3,99 €
Буковски по праву считается мастером короткой формы, и его классический сборник «Истории обыкновенного безумия» — яркое тому подтверждение: доводя свое фирменное владение словом до невероятного совершенства, Буковски проводит своего лирического героя — бабника и пьяницу, явное альтер эго автора, — по всем кругам современного ада.
Das E-Book können Sie in Legimi-Apps oder einer beliebigen App lesen, die das folgende Format unterstützen:
Seitenzahl: 375
Veröffentlichungsjahr: 2024
Charles Bukowski
TALES OF ORDINARY MADNESS
Copyright © 1967, 1968, 1969, 1970, 1972, 1983 by Charles Bukowski
© 1967, 1968, 1969, 1970, 1972, 1983
© В. Коган, перевод на русский язык, 2016
© М. Немцов, перевод на русский язык, 2016
© Издание на русском языке, оформление
у Дюка была дочка, ее назвали Лалой, и ей исполнилось четыре. она была его первым ребенком, а иметь детей он всегда боялся, ведь дети когда-нибудь могли бы его убить, но теперь он сошел с ума, и она его восхищала, она знала все, о чем думал Дюк, от нее к нему, от него к ней протянулась ниточка.
Дюк с Лалой ходили по магазину, они непрерывно болтали, безостановочно. говорили они обо всем, она рассказывала ему обо всем, что знала, а знала она очень много, инстинктивно, а Дюк многого не знал, но то, что мог, ей рассказывал, и не зря. им было очень хорошо вдвоем.
– что это? – спросила она.
– это кокос.
– а внутри что?
– молоко и жвачка.
– а зачем они там?
– просто им хорошо там, и жвачке, и молоку, им хорошо внутри этой скорлупы. они говорят себе: «до чего же нам здесь хорошо!»
– почему же им там хорошо?
– там всем было бы хорошо. и мне тоже.
– нет, тебе вряд ли. изнутри, оттуда, ты не мог бы водить машину, ты не мог бы видеть меня изнутри. изнутри ты не мог бы есть яичницу с грудинкой.
– яичница с грудинкой – это еще не все.
– а что – все?
– не знаю, может, нутро солнца, только замороженное.
– НУТРО СОЛНЦА?.. ЗАМОРОЖЕННОЕ?
– ага.
– а каким будет нутро солнца, если его заморозить?
– ну, солнце считается огненным шаром. ученые вряд ли со мной согласятся, но, по-моему, оно будет выглядеть примерно так.
Дюк взял с полки плод авокадо.
– здорово!
– ага, вот это и есть авокадо: замороженное солнце. мы едим солнце, а потом ходим, и нам тепло.
– а в том пиве, что ты пьешь, тоже есть солнце?
– конечно.
– а во мне солнце есть?
– больше, чем в ком-либо еще.
– а внутри тебя солнце, по-моему, БОЛЬШОЕ-ПРЕБОЛЬШОЕ!
– спасибо, любовь моя.
они еще походили и сделали все покупки. Дюк ничего не выбирал. Лала наполняла корзину всем, чего ей хотелось. попадалось и кое-что несъедобное: воздушные шары, цветные карандаши, игрушечный пистолет, космонавт с парашютом, который раскрывался у него за спиной, если зашвырнуть его в небо. космонавт просто классный.
кассирша Лале не понравилась. она смерила кассиршу весьма серьезным неодобрительным взглядом. бедная женщина: все лицо изрыто и опустошено – она была ходячим фильмом ужасов и сама об этом даже не догадывалась.
– здравствуй, милочка, – сказала кассирша. Лала не ответила. Дюк на этом и не настаивал.
они заплатили и направились к машине.
– они берут наши деньги, – сказала Лала.
– да.
– а потом ты должен ночью ходить на работу и зарабатывать новые деньги. я не люблю, когда ты ночью уходишь. я хочу играть в маму. я буду мамой, а ты сыном.
– годится, я уже сын. ну, что скажешь, мама?
– годится, сынок, а ты машину водить умеешь?
– попробую.
потом они сели в машину, поехали. какой-то сукин сын задел Дюков дроссель, а когда они поворачивали налево, попытался их протаранить.
– сынок, почему люди хотят ударить нас своими машинами?
– это потому, что они несчастливы, мама, а несчастным людям нравится портить вещи.
– а счастливые люди бывают?
– есть много людей, которые притворяются счастливыми.
– зачем?
– просто им стыдно и страшно, но не хватает духу в этом признаться.
– а тебе страшно?
– у меня хватает духу признаться в этом только тебе – я так адски напуган, мама, что каждую минуту боюсь умереть.
– может, тебе нужна твоя бутылка, сынок?
– нужна, мама, но давай потерпим до дома.
они поехали дальше, на Норманди свернули направо. когда сворачиваете направо, им вас труднее ударить.
– ночью тебе опять на работу, сынок?
– да.
– почему ты работаешь по ночам?
– ночью темнее. люди меня не видят.
– почему ты не хочешь, чтобы люди тебя видели?
– если увидят, меня могут схватить и посадить в тюрьму.
– что такое тюрьма?
– всё – тюрьма.
– я – не тюрьма.
они поставили машину и внесли в дом продукты.
– мама! – сказала Лала. – мы привезли продукты! замороженные солнца, космонавтов, все-все-все!
мама (они ее называли «Мэг») – мама сказала:
– отлично.
потом Дюку:
– черт побери, жаль, что сегодня тебе нужно идти. у меня нехорошее предчувствие. не уходи, Дюк.
– это у тебя-то предчувствие? голубушка моя, у меня это предчувствие каждый раз. без него никогда не обходится. я должен идти. иначе нам крышка. малышка все подряд побросала в корзину, от икры до мясных консервов.
