснословной цене своим обалдевшим соседям.
У немцев не было аллергии на работу, это сразу становилось ясно, стоило лишь бросить взгляд на их владения. Если, проезжая мимо поля, вы видели ровно вспаханную землю, борозда к борозде, значит, участок принадлежал немцу. Если поле каменистое, а борозды вьются так, словно их прокладывал слепой индеец, если на дворе декабрь, а хлопок еще не убран, сразу понятно, что перед вами участок местного белого поселенца, переехавшего из Теннесси в надежде, что Мать Природа в бесконечной щедрости своей каким-то чудом сама примется рабски трудиться на него.
Но я забегаю вперед. В то утро отец должен был решить сложную задачу: украдены две чахлые лошаденки, и следы неподкованных пони ведут прямиком в холмы. Здравый смысл подсказывал, что злоумышленники все еще неподалеку – никакой уважающий себя конокрад не удовлетворится шелудивыми колченогими клячами, – но закон приграничья требовал преследовать злодеев, поэтому отец вместе с другими мужчинами бросился в погоню, а меня с братом оставил, вручив каждому по ружью и посеребренному пистолету, трофею из Сан-Хасинто. Этого считалось вполне достаточно для защиты крепкого жилища, поскольку армия стояла у границы и набеги индейцев прекратились с начала 40-х.
Мужчины уехали еще до полудня, и мы с братом, совсем мальчишки, чувствовали себя абсолютно взрослыми и нимало не беспокоились. Аборигенов мы не боялись. Несколько дюжин тонкавов[10] жили неподалеку в ожидании, пока правительство откроет резервации, они, может, и рады бы ограбить каких-нибудь заезжих янки, но не рискнут досаждать местным: нам хватило бы самого ничтожного повода, чтобы броситься на индейцев.
К двенадцати годам я подстрелил самую крупную пантеру в Округе Бланко. Не терял след оленя даже на каменно-твердой земле, а внутренний компас у меня был не хуже, чем у отца. Даже мой братец, питавший странную слабость к книгам и прочей поэзии, мог заткнуть за пояс любого парня из Старых Штатов.
Да, брата я стыдился. Порой приходилось указывать ему на следы, которые он не заметил, объяснять, в какую сторону шел олень, сыт был зверь или голоден и почему вдруг забеспокоился. Видел я дальше, бегал быстрее, слышал малейшие шорохи, а ему казалось, что мне чудится.
Но братца это нисколько не волновало. Непонятно с чего, он не сомневался в своем превосходстве. И если я ненавидел каждый свежий след фургона, каждую примету появления новых поселенцев, мой брат всегда знал, что должен уехать на Восток. Он бесконечно твердил, насколько лучше жизнь в больших городах, что его мечты вот-вот сбудутся, ведь урожаи на наших землях богаты, поголовье скота увеличивается и скоро родители смогут нанять работника, чтобы заменить его.
Благодаря немцам из Фредериксберга, где было собрано больше книг, чем во всем остальном Техасе, люди вроде моего братца считались нормальными. Он знал немецкий, потому что наши соседи говорили на этом языке, французский – потому что это самый лучший язык, и испанский – потому что без этого в Техасе не проживешь. Он прочел «Страдания юного Вертера» в оригинале и заявлял, что тоже пишет роман, и гораздо лучше, хотя почитать никому не давал.
Помимо Гете и Байрона мысли моего брата занимала наша сестрица. Она была красотка, а на пианино играла так же здорово, как он читал и писал. Их близость все вокруг считали непристойной. А про мою вытянутую физиономию немцы говорили, что я похож на француза.
Могу сказать: если что непотребное и было между братом и сестрой, я этого никогда не замечал. Хотя, конечно, с ним она всегда разговаривала голоском нежным, как шелк, и сладеньким, будто с языка прямо карамель течет, а со мной обращалась ровно с дворняжкой. Братец, бывало, сочинял пьесы для домашних представлений, где они изображали несчастных влюбленных, а мне доставалась роль индейца или разбойника, который губит их жизнь. Отец притворялся заинтересованным и бросал на меня сочувственные взгляды. В целом, на фоне братца, который был «так себе, сойдет», меня отец считал почти идеальным. Но мама гордилась своими старшими детьми и возлагала на них большие надежды.
Дом – две комнаты, соединенные крытым коридором, – стоял на крутом утесе, где из скалы бил источник, питавший речку Педерналес. Деревья вокруг такие громадные, как будто растут тут со дня творения. Отец сказал, что если мы найдем место, где лес не помешает построить большой дом, то там и поселимся. Мать, конечно, думала иначе.
Мы огородили прочным забором двор и загон для скота, соорудили коптильню, амбар и конюшню, где отец устроил даже небольшую кузницу. У нас в доме были нормальные деревянные полы, стеклянные окна со ставнями и немецкая печка, которой хватало всего нескольких поленьев на целую ночь. Мебель выглядела как покупная; мормоны в Бернете все починили и заново покрасили.
В большой комнате стояли родительская кровать под балдахином и койка сестры, а мы с братом делили кровать в неотапливаемой комнатке в конце коридора, хотя я частенько предпочитал ночевать на улице, в гамаке на старом дубе. Брат зажигал свечу и читал (мать позволяла ему такую роскошь), а я не мог спать при свете.
В большой комнате стояла главная семейная ценность – клавикорды, единственное наследство, доставшееся матушке от испанских предков. По воскресеньям немцы приходили в гости – полюбоваться на такую редкость, попеть и посмотреть представление очередной пьесы моего братца. Мать заводила разговор о переезде в Фредериксберг, где дети могли бы продолжить образование. Меня она считала пропащим созданием, и не будь сама участницей моего появления на свет, отрицала бы, пожалуй, свою роль в этом деле. Я же намеревался примкнуть к рейнджерам, как только подрасту, чтобы сражаться с индейцами, мексиканцами и прочими врагами.
Оглядываясь назад, я понимаю: мать знала, что должно случиться. В те времена люди были более открыты, мы чувствовали малейшую дрожь в пространстве вокруг, чуяли приближение опасности; даже типы вроде моего братца жили в согласии с природными законами. Это сейчас люди закованы в броню. Ничего не видят и не слышат. Земля искалечена, и Закон извращен. В Книге Господа сказано: я соберу вас в Иерусалиме и расплавлю вас в горниле моего гнева. Сказано, что так очистятся земли, которые нечисты[11]. Я согласен. Нам нужен великий пожар, пламя от океана до океана, и клянусь, я утоплюсь в керосине, если позволено будет запалить тот обещанный огонь.
