Ключи Царства - Арчибальд Кронин - E-Book

Ключи Царства E-Book

Арчибальд Кронин

0,0

Beschreibung

Фрэнсис Чисхолм — добросердечный и скромный священник, чья индивидуальность и непосредственность делают его непопулярным среди духовенства. Чтобы избавиться от "неудобного" священника, его отправляют Китай. Более тридцати лет Чисхолм поддерживал миссию, несмотря на крайнюю нищету, гражданскую войну, чуму и враждебность его начальства. Сражаясь с глупостью, фанатизмом и жестокостью, отец Чисхолм получает Ключи Царства Небесного, которые нельзя подделать, купить или украсть. Роман Кронина — это увлекательный, энергичный, красочный рассказ о глубоко духовном человеке, который творит добро в несовершенном мире. "Ключи Царства" — одна из лучших экранизаций современной англоязычной литературы с неподражаемым Грегори Пеком в главной роли.

Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:

Android
iOS
von Legimi
zertifizierten E-Readern
Kindle™-E-Readern
(für ausgewählte Pakete)

Seitenzahl: 539

Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:

Android
iOS
Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0



Содержание

Ключи Царства
Выходные сведения
Посвящение
Эпиграф
I. Начало конца
1
II. Призвание
1
2
3
4
5
6
III. Неудачливый священник
1
2
3
IV. Китай
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
V. Возвращение
1
2
VI. Конец начала
1

A. J. Cronin

THE KEYS OF THE KINGDOM

Copyright © A. J. Cronin, 1941

Allrightsreserved

Перевод с английского Н. Протопоповой

Оформление обложки С. Шикина

Иллюстрация на обложке В. Аникина

Издание подготовлено при участии издательства «Азбука».

Кронин А.

Ключи Царства: роман /Арчибальд Кронин; пер. с англ.Н. Протопоповой. — М. : Иностранка, Азбука-Аттикус, 2016.(Иностранная литература. Большие книги).

ISBN978-5-389-12428-8

16+

Фрэнсис Чисхолм — добросердечный и скромный священник, чья индивидуальность и непосредственность делают его непопулярным сре­ди духовенства. Чтобы избавиться от «неудобного» священника,его отправляют в Китай. Более тридцати лет Чисхолм поддерживалмис­сию, несмотря на крайнюю нищету, гражданскую войну, чуму и враждебность его начальства. Сражаясь с глупостью, фанатизмом и жестокостью, отец Чисхолм получает ключи Царства Небесного, которые нельзя подделать, купить или украсть.

Роман Кронина — это увлекательный, энергичный, красочный рас­сказ о глубоко духовном человеке, который творит добро в несовершенном мире.

«Ключи Царства» — одна из лучших экранизаций современной англоязычной литературы с неподражаемым Грегори Пеком в главной роли.

© В. Аникин, иллюстрация на обложке, 2016

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2016 Издательство Иностранка®

Моему другу Ф. М.

В честь его двадцатилетней миссионерской деятельности в Китае

И дам тебе ключи Царства Небесного.

Христос — Петру. Мф. 16: 19

I.

1

Ранним сентябрьским вечером 1938 года немолодой священник Фрэнсис Чисхолм, прихрамывая, поднимался по крутой тропинке от церкви Святого Колумба1 к своему дому на холме. Несмотря на увечье, он предпочитал этот путь более пологому подъему по Меркет-Уинд. Добравшись до маленькой калитки в садовой ограде, он с каким-то наивным торжеством остановился, чтобы перевести дух и, как всегда, полюбоваться открывшимся пейзажем.

Внизу широкой серебряной лентой, слегка подкрашенной шафраном осеннего заката, спокойно текла река Твид. По склону северного, шотландского берега к реке в беспорядке спускались дома Твидсайда; их черепичные, похожие на одеяло из розовых и желтых лоскутов крыши скрывали лабиринт вымощенных булыжником улиц. Высокие каменные укрепления все еще украшали, как в старину, этот город на границе между Англией и Шотландией. Пушки, захваченные в Крымской войне, служили приютом для чаек, которые клевали мертвых крабов. Туманная дымка над песчаной отмелью в устье реки скрадывала очертания сохнущих сетей и мачт рыбачьих судов в гавани — тонкими недвижными нитями тянулись они вверх. Вдалеке от моря, над бронзовыми в это время года лесами Дерхэма, уже сгущались сумерки. Одинокая цапля медленно летела к лесу. Отец Чисхолм долго провожал ее глазами. Воздух был чист и прозрачен, на­поен запахом дыма и опавших яблок, предчувствием ранних холодов.

Со вздохом удовлетворения отец Чисхолм повернулся к калитке и вошел в сад. По сравнению с тем садом, который был у него когда-то на Холме Блестящего Зеленого Неф­рита, этот мог показаться просто жалким клочком земли. Но все же он был красив и, как все шотландские сады, плодо­роден: несколько прекрасных фруктовых деревьев рос­ло у ограды, а груши-скороспелки в южном уголке сада были просто великолепны. Убедившись, что тирана Дугала поблизости нет, отец Чисхолм украдкой взглянул на окно кухни, сорвал лучшую грушу с дерева и сунул под сутану. Его желтые морщинистые щеки даже покраснели от удовольствия, и он с торжеством победителя заковылял по усыпанной гравием дорожке, опираясь на новый зонтик из шотландки. Этот зонтик — замена прежнего, потрепанного, служившего ему в Байтане, — был единственной поблажкой, которую он себе позволил. У двери дома стоял незнакомый автомобиль.

Отец Чисхолм растерянно остановился. При всей своей забывчивости и рассеянности, часто ставивших его в неловкое положение, сейчас старый священник внезапно вспо­мнил неприятное письмо епископа, который извещал его о скором приезде своего секретаря монсеньора Слита. Отец Чисхолм поспешил к дому.

Монсеньор Слит ожидал его в гостиной, стоя спиной к холодному камину. Темная сутана придавала его тонкой фигуре особую элегантность. Ему было явно не по себе от жалкой обстановки дома, как бы принижавшей достоинство его сана, а длительное ожидание и вовсе истощило его терпение. Тщетно старался он найти в этой гостиной хоть какой-то след индивидуальности: может быть, фарфоровую или лакированную безделушку, что-нибудь, напоминающее о Вос­токе. Но комната была почти пуста и совершенно безлика: потертый линолеум, стулья, набитые конским волосом, треснувшая каминная доска, на которой монсеньор с неодоб­рением заметил катушку от спиннинга и кучу беспорядочно раскиданных пенсов, очевидно собранных в церкви. И все-таки он решил быть обходительным. Приняв благожелательный вид, монсеньор Слит любезным жестом прервал извинения отца Чисхолма:

— Ваша экономка уже показала мне мою комнату. На­деюсь, я не стесню вас, если пробуду здесь несколько дней? Какой чудесный день был сегодня! Какие краски! Когда я ехал сюда из Тайнкасла, то чуть было не вообразил, что нахожусь в милом Сан-Моралесе.

С задумчивым видом он поглядел в темнеющее окно. Старик едва удержался от улыбки: уж очень явным был отпечаток отца Тэррента и семинарии на его госте. Элегант­ность, острый взгляд, даже легкий оттенок жестокости, который угадывался в его резко очерченных ноздрях, делали Слита прямо-таки копией отца Тэррента.

— Надеюсь, вам будет удобно, — пробормотал отец Чис­холм. — Сейчас мы перекусим. Простите, я не могу предложить вам обеда. Мы тут как-то привыкли к ужину и чаю по-шотландски.

Слит, полуотвернувшись, равнодушно кивнул. Действительно, в этот момент вошла мисс Моффат и, задернув туск­ло-коричневые занавески из шенили2, стала бесшумно на­кры­вать на стол. Слит с иронией подумал, что это бесцветное создание, кинувшее на него испуганный взгляд, удивительно гармонирует с комнатой. Он заметил, что она поставила на стол три прибора, и это вызвало у него мимолетное раздражение, но ее присутствие помогло Слиту сдержаться и продолжить ничего не значащий разговор.

Во время трапезы гость с похвалой отозвался о каррарском мраморе, который епископ специально привез для нефа нового собора в Тайнкасле. Положив себе с большого блюда щедрую порцию ветчины, яиц и почек, Слит уже благосклоннее принял чашку чая, налитого из металлического чайника. Занятый намазыванием масла на подрумяненный тост, он не сразу услышал негромкий вопрос отца Чисхолма:

— Вы ничего не будете иметь против, чтобы Эндрю ел свою овсянку вместе с нами? Эндрю! Это монсеньор Слит.

Слит резко поднял голову. Мальчик лет девяти неслышно вошел в комнату и стоял, смущенно теребя голубую фуфайку. По его худенькому бледному лицу видно было, что он очень нервничает. Замявшись, мальчик скользнул на свое место и машинально потянулся за кувшином с молоком. Ко­гда он наклонился над тарелкой, влажная каштановая прядь упала на его некрасивый костистый лоб (очевидно, была пущена в ход губка мисс Моффат). В глазах Эндрю, необычайно голубых, застыло детское предчувствие беды — они выражали такую тревогу, что мальчик не осмеливался поднять взгляд.

Секретарь епископа удобнее уселся за столом и не спеша продолжил прерванный ужин. В конце концов, сейчас еще неподходящий момент... Однако время от времени он незаметно посматривал на мальчика.

