Стальное сердце - Кэролайн Ли - E-Book

Стальное сердце E-Book

Кэролайн Ли

0,0

Beschreibung

После победы союзников в Северной Африке тысяча итальянских солдат были отправлены на отдаленный остров у шотландского побережья. Жители острова после трех лет постоянной угрозы вторжения опасаются пленных, они видят в итальянцах кровожадных врагов. Но для двух сестер, Дороти и Констанс, это лишь изможденные бедолаги, больные и раненые, не привыкшие к холодам оркнейской зимы. Девушки помогают пленным чем могут. После смерти родителей сестры полагались лишь друг на друга, но после появления в деревне итальянских солдат их близость оказывается под угрозой... И одним роковым вечером придется сделать выбор, который будет иметь разрушительные последствия.

Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:

Android
iOS
von Legimi
zertifizierten E-Readern
Kindle™-E-Readern
(für ausgewählte Pakete)

Seitenzahl: 323

Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:

Android
iOS
Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.



Стальное сердце

Кэролайн Ли

Роман

Перевод санглийского Марины Извековой

От автора

Дорогие читатели!

В основу романа легли реальные события, в том числе строительство Итальянской часовни на Орк­нейских островах во время Второй мировой войны, но прежде всего это художественное произведение. В частности, имена действующих лиц вымышлены, а названия мест и датировка некоторых событий изменены.

В книге я хотела высказаться от лица людей, втянутых в войну, одержимых любовью, меняющихся под гнетом неодолимых обстоятельств.

Работать над романом мне пришлось в разгар пандемии, во время локдауна, и мир сжимался на моих глазах; люди, запертые в четырех стенах, все же находили возможность поддержать друг друга, помочь, проявить доброту и любовь, пусть даже в мелочах. И в очередной раз я задумалась о том, как мы справляемся с трудностями, как создаем прекрасное, выражаем себя в искусстве, и о местах, где мы обретаем любовь и свет.

Спасибо вам за то, что читаете эту книгу. Приятного чтения!

Разинет пасть Морской Змей — и содрогнется земля, и хлынет на поля вода из моря. Был он такой длинный, что обвивался вокруг земли кольцом. Дохнёт он ядовитым смрадом — и гибнет все живое окрест. Как услышат люди его имя — бледнеют и крестятся, ибо был он худшим из девяти бедствий, что обрушились на род людской.

«Ассипатл и Морской Змей», оркнейская легенда

Пролог

СестрыШелки-Холм, Оркнейские островаНоябрь 1942

Из всех смертей, наверное, самая легкая — смерть от воды. Ты в темном чреве океана, все звуки приглушены. Утонуть — значит вернуться к началу, до того, как разрезали пуповину. Наша бы воля, такую смерть мы предпочли бы для себя.

Такой смерти мы пожелали бы и другим — тем, ко­го хоть сколько-нибудь любим.

Морская вода обжигает холодом, заливаясь в ноз­дри всякий раз, когда выныриваешь. Мы снова ныряем, пытаясь высвободить ногу. Волны бьются о барь­ер, в глазах пелена. Держась друг за друга и отчаянно бултыхая ногами, чтобы не удариться о камни, мы смотрим, как болтается на волнах бледный утопленник. А выше, над морем, бушует буря, и на берегу лю­ди гасят огни, отгораживаясь от ливня, и от вражеских самолетов, и от незримых чудищ. Здесь верят, что это ярится Морской Змей.

Волны подбрасывают безжизненное тело. У нас обеих жжет в груди. Только что он царапался, хватал нас за руки. Последний отчаянный рывок, последний захлебывающийся крик. И вот он затих — глаза открыты, как у живого, и кажется, он дышит в одном ритме с морем, словно некое мифическое чудовище.

Всхлипывая, держась друг за дружку, выбираемся из воды. Пытаемся вытащить его на берег, отцепив от скал одежду. Снова и снова ныряем. Легкие распирает от боли, мышцы сводит судорогой, руки немеют, не в силах удержать скользкое тело.

Наконец удается его высвободить.

Затаскиваем тело на барьер, который строили военнопленные. На наших глазах они укладывали камни, протягивали колючую проволоку — уродовали наш остров, нарушая порядок жизни.

Даже до войны, когда еще не было здесь ни орудий, ни охраны, ни железных бараков с военнопленными, об Оркнейских островах шла дурная слава. У нас, северян, особые представления о мире; здесь живут по своим законам — древним, простым, суровым. Это край света, все здесь шатко и ненадежно. Когда-то Оркнейские острова были на карте белым пятном, terra incognita, будто привиделись во сне пьяному матросу, выплыли из тумана и вновь исчезли, едва он успел обвести пальцем их контуры на мглистом горизонте.

Здесь, на островах, есть сотни заброшенных могил, где можно спрятать тело, — глубокие ямы, заваленные землей и булыжниками, а вокруг смотрящие в небо зубцы скал, — но все это слишком далеко. Мы тащим труп к карьеру — там и ветра нет, и достаточно камней для похоронного обряда.

Вокруг темнеют каменные своды; ветер треплет волосы, выдувает слезы из глаз. Мокрыми, онемевшими руками роемся мы в завалах и, отыскав наконец семь камней подходящего размера, кладем их на труп согласно обряду. Один — на лоб, чтобы укротить беспокойные мысли; другой — на грудь, остановить биение сердца; по одному — в ладони и на ноги, чтобы положить конец всякому движению, и последний — в рот, чтобы прервать дыхание. Иначе душа умершего не найдет покоя, будет маяться и терзать живых. Мы произносим заклинание:

И кровь, и кость, и дух, и плотьХолодный камень заберет.

Наконец достаем стальное сердце и кладем мертвецу на грудь, туда, где совсем недавно билось сердце живое. И отворачиваемся, не в силах прижаться губами к холодному лбу, коснуться ледяной плоти.

Вот и все. Это и есть прощание.

Сидя на жесткой земле подле коченеющего тела, мы пережидаем бурю.