– боже мой, ты что, не можешь присмотреть за ребенком?
– я хочу, чтобы она была счастлива.
– она не будет счастлива, если ты угодишь в каталажку.
– слушай, Мэг, при моей профессии приходится учитывать и такую возможность. никуда не денешься. и не о чем тут говорить. я ведь уже оттянул один срок. и мне еще повезло куда больше, чем многим.
– а может, заняться честным трудом?
– у штамповочного пресса, детка, стоять не подарок. к тому же честного труда не бывает. все равно дело кончается смертью. а я уже ступил на собственную дорожку – я, можно сказать, дантист, удаляю обществу зубы. больше я ничего не умею. уже слишком поздно. а ты знаешь, как относятся к тем, кто сидел. знаешь, как с ними поступают, я тебе уже говорил, я…
– да знаю я, что ты говорил, но…
– но, но, но-о, но-о-о-о! – сказал Дюк. – дай мне договорить, черт тебя подери!
– договаривай.
– эти хуесосы-промышленники, что живут в Беверли-Хиллз и Малибу, паразитируют на рабах. эти парни специализируются на «перевоспитании» преступников, бывших заключенных. оттого и кажется, будто эта дерьмовая система условно-досрочного освобождения пахнет розами. это же надувательство, рабский труд. в советах по надзору за условно освобожденными это знают, они это знают, знаем и мы. экономим деньги для штата, работаем на чужого дядю. дерьмо. всё – дерьмо. всё. они заставляют тебя трудиться втрое больше обычного работяги, а сами обкрадывают всех и каждого в рамках закона – продают всякий хлам в десять, а то и в двадцать раз дороже фактической стоимости. но все в рамках закона, их закона.
– черт побери, я уже столько раз это слышала…
– и черт тебя побери, если ты СНОВА этого не услышишь! думаешь, я ничего не вижу, не чувствую? думаешь, мне не стоит об этом говорить? даже собственной жене? ты ведь, в конце концов, мне жена? мы ведь ебемся? живем-то мы вместе, верно?
– тебя-то наебали, это точно. а теперь ты плачешься.
– отъебись! я совершил ошибку, допустил техническую погрешность! я был молод и не разбирался в их дерьмовых трусливых законах…
– а теперь пытаешься оправдать собственную глупость!
– вот это здорово! мне это НРАВИТСЯ, женушка. да ты просто пизда. пизда. всего лишь пизден-ка на ступенях белого дома, настежь распахнутая, заразная…
– ребенок слушает, Дюк.
– прекрасно. я все-таки договорю. ты – пизда. ПЕРЕВОСПИТАНИЕ. ну и словечко, ну и кровопийцы эти хуесосы из Беверли-Хиллз. их жены слушают в Музыкальном центре Малера и занимаются благотворительностью, не облагаемой налогом. и при этом «Лос-Анджелес таймс» включает их в десятку лучших женщин года. а известно тебе, что с тобой делают их МУЖЬЯ? выматывают тебя на своем паршивом заводике, как собаку. урезают тебе зарплату, прикарманивают разницу, и попробуй возникни! кругом сплошь дерьмо, неужели никто не видит? неужели никто НЕ ВИДИТ?
– я…
– ЗАТКНИСЬ! Малер, Бетховен, СТРАВИНСКИЙ! заставляют тебя работать сверхурочно за гроши. то и дело, черт подери, подгоняют, пинки под твой исхлестанный зад так и сыплются. а стоит тебе проронить хоть СЛОВЕЧКО, как они тут же бросаются звонить инспектору по надзору: «сожалею, Дженсен, но я должен сказать, что ваш поднадзорный украл в кассе двадцать пять долларов. а мы ведь тоже начали было ему доверять».
– так какой же справедливости хочешь ты? господи, Дюк, прямо не знаю, что делать. тебе бы только пустословием заниматься. напьешься и твердишь мне, что Диллинджер был величайшим человеком на свете. откинешься в своем кресле-качалке, пьяный в стельку, и орешь что-то про Диллинджера. а я, между прочим, тоже живой человек. выслушай меня…
– да ебал я этого Диллинджера! он умер. справедливость? нет в Америке справедливости. существует только одна справедливость. спроси семью Кеннеди, спроси мертвых, да любого спроси!
Дюк встал с кресла-качалки, подошел к стенному шкафу, порылся под коробкой с елочными игрушками и достал пушку. сорок пятого калибра.
– вот она. это и есть единственная справедливость в Америке. это единственное, что понятно любому.
он помахал треклятой штуковиной.
Лала играла с космонавтом. парашют раскрывался плохо. все было ясно: надувательство. очередное надувательство. как и чайка с мертвенным взором. как шариковая авторучка. как Христос, пытающийся докричаться до Папы по оборванным проводам.
– слушай, – сказала Мэг, – убери эту дурацкую пушку. я устроюсь на работу. устроюсь, ладно?
– ТЫ устроишься на работу! который раз я уже это слышу? да ты только и умеешь, что ебаться почем зря да лежать на диване с журналами и набивать рот шоколадками.
– боже мой, вовсе не почем зря – я ЛЮБЛЮ тебя, Дюк, правда люблю.
он уже устал.
– ладно, отлично. тогда убери хотя бы продукты. и приготовь мне что-нибудь до ухода.
Дюк положил пушку обратно в шкаф. сел и закурил сигарету.
– Дюк, – спросила Лала, – как ты хочешь, чтобы я тебя называла, – Дюком или папой?
– как хочешь, любимая. как тебе больше нравится.
