Услышь нас, Боже - Малькольм Лаури - E-Book

Услышь нас, Боже E-Book

Малькольм Лаури

0,0
6,99 €

-100%
Sammeln Sie Punkte in unserem Gutscheinprogramm und kaufen Sie E-Books und Hörbücher mit bis zu 100% Rabatt.
Mehr erfahren.
Beschreibung

У Малькольма Лаури выдалась довольно трудная, но насыщенная жизнь. Писатель много ездил по свету, и пережитые им приключения, испытания и путешествия нередко служили источниками идей для его повестей и рассказов. В прозе Лаури переплетаются сюжеты о счастье любви и о красотах природы, о мимолетности жизни и о тяготах пребывания на земле, ее отличает пронзительность сюжетов и яркость, красочность и образность описаний. Как и большая часть творчества автора, сборник «Услышь нас, Боже» был опубликован уже после смерти Лаури. Некоторые рассказы сборника издавались еще в советское время, но только сейчас все произведения впервые собраны под одной обложкой, причем «Через Панамский канал», «Слон и Колизей» и «Помпеи» публикуются на русском языке впервые.

Das E-Book können Sie in Legimi-Apps oder einer beliebigen App lesen, die das folgende Format unterstützen:

EPUB
MOBI

Seitenzahl: 462

Veröffentlichungsjahr: 2024

Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.


Ähnliche


Малькольм Лаури Услышь нас, Боже

Neoclassic: проза

Malcolm Lowry

HEAR US O LORD FROM HEAVEN THY DWELLING PLACE

Перевод с английского

Издание печатается с разрешения Sterling Lord Literistic, Inc. и The Van Lear Agency LLC

© Margerie Bonner Lowry, 1961

© Malcolm Lowry, 1953

© Stuart Osborne Lowry, 1954

© Перевод. Т. Покидаева, 2023

© Перевод. И. Гурова, наследники, 2024

© Перевод. О. Сорока, наследники, 2024

© Издание на русском языке AST Publishers, 2024

Гимн рыбаков с острова МэнУслышь нас, Боже, с горней высоты!Как древле, без тебя изнемогаем.Ярится море, мрак непроницаем,Единый свет и упованье – ты.Бьет буря наши утлые челны.Яви же лик свой в незакатном блеске,Гряди, как встарь по водам Галилейским,Смири рукою мощной гнев волны…Неустрашимый кораблик

Неустрашимый кораблик

Был день соленых брызг и летящих клочьев пены, а с моря за горы, пророча дождь, уносились черные тучи, гонимые бешеным мартовским ветром.

Но чистый серебряный морской свет лился от горизонта, и само небо там было как сияющее серебро. А в неизмеримой дали, в Америке, оснеженный вулканический пик Маунт-Худ плавал в вышине, лишенный подножия, отсеченный от земли и все-таки слишком, слишком близкий, что было еще более верным предзнаменованием дождя, словно горы надвинулись на море или все продолжали надвигаться.

В парке у порта раскачивались огромные деревья, и самыми высокими были трагические Семь Сестер, созвездие из семи благородных кедров, которые простояли тут не одну сотню лет, но теперь умирали, изуродованные, с голыми, лишенными коры верхушками и засыхающими ветвями. (Они умирали, лишь бы не жить дольше в соседстве с цивилизацией. И тем не менее, хотя все давно забыли, что это название дали им в честь Плеяд, и считалось, будто местные патриоты нарекли их так в честь семи дочерей мясника, которые семьдесят лет назад, когда растущий город именовался Гэспул, танцевали все вместе в витрине какого-то магазина, ни у кого не хватало духа срубить их.)

Ангельские крылья чаек, круживших над верхушками деревьев, пронзительно белели на фоне черного неба. Снег, выпавший накануне ночью, тянулся далеко вниз по склонам Канадских гор, чьи оледенелые вершины, громоздящиеся друг над другом пирамиды и шпили рваной цепью уходили к северу, насколько хватал глаз. И надо всем – орел, нацеленный, как горнолыжник, без конца устремлялся вниз, на мир.

В отражавшем все это и еще многое другое зеркале старых автоматических весов, чье чело опоясывала надпись «Ваш вес и ваша судьба» и которые стояли на набережной между конечной остановкой трамвая и ларьком, где продавались рубленые бифштексы, в этом зеркале вдоль окаймленной камышами полосы воды, именуемой Потерянной Лагуной, приближались две фигуры в макинтошах – мужчина и прекрасная, полная огня девушка, оба простоволосые, оба поразительно белокурые, державшиеся за руки, так что они показались бы вам юными влюбленными, если бы не были похожи, как брат и сестра, и если бы теперь не стало видно, что мужчина, хотя его походка была по-юношески стремительной, выглядит старше девушки.

Мужчина – красивый, высокий и тем не менее коренастый, очень загорелый; при взгляде с более близкого расстояния, несомненно, много старше девушки, одетый в один из тех синих с поясом дождевиков, к которым привержены офицеры торговых судов всех стран, но без соответствующей фуражки (к тому же рукава плаща были ему коротки и вы могли разглядеть на запястье татуировку, а когда он подошел еще ближе, разобрать, что это как будто якорь), тогда как плащ девушки был из какого-то завораживающего древесно-зеленого вельвета – мужчина время от времени замедлял шаг, чтобы посмотреть на прелестное смеющееся лицо своей спутницы, и раза два оба они остановились, большими глотками впивая соленый чистый морской и горный воздух. Им улыбнулся ребенок, а они улыбнулись ему. Но ребенок был чей-то чужой, а эту пару не сопровождал никто.

В лагуне плавали дикие лебеди и очень много диких уток – кряквы, чирки-свистунки, шилохвости, нырки и кудахтающие черные лысухи с клювами, точно вырезанными из слоновой кости. Маленькие чирки часто взлетали с воды, а некоторые из них кружили, как горлицы, среди деревьев поменьше. Под этими деревьями, окаймлявшими берег, на откосе сидели другие утки, уткнув клювы в перья, которые ерошил ветер. Деревья поменьше были яблони и боярышник, уже начинавшие зацветать, прежде чем почки на них развернулись в листья, и плакучие ивы, с чьих веток на проходившую под ними пару сыпались маленькие ливни, потому что ночью прошел дождь.

По лагуне описывал широкие круги красногрудый крохаль, и вот на эту стремительную и гневную морскую птицу с гордым взлохмаченным хохолком смотрели теперь мужчина и девушка с особенным сочувствием – возможно потому, что он казался таким одиноким без своей подруги. А, они ошиблись! К красногрудому крохалю присоединилась его супруга, и с утиной внезапностью, оглушительно захлопав крыльями, две дикие птицы перелетели в другой конец лагуны. И почему-то простенькое это происшествие вновь сделало этих двух хороших людей (ведь почти все люди, которые гуляют в парках, хорошие) очень счастливыми.

Теперь вдалеке они увидели маленького мальчика, который под присмотром отца, встав на колени у самой воды, пускал плавать по лагуне игрушечный кораблик. Но порывистый мартовский ветер тут же опасно накренил крохотную яхту, и отец подтащил ее к берегу, зацепив изогнутой ручкой своей палки, и опять поставил на ровный киль перед сыном.

«Ваш вес и ваша судьба».

Внезапно лицо девушки совсем близко в зеркале весов сморщилось словно от слез; она расстегнула верхнюю пуговку плаща, поправляя шарф, и открыла золотой крестик на золотой цепочке, обвивавшей ее шею. Теперь на набережной у весов они были совсем одни, если не считать старичков, которые кормили уток внизу, и этого отца с сыном и игрушечной яхтой, но все они стояли к ним спиной, а пустой трамвай, внезапно рванувшийся назад в город, уже погромыхивал по маленькому конечному кругу; и мужчина, который все это время пытался раскурить трубку, обнял девушку и нежно ее поцеловал, а потом, прижавшись лбом к ее щеке, на мгновение привлек к себе.

Снова наискосок спустившись к лагуне, они теперь прошли мимо мальчика с корабликом и его отца. Они опять улыбались. То есть в той мере, в какой можно улыбаться, прожевывая рубленый бифштекс. И они все еще улыбались, когда обогнули заросли тонких камышей, где северо-западный дрозд-белобровник делал вид, будто он и не помышляет вить гнездо, – северо-западный дрозд-белобровник, который, подобно всем птицам в здешних краях, имеет право смотреть на человека сверху вниз, ибо он сам себе таможенник и может пересекать дикую границу, ни у кого не спрашивая разрешения.