Скоро нас найдут, и солнца нам больше не видать. Нас повесят без лишнего шума, в темном подвале, где вздергивали когда-то контрабандистов и браконьеров. А может, мы еще увидим напоследок солнце, ко­гда нас выведут на заре в чистое поле — и там завяжут глаза и пустят пулю в лоб.

Редеют облака, сквозь них видны меркнущие звез­ды — островитянам, что прячутся сейчас за плотными шторами или спят, не прочесть на небе знамений и предначертаний. Когда-то в такие ночи на порог сыпали соль, чтобы отогнать прочь морских духов. Сейчас земля изуродована воронками от бомб, стонет под колючей проволокой, пахнет пеплом костров и порохом с карьера. В эти темные дома не достучаться, все двери заперты.

Мы ждем.

— Сколько еще, по-твоему?

Мы судорожно вздыхаем. Теперь уже все равно — дни, недели, годы лежат впереди белым пятном. Будет тускло мерцать ночами море, будут новые и новые рассветы. Но уже без нас.

Первый луч рассвета касается моря, выхватывая из мрака остовы кораблей, лежащих здесь с Первой мировой. Мы подплывали к ним когда-то и находили там бомбы и скелеты. Во время отлива черепа клацают челюстями, будто пытаются что-то сказать.

И вот кто-то шагает по барьеру — мистер Кэмерон, штаны у него подвязаны веревкой, лицо землистое, он сухо покашливает на ходу.

Не дойдя до нас десяти шагов, он замечает тело.

— Боже! Что вы... Боже!

Он бледнеет и, спотыкаясь, бредет обратно, но не в сторону Керкуолла, а к лагерю — к ограждению из колючей проволоки, к баракам из листового железа.

Самое время бежать.

Но мы сидим неподвижно.

От земли поднимается холод, пробирает до костей, приковывает к месту.

Здесь и останемся.

Мы крепко держимся за руки, словно пытаемся слиться воедино. Вернуться в прошлое, в довоенное время, когда мы еще не знали ни любви, ни утрат, ни ревности.

Мы дышим в едином ритме, двести вдохов на двоих, и вот к нам спешат — но не полиция, а лагерный охранник, в черных башмаках и выглаженной темно-зеленой форме, цвет немаркий, ни грязи, ни крови на нем не видно.

Обернувшись, мы смотрим ему в лицо и поднимаем руки — бледная до синевы кожа на запястьях у нас одинаковая, даже нам самим не отличить.

И говорим в один голос:

— Это не она. Это я. Я его убила.

Часть первая

В пятницу я подобрал череп моряка,Из него посыпался песок —Точь-в-точь кладбищенские песочные часы.

Джордж Маккей Браун, «Бродяга на пляже»

Октябрь 1941

Полночь. Небо чистое, с россыпью звезд, посеребренное молодой луной. Сегодня самолеты над островами не кружили, уже больше года не было бомбежек. Блестят стволы орудий, вздернутые в небо. Утесы, словно вырезанные из бумаги, бросают зловещие тени на гладь залива. В темноте все кажется плоским, будто море вокруг Оркнейских островов — декорация и вот-вот начнется спектакль.

Меж скал в заливе Скапа-Флоу скользит немецкая подлодка. Одна, на невыполнимом боевом задании.

Командира Прина называли безумцем — он, мол, рискует экипажем, судном, жизнью. Его подчиненные отрывисто переговариваются, достают фотокарточки жен, детей, подруг.

Один шепчет: «Vater unser in Himmel...» — «Отче наш...»

Снаружи вздымается, будто вздыхает, вода; море в предзимье холодное, очутишься в воде — и сразу дух вон. А здесь, на борту подлодки, безопасно. Она несла их по враждебным водам, мимо айсбергов и морских чудовищ. Плавучий дом, уютный, согретый их дыханием и смехом.

Субмарина скользит мимо затонувших кораблей, похожих на обглоданные скелеты. Стальной лабиринт, где всюду поджидают ловушки. Штурман различает впереди темные громады древних скал. Под водой, во тьме, все одинаково: что своя земля, что чужая — не отличишь. Но штурман знает эту местность, маршрут, эти затерянные острова.

Оркни.

А в вышине, побеленные луной, парят, словно призраки, гигантские британские корабли. Люди на этих кораблях ничего не подозревают, спят и во сне видят дом. Иллюминаторы открыты. Никто не ожидает удара.

Но о людях лучше не думать. Лучше сосредоточиться на орудиях, на том, как зарядить торпеды и навести их на самый большой корабль в доке — линкор британского флота «Ройял Оук». Он висит над ними в воде, покачиваясь на волнах, как раздутый труп.

Оркнейцы спят чутко, готовые проснуться от гула бомбардировщиков; час еще не очень поздний, едва перевалило за полночь. Говорят, немцы построили новый самолет, совершенно бесшумный, и будут испытывать над Оркнейскими островами. Говорят, победа Германии — дело решенное.

— Тсс, — шепчут матери, когда дети пересказывают ужасы, услышанные на школьном дворе.

— Мамочка, немцы с нас кожу сдерут!

— Нет здесь никаких немцев. — Но, подтыкая одеяла и целуя детей в лоб, матери хмурятся и поправляют шторы на окнах, чтобы ни один луч света не пробился наружу, не привлек пролетающие мимо самолеты.

Островов здесь много, от одних до других рукой подать, можно вплавь перебраться на соседний или переругиваться, стоя по разные стороны пролива. Тут никакой секрет не спрячешь, разве что под землей или в морской пучине.

Народ здесь угрюмый, нелюдимый, с суровыми лицами и одним на всех сердцем. Выживают они сообща, все тяготы преодолевают вместе — бури, штормы, неурожай. Все здесь друг друга знают по имени, знают, у чьего ребенка режутся зубки, а чьих сорванцов не мешало бы отшлепать как следует, поучить хорошим манерам. Знают, кто расстался с женихом или невестой, кто захворал, и средство от всех напастей здесь одно — оставляют на крыльце буханку хлеба, словно в знак веры, что все разрешится.

