7,99 €
А что, если бы мы могли сами решить, как закончится наша история? Летом 1941 года на берегах Новой Англии Эвелин и Джозеф полюбили друг друга. Шестьдесят лет спустя, когда ей поставили страшный диагноз, он понял, что не сможет без нее жить. Они договорились, что ровно через год сами поставят точку в истории своей любви. В течение следующего года Эвелин и Джозеф погружаются в воспоминания о прошлом — обо всех радостях и сожалениях, которые привели их к этому моменту. Они отправляются в путешествие, чтобы осуществить свои самые заветные мечты и найти взаимопонимание с каждым из своих детей. Но по мере того как приближаются их последние дни, им приходится столкнуться с суровой реальностью будущего и примириться с наследием, которое они оставят своей семье.
Das E-Book können Sie in Legimi-Apps oder einer beliebigen App lesen, die das folgende Format unterstützen:
Seitenzahl: 462
Veröffentlichungsjahr: 2025
Amy Neff
THE DAYS I LOVED YOU MOST
Copyright © 2024 by Amy Neff
All rights reserved. No part of this book may be used or reproduced in any manner whatsoever without written permission.
Cover Art: “© 2024 by Harlequin Enterprises ULC”.
Школа перевода В. Баканова
© Лаврентьева О., перевод на русский язык, 2025
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2025
Все права защищены. Книга или любая ее часть не может быть скопирована, воспроизведена в электронной или механической форме, в виде фотокопии, записи в память ЭВМ, репродукции или каким-либо иным способом, а также использована в любой информационной системе без получения разрешения от издателя. Копирование, воспроизведение и иное использование книги или ее части без согласия издателя является незаконным и влечет за собой уголовную, административную и гражданскую ответственность.
«Я никогда не читала ничего подобного этому глубоко волнующему, сложному роману».
Джонатану и саду, который мы вырастили
Если бы только при каждой мысли о тебе вырастал цветок, я мог бы бродить по своему саду вечно.
Джозеф вот-вот все скажет, в воздухе разлито ожидание. Чтобы унять тревогу, я беру мужа за руку, бугристую от мозолей, с черной каймой вокруг ногтей – сажал сегодня в саду луковицы. Он сжимает мои дрожащие пальцы. Между нашими ладонями становится влажно и тепло.
Напротив, на стареньком продавленном диване, молча сидят дети. Два торшера рядом с нами распространяют желтое сияние. Джозеф их включил, когда только начало темнеть, а теперь, боясь помешать разговору, никто не встает, чтобы зажечь верхний свет. На пианино – их у нас два – льется лунный свет, отражаясь на клавишах цвета слоновой кости. Погрузившись в беседу, мы не заметили, как через распахнутые окна в дом вошла ночь. Воздух в кабинете неподвижный, тяжелый, необычайно жаркий для поздней весны в Коннектикуте. Слышно только жужжание вентилятора под потолком да эхо волн, доносящееся с пляжа Бернард-бич за поворотом.
Когда дети росли – а мы тогда держали семейную гостиницу «Устричная раковина», – кофейного столика было просто не видно из-под груды незаконченных пазлов с маяками Новой Англии. Сегодня же он заставлен остатками закусок: подтаявшими, лоснящимися кусочками сыра, изрядно общипанными кистями винограда и раскрошившимися крекерами. Джозеф просил меня особо не заморачиваться, но из Нью-Йорка приехал Томас, наш сын, которого мы не видели с Рождества, и у меня появился повод прогуляться до нового магазина вина и сыра в центре. Его открыли напротив «Викс Грайндерс», который стоит там еще с тех пор, когда внуки были маленькими: Джозеф совал им в ладошки долларовые купюры и отправлял за сэндвичами в вощеной бумаге, чтобы пообедать на пляже. Он пытался отговорить меня от посещения магазина, но я пока еще нормально ориентируюсь, хотя и хожу медленнее. Важное дело помогало мне сосредоточиться, держать мысли в узде.
Все молчат, ждут, когда Джозеф продолжит не предвещающее ничего хорошего вступление – «Дети, нам нужно сообщить вам что-то очень важное» – и объяснит, по какому поводу мы здесь собрались.
Вайолет, наша младшенькая, уже взрослая замужняя женщина, мать четырех детей, сидит на стареньком диване между братом и сестрой. Когда дети выросли и разъехались, а гостиница перестала принимать постояльцев, я сама поменяла на диване обивку; потом уже внуки предсказуемо наделали на ней пятен, а наполнитель по центру каждой подушки снова продавился.
Дети выросли здесь, в «Устричной раковине», как когда-то Джозеф. И, в какой-то мере, я сама. Наша троица – я, мой брат Томми и Джозеф – была неразлучна. Мы то и дело забегали в гостиницу через сетчатую москитную дверь, а мать Джозефа, размахивая фартуком и смеясь, выгоняла нас на крыльцо, чтобы мы не потревожили постояльцев. Спустя годы, которые пролетели незаметно, уже наши дети отмечали бронь номеров на исписанном календаре, подметали пол, помогали мне раскатывать тесто и вырезать на нем кружочки для печенья на завтрак. Потом подключились и внуки: провожали гостей в номера, снимали с веревки выгоревшие на солнце простыни, из садового шланга смывали песок со сложенных штабелями шезлонгов. В гостинице всегда было полно постояльцев; для меня череда сменяющихся лиц была подобна помехам на радио, белому шуму, под который мы жили своей жизнью. Даже сейчас, когда мы готовимся сообщить детям столь важную вещь, я не понимаю, как это все оставить. Тянет вернуться назад, вместе, и начать с самого начала.
– Нелегко вам говорить… Даже не знаю, как лучше… – запинаясь, произносит Джозеф, еще крепче сжимая мою руку.
Джейн, наша старшая, пристально смотрит на меня. Не поймешь, о чем она думает. В детстве ее эмоций было не разглядеть из-за буйной копны спадавших на лицо волос. Сейчас копна приведена в подобающий для диктора новостей вид: выпрямлена и подстрижена по плечи. Длинные руки-ноги, вытянутая шея стали для Джейн преимуществом. Некогда нескладная девчушка теперь двигается с заученной грацией. Я избегаю ее взгляда, боясь, что мое лицо выдаст меня, расскажет ей то, о чем я умолчала.
Томас, напряженно сжав губы, не сводит глаз с отца. У них практически одинаковое телосложение: оба ростом без малого шесть футов, с широкими плечами и узкими торсами, как у пловцов. Но в отличие от Джозефа, у которого только лет в шестьдесят появилась первая седина да на висках шевелюра слегка поредела, Томас начал седеть в молодости. Еще когда он выпускался из Нью-Йоркского университета, я заметила, что у него в волосах – там, где их не прикрывала академическая шапочка, – поблескивают серебряные нити. Томас был очень серьезным юношей и улыбался только для фотографий, даже в тот торжественный день. Сегодня он выглядит осунувшимся по сравнению с Рождеством – не знаю, вместе ли они с Энн готовят и ужинают или он в одиночку ест за письменным столом. Томас по-прежнему в брюках и рубашке, не стал переодеваться после напряженного рабочего дня, череды встреч с другими топ-менеджерами. Снял только пиджак, потому что невыносимо жарко и душно. Даже пот у него соблюдает дисциплину: испарина собралась у линии волос, и ни одна капелька не смеет стечь на лоб.
– Мама и я…
Джозеф балансирует на грани, глаза у него наполняются слезами. Я уже сомневаюсь, что он соберется с духом и скажет.
– Вы же знаете, как сильно мы друг друга любим и что всю жизнь мы вместе. И вас мы тоже очень любим… Поймите, мы просто не сможем жить один без другого…
Я почти готова вмешаться, взять удар на себя. Наши дети, наши малыши выросли. Когда-то они не могли без меня обойтись и в порывах любви хватали за ноги, забирались на колени. Потом они шли в школу, уезжали в другие города и жили своей жизнью, к которой мы не были причастны: заводили друзей, принимали решения, совершали ошибки, влюблялись, расставались; в их жилах течет наша кровь, но в потаенные уголки их душ мы не вхожи. И все это время мы с Джозефом, словно остров, оставались на месте, растерянные и озадаченные тем, как быстро мелькают года.
Он делает глубокий вдох, собирая волю в кулак.
– Мы не хотим оставлять последнюю главу нашей жизни на волю случая, не хотим жалкого, затянувшегося, мучительного для всех конца. Наверное, я повергну вас в шок – я сам в ужасе от того, что собираюсь вам сказать, и мы тоже не сразу свыклись с этой мыслью, – но, поверьте, лучше всего поступить именно так…
– И как же? Ну?.. – теряя терпение, спрашивает Томас.