Дальний берег Потерянной Лагуны густо зарос ариземой, чьи изгибавшиеся капюшонами листья с широким раструбом распространяли вокруг особый звериный запах. Двое влюбленных приближались теперь к лесу, где между старыми деревьями вилось несколько тропинок. Опоясанный морем парк был очень велик, и, как многим другим паркам северо-западной части Тихоокеанского побережья, ему было мудро дозволено в некоторой своей части сохранить первозданную дикость. Собственно говоря, несмотря на его уникальную красоту, вы вполне могли бы принять его за американский парк, если бы не «Юнион Джек», летящий в непрестанном галопе над одним из павильонов, и если бы в этот момент чуть повыше, на тщательно вписанном в ландшафт шоссе, которое через туннели серпантинами спускалось к подвесному мосту, не промелькнул патруль королевской канадской конной полиции, по-королевски оседлавший сиденья американского шевроле.

Перед лесом тянулся сад, где на укрытых от ветра клумбах цвели подснежники, а там и сям крокусы по два и по три поднимали из травы свои милые чашечки. Мужчина и девушка теперь, казалось, были погружены в глубокое раздумье – они шли прямо навстречу порывистому ветру, который взметывал шарф девушки у нее за спиной, как вымпел, и свирепо ворошил густые белокурые волосы мужчины.

До них доносились вопли вознесенного на фургон громкоговорителя где-то на улицах Енохвиллпорта, города, который составляли разбросанные на разных уровнях обветшалые полунебоскребы со всевозможным железным ломом на крышах, вплоть до разбитого самолета, а также заплесневелые биржевые здания, новые пивные, даже в разгар дня шевелящиеся ползучими пятнами света и больше всего похожие на гигантские общественные уборные для обоих полов с изумрудной подсветкой, кирпичные сараи с английскими кафе-кондитерскими, где вам погадает какая-нибудь родственница Максимилиана Мексиканского, тотемные фабрики, магазины тканей с лучшим шотландским твидом и с опиумными притонами в подвалах (при полном отсутствии баров, точно, подобно гнусному дряхлому развратнику, вместилищу всех тайных пороков, этот не знающий веселья город, паралично дрожа, проскрипел: «Нет-нет, это уж слишком! До чего тогда докатятся наши чистые мальчики?»), вишневое пылание кинотеатров, современные многоквартирные жилые дома и другие бездушные левиафаны, не укрывающие ли – как знать? – благородные незримые усилия и свершения литературы, драматургии, живописи или музыки, лампу ученого и отвергнутую рукопись или же неописуемую нищету и духовное падение; между этими городскими приманками там и сям были втиснуты прелестные, темные, увитые плющом старинные особняки, которые, казалось, тихо плакали, упав на колени, отрезанные от света, а на других улицах – разорившиеся больницы и один-два массивных банка, ограбленные нынче днем, и среди всего этого кое-где далеко позади грустных, никогда не бьющих, черно-белых курантов, чьи стрелки показывали три, торчали карликовые шпили, венчающие деревянные фасады с почерневшими окнами-розетками, нелепые закопченные купола в форме луковиц и даже китайские пагоды, а потому вы сперва думали, будто попали на Восток, затем – в Турцию или Россию, хотя в конце концов, если бы не тот факт, что некоторые из этих сооружений были церквами, вы пришли бы к выводу, что очутились в аду; но, впрочем, всякий, кто побывал-таки в аду, уж конечно, кивнул бы Енохвиллпорту как старому знакомому, еще более укрепившись в своем мнении при виде многочисленных и на первый взгляд довольно живописных лесопилен безжалостно дымящих и чавкающих, как демоны – Молохов, питаемых целыми горными склонами лесов, которым больше не вырасти, или деревьями, уступающими место ухмыляющимся полкам коттеджей на заднем плане «нашего растущего красавца-города», лесопилен, чей грохот заставляет содрогаться самую землю и претворяется на ветру в плач и скрежет зубовный; все эти курьезные достижения человека, в совокупности составлявшие, как мы выражаемся, «жемчужину Тихого океана», словно по крутому уклону уходили к порту, более ошеломительному, чем Рио-де-Жанейро и Сан-Франциско, вместе взятые, где под всевозможными углами друг к другу на многих милях рейда стояли на якоре грузовые суда, но где единственными видимыми на этом берегу человеческими жилищами, которые как-то гармонировали с этой романтико-героической панорамой и обитатели которых еще могли считаться ей сопричастными, были, как ни парадоксально, десятка два жалких самодельных лачуг и плотовых домиков, точно вышвырнутых из города к самой воде и даже в море, где они стояли на сваях, как рыбачьи хижины (причем некоторые из них, несомненно, и были рыбачьими хижинами), или на катках, потемневшие и ветхие или недавно со вкусом покрашенные – эти последние явно строились так и в таком месте, потому что это отвечало внутренней человеческой потребности в красоте, хотя над ними и тяготела вечная угроза изгнания, и все они, даже самые угрюмые, стояли, дымя гофрированными жестяными трубами, словно игрушечные каботажные пароходики, как будто бросали городу вызов перед ликом вечности. В самом Енохвиллпорте неоновые жутковатых оттенков вывески уже давно начали свою бегущую дергающуюся пляску, которую ностальгия и любовь преображают в поэзию тоски; одна замерцала чуть веселее: «ПАЛОМАР – ЛУИС АРМСТРОНГ И ЕГО ОРКЕСТР». Огромный новый серый мертвый отель, который с моря мог показаться вехой романтических чувств, изрыгал из-за зубчатого кладбищенского парапета клубы дыма, словно в нем разгорался пожар, а за ним сверкали фонари в мрачном дворе суда (также казавшегося с моря местом свидания сердец), где один из каменных львов, недавно взорванный, был благоговейно прикрыт белой простыней и где внутри уже месяц группа незапятнанных обывателей судила шестнадцатилетнего подростка за убийство.

Ближе к парку по словно обсыпанному галькой фасаду клуба Ассоциации молодых христиан, он же варьете, заструились лампочки, глася: «ТАММУЗ великий гипнотизер, сиводня 8.30», а мимо бежали трамвайные рельсы, по которым к парку двигался новый трамвай, и их можно было проследить взглядом до самого универсального магазина, где в витрине жертва таммузовских пассов – быть может, склонная поспать правнучка Семи Сестер, чья слава затмила даже славу Плеяд, но во всеуслышанье провозглашавшая свое намерение стать женщиной-психиатром, – вот уже три дня сладко и публично дремала на двуспальной кровати, загодя рекламируя представление, объявленное на нынешний вечер.

Над Потерянной Лагуной на шоссе, которое теперь поднималось к подвесному мосту, точно идущая крещендо джазовая мелодия, газетчик кричал: «СЕН-ПЬЕР ПРИГОВОРЕН К ПЛЕТЯМ! ШЕСТНАДЦАТИЛЕТНИЙ МАЛЬЧИК, УБИЙЦА РЕБЕНКА, БУДЕТ ПОВЕШЕН! ЧИТАЙТЕ ПОДРОБНОСТИ!»

Погода тоже была зловещей. И все-таки при виде этих влюбленных другие прохожие на берегу лагуны – солдат-инвалид, который курил сигарету, лежа на скамье, и двое-трое из тех сирых душ, тех глубоких стариков, которые бродят в парках (ведь, оказавшись перед выбором, глубокие старики иной раз предпочитают не сохранить комнату и умереть от голода, во всяком случае в подобном городе, а как-то находить пропитание и жить без крова), – тоже улыбались.

Ибо, пока девушка шла рядом с мужчиной, опираясь на его руку, пока они вместе улыбались и с любовью глядели друг на друга или останавливались, чтобы посмотреть на парящих чаек и на вечно изменчивую панораму оснеженных канадских гор, на их пушистые густо-синие провалы, или прислушаться к торжественной звучности раскатистого рева грузового теплохода (именно из-за всего этого свирепые енохвиллпортские олдермены и воображают, будто их город красив сам по себе, и, может быть, они не так уж и ошибаются), к гудку парома, который наискось пересекал узкий внутренний залив, направляясь на север, какие только воспоминания не пробуждались у бедняги солдата, в сердце обездоленных, одряхлевших и даже (как знать?) у конных полицейских – и не только о юной любви, но и о влюбленных, подобно этим исполненных такой любви, что они боялись потерять хоть секунду из времени, которое им дано провести вместе?

И все же лишь ангел-хранитель этой пары мог бы знать (а у них, несомненно, был ангел-хранитель) то самое странное из всего странного, о чем они думали, но, впрочем, они столько раз говорили об этом прежде, и особенно, если выпадал случай, именно в этот день года, что каждый, разумеется, знал, о чем думает другой, а потому для нее не были неожиданностью – но лишь чем-то вроде вступления к священному ритуалу – слова мужчины, когда они вышли на главную лесную аллею, где сквозь укрывающие их от ветра ветви порой можно было разглядеть, точно обрывок нотной записи, фрагмент подвесного моста.

– Это был совсем такой день, как сегодня, – день, когда я пустил плыть кораблик. Это было двадцать девять лет назад в июне.

– Это было двадцать девять лет назад в июне, милый. И это было двадцать седьмого июня.

– Это было за пять лет до твоего рождения, Астрид, и мне было десять лет, и я пришел в бухту с моим отцом.