Жители каждого острова зовутся по-своему: люди с острова Флотта — камбалы, а те, кто родом с острова Хой, — ястребы. Жителей Саут-Роналдсей зовут ведьмаками. Ничего зловещего тут нет, это повелось издавна, и никто не спрашивает почему.

Один из островков поменьше — Шелки-Холм, он назван так потому, что в здешних водах будто бы живут диковинные существа — шелки, полуженщины-полутюлени. В последние сто с лишним лет остров был необитаем. Единственное строение — ветхая пастушья хижина, торчит на пригорке, словно гнилой зуб. Ни одна живая душа туда не заглядывала, разве что овцы, пока несколько месяцев назад там не поселились двойняшки Рид.

В проливе Скапа-Флоу, между островами Шелки-Холм и Мейнленд, еще в Первую мировую была морская база. Никто не рад возвращению сюда кораблей, но что поделать? Английские матросы сходят на берег, буянят. Еды на всех не напасешься, по крохотному Керкуоллу разгуливают толпы парней — пива напьются, потом свистят вслед девчонкам. Не далее как на прошлой неделе матрос схватил девицу, полез целоваться. Та завизжала да как даст ему по макушке. Потом прошел слух, будто местные собираются штурмовать один из кораблей, проучить матросов. До дела так и не дошло — пошумели старики да юнцы плоскостопые и угомонились, — но терпение у всех как натянутый канат, готовый лопнуть.

Почти все молодые оркнейцы ушли на фронт. На острове остались старики, женщины и дети, а из мужчин помоложе только те, кого в армию не взяли. Тем, кто остался, тревожно и муторно, все жмутся друг к другу, держатся вместе перед лицом войны, как перед грозой.

В Керкуолле, в теплом пабе, за столом сидят пятеро. Час назад все должны были разойтись, а паб закрыться, но они щедро заплатили хозяину, тот запер двери и теперь сам подает им пиво. При свете одной-единственной свечи они играют в карты и делятся друг с другом историями. Запоздалый прохожий вряд ли заметит огонек в окне паба.

Карта за картой, байка за байкой: берега острова Хой заволокло туманом, и один рыбак, увидав в дымке чьи-то тени, подумал, что шелки, подплыл ближе, и лодка его налетела на скалу.

— Пришлось ему вплавь до берега добираться. Всю ночь на утесе куковал.

Все хохочут, но придвигаются поближе к огоньку.

И тут Нил Макленни, оглянувшись через плечо, говорит, что видел кое-что другое, непонятное, вот сейчас, по дороге в паб. Безлунное небо полыхнуло северным сиянием, а в заливе, под водой, у самой поверхности, что-то пронеслось.

— Темное, вроде большого зверя, — шепчет он, подавшись вперед.

Но Макленни, с сизым носом пьянчуги и красными глазами, легковерный дурачок, даже когда трезвый, — и приятели, похлопав по плечу, снова его угощают.

И все же история их отрезвляет, разговоры смолкают. Все чуют: что-то должно случиться. Наскоро простившись, они выходят из паба на холод и спешат вдоль берега по домам, едва отваживаясь взглянуть на море. Запыхавшись, вбегают в дома и бросаются наверх, убедиться, что жены и дети живы-здоровы; жены ворчат спросонок, а услыхав байку Макленни, закатывают глаза. Мужья смотрят на спящих детей, тихонько посмеиваясь над собственной глупостью, и все равно приглушают свет, проверяют, надежно ли закрыты окна.

А после полуночи, когда на судах в заливе все спят, а на берегу нет ни души, из воды высовывается перископ немецкой подлодки — совсем ненадолго, но за это время экипаж Прина успевает зарядить четыре торпеды и выпустить в цель.

Дороти

Яркая вспышка вырывает меня из сна.

Несколько часов я ворочалась, всматривалась во мглу, мечтая скорей забыться, но стоило закрыть глаза, и я принималась считать: овсянки у нас осталось на две недели, а масла всего на одну. Мяса хватит дней на десять, если будем экономить. Но многие продукты можно достать только в Керкуолле, а стоит завести речь о том, чтобы снова туда отправиться, Кон дрожит от страха, и я вместе с ней.

Вчера мы с Кон плавали на веслах с Шелки-Холма в Керкуолл за материалами для ремонта нашего нового жилища — ветхой пастушьей хижины. Дверь вот-вот слетит с петель, а балки прогнили, нужны доски. И шифер для крыши: летом спать под звездами еще куда ни шло, а зимой замерзнем.

В войну тяжело найти что-то на продажу. Но у нас была шерсть и яйца на обмен, а вдобавок корпия для керкуоллской больницы, так что к пристани Керкуолла я причаливала с надеждой — точнее, внушала се­бе надежду. Кон скривила рот, но затевать очередной спор не стала.

Она выбралась из лодки, и я сжала ее плечо. Она невесело улыбнулась, наверняка думала про себя: «Ах ты мелочь пузатая!» Так называли нас родители. Мы обе прыснули, как если бы она произнесла это вслух. Как спорить с человеком, если читаешь его мысли?

Бензин сейчас по карточкам, машин на улицах по­убавилось, прохожие брели понуро. Непривычно, ко­гда идешь по городу, а навстречу ни одного молодого мужчины — все на фронте; сначала уходили единицы, потом все подряд. Казалось бы, на полупустых улицах громче должны звенеть детские голоса, но матери шикали на детей, не отпускали их от себя. Все как будто ждали очередного удара.

За шифером мы отправились на склад к каменщику Эндрю Фултону. Я тихонько постучала в приоткрытую дверь, и он встрепенулся. Взъерошил тонкие, как пух, седые волосы, вышел нам навстречу, вытирая руки тряпкой:

— А-а, Констанс.

— Я Дороти, это она Кон.

— Ах да. — Взгляд его забегал между мной и Кон. — И чем вам помочь, Дороти?

