3,99 €
"Мастер короткой фразы и крупной формы…" - таков Сол Беллоу, которого неоднократно называли самым значительным англоязычным писателем второй половины XX века. Его талант отмечен высшей литературной наградой США - Пулитцеровской премией и высшей литературной премией мира - Нобелевской. В журнале "Vanity Fair" справедливо написали: "Беллоу - наиболее выдающийся американский прозаик наряду с Фолкнером". Об этом романе Генри Миллер сказал: "Я только мечтать могу так писать". Этим романом восхищались Курт Воннегут и Джозеф Хеллер. Этот роман критики единодушно признают одним из лучших американских произведений ХХ века. Рок-музыканты посвящали ему песни, он лег в основу либретто популярной рок-оперы, а также одной из серий культовых "Секретных материалов". Но чем же так заворожила и литературоведов, и писателей, и самых обычных читателей история стареющего миллионера Юджина Хендерсона, сбежавшего от привычной жизни в Африку и сделавшегося королем дождя в маленьком бедном племени?
Das E-Book können Sie in Legimi-Apps oder einer beliebigen App lesen, die das folgende Format unterstützen:
Seitenzahl: 399
Veröffentlichungsjahr: 2023
Saul Bellow
HENDERSON THE RAIN KING
© Saul Bellow, 1958, 1959, 1974, The Estate of Saul Bellow
© Перевод. Г. Злобин, наследники, 2021
© Издание на русском языке AST Publishers, 2021
Зачем меня понесло в Африку? Сразу на этот вопрос и не ответишь. Просто с каждым днем жизнь становилась сложнее и сложнее, и наконец все совершенно запуталось. Покупая билет на самолет, я подумал о своих пятидесяти пяти годах, и меня охватила тоска – такая, что сдавило грудь… Потом началась сумасшедшая предотъездная гонка. Надо было навестить родителей, обеих жен, любовниц, детей, надо было побывать на ферме, позаботиться о четвероногих. И конечно же, мои привычки, мои деньги, мои занятия музыкой, мои зубы, мои предрассудки, мое пьянство и – главное – моя душа! Хотелось крикнуть: «Оставьте меня в покое!» Но как они могут оставить меня в покое? Они принадлежат мне. Они мои. Они громоздятся вокруг меня, и жизнь превращается в хаос. И тем не менее мир, который я всегда считал угнетателем человека, не обрушил на меня своего гнева.
Чтобы все-таки объяснить, почему я отправился в Африку, мне придется изложить некоторые факты. Начну с самого простого и понятного – с денег. Я человек богатый. Унаследовал от своего старика три миллиона чистыми, после уплаты налогов. Но проблема в том, что я считаю себя бродягой-прохиндеем, словом, последней задницей, и на то есть веские причины. Главная состоит в том, что я жил всегда как бродяга, прохиндей и последняя задница. Когда же становилось невмоготу, я заглядывал в книги, надеясь найти успокоительный совет, и вот однажды вычитал: «Неизбывно прощение грехов наших, оно не требует ни благочестия, ни добродетели». Высказывание так поразило меня, что несколько дней я мысленно его твердил. Я не запомнил, в какой книге на него наткнулся. Отец собрал несколько тысяч томов, не считая тех, что написал сам. Я перебрал полсотни, но находил только деньги. У отца было обыкновение использовать в качестве закладок банкноты, какие случались в кармане, – пятерки, десятки, двадцатки. Попалось и несколько купюр тридцатилетней давности. Я был рад: они напоминали о прошлом. Запершись в библиотеке от детей, я залез на стремянку, листал и тряс том за томом, но на пол сыпались только деньги, деньги, деньги. Завета о вечном прощении я так и не нашел.
Следующий факт. Я – выпускник одного из университетов «Лиги Плюща». Не буду его называть, ни к чему бросать тень на альма-матер. Если бы я не носил фамилию Хендерсон и не был сыном своего отца, меня бы вышибли с первого курса.
Что еще? Роды у мамы были тяжелые. Я весил четырнадцать фунтов. Потом подрос. Сейчас мой рост – шесть футов четыре дюйма, вес – двести тридцать фунтов. Долговязый, нескладный, с огромной головой и шевелюрой как каракуль. Длинный нос, глаза под приспущенными веками, которые не смотрят, а словно что-то высматривают. Развязные манеры. Нас, детей, в семье родилось трое, но выжил я один. У отца достало доброжелательности простить мне это, хотя я не был уверен, что он простил меня от чистого сердца.
Когда пришла пора жениться, я в угоду отцу выбрал девушку нашего круга – высокую, элегантную, красивую, длинноногую, с золотистыми волосами и великолепными задатками к деторождению. Надеюсь, никто из ее семьи не станет возражать, если я добавлю, что она еще и шизофреничка. Меня самого считают человеком со сдвигом, и правильно: я угрюмый, грубый, вспыльчивый, словом, все признаки психического расстройства. Судя по возрасту детей, мы были женаты около двадцати лет. Детей зовут Эдвард, Райси, Алиса. Имена еще двоих не помню. Господи, благослови их всех!
Я много и упорно работаю – на свой манер. Вообще-то труд – это мука, так что иногда напиваюсь, даже не дождавшись ленча. Вскоре после возвращения с войны (по возрасту меня признали негодным к строевой службе, но я поехал в Вашингтон и обивал пороги, пока не добился назначения в действующую армию) мы с Френсис развелись. После Дня Победы. Неужели так быстро? Не может быть! Пожалуй, в сорок восьмом. Так или иначе, она сейчас в Швейцарии, и с ней кто-то из наших детей. Понятия не имею, зачем ей там сын или дочь.
Я был рад разводу, открыл свежую страницу в жизни. Я уже выбрал новую женщину, и скоро мы поженились. Вторую мою жену зовут Лили, ее девичья фамилия Симмонс. У нас два сына-близнеца.
Сначала мы с Лили отлично ладили, однако потом все пошло наперекосяк, начались нервотрепки. Мы ссорились с Лили чаще и серьезнее, чем с первой женой. Френсис старалась не замечать моих выходок. Она была как возлюбленная Перси Биши Шелли: одинокая луна, светит, но не греет. А Лили легко вспыхивала жарким пламенем раздора. Я оскорблял ее на людях и крыл последними словами, когда мы оставались одни. Может быть, жизненные перемены к лучшему сказались на мне отрицательно, – я считал неурядицы нормой. То и дело ввязывался в драки в салунах вокруг моей фермы, а полиция запирала меня в камеру. Я кричал, что куплю их оптом или в розницу, и они показали бы мне, где раки зимуют, не будь я самой заметной фигурой в округе. Утром приходила Лили, вносила залог, и меня отпускали. Однажды я здорово поцапался с одним типом из-за лучшей моей свиноматки. Другой раз крупно повздорил с водителем снегоочистителя, который хотел, чтобы я уступил ему дорогу на Седьмом федеральном шоссе. Пару лет назад спьяну свалился с трактора и сломал ногу. Несколько месяцев я ковылял на костылях, угрожая пристукнуть каждого встречного. Я злился, сыпал проклятьями, зловеще скалил зубы… Неудивительно, что никто не рисковал стать у меня на пути.