— Так ты и есть Эндрю? — Приличие требовало, чтобы он что-то сказал. Слиту даже удалось придать своим словам некоторую благожелательность. — И ты ходишь здесь в школу?

— Да...

— Ну-ка, расскажи, что ты знаешь.

Довольно добродушно он задал несколько простых вопросов. Мальчик вспыхнул. От смущения он совсем растерялся и пробормотал что-то нечленораздельное, выдававшее его явное невежество. Брови монсеньора Слита поползли вверх.

«Ужасно, — подумал он. — Совершенный неуч!» Слит положил себе вторую порцию почек, и внезапно до него дошло, что, пока он небрежно поглощал всякие вкусные блюда, те двое ограничивались овсянкой. Слит покраснел: старик выставлял напоказ свой аскетизм. Какая невыносимая аффектация!..

Наверное, отец Чисхолм угадал его мысль, а потому покачал головой:

— Я столько лет был лишен моей милой шотландской овсянки, что теперь никогда не упускаю случая отведать ее.

Монсеньор Слит ничего не ответил. Вскоре Эндрю, робко взглянув на обоих священников и преодолевая немоту, попросил позволения выйти из-за стола. Когда он вставал, чтобы прочесть после еды молитву, то неловко задел локтем ложку и уронил ее. Неуклюже волоча ноги в грубых башмаках, мальчик направился к двери.

Снова наступило молчание. Закончив ужин, Слит легко поднялся и без всякой видимой цели опять занял свое мес­то на тощем коврике у камина. Широко расставив ноги и заложив руки за спину, он разглядывал, впрочем незаметно, своего престарелого собрата. Отец Чисхолм все еще сидел за столом с видом терпеливого ожидания.

«Боже милосердный, — думал монсеньор Слит, — что за жалкий представитель нашего сословия этот обтрепанный старик в грязной сутане с засаленным воротником! Какая у него желтая высохшая кожа!»

Одну щеку отца Чисхолма обезобразил шрам от удара кну­том, который выворачивал нижнее веко. Он, казалось, тянул его голову вниз и вбок, а шея была постоянно искрив­лена усилием хоть как-то восполнить хромоту — он припадал на одну ногу. Из-за этого наклона головы в тех редких случаях, когда отец Чисхолм поднимал глаза, обычно опущенные, его взгляд был как-то неприятно проницателен, и это приводило других в замешательство. Слит откашлялся. Он решил, что теперь настала пора заговорить, и, придав своему голосу нотку сердечности, спросил:

— Давно ли вы здесь, отец Чисхолм?

— Двенадцать месяцев.

— Ах да! Со стороны его милости было очень любезно послать вас сюда, в ваш родной приход, после вашего возвращения.

— Это и его родной приход тоже!

Слит учтиво склонил голову:

— Да, да! Я знаю, что его милость разделяет с вами честь быть здешним уроженцем. Постойте-ка... Сколько же вам лет, отец Чисхолм? Почти семьдесят, так?

Отец Чисхолм кивнул и со стариковской гордостью мягко добавил:

— Я не старше, чем Ансельм Мили.

Такая фамильярность заставила Слита нахмуриться, но он тут же снисходительно, с оттенком сочувствия, улыбнулся.

— Несомненно. Но жизнь обошлась с вами несколько иначе. Короче говоря, — произнес он и выпрямился, твердый, но отнюдь не жестокий, — епископ и я, мы оба считаем, что вы должны быть вознаграждены за долгие годы вашей преданной службы. Словом, что вам пора уйти на покой.

С минуту длилась полная тишина.

— Но у меня нет никакого желания уходить на покой.

— Тяжкий долг заставил меня приехать сюда, чтобы про­вести расследование и сообщить о результатах его милости. Но есть некоторые факты, на которые нельзя смотреть сквозь пальцы. — Слит благоразумно уставился в потолок.

— Какие именно?

— Шесть... десять... дюжина фактов! Не мне перечислять ваши... ваши восточные эксцентричности. — Слит уже не скрывал своего раздражения.

— Мне очень жаль. — Слабая искра зажглась в глазах старика. — Но хорошо, что вы помните, что я провел тридцать пять лет в Китае.

— Дела вашего прихода безнадежно запутаны.

— Уж не наделал ли я долгов?

— Откуда нам знать! Вы уже полгода не шлете отчетов о церковных сборах, — заговорил быстрее Слит и повысил голос. — Все у вас так... так... не по-деловому... Например, в прошлом месяце вам был представлен счет агентом фирмы Бленда — три фунта за свечи и прочее, и вы всю эту сумму оплатили медяками!

— Но я ведь и получаю медяки, — задумчиво взглянул на своего гостя отец Чисхолм. Слиту казалось, будто он смот­рит сквозь него. — Вообще-то, я никогда не умел обращаться с деньгами. У меня никогда их не было, понимаете... Но в конце концов... Вы думаете, что деньги так страшно важны?

К своей досаде, монсеньор Слит почувствовал, что крас­неет.

— Все это порождает сплетни, отец, — произнес он и поспешно продолжил: — Ходят и другие слухи... Некоторые ваши проповеди... советы, которые вы даете... толкование некоторых догматических вопросов... — он заглянул в сафь­я­новую записную книжку, которая уже была наготове в его руке, — выглядят опасно своеобразными.

— Быть этого не может!

— На Троицу вы сказали прихожанам: «Не думайте, что Небеса на небе... Они здесь, у вас в ладони... Они везде и всюду», — осуждающе нахмурился Слит, переворачивая страницы. — Вот опять... Вот ваше невероятное высказывание на Страстной неделе: «Необязательно все атеисты попадут в ад. Я знал одного, который не попал туда. Ад предназначен только для тех, кто плюет Богу в лицо». А вот... Господи, какая грубая бестактность! «Христос был совершенным человеком, но у Конфуция было сильнее развито чувство юмора!» — Он с негодованием перевернул другую страницу. — А этот совершенно неправдоподобный инцидент!.. К вам при­шла одна из ваших лучших прихожанок, миссис Гленденнинг. Не виновата же она в том, что так толста. Она пришла к вам, чтобы получить духовное руководство, а вы посмотрели на нее и сказали: «Ешьте поменьше. Врата рая узки». Но к чему продолжать? — Монсеньор Слит решительно закрыл свою книжку с золотым обрезом. — Мягко выражаясь, вы, по-видимому, утратили способность управлять душами.

— Но... — взволнованно начал отец Чисхолм, однако затем спокойно продолжил: — Я вовсе не хочу управлять ничьими душами.

Слит покраснел еще сильнее. Он совсем не собирался вступать в богословскую дискуссию с этим выжившим из ума стариком.

— Кроме того, остается нерешенным вопрос об этом маль­чике, которого вы так неосмотрительно усыновили.

— Кто же позаботится о нем, если не я?

— Наши сестры-монахини в Рэлстоуне. Это лучший приют для сирот во всем приходе.

Отец Чисхолм опять поднял глаза, приводившие монсеньора в замешательство.

— А вы хотели бы провести свое детство в этом приюте?

— Зачем переходить на личности, отец! Я уже сказал... даже если принять во внимание все обстоятельства... и в этом случае ситуация является крайне ненормальной и ей надо положить конец. Кроме того, — развел он руки, — если вы уедете отсюда, то его все равно придется поместить куда-нибудь.

— Вы, по-видимому, твердо решили избавиться от нас. А меня тоже отдадут на попечение монахинь?

— Конечно нет. Вы можете поехать в приют для престарелых священников в Клинтоне. Это идеальное пристанище для отдыха.

Старик даже рассмеялся сухим отрывистым смехом:

— У меня будет достаточно времени для идеального отдыха, когда я умру. А пока я жив, я не желаю очутиться в обществе целой массы престарелых священников. Может быть, вам это покажется странным, но я никогда не мог выносить духовенство в больших дозах.

Слит только криво улыбнулся:

— Мне ничто не покажется странным в вас, отец. Прос­тите меня, но ваша репутация еще до вашего отъезда в Китай... вся ваша жизнь... была своеобразной, чтобы не сказать большего.

Наступило молчание. Отец Чисхолм тихо произнес:

— Я дам отчет за свою жизнь Богу.

Слит опустил глаза. Он был огорчен своей неучтивостью. Он зашел слишком далеко. Будучи холодным по природе, Слит, однако, старался быть всегда справедливым, даже деликатным. У него было достаточно такта, чтобы почувствовать себя неловко.

— Естественно, я не беру на себя смелость судить или допрашивать вас. Ничего еще не решено. Поэтому-то я и приехал сюда. Посмотрим, что покажут ближайшие дни. — Он шагнул к двери. — Теперь я пойду в церковь. Не беспокойтесь, пожалуйста, я знаю дорогу, — принужденно улыбнулся Слит и вышел.

Отец Чисхолм остался сидеть у стола, не двигаясь, прикрыв глаза рукой и погрузившись в свои мысли. Он чувствовал себя раздавленным угрозой, так внезапно нависшей над его тихим пристанищем, которое с таким трудом досталось ему. При всей своей безропотности (давно, впрочем, подвергавшейся тяжким испытаниям) старый священник отказывался принять этот удар. Он вдруг ощутил себя опустошенным и совершенно обессиленным, не нужным ни Богу, ни людям. Жгучее отчаяние охватило его. Такая мелочь, но как много это для него значит! Ему хотелось закричать: «Господи, Господи! Зачем Ты меня оставил?!» Отец Чисхолм тяжело встал и пошел наверх.