– Это было за пять лет до моего рождения, и тебе было десять лет, и ты пришел на пристань со своим отцом. Твой отец и дед вместе сделали тебе кораблик, и он получился отличный – десять дюймов в длину, хорошо отлакированный и склеенный из планок, взятых из твоего авиаконструктора, и у него был новый крепкий белый парус.

– Да, это были бальсовые планки из моего авиаконструктора, и мой отец сидел рядом со мной и говорил мне, что написать в письме, которое я в него положу.

– Твой отец сидел рядом с тобой и говорил тебе, что написать, – засмеялась Астрид, – и ты написал:

Здравствуйте!

Меня зовут Сигурд Сторлесен. Мне десять лет. Сейчас я сижу на пристани в Фирнот-Бей (графство Клэллем, штат Вашингтон, США), в пяти милях к югу от мыса Флаттери по тихоокеанскому берегу, и мой папа тут рядом говорит, что мне написать. Сегодня 27 июня 1922 года. Мой папа – лесничий Национального парка Олимпик, а мой дедушка – смотритель маяка на мысе Флаттери. Рядом со мной стоит маленькая блестящая лодочка, которую вы сейчас держите в руке. День ветреный, и папа говорит, чтобы я пустил лодочку в воду, когда я вложу в нее это письмо и приклею крышку, а это бальсовая дощечка из моего авиаконструктора.

Ну, мне нужно кончать письмо, но прежде я хочу попросить, чтобы вы написали в «Сиэтл стар», что вы ее нашли, потому что с этого дня я буду читать эту газету и искать в ней заметку, кто, когда и где ее нашел.

Большое спасибо.

Сигурд Сторлесен

– Да, и тогда мы с отцом положили письмо внутрь, и приклеили крышку, и запечатали ее сургучом, и спустили кораблик на воду.

– Ты спустил кораблик на воду, и шел отлив, и потащил его в море. Его сразу подхватило течение, и ты следил за ним, пока он не скрылся из виду.

Теперь они вышли на поляну, где в траве резвились серые белки. Там стоял чернобровый индеец, всецело поглощенный благим делом, – у него на плече сидела толстая черная белка и грызла воздушную кукурузу, которую он доставал для нее из бумажного мешочка. И они вспомнили, что надо купить арахиса для медведей, чьи клетки располагались неподалеку.

«Ursus horribilis»; теперь они бросали арахис грустным неуклюжим сонным зверям (впрочем, эти двое гризли были вместе и даже обладали чем-то вроде дома), настолько сонным, что, может быть, они даже не сознавали, где находятся, и все еще грезили о буреломе и зарослях голубики в Кордильерах, которые Астрид и Сигурд снова видели сейчас в просветах между деревьями прямо перед собой по ту сторону бухты.

Но разве они могли не думать о кораблике?

Двенадцать лет странствовал он. В зимние бури и на солнечных летних валах какие только движения прилива не играли с ним, какие только морские птицы – буревестники, бакланы, поморники, устремляющиеся за бурлящим следом корабельных винтов, темные альбатросы этих северных вод – не кидались на него с высоты, и теплые течения лениво несли его к суше, и голубые течения увлекали его следом за тунцами, туда, где белыми жирафами вставали рыболовные суда, или дрейфующий лед швырял его взад и вперед у дымящегося мыса Флаттери. Быть может, он отдыхал, покачиваясь в укрытой бухте, где касатка взбивала пеной глубокую прозрачную воду; его видели орлы и лососи, тюлененок глядел на него изумленными круглыми глазами – и все лишь для того, чтобы волны выбросили кораблик на берег в дождливых отблесках предвечернего солнца, на жестокие, обросшие ракушками скалы и оставили в мелкой лужице глубиной в дюйм, чтобы он перекатывался с боку на бок, точно живое существо или бедная старая жестянка, вся избитая и вышвырнутая на пляж; они поворачивали его, снова крутили, оставляли на камнях и снова выбрасывали еще на ярд выше или затаскивали под сваи одинокой посеревшей от соли лачужки, и он всю ночь доводил до исступления рыбака с сейнера своим жалобным тихим постукиванием, а на темной осенней заре его уносил отлив, и он опять пускался в путь над океанскими безднами и под раскаты грома причаливал к неведомому, страшному и неприютному берегу, который известен лишь ужасному Вендиго, и там даже индеец не мог бы найти его – непривеченного, заблудившегося, а потом он вновь уносился в море с великим клокочущим черным январским приливом или с огромным спокойным приливом под полной летней луной, чтобы продолжать и продолжать свое плавание…

Астрид и Сигурд подошли к большой вольере чуть в стороне от дороги, где два канадских клена (багряные кисточки, изящные предшественники листьев, уже пробивались на их ветках) возносили свои стволы над крышей, а укромная пещера сбоку служила логовом, и все вместе, если исключить переднюю стенку из прутьев, было затянуто толстой сеткой с крупными ячейками, которая считалась надежной защитой от одного из самых сатанинских зверей, еще обитающих на земле.

В клетке жили двое животных, пятнистых, как обманчиво пастельные леопарды, и похожих на изукрашенных буйнопомешанных кошек – их уши были снабжены большими кисточками, и, словно злобно пародируя канадские клены, такие же кисточки свисали с их подбородков. Их ноги были длиной с руку взрослого мужчины, а лапы, одетые серым мехом, из которого внезапно возникали когти, изогнутые, как ятаганы, не уступали по величине его сжатому кулаку.

И эти два прекрасных демонических существа без конца мерили и мерили шагами свою клетку, обследуя основание решетки, сквозь прутья которой как раз можно было просунуть смертоносную лапу (и всегда на безопасном расстоянии в один воробьиный скачок от нее почти невидимый воробей продолжал что-то клевать в пыли), с неутолимой кровожадностью высматривая добычу и в тщетном отчаянии пытаясь найти какую-нибудь лазейку наружу, ритмично встречаясь и расходясь, точно проклятые души под гнетом необоримых чар.

И все время, пока они следили за страшными канадскими рысями, в зверином облике которых словно воплотилась вся первобытная ярость природы, пока они сами грызли арахис, передавая друг другу мешочек, перед глазами влюбленных по-прежнему плыл, борясь с волнами, крохотный кораблик, игрушка еще более бешеной ярости, – плыл все годы до рождения Астрид.

О, как безмерно одинок был он среди этих вод, среди этой пустыни бурных дождливых морей, где нет даже морских птиц, во власти переменчивых ветров или исполинской мертвой зыби, которая приходит с безветрием по стопам урагана; а затем ветер задувал вновь и гнал над морем соленые брызги, точно дождь, точно мираж сотворения мира, гнал крохотный кораблик, и тот карабкался по крутым кряжам к небесам, откуда били шипящие кобальтовые молнии, и нырял в бездну, и уже снова карабкался вверх, а все море, исчерченное гребнями пены, курчавой, как руно ягненка, неслось мимо него в подветренную сторону, все необъятное увлекаемое луной пространство, подобное лугам, долинам и снежным хребтам какой-то мечущейся в горячке Сьерра-Мадре, в непрестанном движении, взмывая и падая – и маленький кораблик взмывал и падал в парализующее море белого текучего огня и курящихся брызг, которое, казалось, одолевало его; и все это время – звук, подобный пронзительному пению и тем не менее последовательно гармоничный, как звон телеграфных проводов, или как немыслимо высокий вечный звук ветра там, где некому его слушать; и может быть, его вовсе нет или же это призрак ветра в снастях давно погибших кораблей, а может быть, это был звук ветра в его игрушечных снастях, когда кораблик вновь устремлялся вперед; но и тогда – какие неизмеренные глубины пришлось ему пересечь, пока неведомо какие зловещие птицы не повернули наконец ради него к небесам, пока неведомые железные птицы с сабельными крыльями, вечно стригущие мутную мглу над безграничностью серых валов, не передали ему, одинокому нетонущему суденышку, свое таинственное умение находить родину, подталкивая его клювами под золотыми закатами в синем небе, когда он подплывал к горным облачным берегам, над которыми горели звезды, или вновь – к пылающим берегам на закате, когда за эти двенадцать лет он огибал не только чудовищные, похожие на печи для сжигания опилок на лесопильнях, забрызганные пеной рифы мыса Флаттери, но и другие неизвестные мысы, гигантские шпили, образы и подобия нагой опустошенности, к которым выброшенное на них сердце пригвождено навек! И самое странное – сколько настоящих кораблей грозило ему гибелью во время этого путешествия протяженностью всего в пять-шесть десятков миль по прямой от места, где он пустился в плавание, и до порта прибытия, когда они возникали из тумана и, не причинив ему вреда, проходили мимо все эти годы (а ведь это были и последние годы парусных кораблей, которые, поставив все паруса вплоть до трюмселей, проносились мимо навстречу своему небытию): суда, груженные пушками или сталью для надвигающихся войн, и те грузовые пароходы, ныне покоящиеся на дне морском, на которых плавал он сам, Сигурд, пароходы, чьи трюмы наполнены старым мрамором, и вином, и вишнями в морской соли, и те, чьи машины и теперь все еще где-нибудь тихо напевают: «Frère Jacques! Frère Jacques!»