Лили любила устраивать чаепития для знакомых дам. Вообразите: стуча костылем, я вваливаюсь в гостиную в несвежих носках и красном вельветовом халате, который на радостях купил в Париже в тот день, когда Френсис объявила, что подает на развод, и в красной же шерстяной шапочке. Вытирая кулаком нос и тяжело шаркнув загипсованной ногой, протягиваю гостье руку: «Позвольте представиться, я мистер Хендерсон… Как поживаете?» Потом подхожу к Лили и тоже представляюсь, как незнакомой. Удивленные дамы наверняка шептались: «Он думает, что женат на той, первой. Кошмар, правда?»
Потом Лили укоряла меня: «Джин, тебе не надоело ломать комедию? Чего ты добиваешься?»
Я, выставив зад, скреб загипсованной ногой по полу и пыхтел, изображая старенький паровоз: «Тук-тук, тук-тук».
Когда меня привезли из больницы в этой поганой гипсовой повязке, я случайно услышал, как Лили говорила кому-то по телефону: «Ничего особенного, очередной несчастный случай. Он у меня мужчина живучий». Живучий! Не знаю, радоваться мне или беситься.
Быть может, Лили хотела пошутить. Она вообще любит пошутить, а особенно по телефону.
Лили у меня крупная, живая женщина. Лицо у нее приятное, характер тоже. Нам с ней было совсем неплохо, а лучше всего в пору ее поздней беременности. Перед тем как уснуть, я растирал ей живот и грудь детским кремом. Розовые соски становились коричневыми, и я слышал, как в животе шевелятся малыши.
Массировал я осторожно, стараясь не сделать ей больно своими неуклюжими пальцами. Затем гасил свет, вытирал пальцы о волосы, мы целовались и засыпали, пропахшие детским кремом.
Потом начались ссоры. Замечание о моей живучести я истолковал в отрицательном для себя смысле, хотя и знал, что она не имела в виду ничего такого. И мне не нравилось, что она выставляет себя хозяйкой дома и истинной леди, потому как единственный наследник громкого имени и богатого поместья – бродяга, бездельник и последняя задница, а она никакая не леди, а просто-напросто моя жена.
Зимой мне стало совсем не по себе, и Лили предложила поехать туда, где тепло, например на побережье Мексиканского залива, где я мог бы помимо всего прочего всласть порыбачить. Кто-то из друзей подарил моим мальцам по рогатке. Распаковывая на побережье свои вещи, я обнаружил у себя в чемодане рогатку. Вместо того чтобы ловить рыбу, я целыми днями стрелял из рогатки камнями по пустым бутылкам. Местные жители могли бы судачить обо мне так: «Видите этого здоровяка с огромной головой, носом как клюв у дятла и обвисшими усами? Его прапрадед был государственным секретарем, двоюродный дядя состоял на дипломатической службе, был послом в Англии и Франции, а его отец Уилл-Кру Хендерсон – знаменитый ученый. Это он написал ту книгу о еретиках-альбигойцах. Кстати, он водил дружбу с Уильямом Джеймсом и Генри Адамсом».
Так я и жил в курортном местечке на берегу Мексиканского залива, жил со второй женой, имеющей приятную наружность, рост под шесть футов и нервический характер, с ней и с сыновьями-близнецами. За завтраком вливал в кофе изрядную порцию бурбона из фляжки, а днем стрелял на берегу из рогатки по бутылкам. Обитатели пансиона жаловались управляющему: на пляже битое стекло. Тот передал жалобу жене, так как ко мне обратиться не решился.
Пансион был дорогой, фешенебельный. Никаких евреев. И вдруг – нате! На голову им сваливается Юджин Г. Хендерсон…
Дети перестали играть с моими близнецами, а дамы избегали Лили.
Жена пыталась урезонить меня. Мы были в нашем номере. Я в одних плавках. И тут она заводит разговор о битом стекле и моем неуважении к гостям пансиона.
Лили – умная женщина. Она никогда не повышает голоса, от нее не услышишь бранного слова. Зато она ну очень любит читать нотации. Прирожденный моралист, при этом она бледнеет и говорит почти шепотом – не потому, что боится меня, а потому, что сама переживает.
Поскольку ее доводы на меня не подействовали, она зарыдала. От ее слез я, потеряв голову, закричал: «Я застрелюсь! Вышибу себе мозги! Я не забыл взять с собой пистолет! Он у меня в кармане!»
– Господи, Джин! – вскрикнула она и, закрыв лицо руками, выбежала в коридор.
Сейчас скажу почему.
Потому что ее отец покончил жизнь самоубийством.
Застрелился из пистолета.
Помимо всего прочего нас с Лили связывает то, что у обоих никудышные зубы. Она, как и я, носит мост, хотя на двадцать лет младше меня. Лили потеряла четыре верхних резца еще школьницей, когда играла в гольф с отцом. Папаша ее был закоренелый пьянчуга, в тот день так нализался, что вообще не должен был выходить на поле. Не глядя по сторонам, безо всякого предупреждения он замахнулся клюшкой и попал дочери по лицу. Меня всего передергивает, когда думаю о том злосчастном июльском дне, окровавленной пятнадцатилетней девочке. Будь прокляты пьянчуги-слабаки! Особенно те, кто старается показать, как они переживают… Лили жалела отца. Я никогда не слышал от нее дурного слова о нем. Она и сейчас носит его фото в портмоне.
Лично я его не знал. Отец Лили умер лет за десять до того, как мы познакомились. Вскоре после его смерти Лили вышла замуж за какого-то типа из Балтонмора, человека, по ее словам, с хорошим общественным положением. Потом у них что-то не заладилось, и во время войны они развелись (я в это время воевал в Италии). Лили вернулась домой, в Данбери, столицу шляпного производства, где жила с матерью.
Так случилось, что однажды зимним вечером мы с Френсис отправились в Данбери в гости. Френсис поехала неохотно. В то время она состояла в переписке с каким-то европейским интеллектуалом. Френсис большая любительница книг, писем и неисправимая курильщица. Когда у нее случался очередной приступ занятий философией или чем-нибудь в таком же роде, мы с ней мало виделись. Она запиралась у себя в комнате, курила одну сигарету за другой, надрывно кашляла и писала, писала. Так вот, мы поехали в гости, а на нее опять напала интеллектуальная горячка. Посреди шумного застолья жена вдруг вспомнила о каком-то неотложном деле, взяла нашу машину и, позабыв обо мне, укатила домой.
Среди присутствующих мужчин я был единственным в выходном вечернем костюме: темно-синий смокинг с галстуком-бабочкой. У меня было такое ощущение, будто на мне целый акр темно-синего сукна. Лили, с которой нас только что познакомили, была в зеленом, словно под Рождество, платье с красными полосами.