— Нам нужен шифер, крышу перекрыть. И кровельщик. Балки в хижине прогнили.

Эндрю снова почесал в голове.

— Ну, хижина-то совсем на ладан дышит. Но вот что, весь шифер у меня уже заказан, на юг отправляется.

— Что ни спроси, все на юг отправляется, — бурк­нула Кон.

— Так и есть, — согласился Эндрю. — Надо фронту помогать, даже если ты совсем старик и никудышный вояка. — Он рассмеялся. Мы не отозвались, и он умолк. — Значит, так, девчоночки...

— Ничего себе девчоночки, нам уже по двадцать три стукнуло, — возразила Кон.

— Понял. Ну так вот, дамы. Шелки-Холм — не лучшее для вас место, да и ни для кого не лучшее. Место это гиблое. Может, лучше вам вернуться в Керкуолл, в ваш старый дом? Отец ваш одобрил бы. Дом-то пустой стоит, заколоченный, смотреть больно...

— Нет, — отвечали мы хором, будто заготовили ответ заранее.

Взгляд Эндрю заметался меж нами, он вытер тряпкой испарину, и на лбу остались серые полосы.

— Да-да, — кивнул он. — Ну, тогда берегите себя. Война — не время старые обиды таить.

Не дожидаясь, когда Кон ему нагрубит, я схватила ее за руку и потащила дальше, в город.

Та же история повторилась, когда мы ходили за веревками и когда спрашивали про доски, — ничего на продажу нет, все отправляется на юг. Не лучше ли нам вернуться в Керкуолл? Забыть старые обиды и бежать с проклятого острова?

Уже в сумерках мы поплыли обратно на Шелки-Холм, не говоря ни слова, под плеск весел, на которые села Кон. Вечно она лезет на рожон — можно поду­мать, что нам при рождении отмерили запас злости и все забрала Кон. Вернее, я принимала это за злость или за храбрость, но с недавних пор поняла: храбростью Кон никогда не отличалась, просто умело прятала страх — по крайней мере, до последнего времени. Хорошо ей, наверное, жилось в ярком, сверкающем мире, лишенном страха.

А теперь она всего боится.

Поеживаясь от вечернего холода, мы вытащили лодку на берег и направились к хижине-развалюхе. Единственное окно мы затянули парусиной, но сквозняки все равно свистят в щелях, задувают через дыру в кровле.

Кон хлопнула было дверью, но я дверь придержала, чтобы не обвалилась стена и не вылетели расшатанные петли.

— Больше я туда ни ногой, — буркнула Кон и рухнула лицом вниз на широкую кровать. Мы задвинули ее в дальний угол, который в непогоду не заливает дождем.

— Как скажешь. — Наполнив водой единственную в доме кастрюлю, я поставила ее на плитку. Газа надолго не хватит, все теперь по карточкам, надо затянуть пояса, но об этом я еще успею подумать. Сейчас первое дело — выпить чаю.

— Не вернусь, — пробубнила Кон в подушку.

— Как скажешь, — повторила я.

— Не задабривай меня.

— Как скажешь, — ответила я с улыбкой и едва успела увернуться — Кон запустила в меня подушкой. Я швырнула подушку обратно и засмеялась, когда та угодила Кон прямо в голову. Лицо у нее сморщилось, синие глаза наполнились слезами.

Я чертыхнулась, стиснула ее в объятиях. Она вся сжалась.

— Не заставляй меня возвращаться, — прошептала она мне в шею.

Я достала из-под кровати бутылку бренди.

Кон мотнула головой:

— Прибережем. Откроем, когда будет что праздновать.

Я откупорила бутылку, отхлебнула:

— Празднуем новоселье!

Кон почти сразу уснула, лицо даже во сне хмурится, а я не сплю, снова и снова прокручиваю в голове слова Эндрю Фултона. Вспоминаю, как он засмеялся бы­ло, но осекся. Сам воздух на островах будто пропитан страхом, особенно на Шелки-Холме, овеянном слухами о несчастьях и проклятиях. Но Кон не уговоришь вернуться. И я прислушиваюсь, не гудят ли двигатели, смотрю на клочок неба сквозь прореху в крыше, не сверкнет ли вспышка, не промелькнет ли самолет. Жду, затаив дыхание. Тишина. Ни звука, только сонное дыхание Кон.

Глухой удар и рев. Мы обе вскакиваем.

— Что это? Что это было? Ты не ранена?

Хижина цела, мы невредимы, но шум означает од­но: бомба. Немцы. Мы натягиваем свитера, обуваемся и, хлопая глазами, выскакиваем в темноту.

В заливе полыхает корабль.

На дальнем берегу, на холме, вспыхивают один за другим огни, слышны свистки и вой сирены: спасайтесь! В Керкуолле есть бомбоубежище, еще с прошлой войны, но стены его обваливаются — и немудрено, столько лет на него лазили дети, играли в войну. Кон оглядывается на нашу ветхую лачугу — стены в трещинах, крыша не чинена. Укрыться нам негде. Высматриваю в небе самолеты — ничего не видно, двигатели не гудят. И все равно до дрожи в коленях хочется где-нибудь спрятаться, сжаться в комок. Зуб на зуб не попадает. Воют собаки, по-волчьи пронзая тишину.

Кон хватает меня за плечи:

— Пойдем в дом. Залезем под кровать, а дверь чем-нибудь подопрем.

Качаю головой, высвобождаюсь, гляжу на пыла­ющий корабль далеко в заливе. Поднимается в небо столб дыма, и видно, как мечутся в рыжем пламени люди. Посмотреть издалека — пляска.

Новый взрыв сотрясает землю. С ревом взметается вверх водяной столб и обрушивается вниз, и отдается эхом пронзительный скрежет металла.

Судно кренится, даже с такого расстояния видно, как быстро погружается оно в воду.

— Боже, — ахаю я. — Сейчас утонет.

Корабль скрипит. Крики, всплески — некоторые моряки прыгают в воду. Вот подбежал к борту горящий человек и, размахивая руками, бросился вниз.

