Дон Кихот. Часть 2 - Мигель де Сервантес - E-Book

Дон Кихот. Часть 2 E-Book

Мигель де Сервантес

0,0
0,99 €

-100%
Sammeln Sie Punkte in unserem Gutscheinprogramm und kaufen Sie E-Books und Hörbücher mit bis zu 100% Rabatt.
Mehr erfahren.
Beschreibung

"Дон Кихот" - самый известный роман испанского писателя Мигеля де Сервантеса (исп. Miguel de Cervantes; предположительно 1547–1616) *** Хитрый идальго Дон Кихот Ламанчский, главный герой романа, - неутомимый фантазер и борец за справедливость. Жажда подвигов овладевает им, и он отправляется в путь, чтобы искоренить всю неправду, завоевать себе титул, а заодно и благосклонность любимой Дульсинеи. "Дон Кихот" М. де Сервантеса стал лучшим романом в мировой литературе по итогам списка, опубликованного в 2002 году, а образ главного героя часто используется в музыке, театре и кинематографе.

Das E-Book können Sie in Legimi-Apps oder einer beliebigen App lesen, die das folgende Format unterstützen:

EPUB

Seitenzahl: 907

Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.



Мигель де Сервантес

Славный рыцарь Дон-Кихот Ламанчский

Хитрый идальго Дон Кихот Ламанчский, главный герой романа, — неутомимый фантазер и борец за справедливость. Жажда подвигов овладевает им, и он отправляется в путь, чтобы искоренить всю неправду, завоевать себе титул, а заодно и благосклонность любимой Дульсинеи.

«Дон Кихот» М. де Сервантеса стал лучшим романом в мировой литературе по итогам списка, опубликованного в 2002 году, а образ главного героя часто используется в музыке, театре и кинематографе.

Том II

Глава I

О том, как священник и цирюльник беседовали с Дон-Кихотом о его болезни

Сид Гамед Бен-Энгели рассказывает во второй части этой истории, а именно при описании третьего выезда Дон-Кихота, что священник и цирюльник почти целый месяц не посещали его для того, чтобы не вызвать в нем воспоминания о недавних событиях. Несмотря на это, они часто наведывались к племяннице и экономке и убеждали их как можно лучше ухаживать за Дон-Кихотом, давая ему есть такие кушанья, которые целительно действуют на ум и сердце, так как от расслабления последних, как можно заключить по зрелому размышлению, и возникла его болезнь. Те отвечали, что они не забывают этого и на будущее время, насколько хватит сил, будут заботиться о его здоровье; что они замечают являющиеся по временам у их господина светлые минуты, когда он бывает в полном рассудке. Оба друга были чрезвычайно обрадованы этим известием, полагая, что этим они обязаны счастливой мысли увезти его очарованным домой на телеге, запряженной волами, как это было рассказано в последней главе первой части этой большой и правдивой истории. Поэтому они решили навестить его и посмотреть, как подвигается его выздоровление, в котором они все еще сомневались; они сговорились между собой не затрагивать в разговоре ничего такого, что касалось бы странствующего рыцарства, чтобы как-нибудь неосторожно опять не разбередить едва начавшие заживать раны.

Когда они вошли к нему, он сидел на своей кровати, одетый в камзол из зеленой фланели, с пестрой толедской шапочкой на голове, и был так худ и изнурен, что, казалось, на нем была только одна кожа да кости. Он принял их очень ласково; они осведомились у него относительно его здоровья, и он отвечал на все их вопросы очень разумно и в самых изысканных выражениях. В разговоре они коснулись между прочим и так называемых политических и государственных вопросов, при чем, беседуя, старались искоренить то то, то другое злоупотребление; отменяли один старый обычай и вводили на его место другой — новый, — короче сказать, каждый из троих собеседников изображал из себя в это время нового законодателя, нечто в роде второго Ликурга или новоиспеченного Солона; и таким образом они до такой степени преобразовали на словах государство, что его, в конце концов, нельзя было узнать. О каждом предмете, про который шла речь, Дон-Кихот говорил так разумно, что оба друга, испытывавшие его, более не сомневались в совершенном восстановлении его рассудка. Племянница и экономка присутствовали при этом разговоре и не знали, как благодарить Бога за то, что их господин рассуждал так здраво. Но священник переменил свое первоначальное намерение не затрагивать ничего, что касалось бы рыцарства, так как он вполне хотел убедиться в действительности выздоровления Дон-Кихота. Поэтому он рассказал одну за другой несколько новостей из столичной жизни и, между прочим, что, как ему передавали за достоверное, турки выступили в поход с большим флотом; неизвестно, в чем состоит их намерение и над какою страной разразится эта гроза; но так как страх нападения турок почти из года в год овладевает христианским миром, то его величество король повелел привести в оборонительное положение как берега Неаполя и Сицилии, так и остров Мальту.

Дон-Кихот ответил на это:

— Его величество поступает как предусмотрительный воин, вовремя заботясь об оборони своих владений, для того, чтобы враг не напал на них врасплох. Если бы он, однако, захотел послушаться моего совета, то я рекомендовал бы ему такую меру, которая, по всей вероятности, в эту минуту менее всего может прийти ему в голову.

Услышав эти слова, священник сказал про себя:

— Помилуй Бог тебя, бедный Дон-Кихот! Кажется, ты с высочайшей вершины твоего сумасшествия стремишься низринуться в глубокую пропасть твоего простодушия. Цирюльник же, который напал на ту же самую догадку, спросил его, в чем собственно заключается та мера, которую он считает такою целесообразной, и не принадлежит ли она к числу тех необдуманных проектов, которые так часто представляют на одобрение государей.

— Мой проект, господин брадобрей, — сказал Дон-Кихот, — не будет необдуманным, напротив, он очень обдуман.

— Я не говорю ничего, — возразил цирюльник, — я хотел только сказать, что большая часть планов, которые представляются на усмотрение его величества, или невыполнимы, или просто несуразны, или даже могут быть вредны как для короля, так и для государства.

— Мой план, — ответил Дон-Кихот, — нельзя назвать ни невыполнимым, ни несуразным; напротив, он самый легкий, самый лучший, самый удобоисполнимый и самый короткий, который рождался когда-либо в чьей-либо изобретательной голове.

— Однако, вы не решаетесь сообщить нам его, господин Дон-Кихот, — сказал священник.

— Мне бы не хотелось делать его известным теперь, — ответил Дон-Кихот, — так как в таком случае он завтра же утром дойдет до ушей господ королевских советников и другие получат благодарность и награду за мой труд.

— Что касается меня, — сказал цирюльник, — то обещаю вам перед Богом, что ничего из сообщенного вами не узнает от меня ни король, ни оруженосец, ни какой-либо другой смертный, — клятва, которой я научился из романса о священнике, указывавшем королю разбойника, который украл у него сто пистолей и быстрого мула.

— Я не знаю этой сказки, — сказал Дон-Кихот, — но для меня довольно клятвы, потому что я знаю, что господин цирюльник — честный человек.

— Если бы даже вы этого не знали, — сказал священник, — то я ручаюсь за него и уверяю, что он будет в этом случае нем, как рыба, под страхом тяжкого наказания.

— А кто поручится за вас, господин священник? — спросил Дон-Кихот.

— Мой сан, — ответил священник, — он вменяет мне в обязанность соблюдение тайн.

— Ну, так клянусь небом! — воскликнул Дон-Кихот, — что другое может сделать его величество, как не объявить всенародно, чтобы все странствующие по Испании рыцари в назначенный день собрались при дворе? Если бы их явилось даже не более полдюжины, то и тогда среди них мог выискаться такой, которого одного было бы достаточно, чтобы уничтожить все могущество турок. Слушайте меня внимательно, господа, чтобы вы могли хорошенько понять мою мысль. Разве это неслыханная вещь, чтобы один странствующий рыцарь сразил войско в двести тысяч человек, как если бы у них всех была только одна шея, или они были бы испечены из марципана? Скажите мне, пожалуйста, много ли существует историй, которые не были бы наполнены подобными чудесами? Если бы только в настоящее время жил среди вас славный Дон-Велианис или один из бесчисленных потомков Амадиса Галльского, и захотел померяться с турком, то я бы не пожелал быть на месте последнего. Но Бог помилует народ свой и пошлет того, кто, не будучи так могуч, как прежние странствующие рыцари, все же не уступит им в мужестве. Господь слышит меня. Больше я ничего не скажу.