Что это была за дивная поэма о милосердии Божьем!

Внезапно у них перед глазами вверх по дереву у клетки взбежала белка и, пронзительно зацокав, прыгнула вниз и шмыгнула по верхней сетке. Тут же быстрая и смертоносная, как молния, одна из рысей взвилась на двадцать футов вверх, прямо к белке на крыше клетки: от удара ее тела проволока звякнула, словно гигантская гитара, а над сеткой мелькнули ятаганы когтей. Астрид вскрикнула и спрятала лицо в ладонях.

Однако белка, целая и невредимая, уже грациозно пробежала по другой ветке, потом вниз по стволу и скрылась из виду, но разъяренная рысь снова взметнулась прямо вверх, и снова, и снова, и снова, а самка, припав к земле, шипела и рыгала внизу.

Сигурд и Астрид рассмеялись. Затем они смутно почувствовали, что все это несправедливо по отношению к рыси, которая теперь угрюмо вылизывала морду подруги. Невинная белочка, удачному бегству которой они так обрадовались, словно проделала все это напоказ и в отличие от поглощенного своим делом воробья как будто нарочно дразнила запертого в клетке зверя. После недолгого размышления им уже казалось, что такое спасение в последний миг от почти верной гибели – тысяча шансов против одного – событие самое будничное, повторяющееся чуть ли не каждый день, а потому оно утрачивало смысл. И тут же им представилось, что факт их присутствия при этом был, наоборот, исполнен смысла.

– Ты знаешь, как я прочитывал каждый номер газеты и ждал, – говорил Сигурд, пригибаясь, чтобы разжечь трубку, когда они пошли дальше.

– «Сиэтл стар», – сказала Астрид.

– «Сиэтл стар»… Моя самая первая газета. Отец утверждал, что кораблик уплыл на юг, может быть в Мексику, но дедушка, насколько помню, не соглашался: если только он не разбился на Татуше, течение унесло его прямо в пролив Хуан-де-Фука, а может, даже и в самый залив Пьюджет-Саунд. Ну, я еще долго пролистывал номера газеты и ждал, но в конце концов, как это бывает с детьми, я перестал их листать.

– А годы шли…

– И я вырос. Дедушка тогда уже умер. А отец… ты все это знаешь. Ну, теперь он тоже давно в могиле. Но я не забывал. Двенадцать лет! Только подумать… Он же плавал дольше, чем мы с тобой женаты.

– А мы женаты уже семь лет…

– Сегодня исполняется семь лет…

– Это кажется чудом!

Но их слова падали перед мишенью этого факта, словно стрелы на излете.

Они покинули лес и шли теперь между двумя длинными рядами японских вишен, которым через месяц предстояло преобразиться в воздушную аллею небесного цветения. Потом вишни остались позади и вновь показался лес – справа и слева от широкой вырубки, огибая два рукава бухты. Когда по пологому склону они начали спускаться к морю здесь, в стороне от порта, ветер сразу засвежел; чайки, сизые и сиплые, с воплями кружили и планировали в вышине и внезапно оказались уже далеко в море.

И перед ними теперь лежало море, у подножия откоса, который переходил в крутой пляж, – нагое море, колышущее внизу свои глубокие воды, без гранитной облицовки, без набережных или приветливых хижин, хотя слева и виднелись хорошенькие домики и одно окно было освещено, ласково сияя сквозь деревья на самой опушке леса, словно какой-то могучий канадский Адам хладнокровно прокрался со своей Евой назад в рай под пылающим мечом муниципального херувима.

Был отлив. Вдали от берега пенные валы убегали за мыс. Буйное отступление потока чеканного серебра было таким стремительным, что казалось, будто самая поверхность моря уносится прочь.

Дорожка перешла в шлаковую тропинку у знакомой подветренной стороны старого дощатого строения – пустого кафе, заколоченного еще с прошлого лета. Сухие листья ползли по крыльцу, за которым на откосе справа, под бушующей березовой рощицей, лежали перевернутые скамьи, столики, сломанные качели. От рева отступающего отлива все здесь и дальше казалось холодным, печальным, нечеловеческим. И однако, между влюбленными было то, что струилось подобно теплу и могло бы распахнуть ставни, поставить скамьи и столики на ножки и наполнить рощицу летними голосами и детским смехом. Под защитой павильона Астрид приостановилась, держа ладонь на локте Сигурда, и сказала слова, которые она тоже уже много раз говорила прежде, а потому они всегда повторяли их, почти как напевные заклинания:

– Я никогда не забуду его. Тот день, когда мне исполнилось семь лет и я пришла сюда в парк на пикник с папой, мамой и братом. После завтрака мы с братом спустились на пляж поиграть. Был прекрасный летний день и полный отлив, но ночью прилив был очень высок, и там, где он повернул назад, лежали полосы плавника и водорослей… Я играла на пляже, и я нашла твой кораблик!

– Tы играла на пляже, и ты нашла мой кораблик. И мачта была сломана.

– Мачта была сломана, а парус висел грязными унылыми лохмотьями. Но твой кораблик был все еще цел и невредим, хотя его покрывали царапины и следы непогоды, и от лака ничего не осталось. Я побежала к маме, и она увидела сургуч над люком, и, милый, я нашла твое письмо.

– Ты нашла наше письмо, милая моя.

Астрид вынула из кармана листок, и, вместе держа его, они наклонились (хотя буквы уже почти невозможно было разобрать и они все равно знали его наизусть) и прочитали.

– «Здравствуйте!

Меня зовут Сигурд Сторлесен. Мне десять лет. Сейчас я сижу на пристани в Фирнот-Бэй (графство Клэллем, штат Вашингтон, США), в пяти милях к югу от мыса Флаттери на тихоокеанском берегу, и мой папа тут рядом говорит, что мне написать. Сегодня 27 июня 1922 года. Мой папа – лесничий Национального парка Олимпик, а мой дедушка – смотритель маяка на мысе Флаттери. Рядом со мной стоит маленькая блестящая лодочка, которую вы сейчас держите в руке. День ветреный, и папа говорит, чтобы я пустил лодочку в воду, когда я вложу в нее это письмо и приклею крышку люка, а это бальсовая дощечка из моего авиаконструктора.

Ну, мне нужно кончать письмо, но прежде я хочу попросить, чтобы вы написали в «Сиэтл стар», что вы ее нашли, потому что с этого дня я буду читать эту газету и искать в ней заметку, кто, когда и где ее нашел.

Большое спасибо.

Сигурд Сторлесен».

Они спустились на пустынный унылый пляж, где громоздился плавник, который изваяли, закрутили в спирали, высеребрили и набросали повсюду приливы, такие исполинские, что полоса водорослей и обломков тянулась по траве далеко позади, и огромные бревна, и чурбаки, и сведенные судорогой коряги, подобные распятиям или замороженные в пламени ярости, и самое лучшее – несколько поленьев, прямо просящихся в печку, так что они машинально выбросили их за пределы досягаемости волн для неведомого прохожего, памятуя собственные нищие зимы, – и еще коряги, возле рощи и высоко на выкошенных морем лесистых обрывах по обеим сторонам, где, тоскуя над водой, росли изуродованные деревья. И повсюду, куда они ни бросали взгляд, валялись обломки – дань, собранная бешенством зимы: разбитые курятники, разбитые буи, разбитая стена рыбачьей хижины из когда-то аккуратно пригнанных досок, теперь разошедшихся, с торчащими гвоздями. И самый пляж носил на себе следы этой ярости – гряды, волны и завалы из гальки и ракушек, через которые им то и дело приходилось перебираться. А рядом – жутковатые гротескные дары моря, пропитанные его бодрящим йодистым запахом: бредовые клубни ламинарий, точно старые автомобильные клаксоны, скрепляющие бурые атласные ленты в двадцать футов длиной, фукусы, похожие на демонов или на сброшенные тщательно очищенные панцири злых духов. И снова обломки: сапоги, настенные часы, рваные рыболовные сети, развороченная рулевая рубка и возле на песке – искареженный штурвал.

И лишь на мгновение удавалось осознать, что вся эта картина, проникнутая ощущением смерти, гибели и опустошенности, была лишь видимостью, что под плавником, под обломками, даже под ракушками, которые они давили, в струях зимных ручейков, через которые они перепрыгивали, у границы прилива, как и в лесу, шевелилась и потягивалась жизнь, шло кипение весны.