– а почему на кокосе волосы?
– о господи, откуда я знаю! а на яйцах у меня волосы почему?
пришла из кухни Мэг с банкой гороха.
– я не позволю тебе так разговаривать с моим ребенком.
– с твоим ребенком. да послушай, как она говорит! совсем как я. видишь эти глаза? чувствуешь эту душу? все как у меня. твой ребенок – только потому, что она вылезла из твоей щели и твою сиську сосала? она ничейный ребенок. разве что свой собственный.
– я требую, – сказала Мэг, – чтобы ты прекратил так разговаривать при ребенке!
– ты требуешь… требуешь…
– вот именно! – она поставила банку гороха на левую ладонь и медленно подняла. – требую.
– клянусь, если ты не уберешь с глаз моих эту банку, я, да поможет мне Бог, если он есть, ЗАПИХНУ ЕЕ ТЕБЕ В ЖОПУ НА ГЛУБИНУ, РАВНУЮ РАССТОЯНИЮ ОТ ДЕНВЕРА ДО АЛЬБУКЕРКЕ!
Мэг унесла горох на кухню. на кухне она и осталась.
Дюк подошел к шкафу, взял пальто и пушку. он поцеловал свою девочку на прощанье. она была приятней декабрьского загара, красивей шестерки белых коней, скачущих по низкому зеленеющему холму. такие мысли пришли ему в голову. они начали причинять ему боль. он поспешно улизнул. но дверь закрыл очень тихо.
Мэг вышла из кухни.
– Дюк ушел, – сказала малышка.
– знаю.
– я хочу спать, мама. почитай мне книжку.
они уселись рядышком на кушетку.
– мама, а Дюк вернется?
– конечно, никуда этот сукин сын не денется.
– что такое сукин сын?
– это Дюк. я люблю его.
– любишь сукина сына?
– ага, – рассмеялась Мэг. – ага. иди ко мне, красавица. на колени.
она крепко обняла малышку.
– ой, какая ты теплая, как горячая грудинка, горячие пончики!
– ничего я и не грудинка и не ПОНЧИКИ! САМА ТЫ грудинка и пончики!
– сегодня полнолуние. слишком, слишком светло. я боюсь, боюсь. господи, как я люблю этого парня, о боже…
Мэг порылась в картонной коробке и достала детскую книжку.
– мама, а почему на кокосе волосы?
– волосы на кокосе?
– да.
– слушай, я же кофе поставила. кажется, он сейчас выкипит. пойду выключу кофе.
Мэг ушла на кухню, а Лала осталась ждать на кушетке.
а Дюк стоял в это время у входа в винный магазин на углу Голливудского и Ломбарди и думал: что за черт что за черт что за черт.
что-то там было не так, что-то дурно попахивало. в глубине магазина вполне мог сидеть и смотреть в щелку какой-нибудь козел с люгером. именно так пристрелили Луи. разнесли его в клочья, точно глиняную утку в парке с аттракционами. убийство, дозволенное законом. весь ебучий мир потонул в дерьме дозволенных законом убийств.
что-то в магазинчике было не так. может, сегодня какой-нибудь маленький бар? притон гомиков? что-нибудь простенькое. чтоб хватило на квартплату за месяц.
я делаюсь слабовольным, подумал Дюк. того и гляди, не успеешь опомниться, как останется только сидеть да Шостаковича слушать.
он снова сел в свой черный «Форд-61».
и поехал на север. три квартала. четыре квартала. шесть кварталов. двенадцать кварталов в глубь ледяного мира. а Мэг сидела с малышкой на коленях и читала ей книжку, «Жизнь в лесу»…
«горностай со своим семейством, норка, пекан и куница – звери дикие, проворные, гибкие. между этими плотоядными животными идет непрерывная кровопролитная борьба за…»
потом маленькая красавица уснула, и наступило полнолуние.
в 1942-м я слушал в Филадельфии Брамса. у меня был маленький проигрыватель. это была брамсовская вторая часть. в то время я жил один. я не торопясь отхлебывал из бутылки портвейн и курил дешевую сигару. комнатка была небольшая и чистая. как говорится в подобных случаях, раздался стук в дверь. я решил, что кто-нибудь явился вручить мне Нобелевскую или Пулитцеровскую премию. два туповатых, деревенского вида громилы.
Буковски?
ага.
они показали мне бляху: ФБР.
пойдете с нами. лучше надеть пальто. это ненадолго.
я знать не знал, что я натворил. спрашивать я не стал. я рассудил, что в любом случае все пропало. один из них выключил Брамса. мы спустились вниз и вышли на улицу. в окнах торчали головы, как будто все были в курсе дела.
потом всегдашний женский голос: ага, вот и он, этот жуткий тип! попался наконец!
все дело в том, что с этими дамочками я не сплю.
я все пытался сообразить, что я такого натворил, и, кроме убийства, которое я вполне мог совершить по пьяни, в голову мне ничего не приходило, однако я не мог понять, при чем тут ФБР.
положите ладони на колени и не шевелите руками!
двое были на переднем сиденье и двое на заднем, вот я и решил, что моей жертвой наверняка стала некая важная птица.
по дороге я забылся и попытался почесать нос.
РУКУ НА МЕСТО!!
когда мы вошли в кабинет, один из агентов показал на ряд фотографий, занимавший все четыре стены.
видите эти снимки? строго спросил он.
я оглядел фотографии. они были вставлены в изящные рамки, но лица мне ни о чем не говорили.
да, снимки я вижу, сказал я.
это агенты ФБР, которые погибли при исполнении служебного долга.
я не знал, каких слов он от меня ждет, и поэтому не сказал ни слова.