— Ах, умереть мне! — вскричала племянница, — если дядя опять не думает о том, как бы сделаться странствующим рыцарем.

— Я буду жить и умру странствующим рыцарем, — сказал Дон-Кихот, — и пусть турок наступает и отступает, сколько его душе угодно, я повторяю еще раз: Господь слышит меня.

В это время цирюльник перебил его следующими словами:

— Позвольте мне, господа, рассказать вам маленькую историю, которая произошла в Севилье, и которой мне очень бы хотелось поделиться с вами, потому что она как нельзя более подходит к настоящему случаю.

Дон-Кихот и священник изъявили на это свое согласие, другие тоже начали прислушиваться, и он начал таким образом:

— В сумасшедшем доме в Севилье находился человек, которого посадили туда его родственники, так как он лишился рассудка. Он получил степень лиценциата в Оссуне, но если бы он получил ее даже в Саламанке, то и тогда бы он, по всеобщему мнению, остался сумасшедшим. После того, как этот лиценциат провел там несколько лет, он забрал себе в голову, что он в здравом уме и твердой памяти, и написал к архиепископу, прося его убедительно и в изысканных выражениях освободить его из заключения, в котором он находился, так как, благодаря милосердию Божию, к нему вернулся рассудок; родственники его, писал он, оставляют его там для того, чтобы воспользоваться его состоянием, и, вопреки справедливости, хотят, чтобы его до самой смерти считали за сумасшедшего.

Архиепископ, тронутый его многочисленными разумно и складно составленными письмами, приказал одному из своих капелланов осведомиться у смотрителя больницы, правда ли все то, о чем писал лиценциат; он приказал ему также самому поговорить с ним и в случае, если окажется, что он в здравом уме, взять его оттуда и возвратить ему свободу. Капеллан отправился туда, и смотритель сказал ему, что этот человек до сих пор еще сумасшедший; что хотя он и говорит часто очень разумно, но под кониц понисет опять такую чепуху, которая сразу перевесит все его разумные речи; если он пожелает вступить с ним в разговор, он сам убедится в справедливости его слов.

Чтобы сделать испытание над сумасшедшим, капеллан велел отвести себя к нему, говорил с ним более часа, и в продолжение всего этого времени тот не проронил ни одного неразумного слова; напротив, — говорил так складно, что капеллан принужден был поверить в совершенное выздоровление сумасшедшего.

Между прочим, последний жаловался на смотрителя, преследовавшего его потому только, что ему жаль было лишиться подачек, которые он получал от его родственников за то, чтобы утверждать, что он сумасшедший, хотя по временам у него и являются светлые минуты. Величайшим несчастием для него было его большое состояние, так как, чтобы воспользоваться им, его враги оклеветали его и отрицают факт милости, явленной ему господом Богом, который обратил его снова в человека из неразумного животного. Короче сказать, он сумел так много наговорить, что набросил тень на смотрителя, изобразил своих родственников безжалостными скрягами, а себе самому придал так много ума, что капеллан решил взять его с собою для того, чтобы архиепископ увидел его и лично мог убедиться в положении дела. С этим намерением добрый капеллан приказал смотрителю возвратить лиценциату платье, которое тот носил до поступления в сумасшедший дом. Смотритель напомнил ему, чтобы он подумал, что делает, так как лиценциат на самом деле все еще не в своем уме, но все представления и увещания смотрителя были напрасны, и капеллан стоял на том, чтобы взять лиценциата с собою. Смотритель повиновался, так как понимал, что такова была воля архиепископа, и на лиценциата было снова надето его платье, которое было еще ново и совершенно прилично. Как только лиценциат увидел, что с него сняли платье сумасшедшего и надели платье человека в здравом уме, он стал просить капеллана позволить ему проститься с его безумными товарищами. Капеллан сказал, что он сам войдет с ним и посмотрит сумасшедших, которые находились в заведении. Таким образом, они отправились наверх в сопровождении нескольких других присутствовавших при этом особ, и, когда все подошли к клетке с находившимся в ней беспокойным сумасшедшим, который как раз в это время утих, лиценциат сказал, обращаясь к нему:

— Мой друг, подумай, не имеешь ли ты чего поручить мне; я ухожу домой. Так как Бог, в своей безграничной благости и милосердии, вернул мне мой рассудок без всякой заслуги с моей стороны, то я стал здрав и разумен, потому что для Бога ничего нет невозможного. Полагайте всю надежду вашу и все упование ваше только на Него; ибо, возвратив мне рассудок, Он возвратит его и всякому другому, кто уповает на Него, и позабочусь о том, чтобы как прислали чего-нибудь хорошенького поесть; ешьте только как можно лучше, ибо я твердо убежден, так как и мне пришлось испытать это, что все ваши беснования возникают из того, что наши желудки пусты, а ваши головы полны ветра. Побольше мужества только, побольше мужества, потому что унынье в несчастии расшатывает наше здоровье и влечет за собою смерть.

Все, что говорил лиценциат, слышал другой безумный, находившийся в клетке напротив бешеного; он вскочил со старого матраца, на котором лежал совершенно голый, и спросил громким голосом, кто там такой уходит здравый и разумный?

— Это я, друг мой, — сказал лиценциат. — Я ухожу потому, что пребывание мое здесь больше не нужно, и за это и приношу бесконичную благодарность небу, которое ниспослало мне эту великую милость.

— Подумай, что ты говоришь, лиценциат, — возразил безумный. — Не давай себя ослепить черту, а силы лучше смирно и оставайся в покое в своей клетке, и тебе не нужно будет снова возвращаться в нее.

— Я знаю, что я здоров, — ответил лиценциат, — и что мне не нужно будет больше возвращаться сюда для того, чтобы снова начать лечение.

— Ты здоров? — вскричал безумный, — хорошо, это мы увидим; ступай с Богом, но клянусь тебе Юпитером, которого величие я представляю здесь на земле, что за прегрешение, которое сделала сегодня Сивилла, отпуская тебя из этого дома и объявляя тебя за человека с здравым рассудком, я накажу так, что во веки веков не забудут об этом, аминь. Знаешь ли ты, жалкий лиценциатишка, что я могу сделать то — так как я Юпитер-громовержец и в руках моих держу огненные громовые стрелы, — отчего мир потрясется и распадется в прах? А на этот невежественный город я наложу только одно наказание — я не дам пролиться над ним и над окрест лежащими местами дождя в течении полных трех лет, считая со дня и часа объявления этого наказания. Ты свободен?! ты здоров?! ты в полном рассудке?!.. А я сижу в клетке!.. прежде чем я позволю пойти дождю, я скорее повешусь.

Все присутствовавшие были поражены этим криком и речью сумасшедшего; лиценциат же повернулся к капеллану, взял его за руку и сказал ему:

— Будьте покойны, мой благодетель, и не обращайте внимания на то, что говорит этот сумасшедший; потому что, если он Юпитер и не хочет позволить идти дождю, то я Нептун — отец и бог вод, и повелю идти дождю, если это будет нужно и угодно мне.

— Несмотря на это, — возразил капеллан, — было бы неблагоразумно гневить Юпитера. Оставайтесь же здесь в вашей комнате, мы вернемся и возьмем вас отсюда в другой раз, когда время и обстоятельства будут более благоприятны для этого.

Смотритель и зрители засмеялись, к большому неудовольствию капеллана. С лиценциата сняли его платье; он остался в госпитале, как был прежде, и… этим кончается моя история.

— Так это та самая история, — сказал Дон Кихот, — которая так подходит к случаю, что вы не могли обойтись без того, чтобы не рассказать ее?