Когда Астрид и Сигурд на миг укрылись за вывороченным с корнями деревом у одного из нижних валов гальки, они вдруг заметили, что тучи над морем рассеялись, хотя небо было не синим, а по-прежнему ярко-серебряным, и они различали теперь – или, во всяком случае, им так казалось – цепь островов, замыкающих ширь пролива. На горизонте резало волны одинокое грузовое судно с поднятыми стрелами. Еще удавалось уловить очертания Маунт-Худа, но, возможно, это были облака. А на юго-востоке, на пологом подножии горы, они заметили треугольник омытой бурями зелени, словно вырезанный в нависшей там серой мгле, и в нем – четыре сосны, пять телеграфных столбов и расчищенную площадку, похожую на кладбище. Позади них льдистые горы Канады спрятали яростные пики и снежные обвалы под еще более яростными облаками. И они увидели, что море посерело от белых гребней, от забурливших вдали течений и от брызг, летящих не к скалам, а от них.

Но когда их захлестнула полная сила ветра, они, посмотрев от берега, увидели хаос. Ветер уносил прочь их мысли, их голоса, даже самые их чувства, а они шли, дробя раковины, смеясь и спотыкаясь. И когда наконец они вынуждены были остановиться, продолжая держаться за руки, они уже не могли различить, соленые брызги или дождь хлещут и жалят их лица – клочья пены, унесенные с моря, или дождь, из которого родилось море… Вот к этому берегу, через этот хаос эти течения принесли из прошлого их маленький кораблик с его безыскусственной вестью, чтобы он наконец обрел безопасность и дом.

Но через какие бури пришлось им пройти!

Через Панамский каналИз дневника Сигбьёрна Уилдернесса

Frère JacquesFrère JacquesDormez-vous?Dormez-vous?Sonnez les matines!Sonnez les matines!Ding dang dongDing dang dong…[1]

Нескончаемая корабельная песня.

Грохот машин: повторяющийся бесконечный канон…

Выходим из Ванкувера, Британская Колумбия, Канада, в полночь 7 ноября 1947 года, на пароходе «Дидро» курсом на Роттердам.

Дождь, дождь и хмурое небо весь день.

Приезжаем в порт в сумерках, под моросящим дождем. Все вокруг мокрое, темное, скользкое. Погрузочная площадка освещена тусклыми желтыми фонарями, расположенными далеко друг от друга. Черные геометрические контуры на фоне темного неба. Местами – точечные скопления света. На корабль загружают картонные коробки с маркировкой «Сделано в Канаде».

(Сегодня утром, во время прогулки по лесу, внезапный наплыв волнения: размокшая тропинка, топкая грязь, грустные деревья, плачущие дождем, охряные опавшие листья; вот оно. Не верится, что уже завтра меня здесь не будет.)

Мы с Примроуз – единственные пассажиры на грузовом судне. Вся команда – бретонцы. Корабль американский, идет под французским флагом. Пароход класса «Либерти» водоизмещением 5000 тонн, скорость на полном ходу – 10 узлов, электросварной корпус.

Грузчики уходят, на борт поднимается шкипер. Ощущение скорого отбытия нарастает. Часы идут, ничего не происходит. Мы пьем ром в каюте старшего артиллериста, между шкипером и радистом. Примроуз надела все свои мексиканские серебряные браслеты, напряженно спокойная, наэлектризованно красивая и взволнованная.

Затем: сотрудники иммиграционного ведомства, весьма обходительные и радушные. Все вместе пили коньяк в каюте у шкипера.

Затем: зазвонили колокола, матросы отдали швартовы, с капитанского мостика прозвучали команды, и – внезапно, неспешно – мы отошли от причала. Тонкая полоса черной маслянистой воды становилась все шире… Черные тучи раздались в стороны, в небе вспыхнули звезды.

Северный Крест.

8 ноября. Крепкий соленый ветер, ясное синее небо, чертовски неспокойное море (бурные приливные течения) в проливе Хуан-де-Фука.

…Китовые очертания мыса Флаттери: плавниковый, фаллический, свирепый лик Флаттери.

Мыс Флаттери, чьи скалы, забрызганные морской пеной, похожи на печи для сжигания опилок на лесопильнях.

…Значимость выхода в море 7-го числа. Смысл в том, что Мартин, персонаж романа, который я так отчаянно пытаюсь закончить хотя бы в первом черновом варианте (прекрасно понимая, что в этом путешествии, которое продлится ровно 7 недель, я все равно не буду работать), всегда боялся пускаться в путь именно в седьмой день каждого месяца. Изначально мы собирались в Европу не раньше января. Потом нам сообщили, что январский рейс отменен и, если мы вообще хотим ехать, нам стоит плыть на «Дидро», который выходит из Ванкувера 6 ноября. В итоге он вышел 7-го. Однако самая фатальная дата для Мартина Трамбо – 15 ноября. Впрочем, если нам не придется отбыть из Лос-Анджелеса 15 ноября, все будет хорошо. Зачем я это пишу? Смысл еще и в том, что речь в романе идет о писателе, оказавшемся втянутым в сюжет романа, который написал он сам, как происходило со мной в Мексике. А теперь меня затягивает в сюжет романа, даже толком не начатого. Идея отнюдь не нова, во всяком случае, в том, что касается сближения с собственными персонажами. Гёте, «Наперегонки с тенью» Вильгельма фон Шольца. Пиранделло и т. д. Но точно ли с ними происходило что-то подобное?

Превратить поражение в победу, фурий – в воплощение милосердия.

…Неизбывное, немыслимо опустошительное ощущение, что у тебя нет права быть там, где ты есть; волны неистощимой душевной муки, преследуемой безжалостным альбатросом собственного «я»[2].

Альбатрос тоже присутствует.

Мартин думал о мглистом восходе зимнего солнца, проникающем в окна их домика; о крошечном солнце в обрамлении оконного переплета наподобие миниатюрной картинки, о белом, призрачном солнце с тремя деревьями в нем, хотя других деревьев было не видно, о солнце, что отражалось в заливе, в волнах спокойного ледяного прилива. Боюсь, как бы в наше отсутствие с домом чего не случилось. Роман будет называться «Тьма, как в могиле, где лежит мой друг»[3]. О доме лучше не говорить, чтобы не испортить Примроуз путешествие. Неприемлемое поведение: вспомним Филдинга с его водянкой, вспомним его путешествие в Португалию[4]. Как его поднимали на борт с помощью лебедок. Джентльмен до мозга костей, потрясающее чувство юмора. Ему периодически делали проколы, чтобы выкачать из него воду. Гм.

Опустошительное ощущение отчуждения, возможно, всеобщее чувство неприкаянности.

Тесная каюта – вот твое очевидное место на этой земле.

Каюта старшего артиллериста.

Прелюбопытные угрызения совести от того, что не дал чаевых стюарду. Кому давать чаевые? Не хочется никого обижать.

Ужас Стриндберга перед использованием людей. Когда используешь собственную жену в качестве кролика для вивисекции. Лучше использовать себя самого, так благороднее. К сожалению, и эта идея отнюдь не нова.

Фицджеральда спасла бы жизнь в нашем домике, размышлял Мартин (он недавно прочел «Крушение»). Последний Лаокоон. Невозможно найти человека более далекого от Фицджеральда, чем Мартин. Грустно, что Ф. ненавидел англичан. На мой взгляд, его последняя книга содержит в себе лучшие качества рыцарства и благородства, которых в нынешние времена зачастую недостает у самих англичан. Качества, составляющие самую суть истинно американского духа. Можно ли это выразить без раболепия? При хороших манерах, с точным воспроизведением жуткой наружности Мертвечины и Безвременья, этих тучных врагов Земли и всего человечества. Читайте «Алк»[5], еженедельный питейный журнал и т. д.

…Хотелось бы записать несколько мыслей о культурном долге Англии перед Америкой. Он поистине огромен, даже больше нашего государственного долга, если такое возможно. Но что нам с того? Какую мы извлекли пользу? Мальчики из государственных бесплатных школ опосредованно рыбачат, ловят хемингуэевскую форель. Или Мертвечина и Безвременье толкают речь. В Канаде англичан нынче так ненавидят, что мы быстро становимся трагическим меньшинством. Скорее умрем от голода в Стэнли-парке, чем попросим о помощи. Такое случается каждый день. В Канаде, чье сердце – Англия, но душа – Лабрадор. Разумеется, сам я шотландец. По сути же – норвежец.

Frère JacquesFrère Jacques

…В исполнении Луи Армстронга и его оркестра. Арт Тейтум – фортепьяно. Джо Венути – скрипка. «Battement de tambours»[6].

Еще я думаю об О’Ниле. «Разносчик льда грядет» – прекрасная пьеса. Интересно, намеренным или случайным было сходство с тематикой «Дикой утки» Ибсена, где опьянение оправдано как «иллюзия жизни»? Жаль, О’Нил не написал больше пьес о море. О норвежских судах? Мой дед, капитан винджаммера[7] «Шотландские острова», затонул со своим кораблем в Индийском океане. Он вез моей матери какаду. Помню историю, которую рассказывали про него ливерпульские старожилы. Владельцы судна плохо загрузили трюмы: мой дед возмутился – его заставили выйти в море. Он дошел аж до самого мыса Доброй Надежды, развернулся, возвратился в Ливерпуль и добился, чтобы груз уложили как должно.