Впрочем, я отвлекся. В тот день я старался заняться полезным делом, как все тогдашние мальчишки, – мастерил ярмо для быка. Сестра выглянула из дома и крикнула: «Илай, ступай принеси матушке из холодной кладовки над родником все запасы масла и варенья».
Я поначалу сделал вид, что не слышу, потому как нечего ей командовать, а что до ее предполагаемого очарования, оно давно не действовало. Признаюсь, частенько я дьявольски ревновал ее к брату, к тому, как они, бывало, сидели рядышком и улыбались чему-то, им одним понятному. Вдобавок она меня невзлюбила после того, как недавно я увел лошадь у ее главного поклонника, эльзасца по имени Хайберт. И неважно, что я вернул лошадь в лучшем состоянии, чем брал, порадовал животное, научил слушаться опытного наездника, Хайберт все равно ее бросил.
– Илай!
Будто на скотину упрямую орет. Жаль мне того бедолагу, который свяжется с ней навеки.
– Масло почти кончилось, – крикнул я в ответ. – Отец взбесится, если вернется, а масла нет.
И продолжил свое занятие. Здорово было сидеть в тени, а вокруг, миль на сорок, зеленеют холмы. А внизу речка да несколько маленьких водопадиков на ней.
Кроме ярма я решил выстрогать новое топорище для своего топора – как раз подыскал подходящую упругую ветку, получится мягче, чем нравилось отцу, а на конце еще приделаю полоску оленьего меха, чтоб не скользило.
– Ну-ка, поднимайся. – Сестра, в своем лучшем голубом домашнем платье, стояла прямо надо мной. – Тащи масло, Илай. Я не шучу.
Я посмотрел на нее снизу вверх, заметил свежий прыщик, который она попыталась чем-то замазать. Когда я принес масло и консервы, мать уже растопила печь и распахнула все окна, чтобы в доме было не так жарко.
– Илай, – окликнула она меня, – сходи к реке, налови рыбы, ладно? И хорошо бы фазана, если попадется.
– А индейцы? – спросил я.
– Ну, даже если поймаешь, не тащи сюда. Не стоит обниматься с дьяволом раньше времени.
– А где наш Святой Мартин?
– Ежевику собирает.
Прихватив удочку, ягдташ и отцовский «ягербуш», я аккуратно спустился по крутому известковому склону. «Ягербуш» стрелял одноунцевыми пулями, имел двойной спусковой крючок и вообще считался одним из лучших ружей в приграничье. Но отцу он казался слишком громоздким, чтобы перезаряжать, сидя в седле. Братец было заявил на него права, но выяснилось, что отдача чересчур сильна для его поэтической натуры. Ружье было чуть укорочено, но меня все устраивало. Из него запросто можно было уложить хоть старейшего из племени Эфраимова или, если хотите, сшибить белку с ветки на любом расстоянии – стреляешь специально мимо, а белка падает замертво от одного грохота, шкурка целехонька. Я был очень доволен «ягербушем».
Педерналес – речка мелкая и узкая, ярдов сто в ширину и всего несколько футов глубиной. По берегам росли старые кипарисы и сикаморы, а в самой реке полно водопадов и живописных заводей, где резвились угри. Как и большинство рек Техаса, для плавания в лодке она не приспособлена, что, по мне, даже хорошо – народу на реке поменьше.
Я нарыл червей на берегу, набрал чернильных орешков на поплавки и отыскал удобное местечко в тени кипариса. Выше по склону раскинула ветви шелковица, усыпанная ягодами, – их было столько, что никаким птицам не справиться. Сняв рубаху, я забрался на дерево и нарвал ягод, сколько мог, чтоб отнести матушке.
Потом занялся рыбалкой, но все время был настороже – дома-то мне снизу не видно было. Индейцы любили проехаться вдоль русла реки, а отец забрал единственную магазинную винтовку. Впрочем, оно и к лучшему, потому как я вынужден был внимательно смотреть по сторонам – капли поблескивают на камнях, следы скунса в грязи, цапля в дальней заводи. Даже рысь пряталась в ивняке – думала, никто ее не заметит.
Дальше по берегу в ореховой роще белки баловались с зелеными еще орехами – надкусывали их и швыряли на землю. Мне всегда было любопытно, почему белки так поступают, они ведь портят половину орехов, прежде чем те созреют. Надо бы преподать им урок. Беличья печень – лучшая наживка; будь сам Создатель рыбаком, он бы только ее и использовал. Но тяжелое ружье против пушистых хвостов – это чересчур. Жаль, что у меня не было с собой «кентукки» 36-го калибра. Я присмотрелся внимательнее к шелковице, которую набрал для матери. В общем, вскоре шелковица кончилась. Мама все равно больше любит ежевику. Шелковицу она считает чем-то вроде чая из сассафраса, дурной заменитель.
Просидев еще час с удочкой, я заметил на другом берегу стайку индеек и подстрелил одну. Начисто снес ей голову с семидесяти ярдов. Я в отличие от брата умел метко стрелять. Птица продолжала бешено хлопать крыльями в попытке взлететь, а кровь фонтаном била вверх. Выстрел, который мог бы остаться в истории.
Привалив удочку камнем, я прочистил ствол, отмерил порох и зарядил ружье. Потом побрел вброд через реку за своим трофеем.
Рядом с индейкой, лежавшей в луже крови, из песка торчал наконечник копья, дюйма четыре длиной. Я присел рядом и долго разглядывал его; две бороздки у основания, которые пытаются копировать нынешние мастера. Местный кремень другого цвета, от кремового до коричневого, и это поведало мне кое-что еще – наконечник проделал долгий путь.
Когда я вернулся к своей удочке, та медленно плыла вниз по реке, а на крючке болтался здоровенный сом – такой случай выпадает один на миллион. Я боялся, что упущу рыбину, но сумел без труда вытащить ее на берег. Странно это все, – задумался я. Сидя на берегу, я заметил нечто непонятное и в небе над головой. Приложил к глазу неплотно сжатый кулак и в эту самодельную подзорную трубу разглядел Венеру, заметную на небосклоне ясным днем. Очень дурной знак. Я подхватил индейку, сома, измазанную шелковицей рубашку и торопливо поволок все добро домой.
– Быстро ты, – удивилась мать. – Только одна рыбина?