После недолгой приятной беседы она предложила прокатиться. Я сказал: «О’кей», – и мы по свежевыпавшему снежку зашагали к ее машине. Ночь была прозрачная, звездная, снег поскрипывал под ногами. Лили поставила свой автомобиль на холмике. Когда мы съезжали с него, машину занесло, Лили испуганно вскрикнула: «Юджин!» – и обняла меня. Насколько я мог судить, кругом не было ни души. Голые руки под меховым жакетом обнимали меня. Машина юзом съехала в сугроб. Я выключил зажигание. Луна светила вовсю.
– Откуда ты знаешь, как меня зовут? – спросил я.
– Кто не знает Юджина Хендерсона? – отозвалась она.
Мы еще малость поболтали, и вдруг она заявила:
– Тебе нужно развестись со своей женой.
– Ты понимаешь, что говоришь? Я тебе в отцы гожусь…
Больше мы с Лили не виделись. До лета. Я приехал в Данбери купить досок для нового сарая и у одного магазина встретил Лили – она тоже делала покупки. На ней было белое пикейное платье, белые туфли и шляпка. Накрапывал дождь, и она попросила довезти ее до дома. Показала мне дорогу, но разнервничалась и стала путаться. Она очень хороша, когда нервничает. Тем временем сделалось душно, приближалась гроза. Мы заехали в какой-то тупик. Небо быстро потемнело, хлынул ливень. «Куда ты заехал? Мне домой надо!» – чуть не плакала Лили.
Наконец мы добрались до места. Небольшой дом, внутри духота, как в жару. За окном гремела гроза.
– Мама у подруги, играет в бридж. Надо позвонить ей, сказать, чтобы осталась там ночевать. Не тащиться же в такую погоду. Телефон у меня в спальне.
Лили отнюдь не распущенная женщина, уверяю вас, не сторонница свободной любви.
Сняв платье, она сказала дрожащим голосом:
– Я люблю тебя, слышишь, люблю!
Мы обнялись, и я сказал себе: «Меня любят, любят!» На улице очередной раз громыхнуло, дождь заливал крыши, деревья, тротуары. Ослепительно сверкнула молния. От тела Лили веяло теплом и запахом свежеиспеченного хлеба. Она не переставала повторять: «Люблю! Люблю!» Темнело. Небо по-прежнему было затянуто тучами.
В гостиной сидела ее мать. Лили позвонила и сказала ей, чтобы она не приходила домой. Та, конечно же, немедленно оторвалась от игорного стола и поспешила к родным пенатам. Несмотря на сильнейшую за много лет грозу.
Появление пожилой дамы мне не понравилось, не то чтобы я испугался – просто увидел в этом недобрый знак. Ведь Лили уверяла, что о наших отношениях никто не узнает.
Я первым сошел сверху и первым увидел включенный торшер у большого старинного дивана. Спустился и сказал: «Позвольте представиться, моя фамилия Хендерсон».
Передо мной была плотная женщина посредственной наружности. Собираясь в гости, дама накрасилась как фарфоровая куколка. Она была в шляпке, на полных коленях лежали кожаная сумочка и блокнот. Было ясно, что мать мысленно перечисляла прегрешения дочери: «В моем доме… с женатым мужчиной…» и так далее, и тому подобное. А Лили вся светилась, будто гордясь тем, чего ей удалось добиться.
Я сидел как ни в чем не бывало, в небрежной позе, широко расставив ноги в башмаках, пощипывал усы и думал, что у дома стоит мой фургон с досками. В комнате ощущалось незримое присутствие мистера Симмонса, отца Лили, торговца водопроводным оборудованием. Он застрелился в комнате, прилегающей к спальне дочери. В смерти отца Лили винила мать, а я был словно орудием, средством выразить ее неудовольствие. «Ну нет, приятель, – сказал я себе. – Такие штучки не для меня».
Поначалу казалось, что хозяйка дома решила оставаться в рамках приличия. Но потом не сдержалась и сказала:
– А я знаю вашего сына.
– Правда? Стройного молодого человека? Эдвард бывает в Данбери по делам. Он на красной малолитражке ездит.
На прощание я сказал Лили:
– Ты симпатичная и взрослая женщина, но не должна так вести себя по отношению к матери.
Пожилая дама сидела, не сводя с нас глаз.
– До свидания, Юджин, – сказала Лили.
– Будьте здоровы, мисс Симмонс.
Прощание было прохладным. Тем не менее мы скоро встретились вновь, уже в Нью-Йорке. Лили уехала из Данбери, оставив мать одну, и сняла квартирку на улице Гудзона в доме без горячей воды, где помимо всего прочего обитали бомжи и пьянчуги. Я поднимался по грязной лестнице в лайковых перчатках, с лицом, потемневшим от сельского загара и выпивки. Внутренний голос не умолкая твердил: «Хочу, хочу, хочу, давай двигай, двигай, двигай!» И я взбирался по лестнице в подбитом мехом пальто, в штиблетах из свиной кожи и с кожаным бумажником в кармане, взбирался, изнывая от похоти и недовольства, уставив воспаленный взгляд на верхнюю площадку, где ждала Лили. Полноватое лицо было бледным, чистые глаза смотрели с прищуром.
– Черт побери! Как ты можешь жить в этой вонючей дыре?! – приветствовал я свою возлюбленную.
Все в доме было старое, нищенское. Темно-фиолетовые стекла в дверях, общий туалет в коридоре на несколько квартир, цепочка спуска воды проржавела и позеленела от времени.
Лили водила дружбу с обитателями трущоб, помогая старикам и особенно матерям-одиночкам. Позволяла им держать молоко и масло в своем холодильнике, заполняла им документы по социальному обеспечению. Делая добро неприкаянным иммигрантам, она, вероятно, хотела показать, какими хорошими бывают американцы.
Запах в доме словно прилипал к лицу. Добравшись до верхней площадки, я пожаловался:
– Фу! Совсем нечем дышать!
Мы вошли в ее квартиру, тоже грязноватую, но по крайней мере хорошо освещенную.
Мы присели поговорить. Лили сказала:
– Ты что, собираешься прожить жизнь впустую?
С Френсис все было кончено. После моего возвращения из армии у нас почти не осталось ничего общего. Однажды утром на кухне состоялся разговор, в результате которого мы окончательно расстались. Разговор был короткий, всего несколько слов. Примерно так:
– И что ты теперь собираешься делать?
(Я к тому времени начал терять интерес к своей свиноферме.)
– Вот думаю, не поступить ли на медицинский. Не слишком ли стар?
Френсис, обычно такая серьезная, если не сказать – мрачноватая, расхохоталась. Я видел только широко раскрытый темный рот, даже зубов не видел.
– Ладно, ладно, что тут смешного?
Лили была права. Френсис – неподходящая жена для меня.
– Я должна родить ребенка, – сказала Лили, – а то будет поздно. Мне уже под тридцать.
– Что с тобой? Я провинился?
– Мы должны быть вместе, – был ответ.
– Кто сказал?
– Иначе мы умрем!
Прошло около года. Она не смогла меня убедить. Жениться вторично – вещь непростая. Тогда она сама вышла замуж за брокера из Нью-Джерси по фамилии Хазард. Я решил, что этим замужеством она просто шантажирует меня. Она мастерица на угрозы. В отместку взял Френсис, двух дочек и отправился во Францию, где пробыл целый год.