— Ах, господин борододер, господин борододер! как же должен быть слеп тот, кто не может видеть дальше своего носа! Как возможно, что вы до сих пор не знаете, что все сравнения, делаемые между талантом и талантом, красотой и красотой, полом и полом, — гнусны и непристойны? Я, господин цирюльник, не бог вод Нептун, и не требую, чтобы меня считали за человека в здравом уме, если этого нет на самом деле. Я стараюсь только доказать миру заблуждение, в котором он находится, не возвращаясь к тому блаженному времени, когда процветал орден странствующих рыцарей. Но наш выродившийся век недостоин вкусить того великого счастья, каким пользовались те времена, когда странствующие рыцари вменяли себе в труд и обязанность оборонять государства, защищать дев, помогать старым и вдовым, наказывать высокомерных и вознаграждать смиренных. Большая часть нынешних рыцарей больше шумят шелком и парчою, чем гремят оружием. Никто из них не спит теперь в поле под открытым небом и в полном вооружении; никто из них не довольствуется теперь легким сном, не вынимая ног из стремян, опершись на копье, как делали прежние странствующие рыцари. Теперь нет ни одного рыцаря, который то странствовал бы по лесам и пустыням, то достигал бы безмолвного песчаного берега почти вечно бушующего моря, где зачастую находился утлый челн без мачты, паруса, весел или руля; бесстрашно садился бы в него и предавался на волю ревущих волн, которые то подымут его до облаков, то повергнут в бездну. Но мужественно выставляет он грудь навстречу неиствующей стихии, и прежде, чем успеть подумать, он уже за три тысячи миль от того места, откуда отплыл, и высаживается на берег далекой и неведомой страны, где приходится испытать ему много чудесных приключений, достойных не только быть начертанными на пергаменте, но даже вырезанными на скрижалях. В наше же время леность господствует над прилежанием, праздность над трудом, порок над добродетелью, теория над действительным уменьем владеть оружием, которое существовало и процветало только в давно минувший золотой век, век странствующего рыцарства. Скажите мне на милость, кто был когда-либо благороднее и храбрее знаменитого Амадиса Галльского? Кто был мудрее Пальмерина Английского? Кто был обходительнее и вежливее Тиранта Белого? Кто был учтивее Лизуара Греческого? Кто стремительнее поражал мечом и более других был поражаем им, чем Дон Белианис? Кто был неустрашимее Периона Галльского? Кто мужественнее противостоял опасностям, чем Феликс Марс Гирканский? Кто был откровеннее Эспландиона? Кто был стремительнее Дона Эйронгильо Фракийского? Кто — неукротимее Родомонта? Кто осмотрительнее короля Собрино? Кто — мужественнее Рейнальда? Кто — непобедимее Роланда? И кто был благороднее и более блестящ, чем Руджиеро, от которого, как говорит Тюрпен в своей космографии, происходят нынешние герцоги Феррара? Все эти рыцари и много других, которых я мог бы назвать, были странствующими рыцарями, доставившими рыцарству честь и славу. Такими или похожими на такие должны были бы быть рыцари, которых предполагает мой проект; и тогда у его величества были бы надежные слуги, и он мог бы сберечь много денег, и турок с досады вырвал бы себе всю бороду. Впрочем, я остаюсь у себя в комнате, потому что капеллан не хочет меня взять с собою, и если Юпитер, как сказал цирюльник, не позволит идти дождю, то я буду здесь и заставлю идти дождь, когда мне это заблагорассудится, и говорю это для того, чтобы господин борододер знал, что я его понял.

— Клянусь вам, господин Дон Кихот, — возразил цирюльник, — я сказал это не с дурным умыслом, — мое намерение было чисто, Бог тому свидетель, и ваша милость не должны сердиться на меня.

— Должен ли я сердиться или нет, — ответил Дон Кихот, — это мое дело.

После этого священник проговорил:

— К счастью, я не сказал до сих пор почти еще ни одного слова, а я очень хотел бы освободиться от одного сомнения, которое отегощает и гложет мою совесть и которое возникло из того, что сказал господин Дон-Кихот.

— Вместе со многим другим, — ответил Дон-Кихот, — и это позволяется сказать господину священнику; пусть же расскажет он про свое сомнение, ибо нет ничего приятного, когда сердце и совесть отягчены сомнением.

— Итак, с вашего любезного позволения, скажу я вам, — сказал священник, — в чем состоит мое сомнение. Дело в том, господин Дон-Кихот, что я никак не могу убедить себя в том, чтобы та куча странствующих рыцарей, которых вы перечислили, действительно существовала и была настоящими людьми из мяса и костей; мне думается, что будто бы все это выдумки, басни, ложь и сновидения, рассказываемые только что проснувшимися или, вернее сказать, наполовину заснувшими людьми.

— Это другая ошибка, — ответил Дон-Кихот, — в которую впадают многие, не желая верить, что на свете существовали такие рыцари, и мне нередко приходилось у различного рода людей и при различных случаях стараться искоренять это почти всеобщее заблуждение. Мне, однако, редко удавалось это сделать, несмотря на то, что опорою в выражаемом мною мнении служит истина, и непогрешимость его так очевидна, что я почти могу сказать, что видел Амадиса Галльского собственными своими глазами. Он был человек высокого роста; лицо у него было белое с черною, густою бородой; в его взоре была какая-то смесь суровости и кротости; он был краток на словах, труднодоступен для гнева и легко умиротворяем. И точно так же, как описал я вам сейчас Амадиса, мне кажется, я мог бы изобразить и представить вам всех странствующих рыцарей, которые попадаются только в романах всего мира. Ибо при помощи моего убеждения, что они были именно такими, какими описывают их нам историки, и судя по деяниям, которые они совершали, и по характеру, которым они обладали, можно с некоторою определенностью сказать, какие были у них черты, цвет лица и вообще вся их наружность. — В таком случае, господин Дон-Кихот, как полагаете вы, какой величины был великан Моргант? — спросил цирюльник.

— Что касается великанов, — ответил Дон-Кихот, — то мнения расходятся относительно вопроса, существовали ли таковые на свете или нет. Однако Священное Писание, которое не может уклоняться от истины ни на один волос, убеждает нас в их существовании, рассказывая вам о длинном филистимлянине Голиафе, который был семи с половиной локтей вышины, что представляет необычайный рост. Кроме того, на острове Сицилия нашли кости рук и плечевые такой величины, что они, без сомнения, могли принадлежать только великанам, которые были ростом с башню — истина, которую геометрия ставит вне всякого сомнения. При всем этом я не могу сказать с точностью, какой вышины был этот Моргант, хотя я не могу допустить, что он был очень велик, потому что в подробной истории его деяний упоминается, что он спал под кровлею. А так как он находил дома, которые могли укрывать его, то ясно, что он не должен был быть чрезмерно велик.

— Совершенно справедливо, — сказал священник, и так как ему доставляло удовольствие слушать чепуху, которую нес рыцарь, он спросил Дон-Кихота, что он думает о наружности Рейнальда Монтальбанского, Роланда и других двенадцати пэров Франции, которые все были странствующими рыцарями.

— Относительно Рейнальда, — ответил Дон-Кихот, — я позволю себе утверждать, что у него было широкое лицо с ярким румянцем, большие, блестящие, несколько навыкате, глаза; он обладал вспыльчивым и раздражительным характером и был другом негодяев и разбойников. Что касается Роланда, Ротоланда или Орланда, так как все эти имена дает ему история, то я держусь того мнения и даже убежден в том, что он был среднего роста, широкоплеч, с немного кривыми ногами, смуглолиц, с рыжею бородой и волосами на всем теле; взгляд его был суров, и сам он был неразговорчив, впрочем, чрезвычайно вежлив и благовоспитан.

— Если этот Роланд не был привлекательнее того, чем вы его описываете, — возразил священник, — то не диво, что прекрасная Анжелика отвергла его и предпочла ему красивого, веселого, обходительного молодого мавра, с пушком на месте бороды, которому она отдалась; и она поступила вполне благоразумно, отдав предпочтение нежности Медора перед грубостью Роланда.

— Эта Анжелика, господин священник, — ответил Дон-Кихот, — была взбалмошная, легкомысленная и своенравная девчонка; она наполнила мир столько же молвою о ее шалостях, сколько похвалами ее красоте. Она отвергла тысячи знатных, храбрых и мудрых мужей и удовольствовалась безбородым юношею, который ничем другим не отличался и ничем другим не обладал, кроме известности, которую доставила ему его верность другу. Великий певец ее красоты, славный Ариосто, потому ли, что не решился или потому, что не имел охоты воспевать то, что случилось с этой дамой после ее пошлого выбора — может быть, вещи не совсем похвальные — покидает ее с такими словами:

«Достался как потом Катая ей венец,

Пускай расскажет вам искуснейший певец».