– Через год, в следующем июне, мы планируем уйти из жизни, – срывающимся голосом договаривает Джозеф.
У Вайолет глаза лезут на лоб.
– Что?! Что вы планируете?!
– Мы не хотим, чтобы один из нас умер раньше. Не хотим жить друг без друга. У нас есть право самим решить, как закончится наша история.
Это объяснение звучит более мягко, чем прозвучала бы правда, но в голосе Джозефа боль: он изо всех сил старается облегчить бремя, которое мы сейчас возлагаем на плечи детей, и замаскировать истинные причины словами любви.
– Я не понял, – говорит Томас.
– О чем вы вообще? – бормочет Джейн и ставит свой напиток на стол, будто ей нужно поскорее освободить руки.
– Этот год станет для нас последним.
У меня возникает странное ощущение, когда я слышу эти слова со стороны, хотя некоторое время назад я сама сказала Джозефу то же самое: «Этот год станет для меня последним».
– Вы ведь шутите, да?
Джейн переводит взгляд с меня на отца и обратно, пытаясь понять, в чем соль шутки.
– Если бы, – отвечаю я.
– Ну объясните же! – умоляет Вайолет.
– Минутку…
Я пересаживаюсь к ним поближе, мостясь на краешке дивана.
Томас откидывается на подушки, подальше от меня.
– Да, объясните, будьте добры. А то нагнали жути.
– Мы с отцом стареем…
– Можно подумать, вам по сто лет! Господи, вам еще и восьмидесяти нет! – возмущается Джейн. – Сколько тебе исполняется, семьдесят шесть?
В это время в следующем году мне будет почти семьдесят семь, а Джозефу – семьдесят девять. С точностью до месяцев и дней высчитывать не стоит.
– А я и не говорила, что мы состарились. Я сказала «стареем». Дай мне объяснить.
Я держу эмоции под контролем, хотя все доводы, которые мы репетировали, застряли у меня на языке, а в горле пересохло от мысли о грядущих потерях, о том, чего мы лишаемся, от горя, которое мы зазываем в нашу тихую гавань.
Томас ерзает на месте, кипя от злости.
– Просто однажды мы дойдем до точки невозврата, когда один из нас перестанет узнавать другого, когда мы не сможем друг о друге позаботиться или вообще не вспомним, кто мы такие. И нет способа выяснить, когда настанет этот день, нет способа остановить время. Мы уже прожили дольше своих родителей, за исключением моей матери… Но вы помните, как мы с ней намучились за эти годы. Ни к чему такой ужас ни вам, ни нам.
– Есть специальные пансионаты для таких случаев! Есть нормальные, рациональные решения, – перебивает меня Джейн.
Я спешу продолжить:
– Нам не нужна такая жизнь. Ее нельзя назвать полноценной. Мы не хотим жить друг без друга.
– И в итоге вы надумали… – Томас складывает руки на груди.
– Мы надумали прожить последний год, – вступает в разговор Джозеф, – на полную катушку. Не медленно увядать и чахнуть, а оставить вам и внукам счастливые воспоминания, уйти на высокой ноте.
– Ой, вспомнили, что у вас есть внуки? – фыркает Джейн.
– Мы о них и не забывали, – выдавливаю я, еле сдерживая слезы. – Мы очень хорошо обдумали наше решение.
Томас выдыхает через нос, получается похоже на смешок.
– А мы? Как мы без вас?!
Всплеск эмоций Вайолет не встречает поддержки со стороны брата и сестры. Взгляд Джейн перемещается от меня к Джозефу и обратно, затем фокусируется на блюде с сыром, будто там спрятаны ответы на все вопросы. Я понимаю, что она осмысливает ситуацию, переваривает услышанное, сопоставляет наши слова с известными ей фактами и… не находит объяснения.
Пытаясь проявить хоть какое-то подобие силы и уверенности, Джозеф выдавливает из себя улыбку, которая получается ужасно грустной. Сердце у меня просто разрывается.
– Вы же знаете, как мы вас любим. Пусть этот год станет большим семейным праздником, который мы проведем вместе.
– Праздником? – скептически говорит Томас. – Ладно, у меня, конечно, к вам миллион вопросов, но главный такой: кто-то из вас смертельно болен?
Я мягко улыбаюсь.
– Мы все смертны, Томас.
– Очень смешно, ма.
– Серьезно, мам. Кто-то из вас заболел?
Джейн сейчас походит на застывшую в стойке гончую, которая навострила уши на шорох в траве. Я обещала себе ничего им не говорить. Во всяком случае, пока.
– Мама!
От настойчивости Джейн у меня покалывает в подмышках, свет вдруг кажется слишком ярким.
– Мама! – вторит ей Вайолет, чувствуя, что они напали на след.
После бесконечных обследований диагноз подтвердился, у моего упорного тайного врага теперь есть имя. Есть объяснение моему состоянию. Теперь я знаю, кто ворует у меня память, мешает организму нормально функционировать, заставляет забыть и саму себя, и тех, кого я люблю. В этом слове гнездится мой страх. Паркинсон. Лекарства, которые должны были помочь, не помогают. Болезнь быстро прогрессирует, врачи разводят руками: они такого не ожидали и не в состоянии объяснить. Я попала в ту невезучую треть пациентов, которой грозит скорая деменция, – этот кошмар мне знаком. В доме для престарелых, где находилась моя мать, пахло гнилью и хлоркой; мать кричала, швыряла вещи, не узнавала меня; в ее воспоминаниях были провалы длиной в десятилетия. Мой конец может быть еще хуже.
– Зачем вы нас обманываете? – обвиняет Джейн, будто приставляя мне нож к горлу.
– Мы не обманываем…
Я зажимаю дрожащие пальцы под коленями, ищу лазейку, не хочу раскрывать диагноз.
– Но и всю правду не говорите!
– Эвелин, скажи, они поймут… – сдается Джозеф.
– Что поймем? – Вайолет бросается к отцу.
– Джозеф…
– Они все равно узнают…
Плечи у него поникли под тяжестью несказанных слов; все силы он потратил на то, чтобы начать разговор.
– Мы ведь это обсуждали!
Я сопротивляюсь желанию утихомирить его, утащить в другую комнату.
– Что именно?
Взгляд Вайолет мечется между нами, она похожа на ребенка, который умоляет рассказать ему «страшный секрет».
– Я так и знала! – восклицает Джейн, воздевая руки.
– Невероятно, – бормочет Томас.
Он встает, подходит к камину и остается там стоять, облокотившись о каминную полку.
– Рас-ска-зы-вай! – Джейн выделяет каждый слог, будто проворачивая ключ в замочной скважине и открывая заветную дверь.
– Эвелин…
– Я не хотела…
– Вы же понимаете, что мы от вас не отстанем, – говорит Томас.
– Мама, что происходит? – В голосе Вайолет нотки страха.
– Вы с папой и так уже заявили, что намерены покончить жизнь самоубийством. А теперь хотите сообщить еще что-то более ужасное?! Что может быть хуже? – вопрошает Джейн.
Несмотря на абсурдность разговора или как раз из-за нее, мне хочется засмеяться. Я сдерживаюсь, и смех клокочет в горле будто рыдание.
– Будет хуже, если вы начнете со мной носиться как с хрустальной вазой.
Частичное признание, первая за сегодня правда, вырывается у меня против моей воли.
– Значит, ты собралась умирать, – заключает Джейн.
– Через год, – соглашаюсь я, отчаянно желая вернуться к тому, с чего мы начали: «В следующем июне. Это наш последний год».
– Полный трындец, – произносит Томас.
– Ма, слушай…
Слова Джейн – будто рука, протянутая из спасательной лодки. Она, как никто другой, знает, каково это – барахтаться в воде, приготовившись к худшему.
– Ты правда думала, что мы согласно покиваем и оставим все как есть?
Я выдыхаю, беру курс на смирение. «У вас вторая стадия». Шесть месяцев назад даже первая стадия казалась кошмаром. «Болезнь быстро прогрессирует. Обычно между стадиями проходят месяцы, годы, а у вас…» Сейчас я бы все отдала, чтобы вернуться на первую. Джозеф, конечно, прав. Забор, который я воздвигла вокруг своей болезни, слишком хлипок. Даже без моего согласия они разберут его на раз-два.