В детстве я провел на юге Франции несколько лет. Жили близ города Альби. Отец занимался исследованиями, касающимися альбигойцев. Пятьдесят лет назад. Я, бывало, дразнил соседского мальчишку: «Francois, ta soeur est constipie!»[1]
Мой отец был крепкий плотный мужчина, необыкновенный чистюля. Носил белье из ирландского льняного полотна. Его шляпная коробка была оторочена внутри красным бархатом, обувь он заказывал в Англии, а перчатки – в римской фирме Витале Милано. Он неплохо играл на скрипке, а моя мама сочиняла стихи в кафедральном соборе Альби.
Канули в прошлое те времена.
Френсис не поехала со мной и дочерьми в Альби. Она осталась в Париже, чтобы посещать Коллеж де Франс, где читали лекции знаменитые философы.
В Альби непросто снять хорошую квартиру, но мне удалось это сделать. Мне сдал приличные комнаты обедневший русский князь де Вогюэ, который рассказал мне про своего прадеда: тот был министром во времена царствования Николая I. Высокий обходительный господин, де Вогюэ был женат на испанке, и жившая с ними его теща, сеньора Гуирляндес, так допекала его, что бедняга перебрался в каморку на мансарде.
Я уже упоминал, что мой счет в банке составляет три миллиона баксов, и я, вероятно, мог бы помочь русскому, но в то время мои душа и тело изнывали от желаний – «Хочу, хочу!» Так что князь, угнездившийся на верхотуре, лечил своих больных детей и боролся с нуждой без моей помощи. Если материальное положение не улучшится, сказал бедняга, он выбросится из окна.
– Не дурите, князь, – посоветовал я.
Так я и жил, мучимый совестью, в его доме, спал в его постели и дважды в день принимал ванну в его туалетной комнате. Водные процедуры не повышали настроения. После того как Френсис посмеялась над моей тягой к медицине, я не обсуждал с ней никаких дел.
Каждый день я гулял по Парижу. Пешком доходил до Гобеленовых мануфактур, не раз бывал на кладбище Пер-Лашез и в Сен-Клу. Единственным человеком, которого интересовало, как течет моя жизнь, была Лили, ставшая миссис Хазард. В парижском отделении «Америкен экспресс» мне передали записку от нее, написанную на обороте пригласительного билета на давнишнее свадебное торжество. Я разволновался, стал присматриваться к проституткам, коих великое множество в кварталах Мадлен, но ни одна не заглушила бы внутренний голос «Хочу! Хочу!», хотя и попадались хорошенькие мордашки.
«Она приедет», – сказал я себе. И Лили действительно приехала. Узнав у князя, что я на прогулке, она стала кружить по городу на стареньком таксомоторе и возле станции метро «Вавен» наткнулась на меня. Она окликнула меня из кабины, потом открыла дверцу. Да, она была прекрасна: прелестное, доброе, чистое лицо, лебединая шея, вздернутая верхняя губка. Как бы Лили ни волновалась, она не забывала о своих искусственных зубах и обычно широко рот не раскрывала. Но какое мне было дело до ее фарфорового моста? Благодарю тебя, Господи, за милости, которые ты мне ниспосылаешь.
– Как ты, малыш?
Лили считала меня разгильдяем и недотепой, но, как всякий человек, в ее глазах я представлял определенную ценность, и потому должен был жить (еще один такой год в Париже, и мое нутро заржавело бы окончательно). Жить с надеждой, что из меня может получиться что-то стоящее.
– А где же твой муженек?
По пути в ее гостиницу Лили говорила:
– Я тогда решила, что мне пора иметь детей. Женщины быстро стареют. (Ей тогда было двадцать семь.) Но по пути на брачную церемонию я поняла, что совершила ошибку. Мы остановились на светофоре, я попыталась было выскочить, но свадебное платье зацепилось за дверцу, он втащил меня обратно и ударил. Хорошо, что на голове была фата с вуалью, потому что сразу вскочил синяк под глазом. Я плакала даже на церемонии. И еще: у меня умерла мама.
– Синяк? Да как он смел?! – Я был в ярости. – Попадись он мне, все кости переломаю! И прими мои соболезнования. – Я поцеловал ее в глаза.
Мы приехали в ее гостиницу на набережной Вольтера и, обнимая друг друга, поднялись – не к ней в номер, нет – а в райские кущи… Пролетела неделя. Где мы только не бродили вдвоем, и всюду за нами таскался «хвост» – сыщик, нанятый Хазардом. Я взял напрокат машину, и мы стали объезжать пригороды, смотреть соборы. Лили была замечательная и так же замечательно принялась опять допекать меня:
– Думаешь, что можешь прожить без меня? Не получится! А я не могу жить без тебя. Мне тоскливо. Знаешь, почему я бросила Хазарда? Затосковала. И тоскливее всего было, когда он лез целоваться. Я чувствовала себя такой одинокой. А когда он…
– Избавь меня от подробностей, – перебил я ее.
– Когда он меня ударил, это было от души. Никакого притворства.
И тут я запил, запил как никогда. Я был пьян в Шартре, Амьене, Везуле. Лили приходилось вести машину. Машина была малолитражная (модель 272, кабриолет), и мы, оба рослые, высились на сиденьях, блондинка и брюнет, красивые и пьяные. Лили притащилась из Америки ради меня, но я пока не поддавался.
Мы доехали до самой Бельгии и повернули назад. Прекрасная поездка, если любишь Францию. Но я ее не люблю, эту страну.
Сначала и до конца у Лили была одна-единственная тема для разговора. Она поучала меня: надо жить для того-то, делать добро, а не зло, не предаваться иллюзиям, а смотреть в лицо реальности, жить ради самой жизни, а не ждать покорно смерти. Видно, в пансионе ей внушили, что воспитанная женщина, леди, должна говорить негромко, поэтому я плохо слышал ее своим глухим ухом из-за свиста ветра, скрипения шин по бетонке и надрывного постукивания маломощного мотора.
Я знал, что ее лучезарная улыбка и сияющие глаза не дадут мне покоя.
При всем при этом у нее было множество дурных привычек. Лили забывала стирать свое нижнее белье, и мне даже в подпитии приходилось напоминать ей об этом. Приходилось, потому как она была философом и неисправимым моралистом, когда я сказал: «Выстирай свое белье», – она принялась спорить. «Грязнуля, – заметил я, – свиньи у меня на ферме и то чище», – и пошло-поехало. Она: «Земля тоже грязная». Я: «Да, но она периодически очищается». Она: «А ты знаешь, что может сделать любовь?» «Ты опять за свое? Заткнись!» – зарычал я. Она не рассердилась. Она меня жалела.
Путешествие продолжалось. Я был очарован старинными церквями, любовался ими, когда не был пьян вусмерть, наслаждался прелестями Лили, ее бормотанием и пылкими объятиями. И сотни раз я слышал от нее: «Поехали в Штаты. Я за тобой приехала».
– Нет, – говорил я. – Неужели в тебе не осталось ни капли жалости? Не терзай меня. У меня медаль «Пурпурное сердце». Я проливал кровь за свою страну. Но теперь все, хватит! Мне за пятьдесят, и у меня куча проблем.