И это без сомнения было пророчеством, ибо поэты по-латыни называются votes, что означает прорицатели. Это видно из того, что впоследствии один знаменитый андалузский поэт воспел и оплакал ее слезы, а другой знаменитый и величайший кастилианский поэт воспел ее красоту.

— Скажите, однако, господин Дон-Кихот, — перебил цирюльник, — был ли какой-нибудь поэт, который писал сатиры на эту Анжелику, в то время как другие расточали ей похвалы?

— Я полагаю, — ответил Дон-Кихот, — что если бы Сакрипант или Роланд были поэтами, то они изрядно намылили бы голову этой девчонке, так как отвергнутым и несчастливым в любви поэтам присуще мстить своим вымышленным или настоящим возлюбленным, которых они сначала избрали повелительницами своих помыслов, посредством сатир и эпиграмм — мщенье, недостойное благородной души. Впрочем, мне до сих пор не попадалось ни одного ругательного стиха на госпожу Анжелику, натворившую столько бед в мире.

— Это я нахожу странным, — сказал священник.

В эту минуту они услыхали на дворе громкий крик племянницы и экономки, которые незадолго перед тем оставили общество. Все выбежали поэтому на двор, чтобы посмотреть, что значит этот шум.

Глава II

Повествующая о замечательном споре Санчо Панса с племянницею и экономкою и о других забавных происшествиях

История повествует, что шум, услышанный Дон-Кихотом, священником и цирюльником, производили племянница и экономка, которые загородили вход намеревавшемуся ворваться силою Санчо Панса и кричали:

— Чего надобно в нашем доме этому бродяге? Убирайся в свой собственный, приятель, так как никто иной, как ты вскружил голову нашему господину и таскал его по большим дорогам и проселкам.

— Чертова экономка! — возразил Санчо, — меня обманули, мне вскружили голову, меня таскали по дорогам и проселкам, а не твоего господина. Это он кружил меня по свету, а вы ни бельмеса не понимаете, о чем толкуете. Это он одурачил меня и выманил из дому, обещая мне остров, которого я жду и по сию нору.

— Чтоб тебе подавиться твоими проклятыми островами, окаянный Санчо! — вскричала племянница.

— Что это такое значит — острова? Можно это есть, лакомка, обжора?

— Этого нельзя есть, но этим можно повелевать и управлять, — возразил Санчо; — это лучше чем полудюжина городов или наместничеств.

— Все-таки, — сказала экономка, — ты не войдешь сюда, мешок полный низости и бочка полная зла. Иди и управляй своим домом, обрабатывай свое поле и выбей навсегда из головы все свои острова и бредни.

Священник и цирюльник очень забавлялись, присутствуя при этом споре. Но Дон-Кихот, который опасался, как бы Санчо не выкинул какой злой шутки и не коснулся вещей, которые могли бы послужить ему не к особенной чести, позвал его к себе и велел женщинам замолчать и пропустить его в комнату. Санчо вошел, а священник и цирюльник простилась с Дон-Кихотом, на выздоровление которого они теперь потеряли всякую надежду, так как видели, с каким упорством продолжает он носиться с своими безумными мечтаниями и как глубоко вкоренилась в нем несчастная идея рыцарства.

— Поверьте мне, кум, — сказал священник цирюльнику, — прежде чем мы успеем с вами оглянуться, пташка опять вылетит из клетки.

— Я в этом нисколько не сомневаюсь, — сказал цирюльник, — и я менее удивлен безумием рыцаря, чем простотою оруженосца, который так уверен в своем острове, что ничто в мире не могло бы выбить эту веру у него из головы.

— Да помилует их Бог, — сказал священник, — подождем и посмотрим, что выйдет в конце концов из всех сумасбродств подобного господина и подобного слуги. Кажется, как будто они сделаны из одного и того же материала и представляют из себя одно целое, так что безумства господина без глупостей слуги не имели бы никакой цены.

— Это правда, — сказал цирюльник, — и мне очень интересно было бы знать, о чем толкуют они в настоящую минуту.

— Уверяю вас, — возразил священник, что племянница и экономка обо всем нам расскажут так как обе они не такого сорта, чтобы побрезговали подслушиваньем в настоящем случае.

Между тем Дон-Кихот заперся с Санчо Панса в своей комнате и, оставшись с ним наедине, сказал ему:

— Меня очень огорчает, Санчо, что ты сказал уже однажды и теперь продолжаешь утверждать, будто бы я выманил тебя из твоей хижины, между тем, как тебе известно, что я и сам не остался дома. Мы вместе пустились в дорогу, вместе странствовали и вместе вернулись из нашего странствования. То же самое счастье и тоже самое несчастье досталось на долю нам обоим, и если тебя однажды побили, то меня сто раз поколотили; вот все преимущество, которое я имею перед тобой.

— И этому так и следовало случиться, — ответил Санчо, — ибо, как говорит ваша милость, злоключения более выпадают на долю странствующих рыцарей, чем их оруженосцев.

— Ты заблуждаешься, Санчо, — сказал Дон-Кихот, — пословица говорит: Quando captd dolet etc.

— Я не понимаю никакого языка кроме своего собственного, — ответил Санчо.

— Это значит, — сказал Дон-Кихот, — когда болит голова, все члены чувствуют боль; итак, если я твой господин и повелитель, то я твоя голова, а ты моя часть, ибо ты мой слуга, а по этой причине и всякую боль, которую я чувствую или буду чувствовать, должен чувствовать и ты, точно так же как и я твою.

— Хорошо, если б это было так, — сказал Санчо; — а то, когда меня, член, подбрасывали вверх, моя голова стояла за стеною и смотрела, как я летал в воздухе, не ощущая ни малейшей боли; и если обязанность членов состоит в том, чтобы разделять боль с головой, то и голова в свой черед должна была бы по настоящему терпеть боль вместе с членами. — Ты хочешь сказать этим, Санчо, — возразил Дон-Кихот, — что я не чувствовал никакой боли, когда тебя подбрасывали вверху? Не говори этого больше, даже не смей думать об этом, потому что в то время я ощущал большую боль в своей душе, чем ты в своем теле. Но оставим это теперь, так как, наверно, когда-нибудь найдется время, чтобы поговорить об этом поподробнее. Скажи мне лучше, друг Санчо, что говорят обо мне в нашей деревне. Какого обо мне мнения народ, что думают обо мне помещики и знатное дворянство? Что поговаривают они об моей храбрости? Как судят они о моих деяниях? Что думают они о моей рыцарской вежливости? Что говорят о моем предприятии снова пробудить к жизни почти забытый орден странствующих рыцарей? Короче, расскажи мне все, Санчо, что доходило до твоего слуха, и расскажи, не преувеличивая хорошее и ни на каплю, не уменьшая дурное; ибо честным слугам приличествует говорить господам только чистую и неподкрашенную истину, ничего не прибавляя из лести и ничего не скрывая из мелочных соображений. И да будет тебе известно, Санчо, если бы голая истина, без прикрас лести, всегда достигала слуха государей, то у нас были бы лучшие времена, и скорее прошедшие века пришлось бы назвать железными, чем наш век, ибо я полагаю, что его можно было бы назвать тогда золотым. Пусть это замечание, Санчо, послужит тебе к тому, чтобы ты обдуманно и откровенно рассказал сущую правду обо всем, что я у тебя спрашиваю, как ты про то сам слышал.

— Охотно исполню ваше желание, господин, — ответил Санчо, — с тем условием однако, что вы не будете гневаться на то, что я скажу, так как вы сами желаете, чтобы я рассказал вам все без утайки, как сам слышал, ничего не прикрашивая.

— Ни в каком случае я не рассержусь, — сказал Дон-Кихот — ты можешь говорить не стесняясь и без околичностей.

— Ну, ладно! — сказал Санчо. — Прежде всего, народ считает вас за величайшего безумца, а меня самого называет не меньше безумным. Дворяне говорят, что вы, вместо того, чтобы держаться в рядах мелкопоместного дворянства, с вашими несколькими моргами земли, присвоили себе титул дон и, увешанные спереди и сзади лохмотьями, забрали себе в голову объявить себя рыцарем. Рыцари говорят, что мелкопоместные дворяне и думать не должны меряться с ними, в особенности же такие голыши, которые башмаки ваксят грязью и черные чулки штопают зеленым шелком.