На чердаке, над комнатой для гостей, Эндрю уже спал в своей кроватке. Он лежал на боку, согнув на подушке худенькую руку, словно пытался защититься от кого-то. Внимательно всматриваясь в мальчика, старик вынул из кармана грушу и положил ее на одежду Эндрю, сложенную на плетеном стуле возле кровати. Больше он, очевидно, ничего не мог сделать. Легкий ветерок шевелил муслиновые за­навески. Он подошел к окну и раздвинул их. В морозном небе мерцали звезды. При свете этих звезд он увидел всю свою жизнь, со всеми ее ошибками и неудачами, со всеми неосуществившимися стремлениями и бесплодными усилиями, лишенную стройности, красоты и величия. Ведь, кажется, совсем недавно он сам был мальчуганом, бегал и смеялся здесь, в Твидсайде. Его мысли унеслись в прошлое. Если сравнить его жизнь с рисунком, то первый, все определя­ющий штрих был, несомненно, нанесен в ту апрельскую субботу, шестьдесят лет назад... А он, в своем безмятежном счас­тье, не понял этого...

1Святой Колумб — один из самых почитаемых в Ирландии и Шотландии святых. — Прим. ред.

2Шениль — махровая ткань с неразрезанными волокнами. — Здесь и далее прим. перев., кроме особо оговоренных.

II.

1

В то весеннее утро, за ранним завтраком в темной уютной кухне, он был счастлив. Огонь грел его ноги в одних чулках, запах щепок, которыми разжигали очаг, и горячих овсяных лепешек возбуждал аппетит. Пусть идет дождь, все равно сегодня суббота и прилив как раз такой, при каком хорошо ловится семга.

Мать проворно взбила деревянной мешалкой гороховую похлебку и поставила на выскобленный стол между ним и отцом миску с голубым ободком. Он достал свою роговую ложку и сначала погрузил ее в миску, а потом в стоявшую перед ним чашку с пахтаньем. Он перекатывал языком гладкую золотистую похлебку, сваренную на славу, без всяких комочков неразмешанной муки.

Отец, в поношенной голубой фуфайке и штопаных ры­бачь­их чулках, сидел напротив. Наклонив к столу свое крупное тело, он молча ел; его большие красные руки двигались медленно и спокойно. Мать вытрясла со сковороды последнюю порцию овсяных лепешек, разложила их вокруг миски с похлебкой и присела к столу выпить чая. Желтое масло тая­ло на разломанной лепешке, которую она взяла. В маленькой кухне царили тишина и дух товарищества. Отсветы пламени прыгали по блестящей каминной решетке и беленному белой трубочной глиной камину. Ему было девять лет, и он шел с отцом к рыбакам в их барак.

Там его знали — он был мальчуганом Алекса Чисхолма. Люди в шерстяных фуфайках и кожаных сапогах до бедер принимали его в свою среду спокойным кивком головы или, что было еще лучше, просто дружелюбным молчанием. Он весь светился от тайной гордости, когда выходил с ними в море. Кто-нибудь из рыбаков, пригибаясь на ветру, суетливо делал последние приготовления к ловле, другие сидели на корточках, укрыв плечи пожелтевшей парусиной, некоторые пытались высосать хоть немного тепла из своих коротких почерневших глиняных трубок. Они с отцом остановились поодаль. Алекс Чисхолм был старшим на Твидской рыболовецкой станции № 3. Молча стоя рядом под пронизывающим ветром, они следили за далеким кругом поплавков, танцующих там, где река сливалась с морем. У мальчика часто кружилась голова от ослепительного солнечного блеска на водной ряби. Но он не хотел, не мог моргнуть и отвести взгляд хоть на мгновение: пропустив одну секунду, можно было упустить добрую дюжину рыб, а в те дни улов доставался с огромным трудом, и в Биллингсгейте рыболовецкая компания получала лишь полкроны дохода с фунта рыбы. Высокая фигура отца застыла в таком же напряжении: голова слегка втянута в плечи, острый профиль четко обрисовывается под старой кепкой, на выдающихся скулах выступил румянец. Иногда на воспаленные глаза мальчика навертывались слезы счастья; его давало ощущение тайного товарищества с отцом, соединяясь в его сознании каким-то неуловимым образом с запахом водорослей, выброшенных морем, с отдаленным боем городских часов, с карканьем дер­хэмских ворон.

Отец издавал крик, и, как Фрэнсис ни старался, он нико­гда не мог уловить этот первый момент погружения поплавка — не того покачивания, которое производит прилив и ко­торое порой заставляло его, как дурака, бросаться вперед, а того медленного ухода поплавка вниз, указывающего наметанному глазу, что пришла рыба. Короткий резкий вскрик отца мгновенно заглушался топотом ног — команда бросалась к лебедке, чтобы вытащить сеть. Привычка никогда не притупляла остроты этого мига: хотя люди получали премию с улова, в тот момент никто не думал о деньгах — глубокое волнение, охватывавшее рыбаков, уходило корнями в далекие первобытные времена.

И вот, стекая ручьями, таща за собой водоросли, появляются сети; скрипит наматывающийся на деревянный барабан трос. Последнее усилие — и в кошеле вздымающегося невода вспыхивает расплавленным блеском, полным силы и прелести, семга!

Однажды — то была незабываемая суббота — они пой­мали сразу сорок рыбин. Большие сверкающие существа, изгибаясь дугой, бились, стараясь прорваться сквозь сеть и уйти­ в реку. Фрэнсис бросился вперед вместе с другими, от­чаянно хватая драгоценную ускользающую рыбу. Рыбаки подняли мальчика, всего в блестках чешуи и вымокшего до костей, — он сжимал в своих объятиях великолепное чудовище. Вечером, когда они с отцом шли домой, держась за руки, и звук их шагов гулко раздавался в дымке сумерек, не сговариваясь, оба остановились у лавки Берли на Хай-стрит, чтобы купить на пенни его любимых мятных лепе­шечек.

Их товарищество приносило ему и другие радости. По воскресеньям после мессы они брали удочки и тайком, чтобы не вызвать неодобрения благочестивых прихожан, пробирались окраинными улицами погруженного в воскресное оцепенение города, в зеленую долину Уайтэддера. В жестянке Фрэнсиса копошились в опилках жирные личинки мух, собранные накануне вечером на дворе у Мили. День пьянил его шумом реки, запахом таволги... Отец показывал ему мес­та, где могли быть водовороты... Форель, вся в темно-крас­ных пятнышках, извивалась по побелевшей гальке... Отец склонялся над костром... Потом они ели чудесную хрустящую жареную рыбу...

А иногда они отправлялись за черникой, земляникой или дикой желтой малиной, из которой выходил такой вкусный джем. Если с ними шла и мать, то получался настоящий празд­ник. Отец знал все лучшие места и заводил их далеко в лес, к нетронутым ягодным зарослям.

Когда выпадал снег и зима сковывала землю, они крались между заиндевелыми деревьями дерхэмского парка. Ды­хание клубилось перед ними морозным паром, по коже бегали мурашки — а вдруг сейчас раздастся свисток сторожа?! Он слышал стук своего сердца, когда они опорожняли силки почти под самыми окнами барского дома. И вот они уже торопятся домой! Домой! С сумками, полными дичи! Он улыбался, и у него уже текли слюнки при мысли о паштете из кролика... Его мать была великолепной кухаркой. Своей бережливостью, умением хозяйничать и ловкостью в домашней работе она заслужила одобрение скупой на похвалы шотландской общины. О ней говорили: «Элизабет Чисхолм — добродетельная женщина!»

Сейчас, прикончив похлебку, он услышал, как мать говорит что-то отцу, глядя на него через стол.

— Ты постарайся сегодня быть дома пораньше, Алекс, сегодня ведь праздник в муниципалитете.

Наступила тишина. Фрэнсис заметил, что отец чем-то озабочен, может быть, он думал о поднявшейся от дождей реке и о том, что семга ловится неважно, и его застало врас­плох напоминание о ежегодном концерте в муниципалитете, на который им предстояло идти вечером.

— Ты твердо решила пойти, женщина? — спросил он с легкой улыбкой.

Мать слегка покраснела; Фрэнсиса изумил ее совершенно необычный вид.

— Ты же знаешь, как я всегда жду этого концерта. Да и ты, в конце концов, принадлежишь к муниципалитету. Ты прос­то... ты просто обязан присутствовать там со своей семьей и друзьями.

Теперь отец расплылся в улыбке, вокруг его глаз собралось множество добрых морщинок... Чтобы заслужить такую улыбку отца, Фрэнсис готов был бы умереть.

— Ну, тогда, похоже, нам придется идти, Лизбет.

Отец никогда не любил эти торжества, как не любил пить чай из чашек, носить жесткие воротнички и надевать скрипучие ботинки по воскресеньям. Но он любил эту женщину, которая хотела, чтобы он пошел туда.

— Так я рассчитываю на тебя, Алекс! Понимаешь, — в голосе матери, которому она изо всех сил старалась придать оттенок небрежности, прозвучала нотка облегчения, — я при­гласила Полли и Нору из Тайнкасла. К сожалению, Нэд, кажется, не сможет отлучиться... — Она помолчала. — Так что тебе придется послать с квитанциями в Эттл кого-нибудь другого.