– Тем более ты должен на что-то решиться.
Наконец я вышел из себя:
– Если ты не перестанешь, я пущу себе пулю в лоб!
Это было жестоко с моей стороны – напомнить Лили об ее отце. Я не терплю жестокости. Ее отец был человеком приятным, но слабовольным, сломленным и сентиментальным. Он застрелился посреди семейной ссоры. Однажды он пришел домой навеселе и начал выкобениваться в кухне перед дочерью и кухаркой: затягивал старинные песенки, отбивал чечетку, сыпал непристойностями. Паскудное это дело – материться при дочери. Лили много рассказывала об отце, он вставал передо мной как живой. Я любил и презирал его одновременно. «Эх ты, жалкий шут, старый пошляк. Что же ты сделал с дочерью? Бросил ее, бедную, на меня».
Я еще раз пригрозил Лили застрелиться. Это было в Шартре. Я стоял перед чистым ликом Богородицы. Лили побледнела, как воск, закрыла лицо руками и молча смотрела на меня.
– Мне плевать, простишь ты меня или нет, – сказал я.
Мы расстались в Везуле. С самого начала все говорило за то, что поездка сюда кончится плохо. Утром спускаюсь из своего номера и вижу: у малолитражки спущена шина (погода была хорошая, и накануне я отказался ставить ее в гараж). Подозревая, что менеджер гостиницы сыграл надо мной злую шутку, я потребовал, чтобы тот вышел ко мне и объяснился, но окошко конторки захлопнулось. Пришлось действовать самому. Поскольку домкрата у меня не было, я поднатужился, подсунул под ось модели 272 камень и сменил камеру.
После стычки с менеджером настроение стало лучше. Мы с Лили отправились к собору, купили килограмм земляники в бумажном кульке и пошли во двор позади церкви полежать на солнышке. С лип сыпалась золотистая пыльца, а стволы яблонь обвивал шиповник – бледно-красный, ярко-красный, огненный, терпкий, как вино. Лили сняла блузку, а под конец дошла очередь и до лифчика. Так, полураздетая, она лежала у меня на коленях. Возбужденный, я спросил:
– Как ты узнала, что я хочу?
Шиповник на яблонях горел ярким пламенем, колючки ранили даже издали.
– Ты можешь полежать спокойно? Посмотри, какой красивый дворик за этой церковью.
– Это не церковный двор, это сад, – поправила Лили.
– У тебя вчера месячные начались. Так что не трепыхайся.
– Раньше ты был не против даже в такие дни.
– А теперь против…
Ссора кончилась тем, что я сказал: она сегодня же одна едет ближайшим поездом в Париж.
Лили молчала. Достал ее, подумал я. Не тут-то было. Ее лицо светилось радостью и любовью.
– Тебе не удастся погубить меня, я живучий! – объявил я и заплакал. Страдания переполняли мое сердце. – Садись сюда, сучка! – крикнул я и откинул верх машины.
Побледневшая Лили, не сдаваясь, бормотала что-то свое, а я, уткнувшись заплаканным лицом в рулевое колесо, говорил о гордости, чести, о душе, о любви и обо всем таком.
– Будь ты проклята, дурочка помешанная!
– Может быть, у меня и вправду не все дома, но когда мы вместе, я все вижу и понимаю.
– Черта с два ты понимаешь! Я сам ничего не понимаю. Отвяжись от меня, а то вообще рассыплюсь на куски!
Я выгрузил ее дурацкий чемодан с нестираным бельем на платформе станции в двадцати километрах от Везуля и, всхлипывая, рванул на юг Франции. В местечке Баньоль-сюр-Мер есть огромный аквариум со всякими морскими чудищами, в том числе гигантским осьминогом.
Спускались сумерки. Я смотрел сквозь стекло на грандиозного головоногого моллюска, а тот, прижав крапчатую голову к прозрачной стенке, казалось, уставился на меня. От его неподвижного взгляда веяло космическим холодом, который неудержимо затягивал меня. Пульсируя, шевелились щупальца. На поверхности воды лопались пузырьки, и я подумал: «Вот и наступает мой последний день. Смерть шлет мне предупреждение».
Однако хватит о моей угрозе покончить с собой.
Теперь несколько слов о причинах, побудивших меня отправиться в Африку.
Я вернулся с войны и решил стать свиноводом, что говорит о моем отношении к жизни и к роду человеческому.
Мы не должны были подвергать Монте-Кассино таким массированным бомбовым ударам с воздуха и с земли. Некоторые спецы винят в этом тупых генералов. Вскоре после кровопускания итальянцам наша часть попала под ожесточенный артобстрел. Из всего подразделения в живых остались только двое: Ник Гольдштейн и я. Странное дело: мы были самые высокие среди бойцов, то есть представляли собой отличные мишени. Немного погодя я подорвался на мине.
Мы лежали с ним под оливами – у них ветви как кружева, – и я спросил, что Ник собирается делать после войны.
– Мы с братом подумываем обосновать норковую ферму где-нибудь в Катскиллских горах. Если, конечно, останемся живы и будем здоровы.
Тогда я сказал – или мой добрый гений сказал за меня:
– Я буду разводить свиней.
Если бы Ник не был евреем, я мог бы заявить, что хочу разводить крупный рогатый скот.
Сейчас, насколько мне известно, Ник с братом делают хороший бизнес на норках.
Старые строения на моей ферме были в отличном состоянии. Стойла в конюшне обшиты деревянными панелями. В прежние времена за лошадьми богатых людей ухаживали как за оперными певицами. Прекрасным образцом сельской архитектуры был сарай с бельведером над сеновалом. В этом сарае я и устроил свинарник. Свиное царство захватило лужайку, цветник и оранжерею, где ненасытные твари выкапывали прошлогодние клубни. Статуи из Флоренции и Зальцбурга были убраны, как предметы, непригодные для выращивания животных. Царство провоняло мешанкой, помоями, пометом. Разъяренные соседи обратились к санитарному врачу, некоему доктору Баллоку.
– Подайте на меня в суд. Хендерсоны сидят на этой земле больше двухсот лет. Штатская шантрапа, все эти шпаки – они что, не едят свинину?
Френсис была недовольна, но терпела, только попросила:
– Ты их хотя бы к дому не пускай.
– Не трогай моих свиней. Эти четвероногие стали частью меня самого.
Если вам доводилось ездить из Нью-Джерси в Нью-Йорк через тоннель под Гудзоном, вы, наверное, видели огороженные площадки, которые выглядят как модели немецких деревень в Шварцвальде. Это свинооткормочные станции. И вы наверняка ощущали тяжелый запах. После путешествия из Айовы или Небраски худых, костлявых свиней откармливают здесь на убой.
Как пророк Даниил предупреждал царя Навуходоносора: «…И отлучат тебя от людей, и будет обитание твое с полевыми зверями», – так и я стал жить со свиньями.
Свиноматки иногда пожирают свой приплод, потому что организму нужен фосфор. Их, как и женщин, мучает щитовидка. Да, да, я неплохо изучил этих умных, обреченных на убой животных. Любой свиновод знает, какие они умные.