– У меня болезнь Паркинсона. Прогрессирует быстрее, чем предполагали врачи. Я хотела как можно дольше сохранять подобие нормальной жизни, но течение болезни…
Я показываю им руку – такой тремор не скроет и искусный игрок в покер.
– Ой, мамочка… – начинает Вайолет.
– Господи… – выдыхает Томас.
– О боже, мама! Ну как же так… Почему ты нам ничего не говорила? Послушай, у Майкла Джея Фокса ведь как раз Паркинсон, да? И он вполне себе нормально живет, снимается, о смерти вроде и не думает, – говорит Джейн.
– У всех по-разному. Мой лечащий врач сказал, что у меня редкий случай.
– Проконсультируемся у другого врача, – настаивает Томас. – Ты обращалась за вторым мнением?
– Вот поэтому я и не хотела вам говорить! Несколько лет меня обследовали вдоль и поперек, чтобы найти способ остановить болезнь. Увы, таковых нет. – Голос у меня срывается. – Не хочу торчать в больницах и поликлиниках, не хочу, чтобы вы носились в поисках какой-то волшебной таблетки. Все, так я решила. Никаких больше обсуждений моего диагноза.
– Надо было сказать. Возможно, у нас получилось бы помочь, – говорит Томас. – Это ведь не только тебя касается.
– Что мы можем сделать? – спрашивает Вайолет. – Должен быть какой-то выход.
– Так, подождите, – перебивает ее Джейн. – Мама, у тебя Паркинсон… Мамочка, милая, это ужасно, за что тебе эта напасть… Но… вы говорите, что вы оба хотите… Папа! А у тебя что?
– О господи! – Новая волна ужаса пробегает по лицу Вайолет. – Что с тобой, папа?!
Джозеф смущенно моргает.
– А что со мной?
– Вы сказали, что оба хотите покончить с жизнью, – поясняет Джейн; ее эмоции под контролем, она как доктор, изучающий историю болезни. – Что у тебя?
– У меня ничего.
– Ваш отец почему-то решил, что моя смерть становится и для него поводом умереть. Я буду вам очень благодарна, если вы все вместе его переубедите. У меня не получается.
– Эвелин, – предупреждающим тоном говорит Джозеф.
– Что-о-о? – Пораженный Томас трет лоб. – Вы оба сумасшедшие.
– Так ты здоров? – сухо уточняет Джейн.
– Насколько мне известно, да.
– И хочешь совершить самоубийство из-за того, что больна мама, верно?
– Я предпочел бы, чтобы мы оба остались живы, но она ясно дала понять, что это не вариант, – говорит Джозеф обиженно и резко.
Все, хлипкий забор рухнул, теперь не спрячешься, все карты на столе, нет смысла изворачиваться.
– Это что, какая-то извращенная проверка друг друга на слабо? – спрашивает Томас. – Вы блефуете?
– Я не блефую, – отвечаю я, уже желая повернуть время вспять, просто обнять детей и заверить их в том, что мы всегда будем рядом. Усилием воли я и себя саму заставила бы поверить в эту заманчивую ложь.
– Я тоже, – добавляет Джозеф.
Интересно, он доведет дело до конца? А я? Признаться в своих намерениях, выдержать гнев и боль детей (вызванные одними только нашими словами) – это одно. Но сделать?
– Я в замешательстве, – произносит Джейн.
– Па, я думал, ты более благоразумен. – Томас вызывающе смотрит на отца.
– Томас! – Я говорю твердо, но без резкости.
Мы ждали от него подобной реакции. Мы были готовы.
– Что? Что Томас? – усмехается он. – Елки-палки, да вы просто эгоисты! Как, по-вашему, Вайолет и Джейн должны преподнести это детям?
– Мы об этом подумали.
Только я хочу объяснить подробнее, как отвлекаюсь на свой тремор, который уже нет нужды скрывать. Джозеф снова крепко сжимает мои пальцы, и я благодарна ему за поддержку.
– Сильно сомневаюсь! – кричит наш сын. – Вы себя ведете как влюбленные подростки!
– Не ори! Я не могу сосредоточиться, – обрывает его Джейн, пользуясь статусом старшей сестры, – это круче, чем, как Томас, быть влиятельным финансистом.
Наша старшенькая… Трудно поверить: она, так и не побывав замужем, скоро сама может стать бабушкой: ее дочь Рейн с мужем пытаются зачать ребенка. Малыша, которого я, наверное, никогда не возьму на руки.
Эта еще не случившаяся, но уже мучительная потеря оставляет во мне незаживающую рану: я представляю Рейн в роддоме на кровати, с розовым младенцем на руках, рядом стул, на котором могла бы сидеть я; собралась родня, Рейн дает мне в руки своего малыша, моего правнука, однако меня там нет. Я никогда не увижу, как разворачивается новая жизнь, не почувствую, как крошечные пальчики обхватывают мои, не узнаю, как внучка постигает объединяющие нас секреты материнства. Как я держала своих детей, так и она будет держать своих, и я должна быть там, показать ей, дать ее усталым глазам отдых, сказать: «давай мне малыша», которого я люблю уже с тех пор, как полюбила ее, то есть еще до того, как мы встретились, и буду любить всю жизнь и во веки веков.
Томас поворачивается к другой сестре.
– Вайолет, как тебе это нравится?
Наша младшая меньше ростом, чем брат и сестра. Ей досталась моя миниатюрная фигура, а Томас и Джейн пошли в рослого Джозефа. Вайолет напоминает мне фарфоровую куколку (в детстве она любила с такими играть): волнистые волосы, пухлые губы, блестящие от слез глаза… Ее хрупкость прекрасна и осязаема.
– Я просто не могу себе этого представить, – тихо и неуверенно говорит Вайолет. – Только они не эгоисты. Это все ужасно, невыносимо, но в то же время как-то романтично, что ли.
Опустив голову и зажмурив глаза, Томас утыкается носом в сложенные лодочкой ладони.
– Ненормальная, – резюмирует он и поднимает взгляд на старшую сестру. – Джейн, ну хоть ты будь здесь голосом разума!
– У меня в голове это не укладывается, – отвечает она.
Джейн вертит в руках общипанную веточку винограда. Ковыряет ее, сдирает кожицу, добираясь до зелени междоузлия. Она не плачет, не злится. Просто пытается понять. Подобное решение кажется ей чуждым, непостижимым. Мысль о том, что можно кого-то любить столь сильно, приводит ее в ужас.
– Вы оба сошли с ума. – Томас, очень мрачный, качает головой.
Джозеф открывает было рот, чтобы объяснить, но я его опережаю, стараясь вернуть разговор в нужное русло.
– Конечно, вы расстроились, ничего удивительного.
Я говорю и тут же понимаю, что этих слов недостаточно, но в голове у меня туман, и я напрочь забыла заготовленное объяснение, которое, мы надеялись, их успокоит, утолит их печаль.
– По-твоему, мы просто расстроились? Совсем чуть-чуть, да? – Голос Томаса дрожит. – Ваша затея – безумие. Забудьте о ней.
Я продолжаю, чувствуя, что теряю силы:
– Вам нужно все осмыслить, это займет время. На данный момент мы просто хотим, чтобы вы знали. Все. Обсуждать тут нечего.
Джозеф кивает. Я чувствую на себе его взгляд. Он всегда улавливает малейшие изменения моего настроения и вскидывает брови, считывая с меня то, что я не в состоянии скрыть. У меня живот сводит от страха – события, что были гипотетическими еще вчера, закрутились в головоломную спираль. Таймер установлен, песочные часы перевернуты. Мне больше нечего дать, я иссякла. Решимость, которой я вроде набралась к сегодняшнему дню, улетучится, если дети продолжат наседать. Моя уверенность фальшива и разбивается вдребезги, когда я смотрю им в глаза. Джозеф, к счастью, как всегда знает, что мне нужно, – даже не надо просить.
– Хочется верить, что когда-то вы все поймете, ну а пока просто доверяйте нам и нашему решению.
Он отпускает мою руку и поднимается на ноги, давая понять, что разговор окончен.
– Нечего обсуждать, говорите? Надо просто вам доверять? – кипятится Томас.
Он взглядом ищет поддержки у сестер, но – по крайней мере, на данный момент – на поле боя он остался один. Вайолет совсем сникла, Джейн – сплошной лед.
– Опоздаешь на поезд, – мягко напоминает Джозеф.