меня привели в другой кабинет. за столом сидел человек.
ГДЕ ВАШ ДЯДЯ ДЖОН? заорал он, обращаясь ко мне.
что? переспросил я.
ГДЕ ВАШ ДЯДЯ ДЖОН?
что он хочет этим сказать, я не знал. сначала я решил, что он имеет в виду некое секретное оружие, которое я ношу с собой, дабы по пьяни убивать людей, нервишки у меня пошаливали, и все казалось чистейшим вздором.
я имею в виду ДЖОНА БУКОВСКИ!
а-а, он умер.
черт подери, НЕУДИВИТЕЛЬНО, что мы никак не можем его найти!
меня отвели вниз, в желто-оранжевую камеру. был субботний день. в окно камеры было видно, как прогуливаются люди. счастливчики! на другой стороне улицы был магазин грампластинок. до меня доносилась усиленная динамиком музыка. казалось, на свободе царит всеобщее веселье. я стоял, пытаясь сообразить, что я такого натворил. мне хотелось заплакать, но ничего не вышло. была лишь страшная досада. досадный страх, когда хуже чувствовать себя уже невозможно. думаю, вам это чувство знакомо. думаю, время от времени его испытывает каждый. но я, по-моему, испытываю его довольно часто, даже слишком часто.
тюрьма «Мойаменсинг» напоминала мне старый замок. двое больших деревянных ворот распахнулись, впустив меня внутрь. удивительно, что еще через ров с водой переходить не пришлось.
меня посадили к толстяку, который смахивал на дипломированного аудитора.
я Кортни Тейлор, главный враг общества, сообщил он мне.
за что попал? спросил он.
(я уже знал, так как по дороге спросил.)
уклонение от призыва.
двух вещей мы здесь на дух не переносим: уклонение от призыва и публичную демонстрацию непристойностей.
воровская честь, что ли? пускай страна крепнет и богатеет, дабы было чем поживиться.
и все-таки тех, кто уклоняется от призыва, мы не любим.
вообще-то я невиновен. я переехал и забыл дать призывной комиссии новый адрес. почту я известил. уже здесь, в городе, я получил из Сент-Луиса повестку на медкомиссию. я сообщил им, что не могу приехать в Сент-Луис и готов пройти комиссию здесь. а они пришили мне дело и упрятали сюда. одного не могу понять: если я хотел уклониться от призыва, зачем тогда я дал им свой адрес?
все вы невиновны. я-то знаю, что все ваши оправдания – чушь собачья.
я растянулся на койке.
подошел надзиратель.
А НУ, ПОДНИМАЙ СВОЮ ТУХЛУЮ ЗАДНИЦУ! прикрикнул он на меня.
я поднял свою тухлую, уклоняющуюся от призыва задницу.
хочешь покончить с собой? спросил меня Тейлор.
да, сказал я.
тогда отогни трубу, которая держит лампу на потолке. налей вон в то ведро воды и сунь туда ногу. выверни лампочку и сунь палец в патрон. тебя здесь сразу как не бывало.
я уставился на лампочку и долго на нее смотрел.
спасибо, Тейлор, твоя помощь неоценима.
свет погас, я лег, и за дело взялись они. клопы.
это еще что за чертовщина?! заорал я.
клопы, сказал Тейлор. у нас клопы.
готов спорить, у меня клопов больше, чем у тебя, сказал я.
спорим.
десять центов? десять центов.
я принялся ловить и убивать своих. трупы я складывал на деревянный столик.
наконец мы решили, что на первый раз хватит. мы поднесли клопов к двери камеры, где горел свет, и сосчитали их. у меня оказалось тринадцать. у него – восемнадцать, я дал ему десятицентовик. лишь впоследствии я выяснил, что своих клопов он разрывал пополам, а потом расплющивал. он оказался мошенником, профессиональным, сукин сын.
в прогулочном дворике мне везло в кости. я выигрывал и день ото дня богател. богател по-тюремному. я наживал пятнадцать – двадцать долларов в день. в кости играть не разрешалось, и охранники наводили на нас с вышек автоматы и орали: НЕМЕДЛЕННО ПРЕКРАТИТЬ! но нам всегда удавалось вновь вернуться к игре. кости пронес один тип, сидевший за демонстрацию непристойностей. этого демонстратора непристойностей я невзлюбил. вообще-то ни один из них мне не нравился, у всех у них были слаборазвитые подбородки, слезящиеся глаза, маленькие задницы, гнусные привычки. мужчины лишь на одну десятую. допускаю, что это не их вина, но глазеть на них мне не нравилось. этот тип подходил после каждой игры. тебе везет, ты все время выигрываешь, дай и мне хоть немного. я бросал в его лилейные ручонки несколько монеток, и он крадучись удалялся – елда свинячья ползучая, мечтающая показывать трехлетним девочкам член. это все, что я мог сделать, дабы сдержаться и не обломать ему рога, ведь за избиение кого бы то ни было сажали в одиночку, а в карцере тоскливо, но еще хуже сидеть на хлебе и воде. я повидал тех, кто оттуда выходил, требовалось не меньше месяца, прежде чем они вновь становились похожими на себя. но все мы были чудилами. и я был чудилой, я был чудилой. я был к нему слишком строг. когда я на него не смотрел, мне удавалось мыслить логично.
я был богат. когда выключали свет, приходил повар с тарелками еды, вкусной еды, причем в избытке: мороженое, торт, пирог, хороший кофе. Тейлор велел никогда не давать ему больше пятнадцати центов, этого, мол, хватит с лихвой. повар шепотом благодарил и спрашивал, приходить ли ему на следующий вечер.