— Сколько там людей? — спрашиваю я.

Керкуолл вспыхивает все новыми огнями, завывает сирена в такт моему дыханию.

— Пойдем в дом, — повторяет Кон, в ее взгляде ужас.

— Пятьсот? Тысяча? — гадаю я.

Кон отводит взгляд. Мы обе вспоминаем родителей.

— Нельзя, чтобы они утонули, — говорю я.

— Дот, я тебя умоляю. — Кон протягивает руки. — Бомбы, немцы. И...

Догадываюсь, о чем она думает — о жителях Керкуолла, ведь туда сбежится весь город. Но не время сейчас о них вспоминать. Хватаю ее за руку и тащу под гору, к нашей лодке, к воде.

«Тьме и смерти навстречу».

Не время об этом думать.

— Дот, постой! — не умолкает Кон.

Но я, точно не слыша, толкаю что есть силы нашу лодчонку. Та будто вросла. Кряхтя, колочу по деревянному борту.

— Стой, Дот! — кричит Кон. — Никуда мы не поплывем.

Лодка застряла в песке; с залива снова доносится скрежет гибнущего корабля, и я подвываю:

— Давай же, чертова посудина!

Сдвинув наконец лодку, я сталкиваю ее на воду.

— Давай останемся, — просит Кон и кивком указывает на дальний берег, на Керкуолл, где по-прежнему воют сирены, мелькают тени, мечутся лучи фонариков. Мы на целую милю ближе к заливу Скапа-Флоу, чем они, здесь у нас пахнет дымом, слышны крики. Кон ни с места.

— Сама и оставайся, — огрызаюсь я и, спрыгнув в лодку, опускаю в воду весла, отчаливаю.

А собаки все воют, сирена все надрывается.

Пожалуйста, пожалуйста, твержу я про себя, глядя на Кон. И представляю, как вернусь в хижину, а она лежит там мертвая. Или я сама утону. Не хочу ее здесь бросать. Но и смотреть, как люди тонут, тоже не могу.

Кон закрывает лицо руками, наверняка и она думает о том же.

Рявкнув «Стой!», она прыгает в воду, шагает к лодке, перелезает через борт. Я пытаюсь ей помочь, но она отмахивается.

Протягиваю ей весло.

— Помирать, так вместе, раз уж конец света нагрянул, — говорит она, и я узнаю прежнюю Кон, а не тот комочек страха, в который она с недавних пор превратилась.

— Не придуривайся, — отвечаю я. — Никто не тонет.

Кроме тех моряков.

Мы налегаем на весла.

Высокой волной от взрыва нас отбрасывает далеко в сторону, Кон ахает. Под нами чернильная тьма, над нами раскрытой пастью зияет небо.

Где-то рядом, в заливе, притаилась немецкая подлодка, ищет цель...

Взбухает черной тучей густой дым, судно заваливается сильнее, дула орудий смотрят в усыпанное звез­дами небо.

— Вон там! — вскрикиваем мы хором. Глядимся друг в друга, будто в зеркало, — губы сжаты, обе дрожим. Кон, хоть и отпускала шуточки про конец света, смертельно напугана, как и я.

За бортом, лицом вниз, качается на волнах человек. В руку ему вцепился другой — барахтается, отплевывается.

Я перегибаюсь через борт и пытаюсь вытащить его из воды. Он скользкий, рот разинут в беззвучном крике.

Мы втаскиваем его в лодку, он кашляет и отплевывается, лежа на дне. Я тереблю его за плечо, он моргает, трясет головой.

Плывем дальше. Как выбрать, кого из них спасать? Как понять, кто из них хороший человек, а кто плохой? Богач, бедняк, нищий, вор.

В воде плавают трупы, лицом кверху. Глаза широко раскрыты, на лицах печать изумления, как бывает при нежданной встрече со смертью. Нет, даже не изум­ления, а почти смирения.

Подбираем еще двоих, еле живых. Лодка, сильно осевшая, едва не переворачивается, когда втаскиваем последнего. Бледный и дрожащий, он мешком валится на дно подле двух других. Один из них стонет, по-звериному. Те, что в воде, машут руками, зовут на помощь из последних сил.

Не можем мы их взять.

— Другие лодки уже на подходе, — кричу я им. И спешу отвернуться — вдруг увижу, как кто-нибудь тонет, а спасти не смогу? Лодки из Керкуолла все ближе — надеюсь, успеют.

Кон гребет, дрожа, опустив голову, не глядя в сторону керкуоллских лодок.

Трое в нашей лодке смотрят на нас — глаза как блюдца, челюсти отвисли. Думают, что грезят наяву, или спятили, или в глазах у них двоится.

— Вы?.. — спрашивает один; говор не местный — видно, англичанин.

— Мы Хароны, — отвечает Кон. — Перевозим вас в царство мертвых.

Кон, когда ей тревожно, всегда отпускает мрачные шуточки.

— Да, мы двойняшки, — отвечаю я. — Вам не почудилось. Сейчас мы вас доставим в безопасное место.

Другие лодки из Керкуолла наконец с нами поравнялись, старые рыбаки перекликаются, высматривают в воде тонущих, втаскивают в лодки.

Не дай бог, враг, привлеченный шумом и огнями, сбросит еще бомбу.

Гляжу в небо. Свет звезд чистый и ясный, будто звенящий. Немецкий летчик запросто нас заметит и довершит дело. Дышать опять тяжело.

— Это не самолеты, — говорит один из спасенных. Голос еле слышен, и мы наклоняемся к самому его лицу, заглядываем в безумные глаза. Дыхание его отдает железом; он кашляет, и по подбородку стекает струйка крови, капает на белую рубашку. Он стонет, хватается за грудь. — Это не самолеты, — шепчет он снова. — Немецкая подлодка.

Мы переглядываемся. Не может быть! В этих водах безопасно — половина британского флота здесь пришвартована. Мимо здешних скал ни одно вражеское судно не проскочит. А на дне со времен Первой мировой лежат затонувшие корабли — настоящая баррикада.