Я протянул ей индейку.
– Мы услышали выстрел и заволновались, – сказала сестра.
– Я не уходил далеко от дома.
– Индейцы не тронут, – успокоила мама. – Солдаты теперь повсюду.
– Я не за себя боялся, а за тебя и Лиззи.
– О, Илай, – улыбнулась мама. – Мой маленький герой.
Она словно бы не заметила испорченной рубахи, и еще от нее пахло бренди, который мы хранили для важных гостей. И от сестры тоже несло бренди. Должно быть, ей ударило в голову, потому что она нежно чмокнула меня в щеку. Я разозлился. Хотел напомнить им про Майлза Уоллеса, которого похитили около месяца назад. Но в отличие от бедняги Уоллеса, которого команчи скальпировали уже в нескольких милях от дома, я-то не был косоглазым уродом. Мне, может, даже хотелось иногда, чтобы они меня украли, – ведь индейцы только и делают, что ездят верхом да стреляют.
Еще раз проверив наш арсенал, я вышел из дома и вскарабкался в свой гамак, откуда видно было и реку, и дорогу, и вообще всю округу. «Ягербуш» прихватил с собой. Неплохо, конечно, подстрелить добычу, покачиваясь в гамаке, – вот такая жизнь была бы по мне, – но до сих пор мне это не удавалось. Сквозь заросли кизила у родника я видел, как брат собирает ежевику. Дул легкий ветерок, и было очень приятно нежиться в тени, вдыхая аппетитные запахи с матушкиной кухни. Братец, конечно, прихватил с собой ружье, но бросил его в стороне, дурацкая привычка. Отец сурово относился к таким вещам – коли берешь с собой оружие, держи его под рукой.
В тот день брату повезло, индейцев мы не видели. Ближе к закату я заметил, как что-то движется в камнях над рекой, прячется за стволом кедра, вновь выглядывает, но оказалось, что это просто волк. На таком расстоянии можно было принять его за койота, но койоты бегают поджав хвост, как брехливые псы, а волки гордо держат хвост прямо. У этого зверя хвост торчал прямо, и он был светло-серым, почти белым. Пришлось сползти с дерева, чтобы ветки не мешали, и пристроиться у края утеса. Я взял зверя на мушку, целясь чуть выше спины. Он остановился, вскинул голову, принюхиваясь, видать, к нашему обеду. Я взвел первый курок, потом мягко нажал на спуск. Волк взвился в воздух и тут же рухнул замертво. Отец использовал для пыжей промасленную оленью кожу, и наши пули летели дальше и точнее, чем те, что с хлопковыми пыжами, как у большинства жителей границы.
– Илай, это ты стрелял? – крикнула сестра.
– Это просто волк, – отозвался я. Подумал, что надо бы спуститься за шкурой – белый волк, никогда таких прежде не видел, – но решил не рисковать, все-таки уже смеркалось.
Ужин задержался допоздна, потому что готовили на этот раз все, что нашлось в кладовой. Зажгли свечи, штук семь или восемь, тоже невиданная роскошь. Мать с сестрой стряпали весь день напролет и подавали теперь одно блюдо за другим. Все мы понимали, что это вроде наказания для отца – за то, что бросил нас одних, ввязавшись в сумасбродную затею, но все помалкивали.
Мы с братом пили холодное молоко, а мать с сестрой прикончили целую бутылку белого вина, которую мы купили у немцев. Отец хранил это вино для особого случая. Ужин начался с белого хлеба, масла и вишневого джема, потом ели копченый окорок, сладкий картофель, жареную индейку, жареную рыбу, фаршированную диким чесноком, стейки, запеченные на углях, последние весенние сморчки, тоже зажаренные в масле, и теплый салат из амаранта и шпината, заправленный сливочным маслом с чесноком. В жизни не ел так много масла. На десерт было целых два пирога – с ежевикой и со сливой, которые сегодня набрал братец. В кладовой не осталось ничего, кроме сухарей и солонины. Если отцу хочется гарцевать в компании с Сифилитиком, заявила мать, пускай и питается, как Сифилитик.
Я чувствовал себя немножко виноватым из-за отца, но не мог удержаться и с удовольствием умял свою порцию. А вот мать совсем не смущалась и даже потребовала еще вина. После ужина всех сморило.
Я отнес остатки окорока в холодный погреб к роднику и присел поглядеть на звезды. Я сам придумал им названия: Козел, Гремучая Змея, Бегущий Человек, – а братец вечно совал мне Птолемея, в котором никакого толку. Дракон похож на змею, а вовсе не на дракона. Большая Медведица выглядит в точности как бегущий человек, никакого медведя там ни в жизнь не разглядеть. Но мой брат не выносил того, в чем была хоть толика здравого смысла, и все мои попытки переименовать созвездия провалились.
Я загнал лошадей в конюшню, запер ее изнутри, а сам выбрался через крышу. Если индейцы задумают их увести, это потребует времени. Лошади стояли спокойно – добрый знак, потому как индейцев они чуяли лучше, чем собаки.
Когда я вернулся в дом, мать с сестрой уже улеглись на родительской кровати, а брат устроился на койке сестры. Обычно-то мы с ним спали в своей комнате, но в этот раз я не стал возражать. Пристроив ружье, патронташ и башмаки рядом с кроватью, я задул последнюю свечу и забрался под одеяло к брату.
Около полуночи собаки затеяли свару. Все равно я спал вполуха и сразу подскочил к двери, немножко волнуясь, как бы мама или сестра не заметили, что там торчит у меня из-под ночной рубахи.
Но тут же забыл обо всем. Дюжина мужчин у забора, еще больше в тени у дороги и еще больше на скотном дворе. Раздался собачий визг, а потом самая маленькая наша собачонка, Пердида, метнулась в кусты, как раненый олень.
– Вставайте все, черт побери! – шепотом завопил я. – Мам, подымайся. Давайте, все, подъем.
Луна уже взошла, и было светло как днем. Индейцы вывели со двора трех лошадей. Любопытно, как они сумели пробраться в конюшню. Наш бульдог крутился у ног высокого воина, будто тот был его лучшим приятелем.
– Подвинься-ка. – Брат, мама и сестра выбрались из постели и стояли позади меня.
– Там полно индейцев.
– Наверное, это Задира Джо и его тонки, – предположил брат.