Отец выпрямился и бросил на нее быстрый взгляд, он, казалось, видел ее насквозь, проникая в самую глубину ее незамысловатой хитрости. Сначала, в своей радости, Фрэнсис ничего не заметил. Сестра его отца (ныне уже умершая) вышла замуж за Нэда Бэннона, владельца «Юнион-таверны» в Тайнкасле — шумном городе милях в шестидесяти к югу. Полли, сестра Нэда, и Нора, его десятилетняя племянница-сиротка, не были, по существу, их близкими родственниками. Однако их посещения всегда приносили в дом радость. Вдруг он услышал спокойный голос отца:

— Все равно мне придется самому идти в Эттл.

Наступило напряженное, полное скрытого значения молчание. Фрэнсис увидел, как побелела мать.

— Совсем необязательно идти самому... Сэм Мирлис, да и любой из твоих людей с радостью сделает это за тебя.

Отец ничего не ответил, продолжая спокойно смотреть на нее, — была задета его гордость, его мужское самолюбие. Ее волнение все возрастало. Она отбросила всякое притворство и, не скрывая больше своего страха, наклонилась над столом и положила дрожащую руку ему на рукав:

— Ну для меня, Алекс! Ты же знаешь, что случилось в про­шлый раз. Там опять очень скверно, ужасно скверно, я слыхала разговоры об этом.

Отец успокаивающе положил свою большую ладонь на руку матери.

— Ты же не хочешь, чтобы я сбежал, не так ли, жена? — улыбнулся он и порывисто встал. — Я выйду сейчас... и рано­ вернусь... у меня будет еще уйма времени для тебя, для наших друзей и для твоего драгоценного концерта в при­дачу.

Побежденная, с напряженно застывшим лицом, она смот­рела, как он натягивает высокие сапоги. Фрэнсис, унылый и подавленный, был охвачен ужасным предчувствием того, что должно произойти. И действительно, выпрямившись, отец повернулся к нему и мягко сказал, с необычной для него ноткой раскаяния:

— Я подумал сейчас, мальчик, что тебе сегодня лучше остаться дома. Ты поможешь матери по хозяйству, ей ведь еще много надо сделать до прихода гостей.

Ослепленный слезами разочарования, Фрэнсис не протестовал. Он почувствовал, что мать крепко, словно удерживая, обняла его за плечи.

Отец постоял минутку около двери, со сдержанной, но глубокой любовью глядя на них, потом молча вышел.

Хотя к полудню дождь перестал, время, казалось, еле-еле уныло ползло вперед. Мальчик прекрасно все понимал и мучился этим пониманием, но притворялся, что не видит хмурой озабоченности матери. Здесь, в этом тихом городке, их все знали, их не трогали и даже уважали. Но в Эттле, торговом городе в четырех милях отсюда, где находилось правление рыбных промыслов, куда отец должен был ежемесячно сдавать отчет об улове, к ним относились иначе. Сто лет назад вересковые пустоши около Эттла обагрились кровью ковенанторов3; теперь маятник неумолимо вернулся назад. Снова возникло жестокое преследование из-за веры, во главе которого встал новый мэр. Открывались сектантские молельни, на главной площади собирались массовые сборища, народ был возбужден до неистовства. Когда ярость толпы вырвалась на свободу, немногочисленные католики города были изгнаны из своих домов, всех же остальных, живших в округе, торжественно предупредили, чтобы они не вздумали показываться на улицах Эттла.

Спокойное пренебрежение отца к этой угрозе возбудило особую ненависть сектантов. В драке, разыгравшейся в про­шлом месяце, сильный рыбак сумел хорошо постоять за себя. А теперь, несмотря на новые угрозы и старания матери удержать его, он снова пошел туда... Фрэнсис вздрогнул от своих мыслей, и его маленькие кулачки сжались. Почему люди не могут оставить друг друга в покое? Его отец и мать были разной веры, но это не мешало им жить вместе, в полном мире и согласии, уважая друг друга. Его отец — хороший человек, самый лучший во всем мире... Почему же они хотят причинить ему зло? Острый, как лезвие ножа, страх пронзил его до глубины души... Само слово «религия» заставляло его отпрянуть, холодея от растерянности при мысли, что люди могут так ненавидеть друг друга за поклонение одному и тому же Богу, только выражаемое по-разному.

В четыре часа они возвращались со станции. Весело подзадориваемый Норой, он угрюмо перепрыгивал через лужи. Мать шла сзади со степенной тетей Полли, которая нарядилась по случаю субботнего чаепития и концерта. Приближение несчастья витало в воздухе и давило на него. Ни резвость Норы, ни ее красивое новое коричневое платье с тесьмой, ни ее откровенная радость оттого, что она видит его, почти не могли отвлечь мальчика.

Крепясь изо всех сил, он подошел к дому. Это был низкий чистенький коттедж из серого камня, выходивший на Кэннелгейт; сзади зеленела аккуратная лужайка, там летом отец выращивал астры и бегонии. Сверкающий медный дверной молоток и без единого пятнышка порог выдавали страсть матери к порядку. За окнами с непорочно чистыми занавес­ками в трех горшках пламенела герань.

Нора раскраснелась, запыхалась, ее голубые глаза сверкали, на нее нашел приступ какого-то задорного, злого ве­селья. Когда дети, обойдя вокруг дома, вошли в сад, где они должны были до чая играть с Ансельмом Мили (это устроила мать), девочка так низко наклонилась к Фрэнсису, что волосы упали на ее худенькое личико, и начала что-то шептать ему на ухо.

Как ни странно, на этот раз изобретательность Норы подстегнули многочисленные лужи и сочная, влажная после дождя земля. Сначала Фрэнсис не хотел ничего слушать. Это было удивительно, потому что присутствие Норы все­гда вызывало в нем, несмотря на робость, ответный порыв. Сейчас он стоял, маленький и сдержанный, и с сомнением смотрел на нее.

— Я знаю, что он захочет, — убеждала она настойчиво. — Он всегда хочет играть в святого. Ну, живее, Фрэнсис! Давай это сделаем, ну, давай же!

Медленная улыбка чуть тронула его сжатые губы. Полунехотя он принес из сарайчика в конце сада лопату, лейку и старую газету. По распоряжению Норы он выкопал двухфутовую яму между лавровыми кустами, полил ее и прикрыл газетой. Девочка искусно засыпала газету сухой землей. Едва они успели поставить лопату на место, как пришел Ансельм Мили. Он был одет в красивую белую матроску. Нора бросила Фрэнсису злорадный взгляд:

— Какой у тебя прелестный новый костюм! А мы ждали тебя. Во что будем играть?

Ансельм Мили снисходительно обдумал вопрос. Для своих одиннадцати лет это был большой, хорошо упитанный мальчик с бело-розовыми щеками, белокурый и кудрявый, с сентиментальным взглядом. Единственное дитя богатых и набожных родителей — у его отца был доходный завод кост­ной муки, — он должен был поступить в Холиуэлл, знаменитый католический колледж в Северной Шотландии, чтобы по окончании его стать священником (это было его соб­ствен­ным желанием, но того же хотела и его благочестивая мать). Ансельм, как и Фрэнсис, прислуживал в церкви Святого Колумба. Его часто видели там на коленях, с глазами полными слез. Посещающие церковь монахини гладили его по головке. Все считали его — и не без основания — святым маль­чиком.

— Давайте устроим процессию в честь святой Юлии, — предложил он. — Сегодня ее праздник.

Нора захлопала в ладоши:

— Давайте условимся, будто ее рака находится около лавровых кустов. Мы будем рядиться?

— Нет, — покачал головой Ансельм. — Это будет больше молитвой, чем игрой. Но вообрази, что на мне белая риза и я несу дароносицу, усыпанную драгоценными камнями. Ты будешь белой картезианской4 монахиней, а ты, Фрэнсис, будешь моим прислужником. Ну, вы готовы?

Внезапная растерянность охватила мальчика. Он был еще в таком возрасте, когда не умеют анализировать свои ощущения. Фрэнсис знал только, что, несмотря на горячие увере­ния Ансельма, будто он его лучший друг, почему-то его благочестивые излияния возбуждали в нем какой-то странный, болезненный стыд. Собственное отношение Фрэнсиса к Богу­ было крайне сдержанным. Он оберегал свое чувство, сам не зная почему и не умея объяснить его, подобно тому, как тело оберегает нежный нерв, укрытый в его глубине. Когда Ансельм на уроке катехизиса пылко заявил: «Я люб­лю нашего Спасителя и поклоняюсь Ему всем своим серд­цем!» — Фрэнсис, который перебирал в кармане мраморные шарики, вспыхнул густым румянцем; он пришел из школы домой мрачный и разбил окно.

На следующее утро Ансельм, частенько посещавший больных, принес в школу жареного цыпленка и горделиво объявил, что объектом его милосердия будет матушка Пэкс­тон, старая торговка рыбой; хотя эта особа высохла от ханжества и цирроза печени, в субботние вечера она устраивала такие уличные скандалы, что Кэннелгейт превращался в бедлам. Во время урока Фрэнсис как бешеный помчался в раздевалку, развернул сверток и вместо вкусной курицы (которую он съел вместе с товарищами) положил туда тухлую голову трески. Позже слезы Ансельма и проклятия Мэг Пэкстон доставили ему глубокое тайное удовлетворение.

Сейчас, однако, он колебался. Словно давая товарищу возможность спастись, Фрэнсис тихо спросил:

— Кто пойдет первым?

