Искусство видеть - Джон Бергер - E-Book

Искусство видеть E-Book

Джон Бергер

0,0
5,99 €

oder
-100%
Sammeln Sie Punkte in unserem Gutscheinprogramm und kaufen Sie E-Books und Hörbücher mit bis zu 100% Rabatt.
Mehr erfahren.
Beschreibung

"Искусство видеть" Джона Бергера – это одна из самых обсуждаемых и влиятельных книг об искусстве, когда либо изданных в мире. Она написана по мотивам знаменитого фильма BBC и впервые была опубликована вслед за его премьерным показом в 1972 году. В том же году критик Sunday Times писал: "Бергер не просто открывает нам глаза на то, как мы видим произведения изобразительного искусства, он почти наверняка изменит само восприятие искусства зрителем". Спустя сорок с лишним лет, можно с уверенностью утверждать: пророчество сбылось.

Das E-Book können Sie in Legimi-Apps oder einer beliebigen App lesen, die das folgende Format unterstützen:

EPUB
Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.



Джон Бергер Искусство видеть

© Penguin Books Ltd., 1972

© Издательство «Клаудберри», 2012

Эту книгу мы сделали впятером. Точкой отсчета для нее послужили некоторые идеи, сформулированные в телевизионном сериале «Искусство видеть» (в оригинале — Ways of Seeing). Мы попытались расширить и развить их. Идеи эти повлияли не только на то, что именно мы здесь говорим, но и на то, как мы пытаемся сказать это. Форма изложения отражает наш замысел в не меньшей степени, чем приводимые нами аргументы.

Книга состоит из семи пронумерованных эссе. Их можно читать в любом порядке. Четыре из них используют и слова, и изображения, три — только изображения. Эти чисто визуальные эссе (о способах видеть женщину и о некоторых противоречивых аспектах традиции масляной живописи) призваны поднять не меньше вопросов, чем эссе словесные. Иногда в визуальных эссе не дается никакой информации о воспроизведенных там картинах, поскольку мы решили, что такая информация будет отвлекать от поставленных вопросов. Эти сведения можно найти в списке репродукций, приведенном в конце книги.

В собранных здесь эссе рассматриваются лишь отдельные аспекты избранных тем, причем в первую очередь те, что стали особенно актуальными для современного исторического сознания. Главной нашей задачей было начать задавать вопросы.

1

Зрение первично по отношению к речи. Ребенок уже видит и понимает, хотя еще не умеет говорить.

Но зрение первично и в ином смысле. Понимание нашего места в окружающем мире формируется именно благодаря зрению; мы объясняем мир словами, но слова ничего не могут поделать с тем фактом, что мы этим миром окружены. Отношения между тем, что мы видим, и тем, что мы знаем, остаются зыбкими. Каждый вечер мы видим, как садится Солнце. Мы знаем, что это вертится Земля. Однако знание, объяснение все-таки не вполне вяжутся с увиденным. Художник-сюрреалист Магритт сыграл на этом несоответствии между словом и образом в своей картине «Ключ к грезам».

Ключ к грезам. Ренемагритт. 1898–1967

То, что мы знаем или во что верим, влияет на то, как мы видим окружающие нас вещи. К примеру, в Средние века, когда люди верили в реальное существование Ада, горящий огонь значил для них нечто отличное от того, что он значит для нас. И, тем не менее, их представление об Аде многим обязано зрелищу всепоглощающего огня и виду остающегося после него пепла, а также боли от полученных ожогов.

Когда человек влюблен, образ любимого обладает тем совершенством, полноту которого не измеришь ни словами, ни объятиями, — его на какое-то время может вместить только любовное соитие.

Однако это видение, приходящее раньше слов и не поддающееся вполне словесному определению, не есть лишь автоматическое реагирование на раздражители. (Так можно поставить вопрос, только если рассматривать совсем крохотную часть процесса, имеющую отношение к сетчатке глаза.) Мы видим только то, на что мы смотрим. А смотреть — это совершать выбор. В результате сделанного выбора то, что мы видим, делается доступным нам (однако вовсе не обязательно физически доступным). Дотронуться до чего бы то ни было означает вступить с этим предметом в некоторые отношения. (Закрыв глаза, пройдитесь по комнате и обратите внимание, насколько осязание похоже на зрение, но только статичное, ограниченное.) Мы никогда не смотрим просто на одну вещь, мы смотрим на отношения между вещами и нами. Наше зрение все время активно, оно подвижно, оно удерживает вещи в пространстве вокруг себя, оно утверждает все то, что существует для нас таких, какие мы есть.