Я молча уступил ему наблюдательный пункт и пошел поворошить очаг, чтобы стало немного светлее. С тех пор как провозгласили республику, с индейцами не было проблем: американская армия постоянно присутствовала в Техасе, охраняя границы. Интересно, где эти вояки сейчас. Я подумал, что нужно зарядить все оружие, потом вспомнил, что уже сделал это. Вспомнился стишок: ручка костяная, лезвие «Барлоу», лучше нет подарка другу дорогому. Я знал, что будет дальше: индейцы начнут ломиться в дверь, мы их, разумеется, не впустим, тогда они попытаются двери выломать. А когда устанут или им надоест, просто запалят дом и перестреляют нас, когда мы начнем выскакивать наружу.
– Мартин? – нетерпеливо окликнула мать.
– Он прав. Их по меньшей мере пара дюжин.
– Тогда это, наверное, белые, – предположила сестра. – Банда конокрадов.
– Нет, это точно индейцы.
Я устроился с ружьем в углу, точно напротив двери. По стенам, в приглушенном красном свете, метались тени. Интересно, попаду ли я в ад. Мать с сестрой уселись на кровати, брат мерил шагами комнату. Мать гладила сестру по голове, приговаривая: «Ш-ш-ш, Лиззи, все будет хорошо». В полумраке их глаза казались пустыми впадинами, как будто грифы уже добрались до них. Я отвернулся.
– Твое ружье уже взведено, – сказал я брату. – И пистолеты тоже.
Он покачал головой.
– Если мы начнем стрелять, они, может, обойдутся только лошадьми.
Я подумал было, что он станет спорить, но он молча отошел в угол и взял ружье.
– Я уже взвел, – повторил я.
– Может, они подумают, что нас нет дома, – пролепетала сестра, с надеждой глядя на брата.
– Они видят, что у нас огонь в очаге горит, Лиззи.
Слышно было, как индейцы бряцают какими-то железками в сарае, тихо переговариваясь. Мама подтащила табуретку к двери и встала на нее, чтобы посмотреть в маленькую амбразуру наверху.
– Я вижу только семерых.
– Их не меньше тридцати, – буркнул я.
– Папа придет на помощь, – проговорила сестра. – Он узнает, что они здесь.
– Возможно, когда увидит пламя, – вздохнул брат.
– Они идут сюда.
– Слезь оттуда, мам.
– Тише, – испугалась сестра.
В дверь ударили, и мама едва не свалилась с табурета. Salir, salir[12]. Грохот в дверь. По-испански говорили почти все дикари, если они вообще говорили на каких-либо языках кроме родного. Дверь могла выдержать лишь несколько выстрелов, и я потянул маму подальше от входа.
Tenemos hambre. Nos dan los alimentos[13].
– Это смешно, – сказал брат. – Кто в это поверит?
Наступила тишина, а потом мама обернулась к нам и произнесла специальным «учительским» голосом:
– Илай и Мартин, пожалуйста, положите ружья на пол.
Она начала отодвигать засов, и тут я понял, что все, что говорят про женщин, – правда. У них действительно нет здравого смысла, и им нельзя доверять.
– Не открывай дверь, мама!
– Держи ее, – бросил я Мартину. Но он не шелохнулся.
Я смотрел, как поднимается засов, и поудобнее перехватил ружье. Лунный свет хлынул в образовавшуюся щель, но мать ничего не заметила; она отодвигала засов, как будто впускала в дом старых друзей, как будто ждала этого момента со дня нашего появления на свет.
В газетах пишут, что матери на границе приберегают последние пули для своих детей, чтобы те не достались дикарям, но никто никогда не слышал о таких случаях. На самом деле все наоборот. Всем понятно, что я, например, в самом подходящем возрасте – индейцы обязательно сохранят мне жизнь. Брат и сестра чуть постарше, но сестрица хорошенькая, а брат выглядит младше своих лет. А вот матери нашей почти сорок. И она прекрасно понимала, что с ней сделают.
Дверь распахнулась, двое мужчин оттолкнули мать с дороги. Третий остановился на пороге и, прищурившись, пытался рассмотреть, что происходит в полумраке комнаты.
Грянул мой выстрел, он взмахнул рукой и рухнул на спину. Индейцы бросились прочь, я крикнул брату, чтобы прикрыл дверь, но он не шевельнулся. Я сам кинулся закрывать ее, но мертвый индеец лежал прямо на пороге. Я ухватил его за ногу, пытаясь втащить внутрь, и тут он пнул меня прямо в челюсть.
Когда я пришел в себя, деревья качались в лунном свете, в ночи раздавались крики. Индейцы сгрудились по ту сторону двери; они возникали на пороге, стреляли и вновь отскакивали за угол. «Мартин, кажется, меня ранили», – послышался крик сестры. Брат сидел неподвижно. Я подумал, что его подстрелили. Стрельба на минуту стихла, потому что пороховой дым мешал прицелиться, и я успел выхватить ружье из рук брата, проверил, взведен ли курок, и направил ствол в сторону двери, но тут мать остановила меня.
Потом я очутился на полу. Сначала показалось, что дом рухнул, но это был какой-то индеец. Я вцепился в его шею, но моя голова вновь стукнулась об пол. Очнулся я на улице, под деревьями.
Попытался было подняться, но меня сбили с ног, и еще, и еще. Чьи-то ноги, земля, опять ноги в мокасинах. Я вцепился зубами в эту ногу и получил очередной удар, а потом меня ухватили за волосы, будто собираясь вырвать их с корнем. Я ждал удара топором.
Приоткрыв глаза, увидел перед собой огромное красное лицо. От человека пахло луком и выгребной ямой, и он пригрозил мне ножом, без слов объяснив: или я веду себя тихо, или он отрежет мне голову. Потом он крепко связал мне руки.
Он не похож был на индейца. Аборигены, жившие рядом с белыми, были сухощавыми, маленькими и легкими. А этот здоровенный и грузный, с квадратной головой и широким носом; он больше походил на негра, чем на долговязого голодного индейца, и шел, выпятив грудь, как будто имел полное право грабить нас.
За воротами сгрудились штук двадцать лошадей, и столько же индейцев хохотали и перебрасывались шуточками. Никаких признаков матери, или сестры, или брата. Индейцы были голые до пояса и все раскрашены, точно сбежали из бродячего цирка, у одного лицо разрисовано как череп, у другого такой же череп намалеван на груди.