сделай одолжение, говорил я.
это была пища, которую ел начальник тюрьмы, и начальник явно питался неплохо. все заключенные помирали с голоду, а мы с Тейлором разгуливали, точно две бабы на девятом месяце беременности.
это хороший повар, сказал Тейлор, он убил двоих. сначала прикончил одного, а потом вышел и тут же прикончил второго. теперь ему отсюда не выбраться, разве что сумеет сбежать. недавно ночью он набросился на одного морячка и отдрючил его в жопу. насквозь этого морячка пропорол. морячок неделю ходить не мог.
повар мне нравится, сказал я, по-моему, он славный малый.
он славный малый, согласился Тейлор.
мы то и дело жаловались надзирателю на клопов, а надзиратель орал нам:
ЧТО ЭТО, ПО-ВАШЕМУ? ГОСТИНИЦА? А КЛОПОВ ВЫ САМИ СЮДА ПРИНЕСЛИ!
что мы, разумеется, расценивали как оскорбление.
надзиратели были подлюгами, надзиратели были придурками, надзиратели были трусами. мне их было жаль.
в конце концов нас с Тейлором раскидали по разным камерам, а в нашей устроили дезинфекцию.
я встретился с Тейлором в прогулочном дворике.
меня угораздило попасть к одному малышу, сказал Тейлор, совсем зеленый юнец, совсем тупой, ничего не знает. страшное дело.
мне достался старик, который не говорил по-английски, он весь день сидел на параше и бубнил: ТАРА БУББА ЖРАТЬ, ТАРА БУББА СРАТЬ! он без конца твердил одно и то же. весь жизненный путь его был предначертан: жрать и срать. по-моему, он говорил об одном из мифических героев своей родной страны. может быть, о Тарасе Бульбе? не знаю. как только я впервые ушел на прогулку, старик распорол мою простыню и сделал из нее бельевую веревку; на ней он развесил свои носки и трусы, и когда я вошел, все потекло на меня. из камеры старик никогда не выходил, даже в душ. я слыхал, что он не совершил никакого преступления, а просто хотел там жить, и ему разрешили. доброе дело? я разозлился на него, потому что не люблю, когда кожу мне натирают шерстяные одеяла. у меня очень нежная кожа.
ну ты, старый разъебай, заорал я на него, одного человека я уже прикончил, а если будешь себя плохо вести, их станет двое!
а он знай себе сидел на параше, посмеивался надо мной и говорил: ТАРА БУББА ЖРАТЬ, БУББА СРА-АТЬ!
пришлось махнуть на него рукой. но зато мне никогда не приходилось мыть пол, его треклятое жилище было вечно сырым и отмытым. у нас была самая чистая камера в Америке. в мире. и еще он полюбил дополнительное питание по ночам, полюбил всей душой.
ФБР решило, что в умышленном уклонении от призыва я невиновен, и меня перевели в призывной медицинский центр, туда перевели многих из нас, я прошел общий осмотр, а потом предстал перед психиатром.
вы верите в войну? спросил он меня.
нет.
вы готовы идти на войну?
да.
(меня обуревала безумная идея подняться когда-нибудь из окопа и шагать вперед на орудийный огонь, пока меня не ухлопают.)
он долго не произносил ни слова и все писал что-то на листе бумаги. потом он поднял голову.
между прочим, в следующую среду мы собираем врачей, художников и писателей на вечеринку. хочу вас пригласить. придете?
нет.
ладно, сказал он, можете не ходить.
куда?
на войну.
я молча смотрел на него.
не думали, что мы поймем, верно?
не думал.
отдайте эту бумажку человеку за соседним столом.
идти пришлось долго. бумажка была сложена и пришпилена к моей карточке скрепкой. я приподнял краешек и заглянул: «…за бесстрастным лицом скрывает повышенную возбудимость…» ну и умора, подумал я, господи помилуй! это я-то – возбудимый!
так я и простился с «Мойаменсингом». так я и выиграл войну.
Убирать голубиное говно всегда заставляли новичков, а пока убираешь голубиное говно, голуби слетаются и вдобавок слегка засерают тебе волосы, лицо и одежду. Мыла нам не выдавали – только воду и щетку, и говно счищалось с трудом. Потом заключенных переводили в механическую мастерскую за три цента в час, но новичкам сперва приходилось отрабатывать на уборке голубиного говна.
Я был с Блейном, когда Блейна осенило. Он увидел в углу одного голубя, а птица не могла взлететь.
– Слушай, – сказал Блейн, – я знаю, эти птицы умеют друг с другом разговаривать. Давай кое-что внушим этой птахе, чтобы она передала остальным. Мы ее накажем и забросим вон на ту крышу, а она расскажет обо всем другим птицам.
– Годится, – сказал я.
Блейн подошел к птице и взял ее в руки. У него был маленький коричневый «Жиллетт». Он огляделся по сторонам. Все происходило в тенистом углу прогулочного дворика. День был жаркий, и там столпилось полно заключенных.
– Кто-нибудь хочет ассистировать мне во время операции, господа? – спросил Блейн.
Ответа не последовало.
Блейн принялся отрезать первую лапку. Сильные мужчины отвернулись. Я увидел, как один, а то и двое подносят ближайшую к птице руку к виску, отгораживаясь от этого зрелища.
– Что за чертовщина с вами творится, ребята? – прикрикнул я на них. – Нам надоело голубиное дерьмо в волосах и глазах! Мы накажем эту птичку так, что, когда зашвырнем ее обратно на крышу, она наверняка все другим птичкам расскажет: «Там внизу какие-то подлые распиздяи! Не приближайтесь к ним!» Этот голубь обязательно скажет другим голубям, чтобы те больше на нас не срали!