Открытие, что свиньи обладают развитым интеллектом, потрясло меня.
Если я не солгал Френсис, что свиньи стали частью меня самого, то почему со временем я потерял к ним интерес?
Однако я, кажется, ни на шаг не приблизился к тому, чтобы разъяснить причину, побудившую меня отправиться в Африку. Надо наконец с чего-нибудь начать.
Может быть, следует начать с отца? Человек он был известный, носил бороду, играл на скрипке и…
Нет, не то.
Тогда вот что: мои предки отняли приличный кусок земли у индейцев. Еще больше они получили от правительства и обманом выманили несколько плодородных участков у других поселенцев. Так я стал наследником порядочного состояния…
Нет, это тоже не пойдет. Какое отношение имеют приобретения Хендерсонов к моей теперешней поездке в Африку?
И все же объяснение необходимо, поскольку я получил весомые доказательства чрезвычайно важного события и теперь должен изложить их. Трудность заключается в том, что это событие произошло как во сне.
Через восемь лет после окончания войны я развелся с Френсис, женился на Лили и вскоре почувствовал, что надо предпринять что-нибудь эдакое.
В Африку я отправился со своим другом Чарли Олбертом. Он тоже миллионер.
Я человек боевой, воинственный, темперамент не то что у штатской шушеры. В армии у меня однажды завелись вши. Я потопал в лазарет за каким-нибудь средством против этих насекомых. Едва я произнес слово «вши», доктор и три санитара раздели меня догола, вымыли и стали брить. Начав с головы, сбрили волосы на груди, под мышками, на спине, в паху, не оставили даже бровей и усов. Происходило это в Салерно, рядом с портом, среди бела дня. Мимо ехали грузовики с солдатней, шли рабочие и крестьяне, женщины и девчонки, и все улюлюкали и хохотали. Казалось, берег и море тоже смеялись надо мной. Я хотел расправиться с четырьмя мужиками, но они разбежались в разные стороны, и мне ничего не оставалось, как расхохотаться самому, голому, на виду у всех, с колотьем по всему телу, и материться, и сыпать угрозами. Такое не забывается, хранится в памяти как некое сокровище еще и потому, что над тобой бездонное лазурное небо, а кругом Средиземноморье, колыбель цивилизаций, где скитался по водам Улисс и слышал пение коварных сирен…
Война многое для меня значила. Подорвавшись на мине – за это и получил медаль «Пурпурное сердце», – я долго провалялся на госпитальной койке в Неаполе и был благодарен судьбе за то, что жив. Когда вспоминаю войну, у меня повышается настроение, обычно неважное.
Прошлой зимой колол я дрова для камина (лесник оставил несколько толстых сучьев), и вдруг с колоды летит увесистая щепка – и бац! – мне в нос.
На дворе стоял сильный мороз, и я не понял, что случилось, пока не увидел кровь на куртке. Лили закричала: «Ты сломал себе нос!» Нос остался цел благодаря жировым отложениям на лице, но синяк не сходил долго. В момент удара мелькнула мысль: «Вот она, правда!» Потом вспомнилось: Лили тоже говорила о правде, когда второй муж, Хазард, подбил ей глаз. Почему правда открывается человеку лишь тогда, когда судьба наносит ему очередной удар?
С юных лет я был здоровым, сильным, напористым задирой. В колледже носил в ушах золотые серьги и тем бросал вызов сокурсникам. В угоду отцу я получил звание магистра гуманитарных наук, но вел себя как невежда и бродяга. После помолвки с Френсис я поехал на Кони-Айленд, где мне сделали наколку на груди: алые буквы составляли имя моей невесты, что, впрочем, не вызывало у нее особого восторга. А когда я после Дня Победы (четверг, 9 мая) вернулся из Европы, мне было уже сорок шесть. Я занялся свиноводством, потом сказал Френсис, что меня привлекает медицина. Она посмеялась, напомнив, что в восемнадцать лет моим кумиром был Уилфред Гренфелл, а потом Альберт Швейцер – однако дальше преклонения перед этими людьми дело не пошло.
Что же все-таки делать человеку с таким буйным характером, как у меня?
Один психиатр объяснил мне, что если ты, как положено цивилизованному человеку, изливаешь свою злость на неодушевленные предметы, то избавляешься от вредных шлаков, скопившихся в тебе. Мне показалось это разумным, и я последовал его совету. Раздевшись до пояса, как каторжник, я рубил дрова, пахал землю, укладывал бетонные блоки и заливал их цементом, бил кувалдой камни, готовил мешанку для свиней. Это помогло мало. Недовольство собой и злость не убывали. Что прикажете делать человеку, у которого три миллиона баксов? После выплаты налогов и алиментов, после всяких других расходов у меня ежегодно оставалось сто десять тысяч чистого дохода. Зачем он мне с таким характером? Даже свиньи приносили деньги, хотя потом их пускали на убой, ели, из них делали ветчину, и перчатки, и удобрения.
Что же мне удалось сделать в жизни? Удалось украсить ее: хороший дом с термоизоляцией под крышей, оконные рамы с подогревом, в комнатах ковры и дорогая мебель. В чехлах. Стены оклеены обоями невиданной красы или обшиты панелями орехового дерева. Тяжелые портьеры. Чистота и порядок. Кто там развалился на диване? Человек! И этот человек – я. Вымытый, надушенный, в дорогой одежде, словом, тоже украшение жизни.
Но потом приходит день горьких слез и безумия. Приходит неминуемо, как смерть. Я уже упоминал, что душа ныла, когда внутренний голос безостановочно твердил: «Хочу! Хочу! Хочу!» Я слышал его ежедневно после полудня. Мысленно затыкал уши, но он звучал громче и громче. Тогда я спрашивал: «Чего ты хочешь?», – но в ответ слышал те же слова и ничего, кроме них. Я пытался заглушить навязчивый говор хождением, бегая трусцой, чтением, пением. Лез на стремянку, принимался конопатить щели в потолке. Переодевался в рабочую робу и рубил дрова, чистил свинарник, садился на трактор. Голос отвергал подарки, даже самые дорогие. Я спрашивал: «На что жалуешься? На Лили? Тебя одолевает похоть? Хочешь уличную шлюху?» Бесполезно! Голос звучал громче, требовательнее. Я умолял его сказать, что он хочет. Вконец измученный, менял тактику: «Ну погоди, я тебе покажу!»
К трем часам дня я приходил в полное отчаяние, и только на закате голос стихал. Быть может, потому, что в пять я кончал работу.
Америка – большая страна, и каждый в ней что-то делает: изготовляет, строит, грузит, возит, играет на бирже, однако страдальцы страдают по-прежнему. Какие только средства спасения я не перепробовал! Даже пытался умаслить голос дорогими подарками – напрасно! В наш безумный век невозможно не заразиться безумием, но желание сохранить здравомыслие – не является ли и оно разновидностью безумия?