Несколько индейцев обшаривали дом, некоторые рылись в конюшне и сарае, но многие просто стояли в стороне, лениво привалившись к забору. Белые, которых я знал, после перестрелки обычно еще несколько часов нервничали, громко разговаривали, никак не могли успокоиться, а эти индейцы позевывали, потягивались, словно вернулись с мирной вечерней прогулки. Кроме, разве, того, в которого я стрелял. Он сидел под стеной дома, на губах у него пузырилась пена, а грудь окровавлена. Он, наверное, отскочил в сторону, когда курок щелкнул, – говорят, у дикарей рефлексы, как у животных. Его дружки заметили, как я на него смотрю, подскочили и заорали таибону вукупатуи[14], а потом сильно ударили меня по голове.
Я надолго провалился в беспамятство и даже успел предстать перед неким человеком, который должен был судить меня за все мои грехи. Это оказался святой Петр, но почему-то похожий на нашего школьного учителя, который меня терпеть не мог, и я понял, что отправляюсь в ад.
А потом индейцы сгрудились вокруг чего-то, лежащего на земле. Белые ноги, извивавшиеся в воздухе, а между ними голая мужская задница и кожаные штаны. Я увидел, что это моя мать, и по тому, как двигался мужчина, как ритмично позвякивали колокольчики на его штанах, догадался, что он с ней делает. Потом он встал, поправил одежду, и на его место прыгнул следующий. Я приподнялся, но в ушах зазвенело, земля полетела мне навстречу, и я подумал, что на этот раз точно уже умер.
Прошло время, и я вновь услышал голоса. Неподалеку от забора заметил еще одну кучку индейцев и расслышал стоны сестры. Индейцы делали с ней то же, что и с матерью.
Мне казалось, что я просто сплю. Это сон. И все было прекрасно, пока я не очнулся окончательно под воинственные вопли и не увидел, что все еще лежу в нашем дворе. Мать, обнаженная, отползала подальше от индейцев; она добралась до порога дома и пыталась скрыться внутри. В комнате кто-то колотил по клавишам клавикордов, а за спиной у матери что-то раскачивалось, и я разглядел, что это стрела.
Индейцы, видать, решили, что ей нечего делать в доме, и принялись стрелять в нее из луков. Она продолжала ползти. Наконец один из индейцев подошел к ней, поставил ногу ей на спину, прижав к земле. Ухватил ее за волосы, сильно потянул, приподнимая голову, и вытащил свой длинный нож. С того момента как я пришел в себя, мать не издала ни звука, даже когда стрелы одна за другой вонзались в ее тело, но тут она закричала. И я увидел, как другой индеец приближается к ней с отцовским топором.
Я катался по земле, выл, но тут все во мне застыло. Я не смотрел на мать и не знаю, слышал что-нибудь или нет. Где же Мартин и Лиззи? Неподалеку на земле белело какое-то пятно, и еще одно, и я понял, что это Лиззи – лежит там же, где они ее бросили. Потом, когда нас выволакивали за ворота, я разглядел тело, с отрубленными грудями и разбросанными вокруг кишками. Я понимал, что это моя сестра, но она больше не выглядела как человек.
Я подполз к забору, где лежал мой брат. Он рыдал, потом затихал ненадолго, потом опять рыдал. А я не мог издать ни звука. Собравшись с силами, приподнялся глянуть на мать. Она лежала лицом вниз, вся утыканная стрелами. Индейцы бродили по двору туда-сюда. Брат молча следил за происходящим. Я начал задыхаться, закашлялся, потом меня вырвало. Когда я успокоился, брат сказал: «Я думал, ты умер. Я долго смотрел на тебя».
У меня словно клин застрял между глаз.
– Я сначала думал, отец вот-вот вернется, а теперь понимаю, что мы будем уже за много миль отсюда, прежде чем кто-то узнает, что произошло.
Юный индеец увидел, что мы разговариваем, и пригрозил ножом, но как только он отошел, Мартин сказал:
– Лиззи ранили в живот.
Я понимал, о чем он, и вспомнил, как он сидел там, когда мать отодвигала засов, спокойно сидел, пока я пытался оттащить индейца от порога, сидел с заряженным ружьем, когда индейцы стреляли в нас. Но у меня слишком болела голова, чтобы что-то говорить. В глазах опять потемнело.
– Ты видел, что они сделали с ней и с мамой?
– Краем глаза, – прохрипел я.
Команчи вытаскивали из дома наши вещи, швыряя в кучу посреди двора все, что им было не нужно. Кто-то рубил топором клавикорды. Я надеялся, что индейцы добьют нас или что я опять потеряю сознание. Брат не отводил взгляда от тела сестры. Индейцы выносили стопки книг, и я решил было, что для костра, но они почему-то укладывали книги в седельные сумы. Потом я узнал, что они, оказывается, используют бумагу для своих щитов, плотно набивая ее между двумя слоями бизоньей кожи. Такой щит не всякая пуля пробьет.
Индейцы выволокли во двор перины, вспороли их, пух и перья летели в воздухе, как снежные хлопья. И медленно засыпали тело матери. Нас начали кусать муравьи, но было все равно; брат все так же не отводил взгляда от сестры.
– Не смотри.
– Я так хочу.
Жар привел меня в чувство. В огромном костре полыхало все, что не пригодилось индейцам, – в основном мебель. Ветка магонии впилась мне в бок. Огонь разгорался все сильнее, в его пламени я заметил наших псов, убитых, и подумал, не бросят ли в костер и нас. Говорили же, что индейцы привязывают людей к фургонам и поджигают. Я оглядел себя, прикидывая, что можно было бы сделать, но, по-честному, было плевать.
– Я могу немножко пошевелить руками, – сообщил я брату.
– Зачем?
– Мы должны быть готовы.
Он промолчал.
– Пить хочешь?
– Конечно, хочу.
Огонь уже бушевал вовсю; мох, которым поросли ветви над нами, задымился. Копоть от сожженного имущества оседала на наших лицах и волосах, в темноте метались искры. Брат весь был засыпан пеплом, как труп давным-давно умершего человека. Я вспомнил лица матери и сестры, когда они сидели рядышком на кровати.