Томас открывает-закрывает рот и упускает момент, когда еще можно было что-то возразить. В комнате повисает туман, как будто мы все видим одно и то же осознанное сновидение. Томас перекидывает пиджак через руку и направляется в прихожую. Джозеф – за ним, Джейн и Вайолет тоже поднимаются с дивана, и волшебный туман исчезает. Уже очень поздно, почти ночь. Вновь слышен шум бесконечно накатывающих на берег волн, до этого заглушаемый протестами наших детей. Я не обижаюсь, когда Томас уходит, не попрощавшись и не чмокнув меня в щеку. Мы понимали, что будет именно так. И все равно мне горько смотреть ему вслед. Джейн начинает собирать тарелки со стола, я машу ей, мол, не надо, но она не обращает на меня внимания и уносит их на кухню.
Вайолет опускается рядом со мной на диванчик, поджимая под себя ноги, как в детстве.
– Мама, я так переживаю! Господи, через что тебе пришлось пройти, каково тебе сейчас… Это ужасно. Жаль, что я не знала… Но, умоляю, не делай этого!
Вайолет страшно, страх накладывается на душевную боль, и во мне разрастается чувство вины. Как же им объяснить, что я вовсе не хочу умирать, но это единственный выход?
– Если бы все было так просто!
У меня по щекам катятся слезы. Я обнимаю дочь, пряча свои печали у нее в кудрях.
Джозеф на прощание говорит сыну:
– Понятно, что ты не одобряешь наше решение. Мы и не ждали. Но не пропадай, пожалуйста, Томас, хорошо?
Томас молча одаривает отца свирепым взглядом и, хлопнув москитной дверью, уходит.
– Имейте в виду, мы не договорили! – С этими словами Джейн хватает сумочку.
Пряча глаза, наскоро меня обнимает и спешит за братом. Джейн пообещала подбросить Томаса до вокзала – ему надо успеть на последний поезд до Нью-Йорка. Я переживаю: вдруг в таком взвинченном состоянии он не сразу найдет платформу и опоздает. Лучше бы, конечно, ему переночевать у нас, но он всегда возвращается в город до полуночи.
Джозеф провожает Вайолет к выходу, она берет его под руку и на секунду замирает у двери, словно запоминая гостиную перед тем, как она исчезнет. Вайолет живет по соседству и идет домой коротким путем, через сад. В этом крытом дранкой доме я выросла, его нам с Джозефом завещала моя мать. Интересно, когда Вайолет расскажет Коннору о нашем решении. Он хороший человек, любит нашу дочь, однако сам сроду не спросит, почему она без настроения.
Проводив Вайолет, Джозеф садится ко мне на диван. Хотя гостиная опустела, в ней витают отголоски произнесенных сегодня слов.
– Все прошло хорошо. – Его голос звучит напряженно, как будто после всех этих разговоров ему нужно откашляться. – Нам все равно надо было им сказать.
На сердце у меня тяжело; я вспоминаю, как Джейн беспрестанно вертела в руках веточку винограда, как плакала Вайолет и как злился Томас. Мы с Джозефом до этого обсуждали, рассказывать ли им вообще, гуманно ли давать им время подготовиться, тем самым обрекая на год мучений. Но я знаю цену секретам, и это не тот, который я могла бы хранить.
– Такое тяжело принять. Со временем поймут.
– Надеюсь, что ты права, – с нотками сомнения говорит Джозеф.
– Слушай, а ты быстренько меня слил.
Я вытираю щеки, не признаваясь, что наряду с гневом чувствую облегчение: теперь не нужно прятаться, придумывать оправдания, стесняться.
– Каюсь, дорогая. Но не ввести их в курс дела было как-то неправильно. Если ничего не объяснять, то получался театр абсурда.
– Я была не готова! – раздраженно бросаю я.
– А я, что ли, готов. – Внимание Джозефа останавливается на пустом диване, его собственная боль – как жертвоприношение вмятинам, оставленным детьми.
Мы сидим в тишине – не в той напряженной тишине, что была несколько мгновений назад, а в наполненной осознанием того, что мы вдвоем схватились за тяжелую ношу, что мы соучастники решений друг друга. Возможно, Джозеф делает ставку на то, что я передумаю, или на то, что этот разговор, мое убеждение унесутся вместе с моей угасающей памятью.
– Что теперь? – спрашиваю я.
– Теперь мы просто проводим предстоящий год вместе: ты, я, ребята с внуками. Пройдемся по следам нашей жизни, повспоминаем. Это все, чего я хочу.
– Так и знала, что ты это скажешь, – игриво поддеваю я Джозефа, предсказуемость которого словно отдающий горечью, но целительный бальзам.
– А что плохого в таком желании?
Моя игривость сходит на нет.
– Прекрасное желание. И все же… ты здоров. У тебя больше времени.
– Я слишком много дней провел без тебя.
Я прислоняюсь к нему, очень осторожно. Я в Бостоне, он в Европе – все кажется настолько далеким, будто происходило не с нами.
– Это было давно. С тех пор мы наверстали.
– Сколько бы мы ни были вместе, мне всегда мало.
В глазах мужа слезы, неумолимая действительность говорит нам о том, что год пролетит очень быстро.
– Мне тоже, – откликаюсь я.
Джозеф заключает меня в объятия.
– А ты чего хочешь? – шепчет он мне на ухо. – Ты же тоже об этом думаешь, я знаю. Представляешь себе, чем мы могли бы заняться.
– Прежде всего, я представляю, как ты передумаешь.
Я отстраняюсь и смотрю на него в упор красными от слез глазами. Впереди один-единственный год, и от неотвратимости происходящего меня бросает в дрожь. Было не так страшно, когда речь шла обо мне одной. Мне представлялось, что я просто уплыву, оставив легкую рябь на воде. Теперь в два раза тяжелее: на глубину, в неизвестность надо опуститься сразу двум камням.
– Прошу тебя, Эвелин! Сегодня и так несладко пришлось.
Я отступаю, наваливается усталость. Уступаю хотя бы на данный момент.
– Тогда ты знаешь ответ. Но, – качаю я головой, – это глупость несусветная, несбыточная. Не знаю как и вообще смогла бы я…
Я замолкаю, и он осторожно уточняет:
– Ты про оркестр?
Я смотрю в кабинет, где под светом ламп сияют два наших пианино. Глянцевый черный «Стейнвей», за который я сажусь редко. Этот образцовый инструмент я в двадцатых годах выпросила у отца, однако играть на нем под критическим взглядом матери было все равно что танцевать свинг где-нибудь в музее – так же неуместно, на грани безрассудства. Я предпочитаю «Болдуин», тот, что Джозеф купил с рук, из дерева теплого медового цвета, с пожелтевшими клавишами, банкеткой, под продавленным откидным сиденьем которой хранятся ноты. На этом пианино я научила играть Джейн и пыталась учить Томаса и Вайолет, хотя у них в итоге дело не пошло. На нем я давала уроки для начинающих и развлекала гостей: когда дети были маленькими, «Устричная раковина» была наполнена под завязку, и в гостиной проходили импровизированные концерты с музыкой, хохотом и танцами.
Самая большая мечта в моем списке – играть в Бостонском симфоническом оркестре. Всю жизнь я практиковалась, движимая этой мечтой, именно она заставляла мое сердце биться быстрее. Непрактичное, неправдоподобное стремление, которое расцвело во мне, когда я лелеяла надежду на другой путь; я так и не смогла его подавить, несмотря на разум, логику и траекторию моей жизни. Даже сейчас, когда я подошла к ее краю. Я не признаю, насколько несбыточной всегда была моя мечта, насколько смешной она стала сейчас. Моя идея кажется маленькой, эгоистичной в свете гнева на лицах моих детей. И все же потребность остается, пульсирует во мне, делается еще слышнее на фоне боя отсчитывающих мои дни часов.
Вместо всего этого я говорю:
– Нам нужно найти способ попрощаться.
В брызгах росы я бегу через луг к дому Томми и Эвелин, поблескивающему свежей кедровой черепицей под розовым утренним небом. Еще недавно их двор был густо засажен деревьями, под которыми ковром лежали листья, хвоя и липкие от живицы шишки. Теперь двор пуст – ураган с корнем вырвал все деревья. Луг – как будто мостик между мной и Эвелин. Зимой его засыпает снегом, манящим коварной белизной. Делаешь шаг и с чавканьем проваливаешься или буксуешь на ледяной корке. Осенью его заливает золотом, под ногами шуршит сухая трава. Весной луг выглядит неряшливо: снег превращается в грязную кашу, испещренную множеством следов. А потом наступают дни, как сегодня: неторопливо встает солнце, распускаются почки, грязь подсыхает, земля напитывается силой, после ливня слышна перекличка птиц. Цветы растут как сумасшедшие, закрашивая луг сплошным лиловым цветом.