Блейн зашвырнул птицу на крышу. Я уже не помню, подействовало это или нет. Но помню, во время уборки моя щетка наткнулась на две голубиные лапки. Без приделанной к ним птицы они смотрелись очень странно. Я смел их вместе с говном.
Большинство камер было переполнено, и там иногда происходили расовые беспорядки. Однако охранники были садистами. Они перевели Блейна из моей камеры в камеру, битком набитую чернокожими. Войдя, Блейн услышал, как один черный говорит:
– Ага, вот и мой малолеток! Да, сэр, из этого сопляка я сделаю своего малолетка! Да чего уж там, всем по кусочку хватит! Давай, крошка, раздевайся, или тебе помочь?
Блейн разделся и вытянулся плашмя на полу. Он слышал, как они ходят вокруг.
– Боже! Да я такого большеглазого УРОДА отродясь не видывал, ну и очко!
– Что-то не стоит у меня, помоги, никак не выходит!
– Господи, она похожа на тухлый пончик!
Все отошли, и тогда Блейн встал и снова оделся. В прогулочном дворике он сказал мне:
– Мне повезло. Они могли меня в клочья разорвать!
– Благодари свою уродливую задницу, – сказал я.
Еще там был Сирз. Сирза запихнули в камеру к банде чернокожих, и он, оглядевшись, затеял драку с самым здоровенным из них. Тот укладывался спать. Сирз высоко подпрыгнул и обоими коленями опустился здоровяку на грудь. Они подрались. Сирз его отметелил. Остальные просто смотрели.
Казалось, Сирза вообще ничего не волнует. В прогулочном дворике он, мерно покачиваясь, сидел на корточках и дымил окурком. Он взглянул на одного чернокожего. Улыбнулся. Выпустил дым.
– Знаешь, откуда я? – спросил он чернокожего.
Чернокожий не ответил.
– Я из Ту-Риверса, Миссисипи. – Он затянулся, задержал дыхание, выдохнул, покачиваясь на корточках.
– Тебе бы там понравилось.
Потом он щелчком бросил окурок, встал, повернулся и зашагал через дворик…
Задирался Сирз и к белым. У Сирза были престранные волосы: они, грязно-рыжие, казались приклеенными к голове и стояли торчком. На щеке шрам от ножа, а глаза большие, очень большие.
Нед Линкольн выглядел лет на девятнадцать, хотя было ему двадцать два – с вечно разинутым ртом, горбатый, с бельмом, наполовину закрывавшим левый глаз. Сирз заприметил малыша во дворике в его первый тюремный день.
– ЭЙ, ТЫ! – окликнул он малыша. Малыш обернулся.
Сирз нацелил на него указующий перст.
– ТЫ! Я ТЕБЯ ЗАМОЧУ, ПРИЯТЕЛЬ! ЛУЧШЕ ГОТОВЬСЯ, ЗАВТРА Я ТЕБЯ ПРИХЛОПНУ! Я ТЕБЯ ЗАМОЧУ, ПРИЯТЕЛЬ!
Нед Линкольн так и остался стоять, почти ничего не поняв. Сирз, словно обо всем позабыв, разговорился с другим заключенным. Но мы-то знали, что он все помнит. Таков уж был его метод. Заявление свое он сделал, и точка.
В тот вечер один из сокамерников сказал малышу:
– Лучше готовься, малыш, он не шутит. Лучше что-нибудь себе раздобудь.
– Что?
– Ну, если отодрать ручку от водопроводного крана и наточить острие о цемент, может получиться маленькая заточка. А хочешь, могу продать тебе за двушник настоящую классную заточку.
Заточку малыш купил, но на другой день остался в камере, на прогулку он не вышел.
– А сосунок-то испугался, – сказал Сирз.
– Я бы и сам испугался, – сказал я.
– Ты бы вышел, – сказал он.
– Я бы остался в камере, – сказал я.
– Ты бы вышел, – сказал Сирз.
– Ну ладно, я бы вышел.
На следующий день Сирз прирезал его в душевой.
Никто ничего не видел, разве что вместе с мыльной водой по водостоку текла чистая алая кровь.
Есть люди, которых вообще не сломаешь. Даже карцером их не проймешь. Таким был и Джо Стац. Казалось, он сидит в карцере вечно.
В конюшне начальника тюрьмы он был самой необъезженной лошадью. Сумей тот сломать Джо, его власть над остальными стала бы куда более ощутимой.
Как-то раз начальник привел двоих своих людей, те отодвинули крышку, начальник опустился на колени и сверху окликнул Джо.
– ДЖО! ДЖО, ТЕБЕ ЕЩЕ НЕ НАДОЕЛО? ХОЧЕШЬ ВЫЙТИ ОТТУДА, ДЖО? ЕСЛИ НЕ ЗАХОЧЕШЬ ВЫЙТИ СЕЙЧАС, ДЖО, ТОГДА Я ВЕРНУСЬ ОЧЕНЬ НЕ СКОРО!
Ответа не последовало.
– ДЖО! ДЖО! ТЫ МЕНЯ СЛЫШИШЬ?
– Слышу, слышу.
– ТОГДА КАКОВ ТВОЙ ОТВЕТ, ДЖО?
Джо взял свое ведро с мочой и дерьмом и выплеснул содержимое в физиономию начальнику. Люди начальника задвинули крышку на место. Насколько я знаю, Джо до сих пор сидит внизу, живой или мертвый. О том, что он сделал с начальником, стало известно. Мы частенько думали о Джо, особенно ночами, после отбоя.