При свете костра индейцы рассматривали отцовские инструменты, а я запоминал все, что они взяли: подковы, молотки, гвозди, обода для бочек, пилу, топор и колун, револьвер, тесло и рубанок; удила, уздечки, седла и стремена; ружье моего брата. Мой «ягербуш» для них оказался слишком тяжелым, и они разломали его, шмякнув об угол дома. Они забрали наши ножи, напильники, вилы и шилья, сверла, пули, формы для отливки пуль, бочонки с порохом, капсюли, волосяные веревки. Наши три молочные коровы прибрели на шум, индейцы пристрелили их из луков. Они были в прекрасном настроении. Горящие поленья они вытаскивали из огня и швыряли внутрь дома, увязывали в узлы последнее барахло, подтягивали подпруги, готовясь уезжать. Из дверей и окон дома повалил дым, а потом кто-то развязал мне руки и рывком поставил на ноги.
Нашу одежду швырнули в костер вместе со всем остальным, а нас нагишом погнали за ворота, прямо в поле, к большой ремуде[15] из индейских пони вперемешку с крупными американскими лошадьми. Индейцы, не обращая на нас внимания, о чем-то лопотали между собой – все умс да угс, это вообще не язык. Было там, конечно, несколько слов, похожих на испанские, да еще одно слово, которое они нам постоянно повторяли, – таибо, таибо то, таибо это. Еще не рассвело, мы были босиком, и я старался не наступить на колючку и чтобы мне не отдавили ногу переминавшиеся в темноте лошади. Все-таки делать хоть что-то было легче, но потом я напомнил себе, что это все равно не имеет смысла.
Нас взгромоздили на лошадей и крепко привязали к их спинам, руки связали впереди. Могло быть хуже, иногда индейцы возили пленных поперек седла, как мешки с мукой. Мой пони все время дергался, ему не нравилось, как я пахну.
Лошади фыркали, топали, индейцы перекрикивались в темноте, и тут мой братец разрыдался, а я жутко разозлился, что он ревет перед индейцами. А потом я и сам заревел. Проехали наше нижнее пастбище – три месяца мы выкорчевывали здесь пни и кустарник – и ореховую рощу, которую я присмотрел для себя. Я подумал о людях, которые выжили нас из Бастропа, называли мою мать черномазой и отсудили наш участок. Когда я убью всех индейцев, вернусь и убью всех новых поселенцев; я сожгу их город до основания. Сначала я надеялся, что появится отец, а потом мне стало стыдно за эти надежды.
Мы перешли на рысь, и высокая трава хлестала по голым ногам. Лошади вытянулись в цепочку, индейцы один за другим исчезали в темноте леса, а потом и мой пони скрылся во мраке.
Грейп-Крик мы пересекли в единственном месте, где не надо было прыгать, перебрались через болотце, о котором я и не подозревал, а у подножия Кедровой горы перешли на галоп. Белыми пятнами по склону рассыпались наши коровы. Мы двигались по дну длинной лощины, то выезжая на открытое пространство, то скрываясь в тени деревьев, из тьмы на свет и обратно во тьму. Индейцы, полагаясь на чутье лошадей, пустили их вперед. Я присматривал за братом. Всадники, скакавшие позади нас, ловко объезжали все препятствия, будто сама темнота ночи вела их.
Мой пони ни разу не споткнулся и не запыхался, несмотря на темноту и кочки под ногами. Мы приближались к подножию Горбатой горы, границе известных мне земель. Можно было свернуть в лес и попробовать ускакать, но я сомневался, что справлюсь, а уж у моего брата точно не было шансов уцелеть в одиночку. Выше по склону я заметил небольшой табун мустангов, которых можно было бы поймать и объездить. Они молча смотрели, как мы скачем мимо.
Через пару часов сменили лошадей. Ноги и ягодицы у меня были в ссадинах, а лицо, грудь и руки исхлестаны ветками. Брату досталось еще больше, у него все тело было покрыто коркой из крови и грязи. Но нас пристроили верхом, как прежде, и мы помчались дальше в том же сумасшедшем темпе. Появилась река, должно быть Льяно. Невероятно, что мы забрались уже так далеко.
– Это то, о чем я думаю? – простонал брат.
Я молча кивнул.
– Нам конец, – продолжал он. – Целый день пути.
Потом мы уткнулись еще в одну реку, на этот раз, наверное, Колорадо, после чего опять меняли лошадей. Судя по запаху, мой брат обделался. Когда меня поставили на землю, я присел, вытянув связанные руки перед собой, и помочился, прямо между лошадей. Ноги сводило судорогой, я едва держался на корточках. Какой-то индеец пнул меня, но я не собирался ехать дальше в собственных испражнениях, поэтому не реагировал, пока не закончил свои дела. Потом они просто подняли меня за волосы. Казалось, ниже пояса у меня уже не осталось ни клочка кожи. Меня пристроили на пони: индейцы не доверяли лошадям белых.
Перед рассветом мы остановились в третий раз, в глубоком каньоне на берегу реки. Кажется, это была все та же Колорадо, но никакая армия сюда не добралась бы. Солнце еще не взошло, но уже можно было различать цвета. Индейцы чего-то ждали. Они напились из реки и теперь потягивались, разминая затекшие спины, перекладывали что-то в седельных сумах. Я впервые увидел их при свете.
У них были луки, колчаны и копья, короткоствольные мушкеты, томагавки и большие ножи, лица их были размалеваны стрелками и дурацкими солнышками, кожа совсем гладкая, даже брови сбриты. А прически как у голландских девочек – две длинные косы по сторонам, но в них вплетены медные, серебряные и разноцветные бусины.
– Я знаю, о чем ты думаешь, – сказал брат.
– Они похожи на шлюх, – буркнул я, хотя на самом деле так не думал.
– Скорее на актеров из театра. – И добавил: – Не втягивай нас в новые неприятности.
Потом коренастый воин подошел и, подталкивая копьем, отогнал нас подальше друг от друга. На спине у него остались засохшие кровавые отпечатки ладоней, а на штанах впереди большое пятно. То, что я принял за куски бычьей кожи, свисавшие с его пояса, оказалось человеческими скальпами. Я отвернулся и уставился на реку.
Впереди виднелась небольшая площадка, откуда, наверное, открывался неплохой обзор; позади индейцы прогуливали лошадей по траве вдоль реки. Они о чем-то поспорили, а потом большинство отправилось к той обзорной площадке. Один из них вел в поводу лошадь, к которой было приторочено тело воина, в которого я стрелял. Я не знал, что он умер, по спине пробежал холодок. Брат побрел к реке. Двое из индейцев, охранявших нас, приподняли было топоры, но, когда я открыл глаза, брат все еще оставался целехонек – он плескался в реке, смывая с себя собственное дерьмо. Индейцы разглядывали его бледную щуплую фигуру, чахлую грудь, впалую от чтения книжек.