Однажды, роясь в кладовке, я натолкнулся на пыльный футляр, открыл. Там лежала скрипка, на которой играл отец. Я натянул струны и провел по ним смычком. Раздались резкие плачущие звуки – так скулит домашнее животное, на которое перестали обращать внимание. Я углубился в воспоминания об отце. Мы очень похожи друг на друга, хотя он стал бы отрицать это с негодованием. Отец тоже не смог спокойно жить. Иногда он нещадно тиранил маму. Помню, однажды он заставил ее лечь в ночной сорочке у дверей своего кабинета. Она, видите ли, ляпнула какую-то глупость, так же как Лили, которая сказала кому-то по телефону, какой я «живучий». Отец тоже был человек высокий, сильный, но потом стал слабеть, особенно после смерти моего брата Дика (поэтому я остался единственным наследником состояния Хендерсонов). Отец старел, замыкался в себе, все чаще пиликал на скрипке. Как сейчас вижу его сгорбленную спину и плоский зад, его бороду, поседевшую с возрастом, погасший взгляд, вздрагивающие пальцы левой руки и слышу жалобный стон инструмента.
«Дай-ка и я попробую!» – решил я, захлопнул футляр и прямиком в Нью-Йорк, в музыкальную мастерскую на Пятьдесят седьмой улице. Как только инструмент починили, я стал брать уроки игры на скрипке у старого мадьяра. Звали его Гапони, и он жил неподалеку от Барбизон-плаза. К тому времени мы уже развелись с Френсис. Она осталась в Европе, а я жил тут на своей ферме. По утрам приходила старая мисс Ленокс, готовила мне завтрак.
Однажды со скрипкой в футляре под мышкой спешу по Пятьдесят седьмой улице к венгру на урок и вдруг встречаю Лили. «Ну и ну!» – воскликнул я. Мы не виделись больше года после того дня, как я посадил мою любовницу на парижский поезд, дружеские отношения возобновились сразу. Все то же лицо, оживленное, беспокойное, прелестное. Единственная перемена – зачем-то выкрашенные в рыжий цвет волосы с пробором на лбу. Беда, что иногда красавицам не хватает вкуса. Вдобавок, используя тушь, она сделала что-то со своими глазами – теперь казалось, что они разной величины.
Что подумаешь о молодой красивой, высокой, почти шести футов ростом, женщине в зеленом бархатном костюме, таком же зеленом, какими были униформы у проводников пульмановских вагонов, которая крепкими ногами на немыслимых шпильках вышагивает по Пятьдесят седьмой, как модель по подиуму, вышагивает, покачивая крупными ягодицами на виду у всего честно́го народа, презрев все правила приличия и как бы сбрасывая на ходу шляпку, пиджак, блузку, лифчик, и повторяет снова и снова: «Джин, я не могу жить без тебя!»
Лили, однако, сказала другое:
– Знаешь, я выхожу замуж.
– Как, опять?
– Решила последовать твоему совету. Мы же с тобой друзья, правда? Иногда мне кажется, что мы – единственные верные друзья на белом свете… Ты что, музыкой занимаешься?
– Если б не музыка, давно стал бы гангстером. И в футляре была бы не скрипка, а автомат.
Лили начала что-то рассказывать о новом женихе.
– Чего ты бубнишь? Только снобы нарочно понижают голос, заставляя других наклоняться к ним, чтобы расслышать. Высморкайся и говори погромче. Я же глуховат, ты знаешь… Твой новый жених – где он учился? В Университете Джорджа Вашингтона или Массачусетском технологическом?
Лили высморкалась и сообщила:
– Мама умерла.
– Постой, постой, разве ты не говорила еще во Франции, что она умерла?
– Тогда я соврала.
– Зачем?
– Чтобы ты пожалел меня.
– Поганая вещь – хоронить живую мать.
– Да, это было дурно с моей стороны. Но сейчас сказала чистую правду. Мама умерла два месяца назад. – Я увидел слезинки в ее глазах. – Завещала развеять ее прах над озером Джордж. Мне пришлось нанимать самолет.
– Да ну? Прими мои соболезнования.
– Я слишком часто с ней ссорилась. Но и она хороша, не давала мне спуску. Помнишь, как мы испугались, когда она застукала нас дома? А насчет моего жениха ты почти угадал. Он окончил Нью-Йоркский университет.
– Два «ха-ха».
– Ты не думай, он хороший человек, порядочный. У него на руках родители… И все-таки… Когда я спрашиваю себя, могла бы я жить без него, ответ скорее «да»… Поэтому я учусь одиночеству. Рядом с человеком всегда целая вселенная. Женщине совсем не обязательно выходить замуж. Человеку вообще лучше быть одному. На то есть масса причин.
Сострадание – штука бесполезная, хотя иногда я испытываю это ненужное чувство. Вот и сейчас у меня заныло сердце от жалости.
– Понятно, малыш. Чем же ты теперь занимаешься?
– Продала дом в Данбери, снимаю здесь квартиру. Я послала тебе одну вещь.
– Мне ничего не нужно.
– Я о ковре говорю. Ты его получил?
– Зачем мне твой ковер? Он у тебя в доме был?
– Не-а.
– Врешь. Наверняка этот ковер из твоей спальни.
Я вернулся на ферму, а скоро посыльный принес ковер – потертый, расползающийся, противного горчичного цвета с голубыми узорами по всему полю. Я не знал, смеяться мне или плакать. Решил постелить ковер в студии, где я овладевал скрипичным искусством, в надежде, что он улучшит акустику. Студия у меня в подвале. Пол давно залили цементом, но, видимо, недостаточно толстым слоем. Снизу жутко дуло.
Шло время. Я брал уроки у венгра и виделся с Лили. Мы встречались полтора года. Наконец поженились, а потом и дети пошли. Что до скрипки, то я, конечно, не Хейфец, но занятий не бросил.
Через некоторое время опять раздался внутренний голос: «Хочу! Хочу! Хочу!» Да и семейная жизнь сложилась не так, как мог бы предсказать оптимист.
Осмотревшись, Лили, как хозяйка дома и поместья, первым делом приняла решение: пригласить художника, чтобы тот написал ее портрет, и повесить его рядом с портретами моих предков. Решение было вынесено за полгода до того, как я отбыл в Африку.
Утро обычно у меня проходит так.
Встав с постели, спешу на свежий воздух, потому что в комнатах ужасная духота. Стоят бархатные дни, какие бывают только ранней осенью. Солнце уже осветило верхушки деревьев. Холодок приятно покалывает тело, дышится полной грудью. Я смотрю на высокую старую ель и на зеленоватую тень под ней. Сюда не добредают свиньи, здесь алеют бегонии и лежит разбитый камень с надписью, которую краской сделала моя мать: «Расти, моя роза, расти…» Трава еще не полегла от солнечных лучей. Под толстым слоем опавшей хвои лежат, быть может, свиные туши, а то и человеческие тела, но от сознания этого прелесть наступившего дня не становится меньше – плоть давно стала перегноем, питающим растительность. Когда поднимается ветерок, цветы под зеленью деревьев начинают качаться и словно касаются моей души. Я стою посреди этого волшебства и многоцветия в своем красном вельветовом халате, купленном на рю де Риволи в тот день, когда Френсис произнесла слово «развод». Стою и еще сильнее чувствую, как я несчастен. Что мне здесь делать?