Вскоре после того как мы начинаем видеть, мы понимаем, что и нас можно увидеть. Этот чужой взгляд соединяется с нашим собственным взглядом, чтобы наша принадлежность к видимому миру стала вполне бесспорной.

Если мы осознаем, что можем видеть тот холм вдалеке, то неизбежно предполагаем, что и нас можно увидеть с того холма. Взаимность зрения более глубинна, чем взаимность словесного диалога. И нередко диалог — это попытка вербализовать наше видение, попытка объяснить, как (метафорически и буквально) «ты видишь вещи», попытка выяснить, как «он видит вещи».

Все изображения (в том смысле, в котором мы используем это слово в нашей книге) созданы человеком.

Изображение — это воссозданное видение. Это явление (или множество явлений), изъятое из пространства и времени, где оно впервые явилось, и сохраненное — на несколько мгновений или на несколько веков. Всякое изображение воплощает в себе некоторый способ видеть. Даже фотография. Поскольку фотография, вопреки распространенному мнению, не есть автоматическая фиксация. Всякий раз, смотря на фотографию, мы помним (пусть хотя бы краем сознания) о фотографе, выбравшем именно этот предмет и перспективу из бесконечности других возможных предметов и перспектив. Это применимо даже к самому случайному семейному снимку. То, как фотограф видит мир, отражается в выборе объектов съемки. То, как художник видит мир, можно понять по тем следам, которые он оставляет на холсте или на бумаге. И хотя всякое изображение воплощает в себе определенный способ видения, наше восприятие и оценка в свою очередь зависят от нашего собственного способа видеть. (Так, например, Шейла может находиться в компании двадцати человек, но мы, по собственным субъективным причинам, не сводим глаз именно с нее.)

Сперва изображения создавались для того, чтобы воссоздать образ чего-то отсутствующего. Постепенно стало очевидно, что изображение может пережить то, что оно изображает, и продемонстрировать, как что-то выглядело (или кто-то выглядел) когда-то прежде, а следовательно, как изображенное виделось тогда другими людьми. Позднее было осознано, что картина фиксирует в том числе и специфическую точку зрения ее создателя. Картина стала свидетельством того, как А видел Б. Это было результатом возрастающего осознания личности, сопровождавшего возрастающее понимание истории. Будет легкомысленно пытаться точно датировать это последнее изменение. Но, вне всякого сомнения, такого рода осознание в Европе происходило с начала эпохи Возрождения.

Никакие другие реликвии и тексты не способны предоставить нам столь непосредственное свидетельство о мире, окружавшем людей в иные времена. В этом аспекте картины точнее и богаче литературы. Это не значит, что мы отрицаем экспрессивность и художественную силу искусства, толкуя его как исключительно документальное свидетельство; чем более образным и художественным является произведение, тем глубже оно позволяет нам разделить опыт, полученный автором от увиденного.

Однако, когда изображение подается как произведение искусства, на его восприятие влияют наши благоприобретенные представления об искусстве — представления, касающиеся:

КРАСОТЫ

ПРАВДЫ

ГЕНИАЛЬНОСТИ

ЦИВИЛИЗОВАННОСТИ

ФОРМЫ

ОБЩЕСТВЕННОГО ПОЛОЖЕНИЯ

ВКУСА и т. д.

 

Многие из этих представлений уже не имеют никакого отношения к миру, каков он есть. (Мир, каков он есть, — это не просто факт реальности, он включает еще и сознание.) Не соответствуя правде настоящего, эти предубеждения влияют на представления о прошлом. Искажают его, вместо того чтобы прояснять. Прошлое отнюдь не ждет где-то там, когда же его откроют, признают таким, какое оно есть. История — это всегда отношения между настоящим и его прошлым. Следовательно, страхи настоящего ведут к искажению прошлого. Прошлое нужно не для того, чтобы в нем жить, прошлое — это колодец, из которого мы черпаем воду, чтобы действовать в настоящем. Искажение прошлого культуры влечет за собой двойную потерю. Произведения искусства становятся слишком далекими от нас. И прошлое предоставляет нам все меньше выводов, которые мы могли бы реализовать в действии.