— Конечно, я, — быстро ответил Ансельм и встал впереди. — Пой, Нора: «Tantum ergo...»5

Под пронзительное пение девочки процессия гуськом двинулась вперед. Когда она приблизилась к лавровым кус­там, Ансельм поднял сжатые руки к небу. В следующее мгновение он наступил на газету и во весь рост растянулся в грязи.

Секунд десять никто не шевелился. Рев «святого», пытающегося выбраться из ямы, рассмешил Нору. Ансельм, громко рыдая, повторял:

— Это грех, это грех!

Девчонка, смеясь, дико скакала вокруг и насмехалась над ним:

— Дерись, Ансельм, ну дерись же! Почему ты не стукнешь Фрэнсиса?

— Не буду, не буду, — выкрикивал Ансельм, обливаясь слезами, — я подставлю вторую щеку!

Он бросился домой. Нора исступленно вцепилась во Фрэнсиса — она задыхалась и изнемогала от смеха, слезы текли у нее по лицу, но тот не смеялся. В угрюмом молчании он уставился в землю. Как он мог заниматься такими глупостями, в то время как его отец ходит сейчас по враж­дебным улицам Эттла?! Фрэнсис все еще молчал, когда они пошли пить чай.

В маленькой уютной комнате стол был уже накрыт для совершения торжественного ритуала шотландского гостеприимства — он сверкал лучшим фарфором и всеми никелированными предметами, какие только были в их скромном хозяйстве.

Мать сидела с тетей Полли; открытое серьезное лицо матери слегка раскраснелось от огня, иногда она посматривала на часы — и в эти мгновения ее коренастое тело застывало в напряжении.

Сейчас, после тревожного дня, заполненного попеременно то сомнениями, то надеждами, Элизабет твердила себе, что ее страхи глупы; она вся превратилась в слух — не раздадутся ли шаги мужа... Она испытывала непреодолимое, страстное желание увидеть его.

Мать была дочерью Дэниела Гленни, мелкого неудачливого булочника, по призванию же уличного проповедника. Он возглавлял созданное им своеобразное христианское братство в Дэрроу — неимоверно скучном городке примерно в двадцати милях от Тайнкасла, где жили в основном корабелы. Когда Элизабет было восемнадцать лет, во время недельного отпуска от службы за прилавком родительской булочной, в которой она торговала кренделями и пирожными, она без памяти влюбилась в молодого рыбака из Твидсайда, Александра Чисхолма, и вскоре вышла за него замуж.

Полнейшее отсутствие сходства между молодыми людьми как будто заранее обрекало их союз на крушение. В действительности же их брак оказался на редкость счастливым. Чисхолм не был фанатиком: спокойный, добродушно-ве­селый, он вовсе не стремился влиять на религиозные верования жены. Она, со своей стороны, была сыта религией по горло и, воспитанная своим странноватым отцом на принципах всеобщей терпимости, не придиралась к мужу.

Даже когда первые восторги поостыли, она испытывала лучезарное счастье. По словам матери, муж был ей настоящей поддержкой — аккуратный, всегда охотно исполняющий все просьбы, он все умел: и починить ее машину для отжимания белья, и ощипать курицу, и вынуть мед из сотов. Его астры были лучшими в Твидсайде, его куры-бентамки всегда получали призы на выставках, голубятня, которую он недавно сделал Фрэнсису, была чудом мастерства. Зимними вечерами, когда она сидела с вязаньем у очага, а сын уютно спал в своей кроватке, когда ветер свистел вокруг маленького домика, делая его еще уютнее, а чайник шумел на крюке, когда ее долговязый, худой Алекс мягко ступал по кухне в одних чулках, молчаливый и сосредоточенный, занятый какой-нибудь работой, она иногда поворачивалась к нему со странной нежной улыбкой: «Муж, я люблю тебя».

Мать нервно посмотрела на часы: да, уже поздно, ему давно пора было вернуться. Сгустившиеся тучи как бы торопили наступление темноты, и крупные капли дождя опять застучали в оконные стекла. Почти в тот же миг вошли ­Нора и Фрэнсис. Элизабет старательно избегала тревожных глаз сына.

— Ну, дети! — подозвала их к себе тетя Полли. — Хорошо ли вы поиграли? Ну вот и ладно. Нора, ты помыла руки? Ты, наверное, предвкушаешь сегодняшний концерт, Фрэнсис? Я и сама люблю послушать музыку. Господи помилуй, девочка, да постой же смирно и, пожалуйста, ведите себя прилично, миледи, сейчас мы будем пить чай.

Игнорировать этот намек было невозможно. Вся во власти тревоги, овладевшей ею и еще более мучительной оттого, что она скрывала ее, мать поднялась:

— Мы не будем больше ждать Алекса. Давайте пить чай. — Она заставила себя извиняюще улыбнуться. — Теперь он придет с минуты на минуту.

Все было очень вкусно: и чай, и домашние лепешки, и варенья, и желе, изготовленные руками Элизабет. Но какая-то напряженность и подавленность нависли над столом. Тетя Полли не произносила своих обычных изречений, над которыми так потешался втайне Фрэнсис. Она сидела прямо, с прижатыми к телу локтями, прихватив одним пальцем чашку. Старая дева, приближающаяся к сорока, с продолговатым, утомленным, однако приятным лицом, несколько эксцентрично одетая, полная достоинства и сдержанности, но несколько рассеянная, тетя Полли являла собой образец жеманной аристократичности. На коленях у нее был расстелен кружевной носовой платок, нос покраснел от горячего чая (это ведь так свойственно человеческому роду!), птичка на ее шляпке грустно задумалась.

— Я только что подумала, Элизабет... — Тетя Полли старалась тактично прервать затянувшееся молчание. — Дети могли бы привести с собой мальчика Мили. Нэд знает его отца. Какое прекрасное призвание у Ансельма! — Не поворачивая головы, она скользнула по Фрэнсису добрым всеведущим взглядом. — Надо нам будет и тебя послать в Холиуэлл, молодой человек. Элизабет, ты хотела бы видеть сво­его сына, произносящим проповедь с кафедры?

— Только не моего единственного сына.

— Всевышнему нравятся единственные, — глубокомыс­ленно изрекла тетя Полли.

Мать не улыбнулась ей в ответ, она давно решила, что ее сын будет знаменит: он будет известным адвокатом, может быть, хирургом, но она и думать не хотела, что его уделом может стать безвестная, полная тяжелых лишений и трудностей жизнь священника. Раздираемая все возрастающей тревогой, Элизабет воскликнула:

— Я так хочу, чтобы Алекс вернулся! Это... это страшно невнимательно с его стороны. Мы все из-за него опоздаем, если он не поспешит.

— Может быть, он еще не закончил свои расчеты, — деликатно предположила тетя Полли.

Мать мучительно покраснела, теряя всякий контроль над собой:

— Он уже должен был вернуться в барак, он всегда заходит туда после Эттла. — Она отчаянно боролась со своим страхом. — Меня нисколько не удивит, если он вообще забыл о нас, он ужасно невнимательный... — Она помолчала в нерешительности. — Подождем его еще пять минут. Еще чашечку, тетя Полли?

Но с чаепитием было покончено. Дольше тянуть его было невозможно. Наступило тягостное молчание. Что же с ним случилось? Неужели он никогда не придет? Больная от беспокойства, Элизабет не могла больше сдерживаться: нескрываемый страх переполнял ее. Бросив последний взгляд на мраморные часы, она поднялась:

— Вы меня извините, тетя Полли, я должна сбегать туда и посмотреть, что его задерживает. Я недолго.

Эти минуты неопределенности и тревожного ожидания были мучительны для Фрэнсиса... Его преследовали ужас­ные видения: он видел узкий темный закоулок, какие-то лица, выплывающие из этой тьмы, какое-то беспорядочное движение... Вот его отец... Его хватают... Он борется... Вот он падает под ноги толпы... С тошнотворным стуком его голова ударяется о булыжники мостовой... Мальчик почувствовал, что весь дрожит.

— Позволь мне пойти с тобой, мама.

— Глупости, сынок, — слабо улыбнулась она. — Ты останешься дома и будешь занимать наших гостей.

Неожиданно тетя Полли покачала головой. До этой минуты она ничем не выдала, что замечает растущую напряженность. Не показала она этого и сейчас, но, проницательно посмотрев на мать, сказала:

— Возьми мальчика с собой, Элизабет. Мы с Норой отлично проведем время.

Все молчали. Фрэнсис впился в мать умоляющим взглядом.

— Ну ладно... можешь идти.

Элизабет надела на сына толстое пальто, потом, закутавшись в накидку из шотландки, взяла его за руку и вышла из светлой теплой комнаты.

Ночь была непроглядно-темна. Дождь лил как из ведра. Пенящиеся потоки, выливавшиеся из желобов на пустынные улицы, чисто вымыли мостовую. Когда путники с трудом поднимались по Меркет-Уинд, оставляя в стороне площадь с расплывчатым пятном света из муниципалитета, новый приступ страха налетел на мальчика из обступившей их темноты вместе с порывами дождя и ветра. Он силился подавить его, сжимая губы, из последних сил стараясь не отставать от матери, которая шла все быстрее и быстрее.

Через десять минут они перешли реку по Бордер-бридж, с трудом пробрались по затопленной набережной и направились к бараку № 3. Здесь мать в испуге остановилась. Барак был пуст и заперт. Она в нерешительности обернулась и вдруг заметила слабый огонек бакена, призрачно мерца­ющий сквозь дождь и тьму в миле вверх по реке. Это был барак № 5, где жил Сэм Мирлис, помощник отца. Хотя Мирлис был непутевым парнем и пьянчугой, от него все же можно было что-то узнать. Она опять пустилась в путь, упорно шагая по пропитанным водой лугам, спотыкаясь о невидимые кочки, натыкаясь на изгороди, перебираясь через канавы. Фрэнсису, который шел рядом с матерью, передавался ее все усиливающийся страх.