Выходит Лили с нашими двухгодовалыми близнецами в коротких штанишках и зеленых свитерах. Оба умыты, причесаны, с черными челочками на лбу. Лили идет к художнику позировать. Мальчишки будут играть в студии около нее. Я стою в своих грязных высоких сапогах. Ношу их с удовольствием, потому что они легко надеваются и легко снимаются. Стою и с раздражением смотрю на Лили. Отчаянно ноют десны.
– Поезжай на легковушке, – говорю я ей. – Фургон мне понадобится. Нужно смотаться в Данбери за материалами.
Лили усаживает детей на заднее сиденье малолитражки, садится за руль и уезжает, а я спускаюсь в студию и начинаю разучивать экзерсисы Шевчика. Отто Кар Шевчик придумал особую технику быстрой и точной перемены позиции пальцев и прижимания струн к грифу. Новичок начинает даже не с гамм, а с целых фраз. Это трудно, но Гапони говорил, что это единственно верный способ обучения. Мой толстый венгр знал с полсотни английских слов, и главное среди них – «дорогой». «Дорогой, держите смычок так… Не бейте по струнам, смычок не палка… Да, да, так… Хорошо».
Считайте меня, в сущности, мастером на все руки. Вот этими пальцами я валю наземь хряка и выхолащиваю его и ими же держу шейку скрипки и вожу смычком по струнам, извлекая при этом звуки, похожие на те, которые слышишь, когда лопаются две дюжины яиц при падении корзинки на пол. Тем не менее я надеюсь научиться играть хорошо, и тогда польются небесные мелодии. Но отнюдь не собираюсь сделаться виртуозом. А просто хочу стать ближе к отцу, играя на его скрипке. И вот уже является мне призрак отца, и я шепчу: «Па, ты узнаешь эти звуки? Это я, Джин!» Так уж случилось, что я не верил и не верю, что мертвые уходят от нас навсегда. Восхищаюсь рационалистами, завидую их способности мыслить трезво и последовательно.
Но к чему обманывать себя и других? Я играл для отца и для матери. А когда разучил несколько вещей, то шептал: «Ма, эта “Юмореска” для тебя» или «Па, узнаешь “Meditation” из “Таис”». Я играл с чувством, с любовью, целиком отдаваясь музыке. И не только играл, но и пел: «Rispondi! Anima bella»[2] (Моцарт) или «Его презирали, его отвергали, человека, повидавшего много горя» (Гендель). У меня щемило сердце, и я так крепко сжимал шейку скрипки, что сводило шею и плечевой сустав.
Со временем я обшил подвальную студию панелями орехового дерева, положил на пол тот самый ковер и установил сушильное устройство и сейф, в котором держал документы и сувениры времен войны. Соорудил я и небольшой тир для стрельбы из пистолета.
По настоянию Лили я продал большую часть моего свиного поголовья. Не любила она этих четвероногих из-за грязи, которую они разводят, хотя сама была порядочная грязнуля. Подметая пол, мела мусор только до порога, потом уезжала позировать, а я спускался в студию и начинал играть в такт внутреннему голосу.
Разве удивительно, что меня потянуло в Африку?
Как уже говорилось, в жизни человека когда-нибудь непременно настанет день мучений и безумия.
Я хулиганил, имел проблемы с полицией, грозил покончить жизнь самоубийством. На прошлое Рождество из пансиона приехала моя дочь, Райси. У нее куча своих проблем, она не слишком ладила с нами, родителями, но если говорить прямо, мне не хочется, чтобы она затерялась где-то в космосе. Я сказал Лили:
– Приглядывай за ней, ладно?
– Да, я хочу помочь, правда, но прежде должна завоевать ее доверие.
Я спустился в свой подвал, взял поблескивающую канифольной пыльцой скрипку и под флюоресцентной лампой начал повторять упражнения Шевчика. О Господи, Судия всеблагий и всевышний: как же болят кончики пальцев, особенно указательного, который порезал тонкой струной, ноют шейные позвонки, зудит выскочивший на подбородке прыщ! А голос внутри твердит беспрестанно: «Хочу! Хочу!»
Вскоре в доме послышался еще один голос.
Лили просила художника – его звали Спор – поскорее закончить портрет, чтобы сделать мне подарок на мой день рождения. И вот однажды она, как обычно, уехала. Воспользовавшись ее отсутствием, Райси поехала в Данбери навестить школьную подругу, но заблудилась. Проходя по какому-то переулку, она услышала детский писк, доносившийся из припаркованного «бьюика». Открыла дверцу и видит: на заднем сиденье в коробке из-под мужских ботинок лежит младенец, очевидно новорожденный. День был холодный. Райси завернула подкидыша в шерстяной шарф, привезла домой и спрятала в платяном шкафу.
Утром 21 декабря за завтраком я говорю: «Дети, сегодня день зимнего солнцестояния» – и вдруг слышу детский плач на втором этаже. Не зная, что и подумать, надвигаю на лоб козырек своей охотничьей шапочки – почему я ее не снял, садясь за стол? – и пытаюсь сменить тему. Лили многозначительно смотрит на меня, улыбается, не приоткрывая верхней губы (всегда помнит, что у нее фарфоровые зубы). Я вижу счастливые глаза Райси. В свои шестнадцать лет она выглядит сформировавшейся красавицей, немного, правда, томной, вяловатой. Сейчас от ее вялости не осталось и следа. В тот день я еще не знал, что это за ребенок и как попал в дом. Огорошенный, я обратился к близнецам: «Кажется, наверху котенок». Но таких пацанов разве обманешь.
Оглядываю кухню и вижу на плите кастрюлю и в ней бутылочку с молочной смесью. Не говоря ни слова, спускаюсь в студию.
Днем опять сверху донеслись пронзительные детские вопли. Я вышел пройтись по опустевшему поместью. Из всего свиного поголовья пока не продал только несколько экземпляров элитных пород.
Лили спустилась ко мне, когда я разучивал рождественский гимн, задумав сыграть эту вещицу в сочельник.
– Не желаю ничего слышать, – сказал я.
– Я по важному делу, Джин.
– Ты хозяйка, вот и занимайся этим важным делом.
– Никто не ожидал, что такое случится. И уж конечно, не Всевышний.
– Если ты берешься говорить за Всевышнего, скажи, что он думает о твоих ежедневных отлучках ради какого-то портрета?
– Надеюсь, ты не стыдишься меня.
Наверху плакал ребенок, но речь шла не о нем. Лили решила, что мне не нравится ее происхождение. Она не чистокровная американка, а наполовину немка, наполовину взбалмошная ирландка. Однако меня беспокоило другое.
Миновало время, когда каждый человек занимал прочное положение в жизни. Сейчас любой втайне уверен, что другой занимает положение, которое по праву принадлежит ему. Не говоря уже о людях, вообще не имеющих никакого положения. Таких везде хватает.
Кто не переменится, кто останется прежним в день Второго пришествия?
Кто выдержит это испытание?
Никто.