Я уже приближаюсь к дому, когда оттуда, хлопнув дверью, вылетает Эвелин. Секундой позже появляется Томми.
– Эви, стой! Наорала, значит, на маму – и бежать?
– И что она мне теперь сделает? Отправит с глаз долой? – усмехается Эвелин, обернувшись к брату.
– Что тут у вас?
Томми, увидев меня, замедляет шаг. Эвелин несется по направлению к Бернард-бич.
– Пойми, ты сейчас сама ей на руку играешь! Она и так думает, что ты совсем совесть потеряла… – кричит Томми вслед сестре.
– Это она бессовестных не видела!
– …И что ты неблагодарная!
– А за что ее благодарить? – остановившись, удивленно говорит Эвелин. – Тоже мне счастье – два года реверансы разучивать! Я не собираюсь жить, как она. Вечно торчит дома и ждет папу с работы. Одно и то же каждый день!
Эвелин снова пускается бежать, напоследок крикнув:
– Нет уж, лучше умереть!
– О чем это она? – спрашиваю я.
– Мама отправляет Эви в Бостон к тете Мэйлин.
– Что-о-о?
Я останавливаюсь на полпути, а Томми вырывается вперед.
– Да, в конце лета. Мы сами обалдели.
Он машет рукой, пытаясь на бегу посвятить меня в детали этого странного плана.
– Ничего не понимаю. К тете Мэйлин?
– Ага.
Насколько я знаю, миссис Сондерс много лет не общалась с сестрой, и эту тетю Мэйлин никто из нас не видел. Она сбежала из дома в семнадцать лет – история весьма туманная и противоречивая, из разряда городских легенд. Известно, что тетя свободолюбива и сумасбродна… Что-то здесь не сходится.
– А почему ваша мама хочет отправить к ней Эвелин?
– Чтобы Эви научилась вести себя как леди. Тетя Мэйлин работает учительницей в каком-то модном пансионе для девчонок – школа миссис Мейвезер или что-то в этом роде. Туда просто так не поступишь, нужны связи.
Добегаем до Бернард-бич. Эвелин сидит на песке. Мы подходим к ней осторожно, без резких движений, словно к загнанному зверю, и садимся рядом. Она делает вид, что нас не замечает, а сама кипит от злости. Отточенным взмахом руки Томми бросает в воду плоский камешек, и тот летит, отскакивая от поверхности – раз, другой, третий.
– Эви, посмотри на ситуацию с другой стороны. Это шанс уехать из Стони-Брук, пожить в настоящем городе, познакомиться с новыми людьми. Приключение, понимаешь? Я бы все за это отдал.
– Поезжай тогда вместо меня, – бормочет она из-под спадающих на лицо волос.
Я не узнаю Эвелин: куда делась ее улыбка? Сидит со сжатыми губами, щеки в нежных веснушках побледнели.
– В школу, где куча девчонок? Еду немедленно!
Томми, ухмыляясь, толкает меня локтем.
Удивительно, как они похожи! Через несколько недель Эвелин исполнится пятнадцать, а Томми семнадцать. Дни рождения у них с разницей всего в два дня, но за близнецов их принимают вовсе не поэтому. Они оба, в отличие от меня, уверены в себе, знают себе цену – мне даже завидно, – а еще им присущ дух авантюризма, благодаря которому они (а за компанию и я) в равной степени как попадают в неприятности, так потом из них и выпутываются.
Они неразрывно связаны: брат и сестра, лучшие друзья. Каково это, мне не понять – я в семье единственный ребенок. Одиноким при этом я себя точно не чувствую: я влился в компанию Томми и Эвелин словно карта, которой не хватало у них в колоде.
Под предводительством Томми мы по тропинке, которую в полнолуние иногда затапливало, бегали к морю. К концу лета нашим задубелым пяткам уже были нипочем острые камни и обжигающий песок. Мы плавали к Капитанской скале (у нее была мощная подводная часть, а верх выступал из воды, предупреждая моряков, что надо держаться подальше) и на ощупь искали мидии, висевшие на ее скользких боках гроздьями, словно виноград. Набирали столько, что хватало на целое ведро, а затем плыли обратно, вскарабкивались на деревянный причал и лежали в изнеможении, обсыхая под полуденным солнцем. Разбив раковины голыми пятками, доставали оттуда склизкую мякоть, белую или ярко-оранжевую, а затем в качестве приманки крепили ее прищепками к бечевке и усаживались бок о бок, свесив ноги с причала. Опускали самодельные удочки в воду и ждали, когда клюнет краб. У меня нет воспоминаний о нашей первой встрече: ее как таковой, наверное, и не было, раз дома наших семей стояли рядом на протяжении многих поколений. Я и правда не знал, как это: жить без них. Пытаюсь представить, что следующие два года Эвелин будет далеко, но вижу только отпечаток на песке между нами, где ей самое место.
– Представляю, что там за девочки! Ужас ужасный.
Эвелин держит между колен веточку и выводит на песке небрежные круги.
– Да нормальные они будут, вот увидишь, – говорю я.
– А если они ужас ужасный, но при этом красивые, привози их сюда, ладно? – просит Томми.
Уже с улыбкой, Эвелин тыкает брата в плечо.
Мы проводим лето вместе, и она уезжает на целый год. У нас с Томми все по-прежнему: ходим в школу, делимся новостями с фронта и помогаем моим родителям восстанавливать гостиницу, поврежденную ураганом в тридцать восьмом.
Хотя ураган разразился два года назад, в памяти все свежо, мы до сих пор зализываем раны. В тот сентябрьский день, как и на протяжении всего лета, стояла душная жара. Мне было пятнадцать. Мы с Томми и Эвелин после школы бултыхались на волнах; мама снимала с веревки белье, потому что начался дождь. И тут вдруг налетела разгневанная стихия. Вместе с перепуганными гостями мы спрятались на чердаке и, вцепившись в тяжелые сундуки и друг в друга, сидели там за наглухо закрытыми ставнями в надежде защититься от штормового ветра и проливного дождя. Вышедшая из берегов вода ворвалась в двери и окна, переломала столетние клены, оборвала линии электропередач и отправила мебель в свободное плавание.
Из дома мы выползли мокрые, потрясенные – пришлось пробираться через высокую воду и грязь – и оценили масштаб последствий. Опоры деревянного причала раскололись, как зубочистки, прибрежные летние домики сбило со свай и утащило подальше от моря или превратило в груды обломков. Томми и Эвелин нашли меня возле перевернутой керамической ванны, и мы молча постояли рядом. Мама упала на колени в темную вздыбленную землю и, схватившись за обнажившиеся корни поваленной сосны, зарыдала. Отец обнимал ее за трясущиеся плечи.
Дом Сондерсов обрел свое привычное великолепие уже через несколько месяцев после урагана. Мистер Сондерс позвал своих рабочих, заплатил им, и, пока он был на работе, они отскоблили от плесени оштукатуренные стены, сняли ковры и провели другие восстановительные работы. Об урагане напоминал только голый двор, прежде засаженный взрослыми деревьями. Мы же с последствиями пока не справились; папа расстраивался, разглядывая за ужином пустые комнаты и грубо обтесанные стены. По просьбе Томми мистер Сондерс устроил моего отца на свой завод по производству судовых двигателей в Гротоне – работать на конвейере. Мама посменно дежурила в Красном Кресте на распределении гуманитарной помощи; на расчистке улиц трудились ребята из рузвельтовского Управления общественных работ.
Папа говорил, что это все временно, пока не накопим денег на ремонт «Устричной раковины». Но и сейчас, два года спустя, как только его тарелка с ужином пустеет, он спешит в гараж и работает до поздней ночи, собирая мебель из обрезков древесины. Мама ходит взад-вперед и наводит в гостинице (в которой, правда, нет постояльцев) порядок, обеспокоенно поглядывая на папу через окно: его силуэт вырисовывается в окошке гаража на фоне низко висящей голой лампочки. Иногда я вижу, как они обнимаются. Когда мама решает, что уже поздно, то пробегает к папе по мокрой от росы траве и, обхватив за то место, где должна быть талия, тащит его спать. Он упирается, потом уступает.