…Человек, который решил стать матросом, потому что прочел «Косматую обезьяну» и «Луну над Карибским морем». (Это был я двадцать лет назад. Отчасти моя нынешняя депрессия объясняется тем, что «Дидро» совсем не похож на знакомые мне грузовые суда. Пароход класса «Либерти» – на мой взгляд, очень красивый, хоть и романтично неторопливый. Еда выше всяких похвал; вино в изобилии подают к каждой трапезе. Дивное путешествие, на самом деле.)

…Одинокий черный альбатрос, как летучий мачете – вернее, два мачете… Альбатрос, точно левый трехчетвертной в регби, вышедший на одиночную тренировку…

Железная птица с сабельными крылами. Он и впрямь черный, хотя капитан говорит, что таких альбатросов не бывает.

Но капитан в кои-то веки не прав. Это не буревестник, хотя Примроуз говорит, что один буревестник, черный как сажа, летит за кормой. Мелвилл не любил этих птиц, приносящих несчастье. Вздор. Надеюсь, мы отплывем из Лос-Анджелеса все-таки не 15 ноября.

Мы пересекли границу и вошли в территориальные воды штата Вашингтон.

УБИТЬ АЛЬБАТРОСА – НАВЛЕЧЬ БЕДУ

(Выдержки из газеты, оставленной стюардом в каюте)

Якорь срывается, ноги ломаются, снасти запутываются, когда нарушен морской обычай.

Порт-Анджелес, штат Вашингтон («Ассошиэтед пресс») – Преподаватель Вашингтонского университета, нарушивший старую морскую традицию, впредь будет умнее. Его печальная история стала известна, когда в порт вернулось научно-экспедиционное судно Службы охраны рыбных ресурсов и диких животных США. Младший научный сотрудник университета, Джон Фермин[8], заметил белого альбатроса, пролетающего рядом с судном, что проводило разведочное глубоководное траление вблизи мыса Флаттери. Фермин попросил разрешения его застрелить и передать в университетский музей в качестве первого экземпляра белого альбатроса, замеченного в прибрежных водах штата Вашингтон.

Экипаж пришел в ужас.

Все семь членов команды в один голос воскликнули «Нет!» и напомнили Фермину о судьбе Старого Морехода у Кольриджа и о древнем матросском поверье, что убить альбатроса означает накликать беду. Но в связи с редкостью данного экземпляра – и т. д.

С другой стороны, смотрим газетную вырезку, которую я сохранил у себя:

АЛЬБАТРОС СПАСАЕТ МОРЯКА

Сидней, пятница. Английский моряк, упавший за борт круизного лайнера, обязан жизнью альбатросу, который уселся ему на грудь и направил к нему спасательную шлюпку.

Вчера днем Джон Окли, 53-летний матрос из Саутгемптона, упал в море с кормы лайнера «Южный Крест» в 10 милях от побережья Нового Южного Уэльса.

Маленький мальчик из пассажиров увидел, как он упал, и сказал вахтенному офицеру. Судно сразу же развернулось и спустило на воду спасательную шлюпку.

Высокие волны заслоняли Окли, но альбатрос, опустившийся ему на грудь, послужил ориентиром для спасателей. – Агентство «Рейтер».

…Альбатрос – одна из крупнейших в мире летающих птиц с размахом крыльев до 3,5 метров и весом около 8 кг.

Теперь уже три буревестника.

Золоченый закат в синем небе.

Несколько крупных зеленых метеоров из Геминид.

9 ноября. Примроуз и Сигбьёрн Уилдернесс счастливы в своей тесной каюте. В каюте старшего артиллериста.

Однако Мартин Трамбо не особенно счастлив.

Трамбо: это в честь Трамбауэра – Фрэнки. Бейдербек и др.

Мертвая качурка[9] на носу корабля. С синими лапами, как у летучей мыши.

У побережья Орегона.

Тысячи белых чаек. Матросы их кормят. Будут ли голодать наши чайки без нас? Невероятная хрустальная ясность иных ноябрьских дней в нашем домике, колокольный звон в тумане. Отражения солнца в воде – мельничным колесом, катящимся прямо к нам. Какое сияние для ноября! И сосновые лапы превращаются в зеленую синель.

11 ноября. Выразительный диатонический гул туманных горнов, колоколов и свистков на мосту Золотые Ворота, в густом тумане, тянущемся ранним утром к стылому Сан-Франциско. Мимо Алькатраса. Где сидит любитель птиц.

Туман рассеивается; слева – Окленд, хмурый и облачный. Мост исчезает в низких серых тучах. Справа – Сан-Франциско, небо нежно-голубого цвета. Мост вздымается аркой, со своими башнями и тросами.

Шкипер в куртке на меху, с поднятым воротником, в синей фуражке, грозный, с клювастым профилем на фоне неба. Он злится на грузчиков, изрыгает проклятия и выкрикивает команды, перемежая французский с английским. Лоцман то ли забавляется, то ли скучает, но держится уважительно. Все остальные напряженно стоят в стороне.

Блестящий комментарий от человека, которому я как-то раз одолжил почитать «Улисса». Возвращая мне книгу на следующий день: «Большое спасибо. Очень хорошо». (Лоуренс также писал: «В целом какое-то странное собрание очевидно несочетаемых фрагментов, мелькающих друг мимо друга».)

Ночью выходим из города в россыпи драгоценных камней. Как бриллианты на черном бархате, говорит Примроуз, портовые огни – как рубины и изумруды. Топазы и золотое сияние на двух мостах.

Примроуз очень счастлива. Мы обнимаемся на палубе, в темноте.

14 ноября. Лос-Анджелес. Объявление на погрузочном причале: «Следи за крюком, он не будет следить за тобой».

Теплое синее атласное море и мягкое солнце.

15 ноября. Разумеется, мы отправляемся. Кто бы сомневался.

У нас еще один пассажир. Его имя? Харон. Честное слово.

…Уходящий в дальний рейс курсом на Роттердам пароход «Дидро» покидает Лос-Анджелес вечером 15 ноября.

(Кстати вспомнилось: постановка «В дальнем рейсе»[10], которую мы с родителями смотрели в Королевском театре в Эксетере в 1923-м. Под каждый занавес – восемь склянок. Замечательная игра Глэдис Фоллиот.)

Пароход «Прибрежный», черный лоснящийся нефтяной танкер, очень близко, почти вплотную; абсолютно пустой, как корабль-призрак, красное леерное ограждение: «Мария Целеста»?

Описание заката: плывем в кипящих чернилах. Пурпурные вспышки по правому борту, с камбуза – запахи свежего хлеба и багровой свиной грудинки, за кормой – что-то вроде лиловой овсяной каши.

Frère JacquesFrère Jacques

Силуэты снующих чаек. Еще несколько буревестников.

Идем вблизи горных облачных берегов черноты, под звездным небом.

Мистер Харон тоже здесь.

16 ноября. Пересекаем границу – прямиком в ночь.

…На закате свинцовые облака, черное небо, длинная линия полыхающей киновари, как лесной пожар протяженностью в 3000 миль, вдали между черным морем и небом.

Странные острова, голые, словно айсберги, и почти такие же белые.

Скалы! – Побережье Нижней Калифорнии, высокие остроконечные утесы, картины бесплодия и запустения, вечно пронзающие истомленное сердце…

Frère Jacques, Frère Жак Ляруэль[11].

Нижняя Калифорния. Мы уже в Мексике. Впереди еще тысячи и тысячи ее миль.

…Но ничто не сравнится с непостижимым одиночеством и пустынной красотой бесконечного мексиканского побережья (вдоль которого медленно идет наше судно), когда пароходная топка поет Frère Jacques: Frère Jacques, dormez-vous, dormez-vous – и одинокая digarilla парит над багряным пугающим берегом, и тоскливый закат…

dormez-vousdormez-voussonnez lamentinasonnez lamentinadong dong dongмрак – мрак – мрак

Digarilla – птица-фрегат с раздвоенным, как у ласточки, хвостом; птица – предвестница беды в «Тьме, как в могиле, где лежит мой друг». Птица, ставшая дурным знамением для нас с Примроуз в Акапулько три года назад. И все же через неделю «Долину смертной тени»[12] приняли к публикации. Книга будет составлена из трех частей, трех романов. «Тьма, как в могиле, где лежит мой друг», «Эридан», «La mordida». «Эридан»[13] выступит в роли типичного интермеццо, в нем говорится о лесном домике в Канаде. «Тьма, как в могиле» – о смерти Фернандо, доктора Вихиля из «Долины смертной тени». Реальной смерти, как стало известно. Действие «La mor-dida»[14] происходит в Акапулько. «Долина смертной тени» сработала как адская машина. Доктор Вихиль мертв, как и консул[15] – на самом деле. Неудивительно, что мои письма вернулись обратно.

Кто-то написал оперу о другом консуле[16]. Даже как-то обидно. Подобные вещи – тоже тема для книги.