— Это меня не касается, — возразил Дон-Кихот — потому что я всегда бываю хорошо одет и никогда не ношу заплатанных камзолов, скорее еще они могут быть разорванными, да и то не от долгого ношения, а вследствие трения лат.

— Что же касается, — продолжал Санчо, — храбрости вашей милости, вежливости, деяний и предприятий, то на этот счет мнения расходятся. Одни говорят, он презабавный, но безумный; другие говорят, он храбр, но только на своей горе; третьи молвят, он вежлив, но там, где не следует, и так иного болтают и судят вкривь и вкось, что ни в вас ни во мне не осталось больше ни одной живой косточки.

— Слушай, Санчо, — сказал Дон-Кихот, — везде, где добродетель проявляет себя с особенным блеском, она находит и своих преследователей. Очень немногим или даже ни одному из знаменитых мужей древности не удалось избежать клеветы злых языков. Юлий Цезарь, отважнейший, мудрейший и храбрейший из полководцев был объявлен корыстолюбцем и, кроме того, нечистоплотным как в отношении своей одежды, так и в отношений своих привычек; про Александра, который своими деяниями стяжал себе прозвание великого, говорят, что он имел задатки сделаться пьяницею; Геркулесу, совершившему столько неслыханных подвигов, приписывают сластолюбие и изнеженность. Про Дон-Галаора рассказывают, что тот был задира, а его брата Амадиса Галльского называют плаксой. Итак, мой добрый Санчо, если клевета не пощадила столько великих людей, то пусть поносят и меня вместе с ними, если дело не идет дальше того, что ты мне сейчас сказал.

— В том то и закорючка, что идет дальше, — сказал Санчо.

— Что же такое?

— Лучшее еще впереди, — сказал Санчо; — до сих пор было только пирожное да марципан, но если ваша милость желает знать все досконально, что говорят про вас, то я приведу к вам в один миг человека, который может вам все рассказать до ниточки. Вчера вечером приехал домой сын Бартоломея Карраско, который учился в Саламанке и кончил бакалавром, и, когда я пришел к нему, чтобы поздравить его с приездом, он сказал мне, что уже отпечатана в книгах история про вашу милость, под названием «Славный Дон-Кихот Ламанчский»; он говорит еще, что и про меня там идет речь, и я там прописан под моим настоящим именем, и про нашу даму Дульцинею Тобозскую; он рассказывает еще и про другие вещи, которые случились с нами наедине, так что я просто остолбенел от удивления, как это печатники могли обо всем проведать.

— Будь уверен, Санчо, — сказал Дон-Кихот, — какой-нибудь мудрый волшебник — составитель нашей истории; ибо для таких людей ничего не остается скрытым из того, что они хотят описать.

— Эх, что вы говорите, — сказал Санчо: — мудрый и волшебник! Как мне сказал Самсон Карраско — это тот, про которого я говорил вам, — имя составителя истории — Сид Гаман Беренгена.

— Это имя мавританское, — сказал Дон-Кихот.

— Очень возможно, — ответил Санчо, — ибо я слышал, мавры большие охотники до бадиджан.[1]

— По всей вероятности, Санчо, — сказал Дон-Кихот, — ты перевираешь прозвище этого Сида, что на арабском языке означает господин.

— Очень может быть, — ответил Санчо; — и если вам угодно, то я могу позвать самого бакалавра; я мигом добегу.

— Этим ты сделаешь мне величайшее одолжение, — сказал Дон-Кихот — ибо то, что ты рассказал мне, возбудило во мне живейшее любопытство, и я не успокоюсь прежде, пока не разузнаю в точности обо всем.

— Тогда я позову его, — сказал Санчо и побежал разыскивать бакалавра, с которым через несколько минут и вернулся, после чего между тремя собеседниками произошел весьма забавный разговор.

Глава III

О смешном разговоре, происшедшем между Дон-Кихотом, Санчо Панса и бакалавром Самсоном Карраско

Погруженный в глубокую задумчивость, ожидал Дон-Кихот бакалавра Самсона Карраско, долженствовавшего привести ему известия о его собственной особе, которые, как говорил Санчо, уже красовались отпечатанными в книге. Он никак не мог убедить себя, что уже существует подобная история, ибо еще не высохла кровь убитых им врагов на лезвие его меча, а слава о его рыцарских подвигах уже распространилась при помощи печатного ставка по всему свету. Не смотря на это, он вообразил, что какой-нибудь волшебник — друг его или враг — помощью своего искусства предал тиснению сказание о его подвигах. Если это был друг, — то для того, чтобы прославить их и возвеличить перед величайшими деяниями всех странствующих рыцарей; если враг, — с тем умыслом, чтобы уменьшить им цену и поставить их ниже самых обыкновенных дел простых оруженосцев, которые когда бы то ни было были описаны. При этом, однако, ему опять пришло на ум, что подвиги оруженосцев никогда не описывались, и если правда, что подобная история действительно существовала, то она, как история странствующего рыцаря, должна быть написана безукоризненно высоким слогом, должна быть возвышенна, великолепна, чудесна и правдоподобна. Это соображение успокоило его до некоторой степени; однако ему была неприятна мысль, что составитель книги, судя по его имени Сид, был мавр, а, по его мнению, от мавра нельзя было ожидать правды, так как все они лжецы, хвастуны и обманщики. Поэтому, он опасался найти историю своей любви рассказанною с некоторою неблагопристойностью, которая могла бы повредить чести его повелительницы, Дульцинеи Тобозской. Его желанием было то, чтобы верность и почтительность, которые он всегда соблюдал по отношению к ней и которые заставляли его отвергать любовь королев, императриц и девиц всякого звания и налагать узду на природное влечение, были представлены с выдающеюся наглядностью. Когда он был погружен в такие мысли, на пороге появились Санчо и бакалавр Карраско, которого Дон-Кихот принял с большою предупредительностью.

Бакалавр, хотя носил имя Самсона, был маленьким человечком, но зато большим шутником с бледным цветом лица, но с ярким умом. Ему было по виду около двадцати четырех лет, y него были: широкое лицо, плоский нос и большой рот — верные признаки злобного характера и того, что он был большим любителем шуток и насмешек, как это он тотчас же и доказал на деле, лишь только заметил Дон-Кихота. Он опустился перед ним на колени и сказал:

— Дайте мне, ваше высочество, господин Дон-Кихот Ламанчский, вашу руку; ибо — клянусь одеянием святого Петра, которое я ношу, хотя я и принял только четыре первые посвящения, — ваша милость — один из знаменитейших странствующих рыцарей, которые когда-либо существовали или будут существовать на земле. Да прославится имя Сила Гамеда Бен-Энгели, написавшего историю ваших великих подвигов, и трижды да будет прославлено имя ученого, взявшего на себя труд перевести ее на усладу всего человечества с арабского языка на наш испанский!

Дон-Кихот просил его встать и сказал:

— Так это правда, что обо мне написана история, и что ее составил ученый мавр?

— Это настолько правда, господин мой, — ответил Самсон, — что я за верное знаю, что до сего дня отпечатано уже более двенадцати тысяч экземпляров этой истории. Спросите только, где она ни печаталась: и в Португалии, и в Барселоне, и в Валенсии; говорят даже, будто ее перепечатывают также и в Антверпене, и я уже предвижу день, когда не будет существовать того народа и того языка, которые не обладали бы переводом этой книги.

— Для человека с выдающимися заслугами, — возразил Дон-Кихот, — во всяком случае, очень отрадно видеть, как уже при его жизни в чужих краях и на чужих языках, в печатном произведении, повторяется его доброе имя. Я говорю «доброе», потому что противоположное этому злее самой постыдной смерти.

— Что касается доброго имени, — сказал бакалавр, — то ваша милость имеет преимущество перед всеми странствующими рыцарями, так как мавр на своем языке и христианин на своем с одинаковым правдоподобием стремились изобразить нам ваше непоколебимое мужество, вашу неустрашимость в опасностях, ваше терпение в неудачах, ваше презрение к несчастным случайностям и ранам, а также целомудрие и скромность вашей платонической любви к вашей даме, донне Дульцинее Тобозской.