Наконец они дошли до барака. Это была деревянная хибарка из просмоленных досок, прочно стоящая на берегу реки. Перед ней стояла большая каменная бочка и висели сети. Мальчик не мог дольше терпеть — задыхаясь от волнения, бросился к двери и рывком отворил ее. И тогда Фрэнсис понял, что страх, весь день терзавший его, был не напрасен. Его зрачки расширились от ужаса, непереносимая боль душила его — он громко закричал. Его отец был там с Сэмом Мирлисом. Он лежал, вытянувшись, на скамейке; Фрэнсиса поразило бледное, залитое кровью лицо отца, одна рука его была кое-как перевязана, большой багровый рубец пересекал лоб. Оба рыбака были в фуфайках и высоких сапогах, на столе стояли стаканы и кувшин, покрасневшая от крови губка валялась рядом с ковшом мутной воды. Качающийся фонарь-молния бросал на них болезненно-желтый свет, а сзади крались синие тени, они собирались, таинственно колыхаясь в углах и под стучащей от ветра крышей. Мать бросилась вперед, упала на колени около скамейки:

— Алекс... Алекс... ты ранен?

Хотя в глазах у него все мутилось, отец улыбнулся, вернее, попытался улыбнуться побелевшими разбитыми гу­бами:

— Ну, жена, не сильнее, чем те, которые напали на меня.

Слезы брызнули у нее из глаз. Они были вызваны и его упрямством, и ее любовью к нему, и яростью против тех, кто совершил это над ним.

— Когда он пришел, казалось, он вот-вот отдаст концы, — вмешался Мирлис, неопределенно махнув рукой, — но я подкрепил его парой глотков.

Она зло взглянула на него: нализался, как всегда, в субботу. Гнев на этого отупевшего от пьянства дурака, который напоил ее так страшно изувеченного мужа, лишал Элизабет последних сил. Она видела, что он потерял много крови, здесь у нее не было ничего, чем бы можно было лечить его... Нужно сейчас же увести его отсюда... Сейчас же. Мать с трудом произнесла:

— Ты мог бы дойти со мной до дому, Алекс?

— Думаю, что да, жена... Если мы пойдем потихоньку.

Она думала, лихорадочно борясь с охватившей ее паникой и растерянностью. Природная интуиция подсказывала ей, что его нужно перевести туда, где будет тепло, светло и безопасно. Элизабет видела, что самая страшная его рана, на виске, перестала кровоточить. Она повернулась к сыну:

— Быстро беги домой, Фрэнсис. Скажи Полли, чтобы она приготовила все для нас, а потом сейчас же приведи к нам доктора.

Мальчик, дрожа, словно в лихорадке, судорожно, будто слепой, кивнул в знак того, что все понял. Потом последний раз взглянул на отца, наклонил голову и как безумный бросился бежать по набережной.

— Ну, тогда попробуй, Алекс... Дай мне руку.

Резко отказавшись от предложенной Мирлисом помощи (она знала, что он будет только мешать), Элизабет помогла мужу подняться. Покачиваясь, он медленно встал на ноги. Он был страшно слаб и почти не сознавал, что делает.

— Ну, я пошел, Сэм, — пробормотал Алекс невнятно, — спокойной ночи.

Она кусала губы в муках сомнения, однако, упорствуя, вывела его на улицу. Им в лицо ударила сплошная колючая сетка дождя. Когда за ними закрылась дверь и Элизабет увидела его, нетвердо стоящего на ногах, не замечающего непогоды, и представила себе извилистый обратный путь через болотистые поля с этим беспомощным человеком, которого надо дотащить до дому, ее охватил ужас. И вдруг, пока она стояла в нерешительности, ее осенила мысль. Почему эта мысль не пришла ей в голову раньше? Если она поведет его коротким путем через мост у черепичного завода, то сэкономит не меньше мили и через полчаса он будет дома благополучно лежать в постели. С удвоенной решимостью Элизабет взяла его за руку. Торопливо шагая под проливным дож­дем, поддерживая его, она направилась вверх по реке к мосту.

Сначала он шел, по-видимому не подозревая, куда она его ведет, но неожиданно услышал шум несущейся воды и остановился:

— Куда это мы идем, Лизбет? Мы не сможем перейти реку у черепичного завода — Твид слишком разлился.

— Тсс, Алекс... не трать сил на разговоры.

Элизабет успокоила его и потянула вперед. Они подошли к мосту. Это был узкий висячий мост из досок, с перилами из проволочного троса. Он пересекал реку в самом узком мес­те и был совершенно надежен, хотя им редко пользовались, так как черепичный завод, который он обслуживал, давно закрыли.

Когда Элизабет ступила на мост, чернота и оглушительный шум близкой воды снова пробудили в ней смутные со­мнения, может быть предчувствие. Она остановилась в нерешительности — мост был слишком узок: по нему нельзя было идти рядом. Она обернулась назад и вгляделась в согнутую промокшую фигуру мужа. Порыв странной материнской нежности охватил ее.

— Ты держишься за перила?

— Да, держусь.

Она ясно видела толстый проволочный трос в его большом кулаке. Отчаявшаяся, охваченная страхом, задыхающаяся, Элизабет не могла больше рассуждать.

— Тогда будь поближе ко мне.

Она повернулась и пошла вперед. Они начали переходить через мост. На половине пути его нога сорвалась со скольз­кой от дождя доски. В другую ночь это не имело бы значения, но сегодня это значило очень много, так как разлившийся Твид поднялся до самого моста. В тот же миг несущийся поток воды заполнил его сапог. Алекс боролся с непреодолимо тянущей его вниз тяжестью, но в Эттле из него выбили всю силу. Вторая нога тоже соскользнула с моста. Оба сапога, полные воды, налились свинцом.

На его крик она быстро обернулась и с воплем ухватилась за него. Река вырывала перила из его слабеющих рук. Элизабет обхватила мужа руками. Какой-то миг, длившийся вечность, она отчаянно боролась рядом с ним, поддерживая его, потом темная бурлящая вода засосала их.

Всю эту ночь Фрэнсис ждал их, но они не пришли. Их на­шли на следующее утро, во время отлива, в тихой воде около песчаной косы. Они лежали, словно сжимая друг друга в объятиях.

3Ковенантор (ист.) — сторонник «Ковенанта» (соглашение между шотландскими и английскими пресвитерианами).

4Картезианцы(лат.) — иначе картузианцы — члены католиче­ского монашеского ордена, первый мужской монастырь которого осно­ван в 1084 г. во Франции, в местности Шартрез (лат. Cartusia).

5«Tantum ergo...» — латинский гимн, исполняемый при обряде поклонения Святым Дарам.

2

Четыре года спустя, сентябрьским вечером, совершая свой еженощный долгий и утомительный путь пешком от верфи в Дэрроу до булочной Гленни, Фрэнсис Чисхолм принял великое решение. Он устало побрел по усыпанному мукой коридору, отделяющему пекарню от магазина, — миниатюрная фигурка, терявшаяся в грубых, не по росту рабочих брюках, чумазое лицо под мужской кепкой, надетой задом наперед, — затем прошел через заднюю дверь, поставив пус­тое ведерко, в котором носил с собой завтрак, в раковину для мытья посуды. В его юных темных глазах горел затаенный огонь решимости.

В кухне грязный и, как всегда, загроможденный посудой стол был занят Мэлкомом Гленни. Мэлком, неуклюжий, очень бледный семнадцатилетний юноша, сидел, развалясь, над учебником Локка по составлению нотариальных актов. Облокотившись на стол, одной рукой он поглаживал свои сальные черные волосы, другой совершал опустошительные нападения на сладкое мясо, приготовленное для него матерью к его возвращению из колледжа Армстронга. Фрэнсис достал из печки свой ужин — пирожок за два пенни и картошку, которые жарились там с самого полудня, — и освободил себе кусочек места на столе. Дверь из кухни была до половины застеклена, и сквозь разорванную светонепроницаемую бумагу мальчик видел миссис Гленни, обслуживавшую покупателя в лавке. Будущий хозяин дома глянул на него с раздражением и сказал осуждающе:

— Неужели ты не можешь поменьше шуметь, когда я занимаюсь? О господи, что за грязные руки! Ты что, никогда не моешь их, когда садишься за стол?

Храня упорное молчание — лучшее средство защиты, — Фрэнсис взял в огрубелые, обожженные до волдырей руки нож и вилку. Дверь перегородки щелкнула и открылась — это миссис Гленни с озабоченным видом вошла в кухню.

— Ты еще не закончил, Мэлком, голубчик? Я испекла тебе чудную дрочену из одних свежих яиц и молока — она нисколько не повредит твоему желудку.

— У меня весь день болел живот, — проворчал тот, глотнув воздуха и рыгнув, и добавил с видом оскорбленной доб­родетели: — Вот, слышишь?

— Это все от ученья, сынок, все от ученья. — Она поспешила к плите. — Но драчена подкрепит тебя, ты попробуй только... Ну для меня...