17 ноября. Мистер Харон глядит на Мексику.

Демон на вахте: 24 часа в сутки.

Все шумы машин свелись к мелодии «Frère Jacques» (думал Мартин), но иногда вместо «Frère Jacques» слышалось «Куэрнавака, Куэрнавака»; и был еще один трюк, когда двигатель выпевал

Живи-живи!Не умирай!Sonnez les matines…

и песню подхватывали вентиляционные шахты; клянусь, я сам явственно слышал инфернальный воздушный хор, певший в гармонии и временами вздымавшийся до пугающей высоты… А затем все начиналось сначала и вместо «динь-дон» получалось совсем уж нелепое:

Sans maisonSans maison[17]

и, если напев заедало, как испорченную пластинку, он уже не умолкал.

…От жары невозможно дышать – рот превращается в рыхлые тиски, лицо распухает, губы не разлепить, можно лишь пробормотать нечто бессмысленное вроде «Я думал, тут будет… или… да ладно, уже…»

Battement de tambours

«Тьма, как в могиле, где лежит мой друг». Фернандо похоронен в Вилья-Эрмосе. Убит. Он пил слишком много мескаля. То бишь мексиканской водки. Альфред Гордон Пим[18].

Длинноватое название: может быть, просто «Где лежит мой друг»? (Предложила Примроуз.)

Далекий пустопорожний треск электрического вентилятора, чей ветерок до тебя не дотягивается, сидишь внизу, наблюдаешь, как пот покалывает тебе руки и течет по груди.

Матросы сбивают ржавчину – молотки бьют по мозгам.

Ближе к вечеру – белые кожистые пеликаны.

Клювы, будто мачете, острием книзу. Как перевернутая рыба-меч. Голые скалы с острыми гранями или вершинами в форме конусов («Видение» Йейтса?[19]).

Проснувшись ночью с болью в глазах и дерганым зрением, пытаюсь понять (за Мартина Трамбо, за консула, которого тоже звали Фермин), куда я задевал вторую туфлю, у меня вообще была вторая туфля? Разумеется, была, и пропажа находится сразу, в положенном месте, но где сигареты, где я сам? И т. д. Наверняка где-то в тамбуре поезда, в пустоте; и этот мотор с его непрестанным Frère Jacques, Frère Jacques, dormez-vous, dormez-vous – как, черт возьми, тут dormez?

Грешу на последствия от скверного американского виски, купленного в Лос-Анджелесе лишь потому, что мне понравилось его название, «Зеленая речка». Но его все равно будет мало на это плавание. Впрочем, возможно, капитан пригласит Сигбьёрна Уилдернесса с супругой подняться на мостик и угоститься аперитивом.

18 ноября …давным-давно мертвое жестокое печальное необитаемое побережье Мексики.

Frère Jacques.

Просыпаюсь в три часа ночи, брожу, спотыкаясь, по темной каюте. Где я?

В пять утра Примроуз выходит на палубу встречать рассвет. Море цвета индиго, черные обглоданные очертания гор, остроконечные острова, прекрасный кошмар на фоне золоченого неба. Два часа мы ходим туда-сюда, из каюты на палубу и обратно. Пытаемся снова заснуть и не можем. Слишком близко к Мексике?

День становится смрадно жарким и неподвижным. Берег скрылся из виду. Мы пересекаем Калифорнийский залив. Матросы в деревянных башмаках красят вентиляционные выходы.

Шкипер говорит, что они «украсивливают» корабль.

И в своем одиночестве, и в оцепенении своем завидует он Месяцу и Звездам, пребывающим в покое, но вечно движущимся. Повсюду принадлежит им небо, и в небе находят они кров и приют, подобно желанным владыкам, которых ждут с нетерпением и чей приход приносит тихую радость[20].

…на закате, острова Лас-Трес-Мариас, Три Марии, два корабля, три птицы-фрегата, словно черные брызги в янтарном небе, облака, как разваренная цветная капуста кисти Микеланджело; чуть позже – звезды, но теперь Мартин разглядел неподвижность их замкнутой упорядоченной системы: одним словом, смерть. Мысль, позаимствованная у Кейзерлинга. (Они не мертвы, только когда я смотрю на них вместе с Примроуз.) Как очень правильно выразился Лоуренс: «Я как бы черпаю силу для жизни (пишет он) из глубин вселенной, из глубин среди звезд, из необъятного мира». Примроуз, кажется, чувствует что-то похожее. И в Эридане все так и было! Но сейчас у него остается лишь смутное опосредованное ощущение – здесь, на борту корабля, что неумолимо уносит его прочь от единственного места на земле, которое он любил. Может быть, навсегда.

Наш мистер Харон, мистер Пьер Харон – француз, но исполняет обязанности консула Норвегии в Папеэте на Таити. Славный малый. В Кристобале он пересядет на другой корабль. Бонвиван. Ходит в шортах и высоких белых гетрах, называет Генри Миллера атомной бомбой. Кроме того, служил в Иностранном легионе и время от времени марширует по палубе строевым шагом. Говорит: «Vous n’avez pas de nation. La France est votre mère. Soldat de la Légion Etrangère»[21]. Кто-то уже говорил это раньше. Кто бы это мог быть? Не кто иной, как персонаж «Долины смертной тени». И мы уже знаем, что стало тогда с консулом, размышлял Сигбьёрн Уилдернесс, наливая себе четвертый стакан сарсапарильи.

Книга не просто затягивает в себя автора, она его убивает. Книга и злобные силы, которые она пробуждает. Прекрасная тема. Надо будет купить планшетку и надиктовывать духам.

…Смерть берет отпуск. На пароходе класса «Либерти».

…Или нет? Я целый день слышу, как она «гогочет, что твой пират». Фраза Роберта Пенна Уоррена. Харон и вправду отличный мужик, поит нас коньяком, говорит, что в бандане из носового платка я похож на дона Хосе. Но капитан не приглашает его на мостик угоститься аперитивом, как приглашал нас. Классический случай: два командира лицом к лицу. И кстати, кто такой дон Хосе? Парень, который убил Кармен?

Все говорят так быстро, что я не разбираю ни слова, – замечательная команда.

Эпопея будет состоять не из трех, а из шести книг, под общим названием «Бесконечное плавание», с «Долиной» посередине. «Долина» действует как стержневой дьявольский аккумулятор. Однако развязка будет триумфальной. Тут все в моей власти.

19 (или 21?) ноября. Французское правительство пало; наша принцесса выходит замуж[22]. Наша галантная французская команда пьет за здоровье принцессы Елизаветы. Специально для нас Карпантье, наш радист, читает за обедом длинную радиограмму; своеобразное произношение английских имен и названий:

«И тогда лорд Монбаттон…»

«Букенэмский дворец…»

Он не хотел никого обижать.

Эти бретонцы – прекрасные моряки; учтивые, добросердечные люди, все до единого.

В мертвых глазах читает он свое проклятие.

Англичане обычно гордятся, что хорошо говорят по-французски и мастерски разбираются в винах, и частенько ссылаются на «моего доброго друга, лучшего повара Нормандии, безусловно» с целью дискредитировать американские салаты. Вы когда-нибудь встречали француза, который старался бы приукрасить свой английский или считал себя знатоком горького эля и пудинга с почками и говядиной?

Демоны, послушные Духу Южного полюса, незримые обитатели стихий, беседуют о его мстительном замысле, и один из них рассказывает другому, какую тяжелую долгую епитимью назначил Старому Мореходу Полярный дух, возвращающийся ныне к югу.

…Но мне снится смерть, жуткий сон, этакий «Гран-Гиньоль»[23], безосновательный театр ужасов, однако настолько живой и яркий, будто в этом пугающем сновидении заключена некая реальная и осязаемая угроза, или пророчество, или предостережение; сперва происходит размежевание, я – это не я. Я – Мартин Трамбо. Но я – не Мартин Трамбо да и, пожалуй, не Фермин, я – просто голос, но голос, наделенный физическими ощущениями, я вхожу в тесное пространство, которое можно сравнить только с… нет, не буду сравнивать… пространство с зубами, что плотно смыкаются у меня за спиной, и в то же время – совершенно необъяснимо – все это похоже на прохождение через Панамский канал, когда за спиной закрывается шлюз, все-таки шлюз, а не зубы, в каком-то смысле я теперь корабль, но также и голос, и Мартин Трамбо, теперь я – я или он – в царстве смерти, и это царство незамысловато населено белыми безносыми шлюхами и шелудивыми уродами с опухшими лицами, что от прикосновения расползаются на кусочки, как размокшие в море газеты; сама Смерть – отвратительная, краснощекая тюремщица с отстреленной половиной лица и одной раздробленной ногой, чьи ошметки так и торчат «в небрежении» (потому что она извиняется за свой расхристанный вид); Смерть, старшая надзирательница в тюрьме, ведет его, или меня, или корабль через ворота прямо в кембриджский колледж Святой Екатерины и в ту самую комнату (не знаю, что это значит), но у Смерти, хоть она и страшна, нежный, ласковый голос, даже приятный на свой ужасный манер; она говорит, очень жаль, что я уже видел «все представление», и мне вспоминается водевильная сцена на входе, а именно движущиеся (как эскалаторы) стулья, на которых сидели, словно в кафетерии, какие-то жуткие духи или упыри и как будто и вправду давали какое-то представление: Смерть говорит, это значит, что я обречен, и дает мне еще 40 дней жизни, по-моему – очень щедро. Как душе выдержать такой удар и остаться в живых? Человек, точно игрушечный кораблик, запущенный в море. Трудно поверить, что этот злой, отвратительный сон порожден самой истомленной душой, страстно молящей своего бессовестного обладателя об очищении. Но так и есть.