Отмывшись, он вернулся на берег и уселся рядом со мной.
– Надеюсь, чистая задница стоила того, что тебя чуть не пристрелили.
Он ободряюще похлопал меня по ноге.
– Я хочу, чтобы ты знал, что случилось прошлой ночью.
Я не хотел знать больше того, что уже знал, но не смог возразить ему и просто молчал.
– Мама, конечно, такого не ждала, но, думаю, они не собирались убивать Лиззи. Когда они увидели, что она ранена, очень внимательно осмотрели рану, даже соорудили что-то вроде факела, чтобы их старший оценил положение. Должно быть, дело было совсем плохо, потому что они отошли в сторону и о чем-то совещались, а потом вернулись, раздели ее донага и изнасиловали. – Он смотрел вверх по течению реки, где индейцы взбирались по стене каньона. – Лиззи, Лиззи, Лиззи.
– Она теперь в лучшем мире.
Он пожал плечами:
– Она теперь нигде.
– Но есть еще папа, – напомнил я.
Он лишь фыркнул в ответ.
– Как только папаша узнает, что случилось, он первым делом рванет к своей любовнице в Остине.
– Это подло. Даже для тебя.
– Люди напрасно говорить не станут, Илай. Пора бы тебе и это знать.
Индейцы покосились в нашу сторону. Я надеялся, что они запретят нам болтать, но им и дела не было.
– Мама знала, что сможет тебя спасти, – продолжал он. – Лиззи и меня… вряд ли. Но ты – совсем другое дело.
Я сделал вид, что не понимаю его, и огляделся вокруг. Стены каньона возвышались на несколько сотен футов, из трещин торчали кусты барбариса и соцветия медвежьей травы. Узловатый старый кедр вцепился в склон, он походил на дымовую трубу, в ветвях скрывалось орлиное гнездо. Несколько высоких кипарисов равнодушно стояли над рекой, им и полтысячи лет нипочем.
Солнце коснулось верхнего края каньона, и тут раздались скорбные вопли и пение. Потом грянул выстрел и погребальное шествие двинулось обратно к реке. Вернувшись, индейцы принялись колотить и пинать нас, пока брат опять не обгадился.
– Я не выдержу, – простонал он.
– Держись.
– Не могу.
Некоторые из индейцев считали, что нас надо отвести к могиле убитого воина и пристрелить там, вместе с его лошадью, но главный, тот, кто вытащил меня из дома, был против. Набитеку текванивапи Тошавей[16], говорили они. Братец уже начинал понимать отдельные слова языка команчей; Тошавей звали их вождя. Его уговаривали, предлагали, требовали, но Тошавей не уступал. Он видел, что я наблюдаю за ним, но обращал на это внимания не больше, чем на собаку.
Брат философски закатил глаза, и я сразу занервничал.
– Знаешь, – проговорил он, – я все время надеялся. Надеялся, что как только взойдет солнце и они разглядят нас получше, то сразу поймут, что совершили чудовищную ошибку, что мы такие же люди, как они, – или, по крайней мере, поймут, что мы тоже люди, но сейчас надеюсь, что это вовсе не так.
Я молчал.
– До меня дошло, что именно сходство, которое должно бы нас спасти, нас и погубит. Мы, конечно, не властны над судьбой, но и они, в конце концов, тоже, и именно поэтому они нас убьют. Чтобы хоть на время спастись от собственных ужасающих мыслей.
– Прекрати, – взмолился я. – Перестань болтать.
– Да им все равно, – возразил он. – Им безразлично, что мы там лопочем.
Я понимал, что он прав, но тут индейцы прекратили свой спор и те, кто настаивал на нашем убийстве, подошли и вновь начали нас избивать.
Когда они закончили, брат лежал в луже между камней, под странным углом повернув голову и глядя прямо в небеса. Я захлебывался кровью, меня рвало. Стены каньона покачивались, в глазах все плыло. Хорошо бы, чтобы они нас прикончили. Я заметил волка, выглядывавшего из-за края обрыва, но моргнул, и зверь пропал. Я вспомнил того белого волка, что подстрелил накануне, это был дурной знак, потом вспомнил про мать и сестру и подумал, добрались ли до них уже дикие звери. Я громко завыл, зарыдал и тут же получил очередную затрещину.
Мартин словно похудел фунтов на двадцать; колени, локти, подбородок кровоточили, он весь был в грязи и песке. Индейцы седлали свежих лошадей. Я умирал от голода и, прежде чем меня затолкали на лошадь, успел вдоволь напиться из реки.
– Тебе нужно попить, – сказал я брату.
Он только помотал головой и продолжал лежать, прикрывая ладонями свои причиндалы. Индейцы рывком поставили нас на ноги.
– В следующий раз хотя бы, – настаивал я.
– Я думал, как замечательно, что мне никогда больше не придется подняться. А оказалось, что меня не убили. Плохо.
– Могло быть хуже.
Он только пожал плечами.
Мы мчались все так же стремительно, и даже если индейцы устали, они не подавали виду, как не подавали виду, что, возможно, проголодались. Они были настороже, но спокойны. Время от времени я оглядывался на ремуду, скакавшую следом за нами по каньону. А брат не умолкал ни на минуту.
– Знаешь, я все время смотрел на маму и Лиззи, – все никак не мог он остановиться. – Я все думал, где у человека может быть душа, в сердце или, возможно, в костях, и представлял, что она вылетит, если тело разрезать. Но их же изрезали в куски, а я не заметил, чтобы что-то вылетело наружу. Это точно, я бы не прозевал такое.
Я пытался пропускать все мимо ушей.
Потом он спросил:
– Ты можешь представить белого, даже тысячу белых, так легко и беспечно скачущих по индейским территориям?
– Нет.
– Забавно, все называют их дикарями, варварами, красными дьяволами, но теперь, когда мы рассмотрели их так близко, думаю, все ровно наоборот. Они ведут себя, как боги. В смысле, как древние герои или полубоги, поскольку, как ты продемонстрировал, пускай и не без ущерба для себя, эти индейцы определенно смертны.
– Умоляю, заткнись.
– Заставляет задуматься о проблеме негров, верно?
К полудню мы выбрались из каньона. Впереди расстилалась холмистая прерия, усеянная астрами, примулами, чертополохом и красными маками. Стайка куропаток порхнула в кусты. Прерия тянулась до горизонта; вдали паслись антилопы, олени, даже несколько отбившихся от стада бизонов. Индейцы чуть помедлили, оглядываясь, и мы двинулись дальше.