Когда мы «видим» пейзаж, мы помещаем себя в него. Если бы мы «увидели» произведение искусства прошлого, мы бы поместили себя в историю. Если нам не дают его увидеть, у нас отнимают ту историю, которая нам принадлежит. Кому это выгодно? В конечном счете смысловая нагрузка искусства искажается, потому что привилегированное меньшинство стремится создать историю, которая оправдала бы их роль правящего класса (а в современных понятиях такое оправдание уже совершенно невозможно). Именно поэтому искажение неизбежно.

Давайте рассмотрим типичный пример такого рода искажения. Недавно была опубликована двухтомная монография о Франсе Хальсе.[1] На текущий момент это самая авторитетная работа о данном художнике. Как узкоспециальная книга по искусствоведению она не лучше и не хуже любой другой.

Регенты приюта для престарелых. Хальс. 1580–1666

Регентши приюта для престарелых. Хальс. 1580–1666

Две последние крупные картины Хальса изображают попечителей и попечительниц богадельни для престарелых бедняков в средневековом голландском городе Харлем. Это были заказные портреты. Хальсу было уже за восемьдесят, и жил он в нищете. Большую часть своей жизни он прожил в долгах. Зимой 1664‑го, в тот год, когда он начал писать эти картины, он получил в качестве благотворительной помощи три телеги торфа, иначе он умер бы от холода. А те, кто теперь позировал ему, как раз и распределяли такую благотворительную помощь.

Автор отмечает данные факты, а потом говорит, что было бы некорректно усматривать в этих картинах какую бы то ни было критику в адрес изображенных на них людей. Нет никаких свидетельств, пишет он, тому, что Хальс был обозлен и обижен, когда писал их. Между тем автор считает эти картины выдающимися произведениями искусства и объясняет почему. Вот что он пишет о «Регентшах»:

 

«Портреты всех этих женщин говорят нам о человеческой природе с равной внятностью. Все они одинаково четко выступают на крайне темном фоне, в то же время они связаны между собой очень жесткой ритмической организацией картины и дополнительной диагональю, созданной их головами и руками. Тонкие модуляции глубокого, насыщенного черного вносят свой вклад в гармоничное единство целого и создают незабываемый контраст с сильными белыми и живыми телесными тонами, отдельные мазки которых достигают предельной выразительности и силы» [Курсив наш].

 

Разумеется, композиционное единство картины во многом обеспечивает силу того впечатления, которое она производит. Вполне уместно анализировать композицию живописного полотна. Но тут о композиции пишется так, словно она сама по себе несет эмоциональный заряд. Такие понятия, как гармоничное единство, незабываемый контраст, достижение предельной выразительности и силы, переводят эмоцию, которую вызывает картина, из плоскости переживаемого опыта в плоскость безучастной «оценки произведения искусства». Все конфликты исчезают. Мы остаемся с неизменной «человеческой природой» и картиной, рассматриваемой как совершенный рукотворный объект.

Очень мало что известно о Хальсе и о регентах, сделавших ему этот заказ. Невозможно предоставить и косвенные свидетельства о том, каковы были их отношения. Но эти картины — тоже свидетельство: группа мужчин и группа женщин, как их видел другой человек, художник. Рассмотрите это свидетельство — и судите сами.

Историк искусства боится таких прямых суждений:

 

«Как и во многих других картинах Хальса, детальность и тонкость образов вводит нас в искушение и заставляет поверить, будто мы знаем индивидуальные особенности и даже привычки изображенных мужчин и женщин».