Хотя мы и занимаемся привычными делами, Стони-Брук какой-то не такой без Эвелин. Я хожу нервный, напряженный, будто силюсь что-то вспомнить, сам не знаю что. Все жду, что она появится, прижмется носом к окну или по дороге из школы будет ехать за нами на велосипеде. Понятно, что Томми без нее тяжело, но неожиданно и мне тоже очень ее не хватает.
– Помнишь, как в детстве Эвелин гонялась за близнецами Кэмпбелл с гигантским крабом-пауком?
Я вдруг замираю с занесенной над новыми оконными наличниками малярной кистью. После этих слов во мне что-то сжимается, душа не на месте. Я не могу выбросить ее из головы: вот Эвелин щеголяет в комбинезоне, доставшемся ей от Томми, вот она, запрокинув голову, хохочет, а вот стоит на коленях в солоноватом иле и голыми руками выуживает оттуда моллюсков.
Томми ноет:
– Будем надеяться, ради всеобщего блага, что в Бостоне нет крабов-пауков.
– А может, ее отправят домой пораньше? Ну типа выгонят за плохое поведение? – с деланой небрежностью спрашиваю я.
– Шутишь? Я очень удивлюсь, если она вообще вернется.
– В смысле?
– В Стони-Брук скукота. Если бы меня отправили в Бостон, я бы сроду не вернулся.
– Ты о чем? Она любит Стони-Брук.
Томми вытирает лоб рукой, оставляя на нем белую полоску краски.
– Любила. Потому что раньше нигде не была. Ты правда хочешь здесь прожить всю жизнь?
Этот вопрос никогда не приходил мне в голову. Я окидываю взглядом «Устричную раковину», построенную моими прадедом и прабабушкой в девятнадцатом веке. От плесени мы избавимся и сгнившие доски тоже заменим, а значит, гостиница снова откроется. Однажды я стану в ней хозяином и, как мои родители, как их родители, буду растить здесь своих детей. Четыре поколения Майерсов жили на берегу пролива Лонг-Айленд, мои дети станут пятым. Пять поколений бегают по тому же песку, учатся плавать в тех же волнах. Нет другого места, к которому бы столь прикипела моя душа, только это место мне родное, только здесь я чувствую себя дома.
– Меня Стони-Брук устраивает.
Ее невозможно не заметить, когда она выходит из поезда: сияющий маяк среди серого смога мужчин в пиджаках и шляпах. Но только когда она уже почти подходит к нам, я понимаю, что это Эвелин. Даже Томми застигнут врасплох. Вытягивая шею, он осматривает оживленный Нью-Лондонский вокзал Юнион-Стейшен в поисках знакомого лица, как вдруг чьи-то руки обвивают его шею. Мы ждали Эвелин. Но эта девушка – женщина! – которая, покачивая кожаным чемоданом и щедро раздавая прохожим улыбки, плывет через толпу, нам незнакома.
Платье цвета диких фиалок, что растут на лугу между нашими домами, плотно облегает изгибы тела. Волосы уложены на одну сторону и заколоты так, что подчеркивают глаза. Я раньше не замечал, что они у нее в зеленую крапинку. Эвелин теперь не просто миниатюрная, а стройная и женственная. На ногах у нее туфельки – начищенные, на каблуках, – хотя в каждом воспоминании я вижу ее босиком.
Вдалеке раздается гудок поезда, ранняя летняя жара обдает удушливой волной. В груди становится тесно, во рту пересыхает.
Томми держит ее за плечи на расстоянии вытянутой руки.
– Где же моя сестренка?
Вертит ее туда-сюда, делает вид, что заглядывает ей за спину.
– Куда делась Эвелин?
Томми всегда кажется мне выше, чем он есть на самом деле, – оживленными жестами и энергичным голосом он заполняет пространство, – но сейчас, когда она на каблуках, они почти одного роста. Эвелин хихикает, и уже от этого мне становится хорошо на душе. Она поворачивается ко мне и обхватывает за талию. От нее пахнет дивными неведомыми цветами.
– Как я рада тебя видеть, не представляешь!
Эвелин, сияя, хватает нас за руки, а брови у нее ползут вверх: значит, сейчас она расскажет что-то интересное.
– Вы упадете, когда узнаете, какой у меня был год!
Томми кивает.
– Понятия не имею, что там с тобой делали, Эви, тем не менее результат налицо. Мама грохнется в обморок.
Эвелин запрокидывает голову и хохочет. В груди у меня разливается тепло, будто туда прокрались солнечные лучи, рука горит в ее ладони. Она смотрит на меня, затем на свои туфли и ослабляет хватку.
– Не обольщайтесь. Я собиралась приехать в каком-нибудь неприглядном виде, но тогда ее разорвало бы от злости. Не хочется еще и от мамы получить на орехи. Мне школы хватило – тете Мэйлин не раз приходилось за меня заступаться. Мягко говоря, я не числилась у директрисы в любимчиках.
– Почему-то не удивлен, – хмыкает Томми.
– Что Мэйлин из себя представляет? – спрашиваю я. – Такая же, как про нее рассказывают?
– Да, вам надо с ней познакомиться. Она просто невероятная! Единственная, кто интересно преподает. Мы читаем, счастье-то какое, Фолкнера, Вулфа, сестер Бронте… – тут Эвелин ловит наши непонимающие взгляды. – Ага, до вас не доходит… Ладно, просто поверьте: она чудесная. Все девчонки ее обожают. Даже странно, что они с мамой сестры.
Томми наклоняет голову, готовый, как обычно, сгладить острые углы в отношениях Эвелин с матерью.
– Да нормальная у нас мама, Эви.
– Конечно, тебе легко говорить! Ты же ее золотой сыночек-ангелочек.
Какой бы жесткой ни была их мать по отношению к Эвелин, когда дело касается сына, ее железная броня дает трещину, она становится уступчивой и нежной.
– Да, я такой! – подмигивает Томми.
Эвелин качает головой, берет нас под руки и с преувеличенной вежливостью говорит:
– Ну что ж, не могли бы два прекрасных джентльмена проводить леди домой?
Томми приподнимает невидимый головной убор и берется за чемодан. Я смеюсь, почему-то более высоким голосом, чем обычно, и ужасно от этого смущаюсь. Я остро чувствую, какая у Эвелин нежная кожа на руке с внутренней стороны – там, где она касается моей. Эвелин расправляет плечи и выпячивает подбородок, демонстративно улыбаясь всем, кто проходит мимо.
В последующие ночи она мне снится: просто в фиолетовом платье, или на цветущем лугу, или обнаженной с цветами в волосах. Я не могу вспомнить ни дня, когда мы с Эвелин оставались бы наедине, но сейчас это все, чего я хочу. Мне нужно понять, насколько она изменилась. Посмотреть, осталось ли в ее жизни место для меня. Поразительно, как мало я ее знаю, хотя мы и росли столько лет вместе у одного моря.
Честно говоря, хорошо, что мы какое-то время провели порознь, и я увидел Эвелин по-новому. С другой стороны, как Томми отнесется к тому, что я воспылал чувствами к его сестре? Я краснею, вспоминая свои сны. Он мой лучший друг, он мне как брат. Вряд ли он обрадуется этим переменам и поймет мое желание смешить его младшую сестру или держать ее за руку.
Я не могу небрежно пригласить Эвелин на свидание, присвистнув ей вслед, как делает Томми, когда мы выбираемся в город. Девушки хохочут и, хотя и видят, что он просто заигрывает, все равно на него западают. Томми берет меня с собой, чтобы составить компанию подружке той девушки, на которую он положил глаз. Иногда такая подружка ко мне прижимается, мы целуемся, но сердце у меня никак не отзывается на прикосновение ее губ.
В общем, не знаю, что и думать. Это ведь Эвелин. Эвелин, которая вместе с нами барахталась в песке во время борцовских поединков, соперничала в дальности плевков и пригоршнями ела дикую ежевику, размазывая сок по подбородку. Эвелин, которая приставала ко мне, требуя покатать на спине, или до икоты смеялась над шутками Томми. Эвелин, которая теперь расправляет плечи, чтобы подчеркнуть изгибы тела под тканью платья. Эвелин, чей сладкий аромат меня околдовывает, от чьего прикосновения у меня подкашиваются колени. Эвелин, которая после летних каникул снова уедет в школу.
Сегодня у Томми выходной, и они оба заскакивают в гостиницу по пути на пляж и уговаривают меня на пару часов сбежать.
Томми бросает мне полосатое полотенце.
– Как в старые добрые времена, пока Эвелин не уехала и окончательно не превратилась в леди.