Он позволил ей убрать пустую тарелку и поставить перед ним большое блюдо с новым яством. Пока Мэлком лениво поглощал дрочену, мать с нежностью наблюдала за ним, ра­ду­ясь каждому проглоченному им куску. Миссис Гленни была одета в рваный корсет и старомодную, зияющую дырами юб­ку. Она любовно наклонилась к сыну, и ее злое лицо с длинным тонким носом и поджатыми губами осветилось беспредельной материнской нежностью. Затем она проговорила:

— Я очень рада, что ты, сынок, рано вернулся. Ведь сегодня у отца проповедь.

— Ой, нет! — Мэлком откинулся назад, испуганный и обеспокоенный. — Где? В миссионерском обществе?

— На улице. На Лугу, — покачала головой миссис Гленни.

— Но разве мы пойдем?

Она ответила со странным, полным горечи тщеславием:

— Это единственное положение в обществе, которое нам дал отец, Мэлком. Пока он не потерпит неудачу и в проповедовании, нам лучше принимать все как есть.

— Может быть, тебе это нравится, мать, — горячо за­протестовал он, — а мне чертовски неприятно стоять там и слушать, как мальчишки вопят: «Святой Дэн!» Когда я был маленьким, это еще было терпимо, но теперь, когда я скоро стану стряпчим!..

Мэлком внезапно замолчал, так как дверь открылась и его отец Дэниел Гленни тихо вошел в комнату.

«Святой Дэн» подошел к столу, рассеянно отрезал себе кусок сыру, налил стакан молока и, все еще стоя, принялся за свою простую еду. Хотя он и сменил рабочую фуфайку, ши­рокие брюки и рваные мягкие туфли на лоснившиеся чер­ные панталоны, старую визитку, которая была ему тесна и коротка, целлулоидную манишку и черный галстук, фигура его не стала от этого более значительной, а вид менее понурым. Манжеты — тоже целлулоидные для экономии на стирке — потрескались, ботинки требовали починки. Дэниел Гленни слегка сутулился. Его взгляд за очками в стальной оправе, обычно тревожный, часто восторженно-отсутствующий, сейчас был задумчив и добр. Он жевал и со спокойным вниманием смотрел на Фрэнсиса:

— Ты выглядишь усталым, внук. Ты обедал?

Мальчик кивнул. Комната как будто стала светлее с тех пор, как булочник вошел в нее. Глаза деда были похожи на глаза его матери.

— Я вынул из печки пирожные с вишнями. Если хочешь, можешь взять одно, они там, на решетке плиты.

При виде этой бессмысленной расточительности миссис Гленни презрительно фыркнула — вот такое разбазаривание товара и сделало его банкротом, неудачником, — но покорно склонила голову.

— Когда ты хочешь идти? Если мы сейчас пойдем, я закрою магазин.

Дэниел Гленни посмотрел на свои большие серебряные часы с желтой костяной цепочкой:

— Да, мать, закрывай. Господня работа должна быть на первом месте. Да и покупателей сегодня больше не будет, — добавил он грустно.

Пока миссис Гленни опускала шторы в витрине с засиженными мухами пирожными, он стоял, отрешившись от всего, обдумывая свою речь на сегодняшний вечер. Внезапно Дэниел встрепенулся.

— Идем, Мэлком! — И, обернувшись к Фрэнсису, ласково сказал: — Будь умницей, внучек! Не ложись поздно.

Мэлком, угрюмо бормоча что-то себе под нос, закрыл книгу, взял шляпу и вышел вслед за отцом. Пока миссис Гленни натягивала черные лайковые перчатки, ее лицо приняло мученическое выражение, с каким она всегда ходила на проповеди мужа.

— Не забудь вымыть посуду. Как жаль, что ты не идешь с нами! — слащаво улыбнулась она.

Когда они ушли, он подавил желание лечь головой на стол. Принятое им недавно героическое решение зажигало Фрэнсиса, а мысль об Уилли Таллохе вливала жизнь в его усталое тело. Мальчик нагромоздил гору грязной посуды в раковину и принялся мыть ее. Нахмурив брови и насупившись, он обдумывал свое положение.

Словно больное растение, Фрэнсис увядал в душной атмосфере навязанных ему благодеяний с той самой минуты перед похоронами, когда Дэниел самозабвенно сказал Полли Бэннон:

— Я возьму мальчика Элизабет. Мы его единственные кровные родственники. Он должен ехать к нам.

Правда, один только этот благородный порыв не смог бы вырвать его из родной почвы. Решила дело безобразная сцена, которую устроила миссис Гленни. Прельстясь теми небольшими деньгами, что выплатили Фрэнсису по страховке отца и выручили от продажи мебели, и грозя прибегнуть к помощи закона, она сломила сопротивление Полли, и та отказалась от намерения взять мальчика под свою опеку.

После этого всякая связь с Бэннонами была прервана так внезапно и резко, будто бы и Фрэнсис косвенно был в чем-то виноват. Полли (уязвленная и оскорбленная, всем своим видом словно говорила: я сделала все, что могла), несомненно, вычеркнула его из памяти. Мальчик болезненно переживал разрыв.

Когда Фрэнсис переехал в дом булочника и жизнь еще привлекала его своей новизной, мальчика послали в школу в Дэрроу. На спине у него был новый ранец, его провожал Мэлком, миссис Гленни чистила и причесывала его. Стоя у дверей магазина, она провожала школьников взглядом собственника.

Увы! Этот приступ филантропии скоро сошел на нет. А дедушка Дэниел Гленни показался ему святым. Это был мягкий, благородный человек, часто подвергавшийся насмешкам, ибо он заворачивал покупателям пироги в трактаты своего сочинения и каждую субботу, по вечерам, водил по городу свою ломовую лошадь, у которой на крестце красовался напечатанный крупными буквами плакат: «Возлюби ближнего своего, как самого себя». Дэниел витал в облаках, откуда ему приходилось периодически спускаться и, взмокнув от пота, изнемогая под бременем забот, встречаться со своими кредиторами. Он работал не покладая рук. Можно сказать, что голова его покоилась в лоне Авраама6, а ноги в лохани с тестом. Где же ему было помнить все время о своем внуке? Когда дед вспоминал о Фрэнсисе, то, взяв его за руку, совал ему пакет крошек и вел на задний двор кормить воробьев.

Все ухудшающиеся дела мужа — пришлось уволить сначала возчика, потом продавщицу, затем закрыть одну за другой несколько печей, так что выпечка постепенно свелась к жалким пирогам по два пенни и пирожным по фартингу, — преисполнили миссис Гленни жалостью к себе. Для нее, мелочной по натуре, неумелой, но жадной, присутствие внука вскоре стало непереносимым кошмаром. Привлекательность суммы в семьдесят фунтов, полученных в придачу к нему, скоро пропала. Ей стало казаться, что расплата чересчур велика... Она давно уже отчаянно экономила на всем, и расходы на его одежду, пищу, ученье стали для нее вечной гол­гофой. Миссис Гленни даже считала куски, которые он съел. Когда штаны мальчика износились, она переделала ему сохраненный на память о юности зеленый костюм Дэниела, такого невообразимого рисунка и цвета, что он вызывал насмешки всей улицы и превратил жизнь Фрэнсиса в пытку. Хотя плата за обучение Мэлкома всегда вносилась в срок, миссис Гленни обычно ухитрялась забывать о плате за внука до тех пор, пока он не являлся к ней, дрожащий, бледный от унижения, обозванный неплательщиком перед всем классом. Тогда она начинала ловить ртом воздух, симулировала сердечный приступ, хватаясь за свою увядшую грудь, и в конце концов отсчитывала ему шиллинги с таким видом, словно он пил ее кровь.

Фрэнсис терпел все со стоической выносливостью, но постоянно чувствовал, что он один... Один... Это было ужас­но для маленького мальчика. Обезумев от горя, он совершал долгие одинокие прогулки по безлесным окрестностям города в тщетных поисках ручья, где можно было бы половить форель. Фрэнсис подолгу смотрел на уходящие кораб­ли, снедаемый каким-то страстным желанием, зажимая рот шапкой, чтобы задушить крик отчаяния. Очутившись, как в ловушке, между двумя враждебными друг другу религиями, он не знал уже, что и думать. Его ясный и жадный ум притупился, лицо стало угрюмым. Мальчик чувствовал себя счастливым только в те вечера, когда Мэлком и миссис Гленни уходили куда-нибудь, а он сидел в кухне у огня напротив Дэниела и смотрел на невысокого булочника, который в полном молчании переворачивал страницы своей Библии с видом невыразимой радости.

Спокойная, но непреклонная решимость Дэниела не оказывать никакого давления на религиозные взгляды мальчика — да и как мог бы он это делать, проповедуя всеобщую терпимость! — была дополнительным источником недовольства для миссис Гленни.

Для такой «христианки», как она, не сомневающейся в своем спасении, напоминание о безрассудстве дочери было проклятием. Да и соседи судачили об этом.

Кризис наступил через полтора года, когда Фрэнсис, проявив неблагодарность и бестактность, превзошел Мэлкома в конкурсном сочинении. Это было уже невозможно перенести. Недели бесконечного пиления сломили сопротивление булочника. К тому же он был на грани нового разорения. Было решено, что образование мальчика закончено. Улыбаясь ему впервые за много месяцев, миссис Гленни с притворной убежденностью внушала Фрэнсису, что теперь он уже ма­ленький мужчина и может вносить свою лепту в дом, что ему нужно взяться за работу и познать величие труда. И он поступил на верфь Дэрроу подручным заклепщика с платой в три с половиной шиллинга в неделю. Ему было двена­дцать лет.