— Никогда еще, — сказал Санчо Панса, — не приводилось мне слышать, чтобы даму Дульцинею называли донна, а все только — просто дама Дульцинея Тобозская; тут уже начинаются враки в истории.

— Это простая неточность, не имеющая значения, — возразил Карраско.

— Конечно, так, — сказал Дон-Кихот. — Но скажите мне, пожалуйста, господин бакалавр, каким из моих подвигов придается в этой истории наибольшее значение?

— На этот счет мнения расходятся, — ответил бакалавр, — точно также, как и вкусы бывают различны. Одни превозносят приключение с ветряными мельницами, которых ваша милость приняли за Бриарея и великанов, другие предпочитают приключение с валяльными мельницами; третьи в восторге от описания двух армий, которые потом оказались двумя стадами баранов, четвертых особенно восхищает история с трупом, который несли для погребения в Сеговию; пятые говорят, что освобождение каторжников превосходит все остальное; шестые — что ничто не может быть сравнимо с приключением с двумя бенедиктинцами-великанами и битвой с храбрым бискайцем.

— Скажите, пожалуйста, господин бакалавр, — прервал его Санчо, — попадается ли там также описание приключений с ангуэзцами, когда вашему доброму Россинанту взбрело на ум собирать виноград с терновника.

— Мудрый историк, — ответил Самсон, — ничего не оставил в чернильнице. Он говорит обо всем, рассказывает все, до самых полетов включительно, которые добрый Санчо совершал на простыне.

— Не в простыне я совершал полеты, а в воздухе, и притом больше, чем мне этого хотелось.

— Я полагаю, — сказал Дон-Кихот, — на свете не существует ни одной истории, в которой счастье не сменялось бы несчастием и наоборот, в особенности, когда описываются судьбы рыцарства, где ни в каком случае нельзя ожидать одних только счастливых событий.

— При всем том, — возразил бакалавр, — некоторые читатели говорят, что для них было бы приятнее, если бы авторы позабыли про некоторые из бесчисленных побоев, которые при различных случаях достались на долю господина Дон-Кихота.

— Этого требовала достоверность истории, — сказал Санчо.

— Но, по правде сказать, они могли бы пройти молчанием это, — сказал Дон-Кихот, — ибо те события, которые ничего не прибавляют в ходе истории, не следует упоминать, если они дают повод к унижению героя истории. В действительности Эней не был так набожен, как описывает его Вергилий, и Улисс — так мудр, как изображает его Гомер.

— Совершенно верно, — возразил Самсон — но это две вещи разные — писать как поэту и как историку. Поэт может рассказывать или петь вещи не так, как они были, но как они должны были быть, историк же должен их описывать не так, как они должны были быть, но как они действительно были, не отнимая ни малейшей черты от истины и ничего не прибавляя к ней.

— Если этот господин мавр напирает на то, чтобы говорить истину, — сказал Санчо, — то я уверен, что между побоями моего господина попадаются и мои собственные; так как ни одного раза не снимали мерки со спины его милости, без того, чтобы не вымерить всего моего тела. Но этому нечего удивляться, ибо, как говорит мой господин, боль, которую терпит голова, должны разделять и члены.

— Ты плут, Санчо, — сказал Дон-Кихот — по истине, у тебя нет недостатка в памяти, когда ты хочешь что-либо запомнить.

— Если бы я также захотел забыть свои побои, — сказал Санчо, — то этого не позволили бы рубцы, которые еще совершенно явственно видны у меня на спине.

— Молчи, Санчо, — сказал Дон-Кихот, — и не перебивай господина бакалавра, которого я убедительно прошу рассказать мне что еще дальше говорится обо мне в этой истории.

— И что обо мне, — прибавил Санчо; — так как, говорят, я там один из интереснейших карактеров.

— Характеров, а не карактеров, друг Санчо, — сказал Самсон.

— Вы тоже принадлежите к буквоедам, если вы будете заниматься этим, то мы во всю жизнь не дойдем до конца.

— Накажи меня Бог, — ответил бакалавр, — если ты не второй характер в истории и если не найдется такого человека, который бы скорее согласился слушать твою болтовню, чем умнейшего во всей книге. Конечно, находятся и такие люди, которые говорят, что ты чересчур много выказываешь легковерия, надеясь на губернаторство на острове, которое обещал тебе Дон-Кихот.

— Не все еще потеряно, — сказал Дон-Кихот — и когда Санчо более войдет в лета, то вместе с опытностью, которая приобретается с годами, он сделается также более искусным и опытным для должности губернатора, чем теперь.

— Клянусь душою, ваша милость, — возразил Санчо, — если я не могу управлять островом в теперешних моих летах, то я не научусь управлять им и тогда, когда сделаюсь так же стар, как Мафусаил. Жаль только, что неизвестно, куда запропастился этот остров, а вовсе не затем дело стало, что у меня нет головы на плечах управлять им.

— Поручи это воле Божией, — сказал Дон-Кихот. — Он все устроит к лучшему, и даже лучше, чем ты думаешь; ибо без Его воли не упадет мы единый лист на дереве.

— Совершенно верно, — ответил Самсон, — если Бог захочет, у Санчо не будет недостатки в тысяче островов, не говоря уже об одном, которым он будет управлять.

— Мне случалось уже видеть губернаторов, — сказал Санчо; — они, на мой взгляд, недостойны развязать ремней у моих башмаков, а между тем называются превосходительствами и едят на серебре.

— Это были губернаторы не островов, — возразил Самсон, — а других мест, где поспокойнее; те же, которые управляют островами, должны, по крайней мере, хорошо быть знакомы с грамматикою своего языка.

— Что касается моего языка, — сказал Санчо, — то я не ударю в грязь лицом в каком угодно разговоре, а кто такая грамматика, я не знаю, да и связываться с ней не хочу. Но предадим это губернаторство воле Господа, который пошлет меня туда, где Он может с большею пользою употребить меня. Впрочем, мне чрезвычайно приятно, господин бакалавр Самсон Карраско, что составитель истории таким манером говорит обо мне, что не наводит на людей скуки вещами, которые он обо мне рассказывает, так как — и это так же верно, как то, что я честный оруженосец, — если бы он выдумал про меня вещи, которые не к лицу христианину древнего рода, каков я, о, слепой увидел бы, что бы из этого вышло!

— Это значит, случилось бы чудо, — сказал Самсон.

— Чудо или не чудо, — возразил Санчо, — а всякий должен думать о том, что он говорит о людях или пишет, и не должен писать все без разбора, что только ни понравится.

— Один из недостатков, которые находят в этой истории, — сказал бакалавр, — заключается в том, что составитель присоединил к ней рассказ под заглавием: Безрассудно-любопытный — и не потому, чтобы он был плох или дурно написан, но потому, что он там не на месте и не имеет ни малейшего отношения к истории его милости господина Дон-Кихота.

— Побьюсь об заклад, — сказал Санчо, — что дурень и солому и навоз — все свалил в одну кучу.

— И я утверждаю теперь, — сказал Дон-Кихот, — что автор моей истории был не мудрец, а невежественный болтун, который пустился писать на авось и без плана, не заботясь о том, что из того выйдет — точно так же, как делал Орбанейя, живописец Убеды, который на вопрос, что он пишет, ответил: «А, что выйдет». Однажды он нарисовал петуха, который вышел настолько непохожим, что он должен был написать под ним готическими буквами: это петух. Точно тоже случилось, очевидно, и с моей историей, для понимания которой необходим комментарий.

— Нисколько, — ответил Самсон, — она так понятна, что не представляет ни малейшей трудности при чтении. Дети перелистывают ее, юноши читают ее, зрелые мужи понимают ее и старцы восхищаются ею. Короче сказать, она так часто перелистывается, читается и рассказывается людьми всякого рода, что едва покажется на улице тощая кляча, как уже раздаются крики: вот идет Россинант! Но охотнее всех читают ее оруженосцы. Не найдется ни одной передней знатного барина, в которой не лежал бы «Дон-Кихот» и не переходил бы из рук в руки; и все ссорятся из-за того, кому он должен прежде всех достаться. Одним словом это самое веселое и невинное препровождение времени из всех, какие только существовали по сие время, так как во всей книге не найдется ни одного сколько-нибудь неприличного выражения, ни одной грешащей против религия мысли.