О каком, собственно, «искушении» он пишет? Это не что иное, как воздействие картин на нас, зрителей. Они воздействуют на нас, потому что мы принимаем то, как Хальс видит своих моделей. Мы принимаем его взгляд не просто так. Мы принимаем его в той мере, в которой он соответствует нашим наблюдениям над людьми (с их жестами и лицами) и общественными институтами. Это оказывается возможным, потому что мы по-прежнему живем в обществе со сходными социальными отношениями и моральными ценностями. И именно это придает картинам психологическую и социальную актуальность. Именно это (а не мастерство художника как «искусителя») убеждает нас в том, что мы действительно можем знать изображенных людей.

Автор продолжает:

«Над некоторыми критиками это искушение возымело полную власть. Так, например, утверждалось, будто регент со странным расфокусированным взглядом, в сдвинутой набок шляпе, едва прикрывающей его длинные, прилизанные волосы, изображен пьяным».

Автор полагает, что это клевета. Он уверяет, что в то время было модно носить шляпу набок. Он цитирует медицинское заключение, дабы доказать, что выражение лица регента могло быть результатом паралича лицевого нерва. Он настаивает, что регенты не приняли бы картину, если бы один из них был изображен на ней пьяным. На обсуждение любого из этих соображений можно потратить много страниц. (В XVII веке мужчины носили шляпы набекрень, чтобы выглядеть авантюристами и бонвиванами. А пьянство было вполне общепринятой практикой. И т. д.) Но эта дискуссия только дальше уведет нас от того единственного конфликта, который имеет значение и который автор стремится обойти.

Это конфликт между регентами и живописцем: первые смотрят на Хальса — одинокого, старого художника, растерявшего славу и живущего за счет общественной благотворительности; а он рассматривает их глазами нищего, который, тем не менее, должен пытаться быть объективным, то есть должен преодолеть свое видение мира, присущее ему как нищему. Вот в чем драма этих картин. Драма «незабываемого контраста».

Искажение вовсе не сводится к используемой терминологии. Искажение — это забалтывание того, что в противном случае было бы очевидным. Хальс был первым художником, изобразившим новые характеры и новые лица, созданные капитализмом. Он сделал в живописи то, что два столетия спустя Бальзак сделает в литературе. Однако автор нашей авторитетной работы, посвященной этим картинам, резюмирует достижения художника, отсылая к:

«решительной преданности Хальса его собственному видению мира, которое обогащает наше понимание людей и увеличивает наше благоговение перед все возрастающей мощью могущественных импульсов, давших ему возможность так близко показать нам жизненные силы бытия».

Это и есть искажение прошлого (которое, кстати, может иметь и псевдомарксисткий характер).

Чтобы его избежать, давайте рассмотрим те отношения, которые существуют сейчас между настоящим и прошлым (разумеется, в интересующем нас аспекте визуальных образов). Если мы сможем видеть настоящее достаточно ясно, то будем задавать правильные вопросы прошлому.

 

Сегодня мы видим искусство прошлого так, как никто никогда его не видел. Мы даже воспринимаем его иначе.

Эта разница может быть проиллюстрирована на примере того, как в разные времена понималась перспектива. Перспектива — условность, присущая только европейскому искусству и впервые возникшая в эпоху Раннего Возрождения, — центрирует все во взгляде зрителя. Это как луч маяка, только место света, идущего наружу, занимают образы, идущие внутрь. Образы эти принято было называть реальностью. Перспектива делает глаз центром видимого мира. Все сходится в глазу, как в исчезающей точке бесконечности. Видимый мир оказывается устроенным для зрителя, как когда-то Вселенная мыслилась устроенной для Бога.

Согласно условности перспективы визуальность не взаимна. Богу не нужно ставить себя ни в какие отношения с другими: он везде. Перспектива обладает внутренним противоречием: она структурирует все образы реальности так, чтобы они были адресованы только одному зрителю, но этот зритель, в отличие от Бога, может находиться только в одном месте в данный момент времени.

После изобретения камеры это противоречие постепенно стало очевидным.