К четверти восьмого мальчик покончил с посудой, быст­ро привел себя в порядок перед осколком зеркала и вышел на улицу. Еще не стемнело, но вечерняя прохлада заставила его закашляться и поднять воротник куртки. Он быстро зашагал по Хай-стрит мимо извозчичьего двора и винных погребов. Вот наконец и аптека доктора на углу, с ее пузатыми красными и зелеными бутылями и квадратной медной дощечкой: «Доктор Сазерленд Таллох, врач и хирург». Фрэнсис вошел.

В аптеке было сумрачно, пахло алоэ, асафетидой7 и лак­ричным корнем. Полки, заставленные темно-зелеными бутылками, занимали одну стену, в конце ее были три деревянные ступеньки, которые вели в маленькую приемную, где доктор Таллох принимал своих пациентов. За длинным прилавком, заворачивая лекарства на мраморной, забрызганной красным сургучом доске, стоял старший сын доктора — крепкий веснушчатый мальчик лет шестнадцати, с большими руками, рыжеватыми волосами и доброй, приветливой улыбкой.

Он и сейчас, здороваясь с Фрэнсисом, широко ему улыбнулся. Потом оба мальчика опустили глаза: каждый избегал взгляда другого, потому что боялся заметить в нем неж­ность.

— Я опоздал, Уилли! — Фрэнсис упорно смотрел на край прилавка.

— Я и сам опоздал... И мне еще надо разнести эти лекарства по поручению отца, чтоб ему...

Теперь, когда Уилли начал изучать медицину в колледже Армстронга, доктор Таллох с шутливой торжественностью произвел его в свои помощники.

Наступило молчание. Старший мальчик украдкой взглянул на друга:

— Ну, ты решил что-нибудь?

Фрэнсис все еще не поднимал глаз. Он раздумчиво кивнул, губы его были твердо сжаты.

— Да.

— Ну и правильно, Фрэнсис! — Некрасивое флегма­тичное лицо Уилли расплылось в одобрительной улыбке. — Я бы не мог вытерпеть так долго!

— Да и я тоже не мог бы... — пробормотал Фрэнсис, — если бы... ну... если бы не дедушка и ты.

Его худое мальчишеское лицо, замкнутое и пасмурное, залилось густым румянцем, когда он порывисто произнес последние слова.

Покраснев от сочувствия, Уилли пробормотал:

— Я нашел поезд для тебя. Есть прямой, выходящий из Олстида каждую субботу в шесть тридцать пять... Тихо... Отец идет.

И он резко оборвал разговор, бросив предостерегающий взгляд на Фрэнсиса.

Дверь приемной отворилась, и доктор, в твидовом пиджаке, появился в дверях: он провожал своего последнего пациента. Затем Таллох повернулся к мальчикам — резкий, колючий, смуглый, — из его густых волос и блестящих бакенбард, казалось, вылетали заряды переполнявшей его энергии. У него была ужасная репутация самого заядлого во всем городе вольнодумца, открытого приверженца Роберта Ингерсолла8 и профессора Дарвина. Это, впрочем, не мешало ему обладать обезоруживающим обаянием и быть в высшей степени знающим врачом.

Доктора очень беспокоили ввалившиеся щеки Фрэн­сиса, и поэтому он отпустил одну из своих ужасных шуточек:

— Ну, мой мальчик, вот и еще от одного пациента избавился! О, он еще не умер, нет, но скоро умрет! И такой милый человек, и после него останется большая семья!

Улыбка мальчика вышла слишком натянутой и не понравилась доктору. Он вызывающе подмигнул светлым глазом, вспомнив свое собственное нелегкое отрочество:

— Ну, выше нос, малыш! Не унывай! Через сто лет тебе будет все равно!

Прежде чем Фрэнсис смог ответить, доктор Таллох коротко засмеялся, сдвинул на затылок свою странную прямо­угольную шляпу и стал натягивать перчатки. Уже по дороге к своей двуколке он крикнул:

— Обязательно приведи его в девять часов ужинать, Уилл! К ужину горячая синильная кислота!

Часом позже, разнеся лекарства больным, оба мальчика направились к дому Таллохов — обветшалой вилле, выходившей на Луг. Они молчали — их дружба не нуждалась в словах, — потом тихо заговорили о смелых планах на послезавтра. Настроение Фрэнсиса поднялось. Жизнь никогда не казалась ему уж очень враждебной в обществе Уилли Таллоха. Однако, по странному капризу судьбы, их дружба началась с драки. Однажды после школы, когда Уилли в ком­пании своих одноклассников слонялся по Касл-стрит, ему на глаза попалась католическая церковь, ничем не выделяющееся, кроме своего безобразия, здание около газового завода.

— Пошли, — закричал он, — у меня есть шестипенсовик! Давайте получим отпущение грехов.

Потом, оглянувшись, Уилли увидел Фрэнсиса и густо по­краснел от здорового мальчишеского стыда. Эта глупая шутка вырвалась у него нечаянно и прошла бы незамеченной, если бы не Мэлком Гленни, который прицепился к ней и, ис­кусно разжигая страсти, превратил ее в повод для драки.

Подстрекаемые остальными, Фрэнсис и Уилли схватились в кровавой, без жалобных криков, битве на Лугу. Это был честный бой, и оба противника проявили немалую храб­рость. Уже стемнело, а ни один не вышел победителем. Тем не менее каждый ясно чувствовал, что с него довольно. Однако зрители, с присущей юности жестокостью, не согласились на такое завершение ссоры. На следующий вечер, после школы, соперники снова оказались сведены вместе и, подзадориваемые язвительными шуточками об их трусости, вынуждены были колотить друг друга по уже основательно избитым головам. Опять оба были окровавлены, вымотаны, но ни один упорно не хотел признать другого победителем. И так целую ужасную неделю их заставляли состязаться, как бойцовых петухов, на забаву не слишком-то благородных товарищей. Этот жестокий поединок, бессмысленный и бесконечный, превратился для обоих мальчиков в кошмар. Потом, в субботу, они неожиданно встретились лицом к лицу, одни. Минута мучительной душевной борьбы и... земля разверзлась, небеса растворились — они повисли на шее друг у друга.

— Я не хочу драться с тобой, ты нравишься мне, старина! — пробормотал Уилли.

А Фрэнсис тер костяшками пальцев покрасневшие глаза и плакал в ответ:

— Уилли, ты нравишься мне больше всех во всем Дэрроу.

Они уже наполовину пересекли Луг — пустырь, покрытый темной от пыли травой, с заброшенной эстрадой для ор­кестра в центре, ржавым железным писсуаром в дальнем конце и несколькими лавками, преимущественно без спинок, на которых играли бледные дети и курили, шумно обмениваясь мнениями, бездельники. Вдруг Фрэнсис увидел, что они должны пройти мимо собрания, где выступал с про­поведью его дедушка, и у него по коже пошли мурашки. В самом дальнем от писсуара конце пустыря была укреплена небольшая хоругвь с потускневшим позолоченным девизом на красном фоне: «Мир на земле людям доброй воли». Напротив размещались портативная фисгармония и складной стул, на котором восседала с видом жертвы миссис Глен­ни, а рядом с ней стоял угрюмый Мэлком, сжимая в руках книгу гимнов. Между хоругвью и фисгармонией на низком деревянном помосте возвышался «святой Дэн», окруженный слушателями (их было человек тридцать).

Когда мальчики остановились около этого сборища, Дэниел закончил вступительную молитву и, откинув назад непокрытую голову, начал свою речь. Это была мольба, благородная и прекрасная, выражавшая его заветные убеждения и обнажавшая всю его бесхитростную душу. Учение «святого Дэна» основывалось на призыве к братству и любви к ближнему и к Богу. Люди должны помогать друг другу, нести на землю мир и добрую волю. Если бы только он мог убедить в этом человечество! Он не вступал в спор с церковью, но мягко отстранял ее: главное — не форма, а сущность — смирение и любовь. Да, и терпимость! Ни к чему говорить об этих чувствах, надо жить ими.

Фрэнсису и раньше приходилось слушать выступления своего дедушки, и он всегда испытывал порыв упрямого сочувствия к взглядам «святого Дэна», которые сделали его посмешищем половины города. И сейчас сердце мальчика переполнилось пониманием и любовью, страстным желанием избавить мир от жестокости и ненависти. Поглощенный проповедью, он стоял и слушал, как вдруг заметил, что сбоку подходит Джо Мойр — бригадир заклепщиков. Джо сопровождала шайка, обычно околачивающаяся около винного по­г­реба, вооруженная кирпичами, гнилыми фруктами и про­масленным тряпьем, выброшенным из котельной. Мойр был гигант с привлекательной наружностью, но сквернослов и грубиян. Когда он напивался, то развлекался тем, что разгонял всякие благочестивые собрания, происходившие на улице, особенно он недолюбливал Армию спасения. Сейчас он сжимал в кулаке капающее маслом тряпье и кричал:

— Эй, Дэн! А ну-ка, спой и спляши нам!

Глаза Фрэнсиса расширились от возмущения и ужаса. Они хотят сорвать собрание! И ему представилась миссис Гленни, вытаскивающая расквасившийся помидор из мок­рых липких волос, он вообразил Мэлкома с залепленным жирной тряпкой противным лицом. Мальчик всем существом испытал дикую радость и ликование.