Когда я вышел, я решил, что надо немного обождать, а потом вернуться на это место, надо посмотреть на него снаружи и, точно зная, что за дела творятся там внутри, как следует разглядеть эти стены и дать себе слово никогда больше туда не попадать.
Но, выйдя оттуда, я так туда и не вернулся. Я так и не взглянул на те стены снаружи. Они как скверная баба. Возвращаться нет смысла. Даже смотреть на нее не хочется. Но о ней можно поговорить. Именно этим я сегодня какое-то время и занимался. Удачи тебе, друг, внутри ты или снаружи.
Мне показалось, я слышу стук, посмотрел на часы – было всего лишь час тридцать дня, господи боже мой, я влез в старый халат (я всегда спал нагишом, пижамы мне казались нелепыми) и открыл одно из разбитых боковых окошек у двери.
– Ну что еще? – спросил я. Это был Безумец Джимми.
– Ты что, спал?
– Да, а ты?
– Нет, я стучал.
– Заходи.
Он приехал на велосипеде. И имел на голове новую панаму.
– Нравится моя новая панама? Тебе не кажется, что я просто красавец?
– Нет.
Он уселся на мою кушетку и давай смотреться в высокое зеркало позади моего кресла, то так, то сяк дергая свою шляпу. Он принес два бумажных пакета. В одном была непременная бутылка портвейна. Другой он опорожнил на низкий столик – ножи, вилки, ложки; маленькие куклы – за коими последовала металлическая птичка (бледно-голубая, со сломанным клювом и облупившейся краской) и прочие, не менее разнообразные виды хлама. Этим дерьмом – сплошь краденым – он торговал в разных хипповых и торчковых лавчонках на бульварах Сансет и Голливуд – то есть в бедняцких кварталах этих бульваров, где жил и я, где жили мы все. Точнее, мы жили поблизости – в полуразрушенных дворах, гаражах, на чердаках, а то и ночевали на полу у временных друзей.
Между тем Безумец Джимми считал себя художником, а я считал, что его картины никуда не годятся, и ему об этом сказал. К тому же он сказал, что и мои картины никуда не годятся. Не исключено, что правы были мы оба.
Но дело в том, что Безумец Джимми был и впрямь какой-то заебанный. Его глаза, уши и нос сплошь состояли из недостатков. В обоих ушных отверстиях какая-то сера; слизистая оболочка носа слегка воспалена. Безумец Джимми точно знал, что надо красть для продажи в этих лавчонках. Воришка из него вышел насколько превосходный, настолько же и мелкий. Но его дыхательная система: верхняя граница как правого, так и левого легкого – какие-то хрипы и гиперемия. Когда он не курил сигарету, он скручивал косяк или присасывался к своей бутылке вина. Систола на диастолу у него составляли 112 на 78, что давало сердечное давление в размере 34. С женщинами он был хорош, но содержание гемоглобина у него было очень низкое; кажется, 73, нет – 72 грамма на литр. Как и все мы, выпивая, он не закусывал, а выпить любил.
Безумец Джимми непрестанно возился перед зеркалом с панамой, издавая отрывистые благоговейные звуки. Он улыбался самому себе. Зубы его сплошь состояли из недостатков, а слизистые оболочки рта и гортани были воспалены.
Потом он отхлебнул вина из-под своей идиотской шляпы, а это заставило меня пойти и взять два пива для себя.
Когда я вернулся, он сказал:
– Ты дал мне новое имя – теперь я не «Сумасшедший Джимми», а «Безумец Джимми». Я думаю, ты прав – Безумец Джимми намного лучше.
– Но ты ведь и вправду сумасшедший, – сказал я ему.
– Откуда у тебя на правой руке эти две большие дыры? – спросил Безумец Джимми. – Похоже, все мясо сгорело. Даже кости почти видны.
– Я был под мухой, лежал в постели и пытался читать «Кенгуру» Д. Г. Лоуренса. Рука у меня запуталась в шнуре, я дернул, и прямо на руку свалился светильник. Пока я эту поебень отдирал, лампочка меня едва заживо не сожгла. Это была стоваттная лампа «Дженерал электрик».
– А к своему доктору ты ходил?
– Мой доктор плевать на меня хотел. Я только и делаю, что сижу у него, ставлю себе диагноз, назначаю лечение, а потом выхожу и расплачиваюсь с сестрой. Он меня просто бесит. Знай себе стоит и рассказывает о том, как служил в нацистской армии. Его, видишь ли, взяли в плен французы, а пленных нацистов они возили в лагерь в товарных вагонах, вот гражданское население и поливало ни в чем не повинных бедолаг бензином, забрасывало вонючими химическими гранатами и использованными презервативами с муравьиным ядом. Осточертели мне его россказни…
– Смотри! – воскликнул Безумец Джимми, показывая на столик. – Смотри, какое столовое серебро! Настоящая старина!
Он протянул мне ложку.
– Слушай, – сказал он, – твой халат обязательно должен так распахиваться?
Я швырнул ложку на столик.
– В чем дело? Ты что, никогда мужского члена не видел?
– А яйца?! Они у тебя такие большие и волосатые! Жуть!
Я не стал запахивать халат. Не люблю, когда мне приказывают.
Опять он уселся и принялся теребить свою панаму. Ох уж эта его идиотская панама и его учащенная пульсация в точке Мак-Берни (как при аппендиците). К тому же под ребрами прощупывается мягкая нижняя граница печени. В селезенке сплошь недостатки. Воплощение недостатков и учащенной пульсации. Учащенно пульсирует даже треклятый желчный пузырь.
– Слушай, можно от тебя позвонить? – спросил Безумец Джимми.