— Писать иначе, — сказал Дон-Кихот, — значило бы писать не истину, но ложь, и историки, которые занимаются распространением лжи, заслуживали бы по настоящему сожжения на костре наравне с фальшивыми монетчиками. Я не понимаю только одного, зачем автору понадобилось заниматься рассказами и новеллами, когда было так много всего порассказать обо мне! Кажется, он руководился пословицею: наполни брюхо сечкой или сеном — для него все равно. Но, уверяю вас, если бы он удовольствовался только тем, что описал бы мои мысли, мои вздохи и слезы, мои добрые намерения и мои подвиги, то он мог бы составить из этого такой же толстый том, или даже еще толще, чем все сочинения Тостало,[2] соединенные вместе. Насколько я понимаю, господин бакалавр, нужны большой ум и зрелое размышление для того, чтобы писать истории; для того же, чтобы рассказывать занимательно и писать остроумно, нужен гений. Самая ответственная роль в комедии — роль дурака; так как тот, который хочет казаться глупым, не должен быть таким на самом деле. История есть в некотором роде святилище, ибо она должна быть убежищем истины, а где есть истина, там и Бог. Но, несмотря на это, находятся люди, которые пекут книги, как будто бы они пекли блины.

— Однако не найдется ни одной плохой книги, в которой нельзя было бы найти чего-либо хорошего, — сказал бакалавр.

— В этом нет никакого сомнения, — возразил Дон-Кихот — но часто случается также, что люди, стяжавшие своею ученостью большую и заслуженную известность, сразу лишаются своей славы, лишь только они успеют предать тиснению свои произведения.

— Это происходит оттого, — сказал Самсон, — что печатные произведения можно читать на досуге, когда ошибки легче бросаются в глаза; и тем строже подвергаются они критике, чем знаменитее имя их авторов. Славные своим гением мужи, великие поэты и знаменитые историки всегда или, по крайней мере, большею частью подвергаются зависти тех, которые находят особенное удовольствие в том, чтобы судить произведения других, ни разу не подарив миру своего.

— Этому не должно удивляться, — сказал Дон-Кихот — например, есть много теологов, которые не годились бы для кафедры, но которые, тем не менее, превосходно могут указывать на ошибки и недостатки проповедников.

— Все это совершенно справедливо, господин Дон-Кихот, — сказал Карраско; — я желал бы только, чтобы подобные критики были несколько снисходительнее, менее мелочны и не так ревностно отыскивали пятна на солнце; потому что si aliquando bonus dormitat Homerus, то все же они должны додумать о том, как долго он бодрствовал, стараясь, насколько возможно, отнять от своего произведения больше пятен и увеличить его блеск. Часто случается, что то, что они принимают за уродливое пятно, есть только маленькая родинка, которая часто только еще более увеличивает красоту лица. Поэтому я утверждаю, что тот подвергается большому риску, кто печатает книгу; потому что из всех невозможностей, самое невозможное — написать ее так, чтобы она понравилась всем, кто будет читать ее, и всех удовлетворяла.

— Книга, которая написана обо мне, конечно, немногих удовлетворит, — сказал Дон-Кихот.

— Совсем наоборот, — возразил Самсон, — так как stultorum infinitus esi numerus, и поэтому так же бесконечно число тех, которым эта история пришлась по вкусу. Однако некоторые ставят в вину автору плохую память, потому что он позабыл сказать, кто был вор, укравший у Санчо Серого. Сначала, говорят они, по ходу событий, должно догадываться, что он у него украден, а вскоре затем читатель встречает его снова едущим на том же самом осле и никак не может взять в толк, откуда он взялся. Они говорят также, что он позабыл сообщить, что сделал Санчо с тою сотней золотых, которые он нашел в чемодане в горах Сиерра Морены и о которых затем больше уже ничего не упоминается. Но так как многие желали бы знать, как он их употребил или на что израсходовал, то это является большим недостатком в книге.

— Господин Самсон, — ответил Санчо, — мне недосуг теперь сводить счеты и давать отчеты; я чувствую такое урчанье в животе, что должен пропустить туда малую толику старого вина, чтобы не очутиться как раку на мели. Дома у меня найдется что выпить, да и старуха моя заждалась меня. Как только я закушу, я опять вернусь и тогда дам ответ вам и всему свету во всем, что вы у меня вы спросите, и как пропал осел, и куда пошли сто золотых.

Сказав это, не дожидаясь ответа и не прибавив больше ни слова, Санчо пошел домой. Дон-Кихот радушно просил бакалавра остаться и отобедать с ним. Бакалавр принял приглашение и остался. К обыкновенным кушаньям было прибавлено еще несколько голубей; за столом разговор шел о рыцарстве, при чем Карраско старался попасть в тон хозяину. Когда обед кончился, они немного отдохнули, а затем вернулся Санчо, и прерванный разговор продолжался.

Глава IV

В которой Санчо Панса разъясняет сомнения бакалавра и отвечает на его вопросы, и которая заключает в себе, кроме того, и нечто другое, достойное быть упомянутым

Санчо вернулся в дом Дон-Кихота и тотчас же возобновил разговор на прежнюю тему, сказав:

— Что касается желания господина Самсона знать, кем и когда украден мой осел, то я отвечу нижеследующее. В ту самую ночь, когда мы после несчастного приключения с каторжниками и трупом, который везли в Сеговию, бежали от страха перед святым братством по направлению к Сиерра Морене, мой господин и я укрылись в густом лесу; там мой господин, опершись на свое копье, а я, сидя на своем Сером, оба усталые и изнуренные недавними передрягами, погрузились в такой крепкий сон, как будто бы мы покоились на перине. В особенности я спал так крепко, что кто-то — все равно, кто бы он там ни был — ухитрился подкрасться и подставить четыре подпорки под четыре угла моего седла таким образом, что я остался сидеть на нем, а он украл у меня Серого из-под меня же, не дав мне этого заметить.

— Это не хитро и не ново, — сказал Дон-Кихот, — потому что то же самое случилось с Сакрипантом, у которого при осаде Альбраки известный вор Брунелло посредством той же хитрости украл лошадь между ног.

— Наступило утро, — продолжал Санчо, — и лишь только я немного потянулся, как подпорки подо мною подломились, и я полетел на землю. Я стал искать глазами моего Серого и не нашел его. Слезы брызнули у меня из глаз, и я поднял такой вопль, что составитель вашей истории, если он не описал этой сцены, может быть уверен, что выпустил самое замечательное место. По прошествии, не знаю, скольких дней, когда мы ехали с Микомиковской принцессой, я встретил моего осла, и тот, кто на нем ехал переодетый цыганом, был Гинес Пассамонт — тот самый негодяй и разбойник, которого мой господин и я освободили от оков.

— Не в этом состоят погрешность автора, — возразил Самсон, — а в том, что, прежде чем осел нашелся, автор рассказывает, как Санчо, ехал на этом же самом осле.

— Если так, — сказал Санчо, — то я больше ничего не умею сказать, кроме того, что тут или составитель ошибся или печатник не так напечатал.

— Без сомнения, это так и есть на самом деле, — сказал Самсон.

— Но что же ты сделал с сотнею золотых?

— Издержал, — ответил Санчо. — Я израсходовал их на себя, на жену и на детей; поэтому-то моя жена и отнеслась снисходительно к бродяжнической жизни, которой я должен был предаваться на службе у моего господина, Дон-Кихота, так как если бы я после столь продолжительного отсутствия вернулся домой без осла и без звона червонцев в кармане, то-то зазвенела бы у меня голова. Если вы хотите от меня знать еще больше, то вот я здесь на лицо, и расскажу вам все как перед Богом. А впрочем, никого это больше не касается, нашел ли я что или не нашел, издержал или не издержал, так как если бы за все побои, которые я получил в этом путешествии, заплатили мне деньгами, считая каждый удар по четыре мараведиса, то мне пришлось бы получить еще сотню золотых, да и тогда было бы выплачено мне меньше половины. Каждый сверчок знай свой шесток и не суйся туда, куда его не спрашивают, ибо каждый таков, каким его создал Бог, а часто и гораздо хуже.