— Как же она сюда пробралась? — не верит Кон.

Раненый пожимает плечами и снова заходится кашлем. И вновь струйка крови. Он стонет от боли, и тот, что рядом, что-то ему нашептывает, похлопывает по спине. У третьего сильно обожжены руки, пальцы обгорели дочерна. Он подносит к лицу ладони, разглядывает их, словно некий посторонний предмет, неизвестно откуда взявшийся.

— Как?.. — спрашивает он. И непонятно, что ему ответить, — слишком много вопросов, на которые ответа не дашь.

— Что нам с ними делать? — шепчет Кон. — В хижину их не поведешь — их надо в больницу.

— В Керкуолл, — отвечаю я, стараясь не замечать, как она изменилась в лице, как наполнились страхом ее глаза.

Гребем к берегу, навстречу огням и шуму толпы, но в последнюю минуту Кон с силой налегает на вес­ло и тремя мощными гребками разворачивает лодку к укромной скалистой бухточке.

— Отсюда ближе до больницы, — поясняет она, не глядя на меня. Здесь нет ни фонарей, ни пляшущих теней, ни чужих лодок.

Матрос в белой рубашке хрипит. По рубашке расползается темное пятно. Убрав с весла руку, касаюсь его плеча, Кон тоже. Он вздрагивает, выбивая зубами дробь.

— Почти приплыли, — говорю я.

— Сейчас помощь приведем, — добавляет Кон. — Уже скоро.

Мы лавируем меж скал, и нос лодки с шорохом врезается в песок.

Позади нас уходит под воду корабль. Мы вместе с матросами оглядываемся, потом отворачиваемся. Все, кроме матроса с пробитой грудью, — глаза его остановились, глядят в одну точку. Уж не умер ли он прямо здесь, в лодке?

Склоняюсь над ним — нет, дышит, еле слышно, хрипло.

Все трое дрожат. Сняв шаль, укрываю двоих, которые уже выбрались на песок.

— Сейчас в больницу вас отведем. Только вот... — Кивком указываю на лодку, где лежит их товарищ, головой на коленях Кон. — Уже скоро, — говорю я им.

Оба, скривившись от боли, валятся на сырой песок. Матрос с обожженными руками беззвучно рыдает, разглядывая свои ладони. С воды, мешаясь с плеском весел, доносятся крики людей — спасенных, раненых, тонущих.

Сажусь в лодку подле раненого, кладу руку ему на грудь, рядом с зияющей раной, где засел осколок. Раненый кашляет, кровь брызгает нам на одежду.

— Господи, — стонет он. — Господи. Скорей бы это кончилось.

Я не из набожных, но на полке у нас стоит Биб­лия — разбухшая от сырости, задубевшая от морской соли, как всё здесь, на островах. И мне знакомы биб­лейские предания — о жертве и муках, о мире, о жизни вечной. Иногда смерть — это дар одного человека другому. А иногда личный выбор.

Кон наклоняется к раненому, на лице ее написан ужас. Тоже, наверное, вспоминает родителей? Думает, как и я, сколько они выстрадали? Меня мутит.

— Невеста у тебя есть? — спрашивает Кон.

Раненый натужно вздыхает.

— Фиона, — сипит он.

— Напишу про тебя Фионе, расскажу, как ты храб­ро сражался.

Он закрывает глаза, кривит губы в некоем подобии улыбки.

Волны плещут о борт лодки.

— Больно, — стонет он. — Помогите. Прошу, помогите.

До чего же хрупка и зыбка граница между жизнью и смертью.

Кон наклоняется к самому его уху.

— Сделать, чтоб кончилось? — долетает до меня ее вопрос.

Молчание; по телу раненого пробегает судорога, он чуть заметно кивает:

— Да, прошу тебя.

Кон снимает пальто:

— Ложись. (Он колеблется.) Ну же, — говорит Кон. — Раз, и все.

Раненый смотрит в сторону товарищей на берегу — оба застыли, разинув рты. Все мы ждем.

Он валится на дно лодки, кашляет, и на рубашку снова брызжет кровь. Привкус у нее, наверное, кисловатый, металлический, как привкус страха у меня во рту. Я сглатываю.

Раненый стонет и шепчет:

— Я готов.

Кон комкает пальто и, зажмурившись, прижимает к его лицу, накрыв нос и рот. Раненый сперва не сопротивляется, но потом взбрыкивает ногами.

Его товарищи у нас за спиной поднимают крик, и Кон убирает пальто с лица раненого. Сделав вдох, он опять заходится кашлем, хватает Кон за руки, вновь тянет на себя пальто. Кон с помертвевшим лицом зажимает ему нос и рот. Щеки у нее мокрые.

— Помоги, — говорит она.

И я понимаю, о чем она просит, — мысль о чужой медленной смерти в одиночестве нестерпима. Мы себе не простим, если бросим его здесь умирать. Мыс­ленно вижу, как он задыхается в больнице на глазах у сестер. И знаю, что если сейчас мы его бросим, таким он нам и запомнится — не живым и не мертвым. В муках. На последнем издыхании. Таким он и останется с нами навечно.

В горле застрял жаркий комок — то ли тошнота, то ли крик. Меж тем кровь на рубашке раненого поблескивает в лунном свете, руки-ноги у него дрожат от холода, боли и страха.

И я накрываю ладони Кон своими. Колючее грубошерстное пальто, частое жаркое дыхание раненого. Он опять сучит ногами, мы обе вздрагиваем, но налегаем сильнее. Двое на берегу молчат, склонив головы, будто в молитве.

Считаю до тридцати, до ста.

Человек затихает, и, выждав, мы убираем пальто с его окровавленного рта. Кон, всхлипывая, окунает край пальто в воду и утирает с его лица кровь. Теперь кажется, будто он уснул.

В больнице его завернут в простыню и отправят домой, к Фионе.