От солнца прикрыться было нечем, и к полудню от меня пахло уже горелой кожей, я периодически проваливался в забытье. Мы ехали в густой траве, через известняковые овраги, ненадолго скрывались в тени деревьев по берегам ручьев – но ни разу так и не остановились напиться – и вновь оказывались на солнцепеке.
Наконец команчи придержали лошадей, и после короткой перебранки нас с братом отвели к ручью, который мы только что преодолели. Грубо сдернули на землю, привязали спинами друг к другу и бросили в тень. Мальчишка-подросток остался нас караулить.
– Рейнджеры?
– Не похоже, что они сильно встревожены.
Очень странно было разговаривать с братом, не видя его лица.
– Может, это отец с остальными.
– Тогда они были бы позади нас, – заметил брат.
Поразмыслив, я решил, что он прав, и окликнул нашего сторожа, показав взглядом на дикий виноград по берегу ручья.
Он отрицательно качнул головой. Итса аите[17]. И уточнил: итса кета квасепе[18]. Но поскольку я все равно не понял, добавил по-испански: no en sazon[19].
– Он говорит, еще зеленый.
– Это я понял.
Я так проголодался, что мне было безразлично, каков этот виноград на вкус, и я настаивал. Индеец срезал гроздь, швырнул мне на колени и тут же тщательно сполоснул руки в ручье. Ягоды оказались такими горькими, что меня едва не вывернуло. Но хотя бы рот смочить, губы у меня запеклись и зудели.
– Нормальный, – попытался я подбодрить брата.
– Для выделки кожи, возможно.
– Тебе нужно поесть, – убеждал я.
– Ты не соображаешь, что делаешь, – возразил он.
Я все же съел еще немного. Рот как будто наполнился кипятком.
– Давай рванемся к ручью и просто упадем в него, – предложил я.
Так мы и поступили. Брат, такой же обожженный, как и я, уронил голову в воду, но не сделал ни глотка. От злости мне захотелось поднять муть со дна, но я пил и пил, не в силах остановиться. Индеец молча наблюдал за нами. Наконец мы смогли оторваться от воды и сесть. Моя лихорадка, кажется, немного спала, я сумел вытянуть ноги.
– Как тебя зовут? – окликнул я нашего сторожа. – Como te llamas?
Он долго молчал, затем выговорил: «Неекару». Нервно оглянулся и отошел подальше, будто выдал страшную тайну. Потом он улегся на живот выше по течению ручья и стал жадно хватать ртом воду. Так я впервые увидел, как индеец пьет больше, чем несколько скупых глотков. Поднявшись, он поправил свои косы и одернул штаны.
– Интересно, а может, они мужеложцы? – задумчиво проговорил брат.
– Сомневаюсь.
– Спартанцы же были.
– А кто такие спартанцы? – удивился я.
Он начал было объяснять, но тут вдалеке грохнуло несколько выстрелов, следом беспорядочный ответный залп и снова одиночные выстрелы. Наступила тишина, я догадался, что индейцы стреляют из луков. Кому-то не повезло.
На помощь нашему сторожу примчался еще один подросток, нас опять привязали к лошадиным спинам и куда-то повели. Преодолев каменистое плато, мы спустились в прерии, поросшие шпорником и мальвой. На фоне голубого неба, белоснежных облаков и буйно цветущих трав чернело пятно полусгоревшего фургона.
Индейцы толпились вокруг пары других фургонов, а третий, перед которым застыли ничего не понимающие мулы, валялся, перевернутый, чуть дальше. Кто-то кричал.
– Я не хочу этого видеть, – сказал Мартин.
На обочине дороги что-то белело; светловолосый мальчишка в разорванной рубахе. Между глаз его торчала стрела.
Из фургонов капала кровь, словно внутри пролились целые бочки этой крови. Четверо или пятеро мертвых техасцев лежали прямо посреди дороги, остальные, скорчившись как младенцы, валялись позади фургонов. Индейцы, невидимые за высокой травой и зарослями мальвы, что-то делали с последним оставшимся в живых белым, тот тоненько и страшно визжал, а индейцы с хохотом его передразнивали.
За исключением двоих, занятых с выжившим погонщиком, индейцы не теряли времени даром. Поводья мулов были перерезаны, но животные продолжали стоять, печально повесив головы, как будто чувствуя свою вину. Мертвый крапчатый пони лежал в канаве, хозяин стягивал с него седло. Еще один индейский пони, чалый красавец, пока стоял, но розовая пена пузырилась в дыре на его груди. Хозяин снял с него седло, попону и уздечку, аккуратно уложил на землю. А потом, нежно обнимая и целуя потную шею лошади, добил животное точным выстрелом в ухо.
Из фургонов вытащили все барахло вместе еще с двумя мертвыми телами, мы их раньше не заметили. Стояла жара, красная пыль покрывала цветы вдоль дороги. Карманы покойников обыскали, с тех, кто еще не был скальпирован, сняли скальпы; последний из живых затих. Один из индейцев был перевязан куском ткани, почти на всех щитах виднелись свежие следы от пуль, а высокий воин каранкава чистил пучком травы свое окровавленное копье. Остальные рылись в вещах, вспарывали мешки с мукой и рассыпали по земле. Бочонок с виски разрубили томагавками, а маленькие бочонки с порохом приторочили к седлам вместе с какими-то ящичками, очень тяжелыми на вид. С собой забрали ножи и одеяла, табак, формы для отливки пуль, пару топоров, ручную пилу, рулон ситца и несколько револьверов. Проверив затворы и спусковые механизмы ружей, взяли те, что были исправны. Из-за скальпов возникла короткая перебранка. Затем отыскали пару сливовых пирогов и тут же поделили их между собой, разрезая окровавленными ножами.
Мальчишки подбирали стрелы в траве, мулов подогнали ближе к остальным лошадям, потом наскоро осмотрели окрестности, проверяя, не осталось ли еще чего-нибудь или кого-нибудь. Нашелся еще один полезный кусок тряпки. Потом все оружие перезарядили, стрелы уложили в колчаны, затянули подпруги, прополоскали рты. Волы протестующе промычали в последний раз, когда им перерезали горло; кровь, заливавшая дорогу, к тому моменту уже почернела, а разбросанные вокруг тела укрыла пыль. Казалось, они лежат здесь вечно.