Я ухмыляюсь.
– Нам бы этого совсем не хотелось.
Эвелин смеется, и мой рот тоже растягивается в глупой улыбке.
По Сэндстоун-лейн она ведет нас к Бернард-бич. Поверх купальника на ней желтое хлопчатобумажное платье, и я представляю: вот она расстегивает пуговицы, вот она его снимает… Слава богу, никто не может прочитать мои мысли, которые меня самого удивляют, но мне вовсе не хочется их гнать от себя. Солнцезащитные очки скрывают ее глаза, и я задаюсь вопросом, какого они сейчас цвета, мне нужно знать точный оттенок голубого или зеленого.
Песок под ногами еще прохладный, потому что утро; впрочем, солнце уже припекает шею. Эвелин бросает очки на покрывало и мчится к воде. На ходу она скидывает платье; оно несколько секунд летит за ней, а потом тряпочкой падает на песок. Эвелин шлепает ногами по прибрежной пене, ойкая от холода, пробирается сквозь легкие волны дальше. Мы с Томми стягиваем с себя рубашки и кидаемся за ней. Я ныряю с головой, ледяная вода впивается в кожу, стучит в ушах, окружает меня со всех сторон, приглушая звуки. Выныриваю на поверхность; вокруг меня снова воздух, звуки чистые и резкие. Эвелин лежит на спине, из воды выглядывают розовые пальцы ног, высокая грудь вздымается, бледное лицо поблескивает, как раковина моллюска изнутри. Когда волны опускаются, мелькает белая полоска ее живота, словно кусочек луны, а потом волны снова его закрывают. Томми уже уплыл далеко, выбрасывая над волнами загорелые от работы на верфи руки. Я могу встать на дно, однако продолжаю бултыхаться, согреваясь рядом с Эвелин; наблюдаю, как она покачивается в слабом течении, а вода то наливается ей на живот, то стекает.
– Здорово, что ты приехала.
Я говорю тихо, да еще и уши у Эвелин наполовину в воде. Она не отвечает – наверное, не слышит. Потом вздыхает, но не от усталости или огорчения – это вздох счастливого человека, который просто не может сдержать эмоций.
Через секунду она эхом откликается:
– Здорово, что я приехала.
Она открывает глаза и смотрит на плывущие над нами бесконечные облака. Кожа у нее в мурашках от холода; еще не сезон, июньская вода не прогрелась, ей далеко даже до приятно прохладной июльской температуры, не говоря уж об августовской воде, полностью пригодной для купания. Полоска полупрозрачных красноватых водорослей проплывает мимо бедра Эвелин и возвращается с волной обратно, откуда пришла.
У меня вдруг само собой вырывается:
– Я по тебе скучал.
В тот же миг меня охватывает паника. Это прозвучало слишком дерзко – раньше мы так не разговаривали. Может, она вовсе не изменилась и не поймет меня. Или, наоборот, стала совсем другой. Наверное, не надо было ничего говорить, пусть бы и дальше качалась себе на волнах под облаками.
Эвелин меняет положение тела и теперь плещется рядом со мной.
– Слушай, Джозеф…
Она улыбается и склоняет голову набок, Томми тоже так делает, и при мысли о нем у меня внутри все сжимается от чувства вины.
– Только не говори мне, что из-за того, что я приехала домой в образе леди, ты вдруг собираешься вести себя как джентльмен.
– Ну то есть…
Я щурюсь, радуясь яркому солнечному свету: пусть думает, что я красный из-за солнца.
– Мы с Томми… Нам обоим тебя не хватало.
– Хмм… – Эвелин приподнимает брови. – Если бы я не знала тебя как облупленного, я бы подумала, что ты в меня влюбился.
Она замолкает и не сводит с меня глаз, в которых сегодня больше синевы. Я открываю рот, но не могу произнести ни слова. Она хохочет, перехватывая мой виноватый взгляд.
– Да ладно, шучу, расслабься! – говорит она и ныряет под воду.
Тут я вижу, что к нам приближается Томми, рассекая волны мощными, ровными взмахами. Доплыв до нас, он встает на ноги.
– Ничего так водичка, бодрит!
Он сильно трясет головой, чтобы вылить воду из ушей.
– Ну что, пойдем?
– Не-не-не! Ни за что! В воде так классно. Не буду выходить.
Эвелин дрыгает ногами, как русалка, попеременно сгибая и разгибая пальцы ног.
– Не то что в школе: сидишь за партой и учишь, какая вилка для какого блюда и как лучше встречать мужа после долгого рабочего дня.
– Муж? У тебя?!
Томми окатывает ее водой.
– Неужели вы и правда учите такую фигню?
– Увы.
Эвелин поднимает руки и закручивает мокрые волосы в узел на затылке.
– Ну а вообще тебе там что-нибудь нравится? Что-то полезное ведь есть? – спрашиваю я, стараясь, чтобы это прозвучало непринужденно.
Один локон выбивается из узла, и мне невыносимо хочется его потрогать.
– Выходных с Мэйлин мне точно будет не хватать. Мы везде-везде с ней ходили: и на стадион «Фенуэй», и в Музей изобразительных искусств… А, еще! Иногда она просто наугад выбирала число, и мы проезжали на троллейбусе именно столько остановок, потом выходили и шатались по округе. Она вообще бесстрашная.
– Ясно, что там гораздо интересней, чем здесь, – заключает Томми.
– Да ладно тебе. И здесь нормально, – возражаю я.
– А в самой школе по большей части было ужасно. Правила хорошего тона, шитье, стиль одежды… Фу, даже вспоминать тошно. Меня спасало пианино. Я много играла, и Мэйлин со мной индивидуально занималась. Вот это было замечательно.
Я всего несколько раз слышал, как она играет. В основном когда по вечерам сидел у них на крыльце и ждал Томми (если было сильно поздно, Эви не отпускали гулять). Я крайне редко к ним заходил, миссис Сондерс не очень-то жаловала нашу шумную компанию среди дорогих зеркал и чопорной мебели, но иногда, через приоткрытую дверь, я мельком ловил силуэт Эвелин в желтом свете лампы. Пожалуй, только видя Эвелин у инструмента, миссис Сондерс примирялась с существованием дочери. Пальцы Эвелин танцевали на клавишах, извлекая звуки из недр черного как смоль пианино. В эти моменты, с влажными после душа, тщательно причесанными волосами, сосредоточенная и элегантная, она казалась незнакомкой. Ее талант был очевиден даже для такого человека, как я: музыку мне доводилось слышать только тогда, когда отец включал какие-нибудь записи. Отец, дородный мужчина, любил покружиться с мамой в танце и среди гостей, и после, когда они оставались одни.
– Как-как? За-ме-ча-тель-но? Ох, Эвелин, что ж там с тобой сделали? – Томми закрывает лицо руками и качает головой.
– Послушай, там была куча всякой ерунды, которую я терпеть не могла. Однако… – она улыбается и делает паузу. – Люди относятся ко мне по-другому, когда я веду себя так, как учат в школе. Когда наряжаюсь и делаю прическу. Вроде бы это прежняя я, и в то же время… Ладно, неважно.
– Хочешь сказать, тебе нравится, как парни в городе на тебя глазеют?
Томми снова окатывает ее водой. У меня внутри все опускается при мысли о том, что другие ребята обращают на нее внимание. Она брызгается в ответ, попадает на нас обоих.
– Нет… ну, может быть… Когда ты ведешь себя определенным образом, люди относятся к тебе определенным образом. Вот и все. И это здорово.
Она стоит, зачерпывая воду в ладони и пропуская ее между пальцами.
Томми прищелкивает языком:
– Что ж, ты действительно взрослеешь, Эви. Такая прям вся мудрая, опытная. Я тобой горжусь, правда. Но теперь ты, наверное, не сможешь… ну, допустим, поплыть с нами наперегонки до Капитанской скалы? Не захочешь испортить новый образ.
Он приподнимает брови. Она в ответ поднимает свои и делает круглые глаза.
– Это вызов?
– Бросать вызов леди? Да как я могу…
Томми не успевает договорить – Эвелин ныряет, начиная гонку. Я ныряю следом, впереди мелькают ее ноги. Томми идет последним: он сначала посмеялся, а потом уже неторопливо двинул за нами. Хотя Томми неплохой пловец, у меня конечности длиннее, я быстрее. Я продвигаюсь вперед, отталкиваясь ногами, взмахивая руками, до меня долетают брызги от Эвелин. Теперь мы плывем параллельно – вместе, но на расстоянии; между нами летают электрические разряды. Мы одновременно подплываем к скользкой, покрытой водорослями скале. Я тянусь к ней, чтобы уцепиться, и натыкаюсь на руку Эвелин. Мы выныриваем, она отстраняется и, прерывисто дыша, убирает с глаз мокрые волосы. Губы у нее синие от холода.