— Я не премину, — сказал Карраско, — напомнить автору истории, при ее новом издании, чтобы он принял во внимание то, что только что сказал добрый Санчо, так как от этого его произведение много может выиграть.

— Нет ли еще чего-нибудь в этой книге, что нужно было бы исправить, господин бакалавр? — спросил Дон-Кихот.

— Без сомнения — да, — ответил Самсон, но это не представляет такой важности, как только что приведенные мною погрешности.

— А, может быть, — сказал Дон-Кихот, — автор обещает вторую часть?

— Всенепременно, — сказал Самсон, но он говорит, что не нашел еще материалов для нее и не знает, где может отыскать их, поэтому неизвестно, выйдет ли вторая часть в свет или нет, и это тем более подлежит сомнению, что некоторые утверждают, будто бы вторые части сочинений редко когда удаются. Есть такие, которые полагают также, что о деяниях Дон-Кихота написано довольно; другие же, люди скорее веселого чем скучного характера, напротив, говорят: подавайте нам больше этих Дон-Кихотских выходок, пусть Дон-Кихот действует, а Санчо болтает, сколько им обоим будет угодно: для вас это было бы очень приятно.

— Что же думает делать автор? — спросил Дон-Кихот.

— Что? — ответил Самсон, — со всем усердием разыскивает он материалы для второй части и, как скоро найдет, отдаст их в печать, побуждаемый к тому более выгодою, которую он из этого может извлечь, чем желанием прославиться.

— Как! — воскликнул Санчо, — ради денег и из-за выгоды пишет составитель истории? В таком случае, было бы чудом, если бы из этого вышло что-либо путное; так как он только и будет звать, что поскорей да поскорей, как это водится у портных накануне Светлого Воскресенья; а что делается с такою поспешностью, то никогда не может быть сделано там, как следует. Пусть господин мавр, или кто бы он там ни был, побольше только следит за тщательностью работы, и тогда мы, я и мой господин, своими приключениями и другими происшествиями доставим ему столько дела, что он будет в состоянии написать не только вторую часть истории, но даже сотую. Добрый человек, наверно, думает, что мы здесь лежим на печи да спим, ан нет, мы уже навастриваем подковы, и скоро увидят, разучились ли мы танцевать. По крайней мере, я могу сказать, что если бы мой господин последовал моему совету, мы уже снова были бы в отрытом поле для того, чтобы наказывать порок и неправое делать правым, как это было в ходу и обычае у храбрых странствующих рыцарей.

Лишь только Санчо произнес последние слова, как они услышали на дворе ржанье Россинанта. Дон-Кихот принял это за счастливое предзнаменование и решил через три или четыре дня предпринять новую поездку. Он сообщил свое намерение бакалавру и просил у него совета, в какую сторону направить ему свой путь. Тот ответил, что, по его мнению, ему нужно ехать в Аррогонию, а именно в город Сарогоссу, где через несколько времени, в праздник святого Георгия, готовится торжественный турнир, в котором он может победить всех аррогонских рыцарей, что будет равносильно тому, если бы он сделался первым рыцарем в свете. Он восхвалял его решимость, называя ее прекраснейшею и великодушнейшею, но притом советовал при встрече с опасностями быть более осторожным, так как жизнь его принадлежит не ему одному, но всем тем, которые нуждаются в его помощи и защите в своем несчастии.

— Это самое меня и огорчает больше всего, господин Самсон, — воскликнул Санчо, потому что мой господин бросается на сто вооруженных парней, как лакомый мальчишка на сверток с коринкой. Но черт меня возьми, господин бакалавр! бывает время, когда надо нападать, и бывает время, когда надо отступать, и не всегда нужно кричать: «Сантьего и Испания, вперед!» тем более, что я слышал, и даже, если не ошибаюсь, от самого моего господина, что истинная храбрость лежит посередине между трусостью и безумною отвагой. Если это так, то не следует бежать, когда к тому нет необходимости, и не должно бросаться на врага, когда превосходство его препятствует этому. Но прежде всего, да будет известно моему господину, что я поеду с ним опять только под таким условием, чтобы он принял на себя одного все стычки, и чтобы я не имел никаких других обязанностей, кроме заботы о его столе и удобствах в дороге, в этом я всегда буду готов служить ему. Но чтобы я обнажил когда-нибудь свой палаш, если бы это понадобилось даже только для бродяг и оборванцев в куртках и деревянных башмаках, то пусть он не рассчитывает на это. Я не требую, господин Самсон, чтобы меня считали героем, а хочу прослыть только лучшим и вернейшим оруженосцем, который когда либо служил странствующему рыцарю; и если мой господин, Дон-Кихот, в награду за многие и великие мои услуги подарит мне когда-либо один из тех многочисленных островов, которые, как он говорит, предстоит завоевать нам, то я приму этот подарок с превеликою благодарностью; а не случится этого, я только подумаю: чем я был, тем я и остался, и — человек живет не милостью людей, а милостью Божией. К тому же, может быть, кусок хлеба, который я ем в моем теперешнем положении точно также вкусен и даже вкуснее губернаторского. При том, разве я знаю наверно, что этим самым губернаторством черт не подставит мне ножки, для того чтобы я упал и сломал себе шею? Санчо я родился, Санчо хочу и умереть; но если небу угодно будет при случае, без большого для меня труда и риска, ниспослать мне какой-нибудь этакий островов или что-нибудь в этом роде, то я не буду дураком и не откажусь от этого, ибо говорится; если тебе подарили корову, то привяжи ее к стойлу, или: если счастье стучится к тебе в двери, то не отгоняй его прочь. — Друг Санчо, — сказал Карраско, — ты говоришь как оракул, при всем том положись на Бога и на господина Дон-Кихота, который подарит тебе с такою же охотою королевство, как и остров.

— Немногим больше, немногим меньше — это не расчет, — ответил Санчо.

— Но я должен сказать господину Карраско, что мой господин не собакам бросит королевство; потому что я сам щупал себе пульс и нахожу себя достаточно здоровым для управления государствами и владычества над островами. Я уже не раз говорил тоже самое и моему господину.

— Подумай о том, Санчо, — сказал Самсон, — что положение меняет образ мыслей, и возможно, что, сделавшись губернатором, ты не узнаешь своей родной матери.

— Это может случиться, — ответил Санчо, — с людьми, которые выросли под забором, а не с тем, у которого, как у меня, душа покрыта на четыре пальца толщины жиров древнего христианства. Да, что! посмотрите только на меня и скажите, вопиет ли моя природа быть неблагодарной против кого-нибудь.

— Подай Бог, — сказал Дон-Кихот. — Мы это увидим, когда тебе придет время управлять островом, который, мне кажется, я уже вижу близко перед своими глазами.

С последним словом Дон-Кихот просил бакалавра, чтобы он, если тот поэт, написал ему стихи на разлуку с Дульцинеей Тобозской; и написал их таким манером, чтобы каждый стих начинался буквою ее имени, так чтобы, когда будешь читать начальные буквы строк, выходило: Дулцинея Тобозская. Самсон ответил, что, хотя он не принадлежит к славнейшим из современных поэтов Испании, которых, как говорят, только три с половиною, однако он попытается написать стихи, несмотря на всю трудность, представляющуюся при их сочинении, так как имя состоит из семнадцати букв. Если бы он таким образом попытался сделать четыре кастильские строфы по четыре стиха в каждой, то одна буква оказалась бы лишнею; если же он выберет строфы по пяти стихов, которые называются децимы или редондиллы, то не хватит трех букв, но он попробует, если это возможно, опустить одну букву, так чтобы имя Дулцинея Тобозская выходило в четырех кастильских строфах.

— Это необходимо сделать на всякий случай, — сказал Дон-Кихот, — так как если имя выражено неясно и непонятно, то никакая женщина не поверит, что стихи написаны для нее.

На этом и порешили; точно также было решено, что отъезд состоится через неделю. Дон-Кихот просил бакалавра держать все в тайне, в особенности от священника, цирюльника, племянницы Дон-Кихота и экономки, чтобы они не могли воспрепятствовать его достохвальному и мужественному решению. Карраско обещал все исполнить; потом он простился с Дон-Кихотом, прося его, когда представится случай, давать ему известие о всех своих удачных и неудачных приключениях. Так они расстались, и Санчо пошел сделать необходимые приготовления к отъезду.