Наверное, я съел что-то не то, несмотря на хвалебные речи по адресу французской кухни.

Мореход очнулся, и возобновляется ему назначенная епитимья.

Мартин проснулся в слезах, только теперь осознав, что питает такую страсть к ветру и восходу солнца.

Sí, hombre[24], это текила.

(Мне, вскочившему с утра пораньше и уже постиравшему рубашку, это кажется просто смешным.)

…Я – старший стюард своей судьбы, я – кочегар своей души.

Ничто не сравнится с беспредельной тоской, опустошением и убожеством подобного путешествия. (Хотя все культурно и очень достойно, экипаж – лучший из возможных, еда выше всяких похвал и т. д. И супруги Трамбо, безусловно, чертовски приятно проводят время и т. д., и т. п.)

Он презирает тварей, порожденных Спокойствием.

Буревестник, несомненно, ведет разведку.

«Левиафан» Жюльена Грина. Рассказ.

Акапулько прямо по курсу, я узнаю его сразу – еще раньше, чем шкипер. Вот Ларкета с ее маяком, медленно проплывающим мимо. Нам даже кажется, мы различаем на берегу «Кинта Эулалия».[25]

После Мансанильо Акапулько – первое место, подающее признаки жизни, на всем мексиканском побережье. Даже на таком расстоянии я слышу, как водители на берегу кричат, созывая народ в camiones[26]: «Колета! Колета!»

…Здесь, в Акапулько, происходит основное действие моего романа, над которым я бьюсь все последние месяцы: здесь Мартин Трамбо встречает своего заклятого врага. Здесь же в 1946 году Примроуз и Мартин видели digarilla. За неделю до того, как «Долину смертной тени» приняли к публикации. Вот тогда-то все и началось. История человека (по сути, его самого), который крепко джойсонулся и взлетел на воздух[27]. Меня угнетает чувство изгнанничества. И еще одно чувство, за пределами несправедливости и душевных страданий, потустороннее, гнетущее, опустошительное, приводящее меня в замешательство. Оказаться поблизости – и так вот запросто пройти мимо. Неужели когда-нибудь, проходя мимо Англии, родного дома, как теперь, в этом плавании, по какой-то причуде судьбы я не сумею сойти на берег или, хуже того, просто не захочу? Именно здесь, в Акапулько, Мартин тоже впервые ступил на мексиканскую землю. В ноябре 1936-го. Да, в День мертвых. Помню, как я сошел на причал, помню безумца с пеной у рта, подводившего свои часы; бесплотных стервятников в толще грозовых туч. И весь этот сумрачный ужас спокойно раскинулся по левому борту и медленно отодвигается за корму, благостный и невинный, как Саутенд-он-Си. Вот тогда-то и начался консул. Сцена с первым стаканчиком мескаля уже скрылась из виду. Годы, потраченные на написание ее и других вещей, погибших в огне, пока что самые счастливые в его жизни, вдвоем с Примроуз в домике на взморье… Я знаю, на что похоже это ощущение; то же самое должен чувствовать призрак, вновь и вновь посещающий определенное место на земле, куда его неодолимо тянет. Он жаждет стать зримым, но, бедный сгусток парящего газа, даже не может толком приземлиться. (И последняя капля: уже на закате шкипер совершенно бесхитростно заметил: «Вы поглядите на этот крошечный мексиканский кораблик, идущий вдоль побережья со всеми включенными огнями. Каботажная[28] человеческая душа. Правда красиво?») Его чувства состоят в равной степени из жажды мести и безмерной тоски, которую никогда не унять. Это чем-то сродни отлучению от церкви. Ущемлению духовных прав человека. Где еще ему молиться Пресвятой Деве Гваделупской, покровительнице безнадежных и отчаянных предприятий? Только здесь. В этом грязном, убогом местечке. Таков Акапулько. Уж точно не стоит того, чтобы устраивать трагедию. Но в этом медленном, бесконечном движении вдоль мексиканского побережья Мартин Трамбо как бы вновь проходил через театр борьбы всей своей жизни – уже состоявшейся и еще предстоящей, если ему что-то предстояло. Боже правый, сколько тяжких страданий претерпел Трамбо от этих до ужаса невежественных, подлых и злобных людишек – да, претерпел именно здесь, – как ему хочется их проучить, всех до единого. Особенно министра внутренних смертельных дел. Дьявольская страна Абсолютного зла. Нота протеста в ООН. Скольких канадцев и американцев убивают здесь ежегодно. Сколько дел было замято, чтобы сохранить лицо – чье лицо? Мексиканцы бывают разные: есть плохие, но есть и хорошие. Например, дон Хосе – о, дон Хосе, не его ли имел в виду мистер Харон? – из «Кинта Эулалия». На какой риск он пошел ради нас. Человек с большим сердцем. Мексиканцы – самая красивая нация на земле, Мексика – прекраснейшая из всех стран. Но мексиканское правительство, кажется, до сих пор пребывает под властью дьявола, и это единственная проблема. Все мексиканцы об этом знают, боятся и ничего с этим не делают, несмотря на многочисленные революции; по сути, нынешнее мексиканское руководство еще более коррумпировано, чем во времена Диаса. Кстати вспомнилось: «Хуарес в изгнании тайно высадился в Акапулько…»

Колета! Колета! – в воспоминаниях. Крошечные автобусы, человек, трясущийся будто в припадке, ослепительный пляж в Пьед-де-ла-Куэсте, акулы и гигантский скат, морской дьявол размером с гостиную. Мелкие сверкающие тропические рыбешки в Колете… И испорченный отпуск Примроуз, ее первый отпуск за десять лет. Я их всех привлеку к ответу, непременно привлеку, пусть даже лишь на бумаге.

Еще одна digarilla. Хищная гигантская ласточка сапотекского моря[29].

И сердится, что они живы, меж тем как столько людей погибло.

Заунывная скорбная песня еле ползущего по морю корабля; бесконечно унылое и пустое багряное побережье, над которым парит одинокий фрегат с крыльями, как у летучей мыши, и хвостом, как у ласточки, парит в своем беспрестанном, бесшумном кружении, то словно падает к самой земле, то опять взмывает ввысь.

20 (или 21) ноября.

FRÈRE JacquesFRÈRE JacquesDORMEZ-vous?DORMEZ-vous?SONNEZ les matines!SONNEZ les matines!Мрак – мрак – мрак!Мрак – мрак – мрак!

Чтобы сберечь впечатления, рассудил Мартин, чтобы их не забыть, надо сразу же все записать, под аккомпанемент Frère Jacques и т. д., ведь в его сознании они представляют собой дно всех печалей и унижений.

Господи, смилуйся надо мной

Frère Jacques Frère Jacques dormez-vous?

Неужели, подумал Сигбьёрн, ему не хочется уцелеть?

Кажется, на сегодняшний день у меня не осталось амбиций…

Сигбьёрн Уилдернесс (какое хорошее у меня имя; жаль, нельзя им воспользоваться для книги) мог надеяться только на чудо, чтобы хоть отчасти вернуть любовь к жизни.

И что-то вернулось: очевидно, повторение пройденного пути было частью его испытаний; и даже теперь Мартин понимал, что это не сон, а некое странное символическое прозрение будущего.

…Французское правительство снова пало.

Хотя ночь прошла в муках борьбы с белой горячкой, Мартин Трамбо вышел к завтраку свеженький как огурчик, загорелый и бодрый.

«Вид у вас прямо цветущий».

«Bon appétit».

«Il fait beau temps…»[30] – и так далее.

(Джентльмен в белой горячке – вовсе не я. Все, что пишут о пьянстве, – вздор чистой воды. Приходится делать все самому, чтобы и конфликт был, и ужасающая печаль, равнозначная трагическому положению человека, и самопознание, и дисциплина. Конфликт очень важен. Джин с апельсиновым соком – лучшее средство от алкоголизма, чья истинная причина кроется в уродстве и невыносимой стерильности бытия в том виде, в каком его нам продают. Иначе это была бы банальная жадность. И видит Бог, это и есть жадность. Кстати, удачное замечание: надо будет хорошенько настроиться и словить небольшой бред.)