Из головы не идут слова Томми, и у меня внутри все переворачивается. «Хочешь сказать, тебе нравится, как парни в городе на тебя глазеют?» В голову лезут всякие мысли. Лето закончится, и Эвелин уедет.
Мы по шею в воде, она колышется между нами, я облизываю соленые губы. Сердце колотится, кожа одновременно пылает и немеет. Я смотрю ей в глаза – глубокие как омут, распахнутые, серьезные, ждущие. Снова беру ее за руку, и на этот раз она не отстраняется.
На следующей неделе я приношу Эвелин цветы – дикие фиалки с луга между нашими домами. Лепестки у них фиолетовые с бело-золотой каймой. Стою на крыльце, стучусь. Вдруг меня окатывает волна смущения: как она отнесется к моему букету, тем более он такой скромный. Тут Эвелин открывает дверь, и от ее улыбки у меня сразу гора с плеч. Я протягиваю букетик – как подношение, объяснение, надежду.
– В том платье на вокзале… Ты была такая красивая… Оно цветом как фиалки, и я подумал, вдруг они тебе понравятся.
После этого я начал рвать фиалки и прятать их в разных местах, где Эвелин могла их случайно найти. В фиалках было зашифровано мое секретное послание: «я думаю о тебе», они вызывали у нее улыбку и напоминали обо мне. Я представлял, как она их находит везде, куда ни повернется: в банке на ступеньках крыльца, в карманах, на страницах любимой книжки.
Неделю за неделей мы тайком обменивались взглядами и прочими целомудренными знаками взаимной симпатии. Ее рука касалась моей, мое колено прижималось под столом к ее ноге, наши пальцы переплетались в темноте, и я не мог поверить, что она тоже этого хочет, от одной мысли меня бросало в дрожь. Реакцию Томми предсказать было сложно, поэтому мы хранили наш секрет, не рассказывая о нем даже друг другу, не желая облекать его в слова, не позволяя ему разойтись по свету.
Вроде лето только началось, и вдруг оно уже в полном разгаре: четвертого июля празднуем День независимости, а потом сразу дни рождения Томми и Эвелин. В этом году, когда им исполняется соответственно восемнадцать и шестнадцать, миссис Сондерс делает исключение и разрешает мне с ними поужинать. Мы едим жаркое из свинины с мягкой, разваристой картошкой, которую я разминаю вилкой, и маслянистый лимонный кекс.
Зажигая свечи, Томми прищелкивает языком:
– Даже в мой день рождения ты перетягиваешь внимание на себя!
Эвелин игриво его толкает.
– Ой, да ладно! Я вообще твой лучший подарочек.
Он улыбается, и они вместе задувают огоньки.
После этого мы направляемся на Бернард-бич любоваться заходом солнца. За причалом кто-то запускает фейерверки, видимо, оставшиеся со вчерашнего празднования Дня независимости, и они озаряют темнеющее небо красными и золотыми вспышками. Становится прохладнее, Эвелин обхватывает себя руками в попытке согреться, а я еле сдерживаюсь, чтобы не притянуть ее к себе. Был бы у меня с собой пиджак, я бы накинул ей на плечи, но даже этот жест вызвал бы подозрения у ее брата.
Томми встает, оставляя на покрывале между мной и Эвелин сморщенный отпечаток, и достает из заднего кармана отцовскую серебряную фляжку.
– Повеселимся?
Он делает большой глоток, вздрагивает и передает фляжку Эвелин.
Она подносит ее к носу и отшатывается.
– Фу, какой мерзкий запах!
– А ты не нюхай, а пей! На, Джозеф.
Он забирает у нее виски и протягивает мне. Я делаю небольшой глоток.
Томми прикуривает зажатую в губах сигарету.
– Да ладно, Эви, тебе уже шестнадцать! Только не говори мне, что леди не пьют.
Она перебирает ногами, то засовывая ступни в прохладный песок, то вытаскивая наружу.
– Слушай, ну что ты заладил «леди, леди»! Хватит! Я такая же, как и была.
– Неа, совсем не такая! – подначивает он, забирая у меня фляжку.
Под вспышкой римской свечи я замечаю у него на лице жесткое выражение.
– Так ведь, Джо?
Эвелин напрягается.
– Эвелин как Эвелин, – пожимаю я плечами. Мой голос дрожит, и я не поднимаю глаз.
Томми снова делает большой глоток и затягивается сигаретой, получая удовольствие от неловкой тишины. Потом качает головой.
– Слушайте, ребята. Я же не против. Вы просто расскажите мне, и все.
– Эй, тормози, а?
Я указываю на фляжку.
– Я не закончил! Ты знаешь, Джо, ты мой лучший друг, и, если ты хочешь встречаться с моей сестрой, я не против. Но ты мог бы прийти ко мне и поговорить по-мужски, а не ныкаться по углам и не целоваться в темноте!
Томми на нас не смотрит. Он, кажется, и не злится. Судя по голосу, он расстроен и разочарован.
– Мы не целовались! – взвизгивает Эвелин.
Звук похож на свист велосипедной шины, из которой выходит воздух. Да, мы не целовались. Чисто технически. Но это ни о чем не говорит.
Повисает пауза, наполненная треском изумрудных фейерверков и ровным плеском волн. Силуэт Эвелин вырисовывается в лунном свете. Интересно, о чем она думает, каких слов и поступков от меня ждет. Томми бросает на песок полупустую пачку «Лаки страйк». Несмотря на прохладный ветерок, который шевелит волоски на руках, тело у меня горит от предъявленных обвинений. Все по делу, все так. А мы-то были уверены, что со стороны ничего не заметно. Конечно, он все понял. Я дурак. Предатель и дурак.
Делаю глубокий вдох.
– Я хотел сказать тебе, честно, но не знал, как ты отреагируешь. Вдруг возненавидишь или распсихуешься. Или запретишь с ней встречаться. Я собирался… Просто ждал подходящего момента… – Я замолкаю, оправданий больше не находится.
– С чего я буду запрещать? – Томми смеется, и даже в полумраке я вижу, как его недовольство перерождается в гнев. – Я что, ее отец?
От смущения я хриплю и запинаюсь.
– Ну не знаю… Ты мой лучший друг. Я хотел проявить уважение.
Томми тычет себя пальцем в грудь.
– Если уважаешь, расскажи все честно. Не ныкайся по углам. Знаете, как по-дурацки я себя рядом с вами чувствовал? – Он обводит рукой пляж. – Думаете, я ничего не понимал?
Тут с деланой непринужденностью встревает Эвелин:
– Да ты вечно глазел на проходящих девушек. Честно говоря, сроду бы не подумала, что ты заметишь.
Со смешком она накручивает на палец прядь волос – этот нервный жест, несмотря на неловкость ситуации, заставляет меня трепетать от желания. Пути назад нет, я не отступлю. Я раскрываю перед ним ладони, сдаваясь.
– Прости, брат, прости.
Томми долго-предолго молчит, а потом издает громкий драматический вздох.
– Прощаю. Ты классный чувак, Джо. Мы, наверное, оба сошли с ума: ты хочешь встречаться с Эви, а я на это соглашаюсь. Пойми, я просто хочу, чтобы вы не скрывали. Так-то я не против, – он делает паузу и пристально смотрит мне в глаза, – при условии, что ты на ней женишься.
Эвелин замирает, у меня отвисает челюсть. Я начинаю заикаться.
– М-м-мы пока даже не говорили…
– О боже, я шучу! – Томми смеется, запрокидывая голову. – Черт, вы какие-то напряженные. Выпей, а? Сразу расслабишься.
Мы оба смеемся, смех приносит облегчение. Как будто выходишь из гавани, приготовившись к шторму, и вдруг видишь солнце.
Томми поднимает тайком взятую у отца фляжку и произносит тост:
– За Джозефа и Эвелин, живите долго и счастливо и вечно любите друг друга!
Он улыбается и отхлебывает виски. Мы передаем фляжку по кругу, делая обжигающие глотки. Голова идет кругом, мы глупеем, а потом становимся легкими и свободными. Ночное небо кажется таким размытым, что звезды совсем не различить.