Кадр из фильма «Человек с киноаппаратом». Д. Вертов

«Я — киноглаз. Я — глаз механический. Я — машина, показывающая вам мир таким, каким только я его смогу увидеть. Я освобождаю себя с сегодня навсегда от неподвижности человеческой. Я в непрерывном движении. Я приближаюсь и удаляюсь от предметов, я подлезаю под них, я влезаю на них, я двигаюсь рядом с мордой бегущей лошади, я врезаюсь на полном ходу в толпу, я бегу перед бегущими солдатами, я опрокидываюсь на спину, я поднимаюсь вместе с аэропланами, я падаю и взлетаю вместе с падающими и взлетающими телами. Вот я, аппарат, бросился по равнодействующей, лавируя среди хаоса движений, фиксируя движение с движения от самых сложных комбинаций.

‹…› освобожденный от временных и пространственных рамок, я сопоставляю любые точки вселенной, где бы я их ни зафиксировал. Мой путь — к созданию свежего восприятия мира. Вот я и расшифровываю по-новому неизвестный вам мир».[2]

Камера изолировала мгновенные образы и таким образом разрушила представление об их вневременной природе. Или, иными словами, камера показала, что идея проходящего времени неотделима от визуального опыта (это справедливо по отношению ко всему, кроме живописи). То, что ты видел, зависит от того, где ты был и когда. То, что ты видел, стало производной от твоего положения во времени и пространстве. Стало невозможным дальше считать, что все сходится в глазу, как в исчезающей точке бесконечности.

Я не хочу сказать, что до изобретения камеры люди верили, что каждый видит все. Но перспектива организовывала зримое пространство так, словно это на самом деле был идеал. Всякий рисунок или живописное полотно, использующее перспективу, говорит своему зрителю, что он — центр мира. Камера же — а особенно кинокамера — демонстрирует, что центра нет.

Изобретение камеры изменило способ видения мира. Видимое стало значить для нас нечто иное. Это мгновенно сказалось и на живописи.

Для импрессионистов видимый мир уже иной, он не ждет, когда же человек его рассмотрит. Напротив, видимое становится текучим и мимолетным. Для кубистов видимое — это уже не то, что может поймать один взгляд, но все множество возможных взглядов на изображаемый предмет или изображаемого человека.

Натюрморт с плетеным стулом. Пикассо. 1881–1973

Изобретение камеры изменило и способ видения картин, написанных задолго до того, как камера была изобретена. Первоначально картины были неотъемлемой частью здания, для которого они создавались. Зайдя в раннеренессансную церковь или часовню, можно почувствовать, что росписи на стенах изображают внутреннюю жизнь этого здания, что в совокупности они формируют его память — в такой степени они были частью этого здания, и только его.

Уникальность всякой картины была частью уникальности того места, где она висела. Иногда картина перевозилась с места на место. Но никогда ее нельзя было увидеть в двух местах одновременно. Когда камера воспроизводит изображение, она разрушает его уникальность. В результате меняется его значение. Или, вернее, значение умножается и разбивается на много значений.

Церковь святого Франциска в Ассизи

Яркая иллюстрация этому — то, что происходит, когда картину показывают по телевизору. Картина входит в дом каждого телезрителя. И вот она там, у него, в окружении его обоев, его мебели, его воспоминаний. Она входит в атмосферу его семьи. Она становится предметом для их разговора. Она приспосабливает свое значение к их значениям. В то же время она входит и в миллионы других домов и в каждом из них оказывается увиденной в разном контексте. Благодаря камере не зритель приходит к картине, а картина приходит к зрителю. В этом путешествии значение картины меняется.

Можно, конечно, доказывать, что все репродукции так или иначе искажают оригинал, а следовательно, исходное произведение в каком-то смысле остается уникальным. Возьмем репродукцию картины Леонардо да Винчи «Мадонна в скалах» [ «Мадонна в гроте»].

Увидев эту репродукцию, можно пойти в Национальную галерею, посмотреть на оригинал и выяснить, что же в репродукции оказалось утрачено. Или можно забыть о качестве репродукции и просто вспомнить, увидев оригинал, что это знаменитая картина, которую ты уже видел когда-то на репродукции. Но в любом случае уникальность оригинала теперь заключается в том, что это оригинал репродукции. Воспринимается как уникальное уже не то, что на картине изображено; ее основное значение обнаруживают теперь не в том, что она говорит, а в том, чем она является.

Мадонна в скалах. Леонардо да Винчи. 1452–1519. Лондонская Национальная Галерея