Всю дорогу до нашего острова и потом, когда мы ложимся в постель, я чувствую, будто что-то во мне надломилось.

Я по-прежнему ощущаю под пальцами грубую шерстяную ткань и знаю, что и Кон не может уснуть. Она дышит шумно, неровно — значит, тоже не спит, плачет. И у меня текут по щекам горячие слезы. Хочется протянуть руки, обнять Кон, но всякий раз, ко­гда я пытаюсь это сделать, вижу перед собой того матроса, слышу его надсадные хрипы. И в полудреме лицо его сливается с лицом отца, с маминым лицом. Вспоминаю, как в последний раз провожала их взглядом, когда они толкали лодку к темнеющему горизонту. Помню, как Кон кричала им вслед, а сама вся сжалась, будто окаменела.

Помню ее молчание, когда они не вернулись. По­мню, как день за днем ходила она к морю и глядела вдаль. Как она во всем винила себя. Как она прыгала в воду и задерживала дыхание, чтобы не выплыть.

Сегодня, когда она прижимала пальто к лицу раненого, я смотрела ей в глаза. С отчаянием и ужасом в них светилось горячее желание, что-то сродни зависти.

В темноте закрываю лицо трясущимися руками, лишь бы не вспоминать, как они касались колючей влажной шерсти, согретой дыханием этого несчастного.

С утра небо ясное, на море штиль, блики солнца слепят глаза.

Кон молча сыплет курам зерно, помешивает на плитке овсянку.

— Как ты? — спрашиваю я.

— Ничего, — отвечает Кон и спешит улыбнуться, но тут же отворачивается, и улыбка гаснет. Видно, что она убита горем.

Я замечаю краем глаза, как она соскребает с рукава блузки бурое пятно крови.

— Давай я.

— Я сама. — Она отмахивается, а щеки бледные, восковые.

— Ради бога, Кон! — Выхватываю у нее блузку. — Что с тобой?

Но я знаю, что с ней, обе мы знаем. Кон вышла в море спасать людей, а кончилось тем, что задушила раненого, чтобы избавить его от мук. Заметив, как она тайком от меня разглядывает свои руки, прикасается к шее, к тому месту, где бьется пульс, я по мимолетным движениям угадываю ее мысли. Трепет пульса напоминает ей, что она жива, а руки — что она способна прервать чью-то жизнь, если захочет.

Начало января 1942

Городская ратуша Керкуолла битком, все сидячие места заняты, да и стоять негде. Горожане пришли целыми семьями, жмутся друг к другу; взволнованные матери качают на руках малышей, шикают на детей постарше. В зале жара и духота, ок­на запотели. Все взгляды прикованы к столу, где Джон О’Фаррелл, мэр Керкуолла, перебирает бумаги, стараясь ни на ко­го не смотреть.

Он высок ростом, плечист, с копной рыжих волос — с недавних пор в них стала пробиваться седина. Обычно улыбчивый, сейчас он, откашлявшись, обводит хмурым взглядом беспокойную толпу.

— Спасибо, что пришли, — начинает он, и голоса в зале сразу смолкают. — Понимаю, все замерзли, хотят скорей по домам, спать. И я в том числе.

Несколько сдержанных смешков — и больше ни звука, все ждут.

О’Фаррелл продолжает:

— Все вы заметили, к нам причаливают кораб­ли с грузом, и, знаю, ходят всякие слухи, разговоры. Но вот что я скажу: главное сейчас — безопасность наших ост­ровов. Гибель линкора «Ройял Оук» для всех нас большой удар. Всех нас тревожит, что немцы так близко.

Приглушенный всхлип в глубине зала.

О’Фаррелл прочищает горло.

— Более восьмисот человек погибли в ту ночь, но много жизней удалось спасти, несколько сотен британских моряков, и все благодаря мужеству оркнейцев. И все же нам нужна уверенность, что подобное не повторится. С англичанами у нас договоренность...

Голос из задних рядов:

— Правда, что сам Черчилль сюда приезжал?

— Не смеши народ, Дональд, — отвечает кто-то. — Тебе что Черчилль, что твоя...

О’Фаррелл вскидывает руки:

— Да, правда. Приезжал.

По залу пробегает шепоток.

О’Фаррелл жестом призывает к тишине.

— Мистер Черчилль обсудил ситуацию со мной и с местным приходским советом, и все мы соглас­ны, что острова необходимо укрепить.

Укрепить? Недовольный гомон. Что это значит — укрепить? Так вот зачем сюда столько цемента завезли? И листовое железо, и колючую проволоку?

— Ну так вот, — О’Фаррелл снова вскидывает ру­ки, — для этого решено построить в заливе барьеры между островами. Четыре барьера из камней и бетона, прочные, чтобы противостоять течениям...

Слышны возгласы:

— Барьеры?

— Отгородиться от моря?

— Да вы с ума сошли!

— А как же приливы-отливы?

— А рыба?

— Не миновать наводнений и прочих напастей.

— Тихо! — Джон О’Фаррелл стучит кулаком по столу, и тут же все стихает — нечасто бывает, чтобы он вспылил. — Тихо, — повторяет он уже спокойнее. — Укрепления строить придется, как ни крути — приказ самого Черчилля.

Подает голос Стивен Александер, румяный, с тонкими, как пух, волосами:

— При всем уважении, будь то хоть приказ самого Господа Бога, все равно неправильно это.

Возмущенные замечания: как бы ты ни злился, грех богохульствовать. Стивен, извинившись, соглашается — да, мол, пить надо меньше.

Джон О’Фаррелл покашливает.

— Для строительства укреплений требуются рабочие руки. Потому предупреждаю, через две недели к нам прибудет большая партия иностранных военнопленных.

Потрясенное молчание.

— Иностранцев? — переспрашивает кто-то.

— Да, итальянцев, их держали в плену в Северной Африке. Тысяча человек.

Поднимается гвалт.

— Тысяча?

— Да вы шутите! — слышен крик.

О’Фаррелл стоит с невозмутимым лицом, но руками с силой упирается в стол, аж костяшки белеют от натуги.

— Военнопленных разместят, — говорит он, — на Шелки-Холме.

— Нет! — хором откликаются два голоса из задних рядов.

Все, кто есть в зале, оборачиваются — это двойняшки Рид, в последнее время в Керкуолле их не видно.

— Нет, нельзя этого допустить, — возмущается од­на, голос у нее дрожит; вторая шумно дышит, будто от быстрого бега.

— Вы уж простите, — отвечает О’Фаррелл, — но это дело решенное.

Все молча ждут, что они скажут.

— Господи Иисусе! — громко восклицает Стивен Александер. — Шелки-Холм! Добром все это не кончится.

И на сей раз никто его не попрекает за то, что помянул имя Божие всуе.

Народ выходит из ратуши, перешептываясь: слыхали, что там творится, на Шелки-Холме? Люди пропадают, странные огни зажигаются, слышатся откуда-то звуки. А в море там живет существо, прекрасное и страшное, сводит человека с ума одним своим видом.

Мало того, что девочки поселились на проклятом острове, качают головой люди, еще и тысячи военнопленных им там не хватало! Кто знает, каких еще ужасов ждать?

Джон О’Фаррелл сидит за столом, на девушек даже не смотрит.

— Ваш долг этому помешать, — говорит одна.

— Простите. — О’Фаррелл сгребает бумаги, начинает заталкивать их в портфель. — Я высказывался против.

— Но... это же наш дом. Вы обещали...

— Да. Я обещал вашему отцу о вас заботиться. Но это... — О’Фаррелл разводит руками, указывает на кипу бумаг.

— Это важнее?

О’Фаррелл отводит взгляд, прячет остатки бумаг в портфель и, щелкнув замком, встает.

— Возвращайтесь-ка лучше в Керкуолл, — отвечает он. — Отец бы ваш не одобрил, что вы там, на острове, одни...

— А рядом тысяча мужчин? — спрашивает одна из девушек с застывшим лицом.

И, развернувшись, они выходят из ратуши навстречу вечернему холоду.

Те, кто подслушивал под дверью, рвутся их нагнать, образумить. Девочки и так горя хлебнули, а ес­ли останутся в этом гиблом месте, новых бед им не миновать. Говорят, всякий, кто там поселится, непременно сойдет с ума. Не грех девочкам об этом напо­мнить.

Но все в итоге смиряются — дескать, ничего не поделаешь. Некоторых не убедишь, сколько ни бейся, остается смотреть со стороны и надеяться, что все обойдется.

Середина января 1942

Дороти

Пленных итальянцев привозят под дождем.

Все утро мы с Кон сквозь дымку и морось высматриваем корабль. Холод пробирается в самое нутро, вздрагиваешь при каждом вдохе, но назад в хижину не уходишь.

— Вижу! — воскликнула Кон, но ей даже указывать не понадобилось, я увидела серую громаду в ту же секунду, что и она. Военный корабль, намного больше любого из тех, что пришвартованы в заливе, — чудище, да и только.

На холме, чуть позади хижины, теперь стоит лагерь военнопленных, строился он на наших глазах, в считаные недели. Обширный прямоугольный участок огородили сеткой с колючей проволокой наверху. За оградой хлипкие бараки из рифленого железа — кажется, ветер дунет, и развалятся. Есть строения побольше: столовая с рядами скамей, контора с письменным столом и стульями — мы видели, как их заносили охранники-англичане. И наконец, сарайчик, совсем тесный, но однажды дверь в нем распахнулась под порывом ветра и мы увидели прикованные к стене наручники.

Мы изумленно переглянулись: что же это за люди, для которых приготовлены цепи и кандалы? В Керкуолле слыхали о зверствах врага — Майкл Далтон выпрыгнул с парашютом из горящего самолета над оккупированной Францией, несколько дней пробирался по занятой врагом территории, перевалил через Альпы и добрался до Испании. Французские женщины голодают, рассказывал он. Терпят побои, гибнут от пуль. Их насилуют, некоторые беременеют от немцев.

— Но у нас-то будут итальянцы, — возразила Майклу Кон, — а не немцы.

— Все одно фашисты. — В глазах Майкла светилось безумие. — Послушай, что в новостях передают.

Когда мы вернулись домой, Кон повернула антенну радиоприемника, так что звук потонул в помехах.

— Ни к чему всякие ужасы слушать, — сказала она. — Хватит с нас.

Я кивнула, вспомнив здешних ветеранов — тех, кто сражался в окопах Франции в Первую мировую, вспо­мнила, как трясутся руки у мистера Маккензи, как плачет мистер Гринвуд всякий раз, когда услышит хлопок в двигателе. Сам он не замечает слез, просто застывает в одной позе, с мокрыми щеками и неживым взглядом, пока дочь не уведет его за руку домой. Вспомнила я и нашего отца, как он кричал по ночам и всех будил.

Мы знаем, что творит с людьми война.

И вот он здесь, корабль, — надвигается на нас огромной серой стеной.

Стоя на утесе, смотрю, как пленных ведут с кораб­ля в лагерь. До чего же их много — целая армия чужаков, солдат. Безоружных, но все же... неужели насилие у них в крови? Приходилось им убивать? Своими глазами видеть смерть? И все они сторонники Муссолини, Гитлера?

Бывает, Кон уснет, а я поворачиваю антенну, пока не поймаю новости, и всякий раз жалею.

«Вторжение. Бомбардировки. Кровавая бойня».

— Еще не поздно вернуться в Керкуолл, — шепчу я.

И, даже не глядя на Кон, знаю, что она качает головой.

Половина оркнейцев высыпала смотреть на прибытие пленных. Одни забрались повыше, на холмы, другие вышли на лодках в море, чтобы полюбоваться вблизи, как отчаливает корабль-исполин. Смотрят они и на нас, жительниц Шелки-Холма. Таращатся, сидя в лодках, будто ждут начала представления.