– Звонок местный?
– Местный.
– Смотри у меня. А то прошлой ночью я едва четверых не прикончил. По всему городу за ними в машине гонялся. Наконец они подъехали к тротуару. Я остановился сзади и заглушил мотор. А у них двигатель так и работал, только до меня это не дошло. Когда я вышел, они поехали. Весьма огорчительно.
– Они что, звонили от тебя в другой город?
– Нет. Я их и знать не знал. Дело было совсем в другом.
– У меня разговор по местной линии.
– Тогда звони, мать твою.
Я прикончил первое пиво и с размаху зашвырнул пустую бутылку в большой деревянный ящик (размером с гроб), стоявший посреди комнаты. Хотя домовладелица выдавала мне два помойных ведра в неделю, вместить туда весь мусор можно было, лишь разбив все бутылки. Я был единственным в округе обладателем двух помойных ведер, но ведь, как говорится, в своем деле каждый талантлив.
Одна неувязочка: я всегда любил ходить босиком, а часть стекла от битых бутылок все-таки летела на ковер, и осколки впивались мне в ноги. Это моего доброго доктора тоже бесило – каждую неделю приходилось выковыривать эту гадость, пока в приемной какая-нибудь милая старая дама помирала от рака, – вот я и научился самолично вырезать большие осколки, а тем, что помельче, предоставлял полную свободу действий. Конечно, если ты не слишком навеселе, ты чувствуешь, как они впиваются, и тут же их достаешь. Это лучший вариант. Тотчас же выдергиваешь осколок, кровь бьет тонкой струйкой, как сперма, и ты чувствуешь, как в тебе начинает просыпаться герой – то есть во мне.
Безумец Джимми держал в руке телефонную трубку и с удивлением ее разглядывал.
– Она не отвечает.
– Тогда положи трубку, засранец!
– А телефон звонит себе и звонит.
– Последний раз говорю, положи трубку!
Он положил.
– Вчера ночью одна бабенка у меня на физиономии сидела. Двенадцать часов. Когда я из-под ее задницы выглянул, уже солнце вставало. Старина, у меня такое чувство, будто язык пополам разорван, такое чувство, будто язык раздвоен.
– Вот было бы классно!
– Ага. Я мог бы обрабатывать сразу две мох-натки.
– Вот именно. И Казанова бы в гробу обосрался.
Он возился со своей панамой. Что до прямой кишки, то у него обнаружились некоторые симптомы геморроя. Очень плотный ректальный сфинктер. Панамский Малыш. Простата несколько увеличена и мягкая на ощупь.
Потом бедный разъебай встрепенулся и вновь набрал тот же номер.
Он возился со своей панамой.
– Звонит себе и звонит, – сказал он.
Так он и сидел, вслушиваясь в гудки, скелетно-мышечная система напрочь заебана – я имею в виду дерьмовую осанку (кифоз). Не исключена аномалия на уровне пятого позвонка (поясничного).
Он возился со своей панамой.
– Звонит себе и звонит.
Я подошел и положил трубку. Потом я вскрикнул:
– А, черт!
– В чем дело, старина?
– Стекло! Всюду стекло на этом ебучем полу! Я стоял на одной ноге и выковыривал из другой стекло. На сей раз стеклышко было со вкусом. Оно задело фурункулы. Тут же хлынула кровь.
Я добрался до кресла, взял старую, заляпанную красную тряпку, которой обычно вытирал кисти, и перевязал ею свою кровоточащую пятку.
– Тряпка-то грязная, – сказал Безумец Джимми.
– Мозги у тебя грязные, – сказал я.
– Прошу тебя, запахни халат!
– Смотри, – сказал я. – Видишь?
– Вижу, вижу. Потому и прошу тебя его запахнуть.
– Ну ладно, черт с тобой.
Весьма неохотно я набросил халат на свои гениталии. По ночам гениталии может выставлять напоказ любой. В два часа дня пополудни для этого требовалась некоторая наглость.
– Слушай, – сказал Безумец Джимми, – тебе известно, что на днях в Уэствуд-виллидже ты обоссал полицейскую машину?
– А они-то где были?
– Ярдах в пятидесяти оттуда, о чем-то там договаривались.
– А может, дрочили друг другу?
– Может быть. Но этого тебе показалось мало. Тебе понадобилось вернуться и нассать на машину еще раз.
Бедняга Джимми. И впрямь заебанный. Первый, пятый и шестой шейные смещены.
К тому же наблюдалось ослабление связки правого пахового кольца.
А он еще был недоволен тем, что я обоссал полицейскую машину.
– Ну ладно, Джимми, по-твоему, ты выше всякого там дерьма, да? Со своим мешочком краденых безделушек. Так вот, я должен тебе кое-что сказать!
– Что? – спросил он, глядя в зеркало и вновь теребя панаму. Потом он присосался к своей бутылке вина.
– Тебя разыскивает суд! Может, ты и не помнишь, но ты сломал Мэри ребро, а через пару дней вернулся и вмазал ей по физиономии.
– Меня разыскивает? СУД? Э, нет, старина, ты же не хочешь сказать, что меня и вправду разыскивает СУД?
Я швырнул вторую бутылку в стоявший посреди комнаты огромный деревянный ящик.
– Да, мой мальчик, ты совсем спятил, тебе нужна помощь. А Мэри подала на тебя в суд за изнасилование и оскорбление действием…
– Что такое «оскорбление действием»?
Я засеменил за двумя новыми бутылками пива, вернулся.
– Слушай, засранец, ты прекрасно знаешь, что такое «оскорбление действием»! Ты же не всю жизнь катался на велосипеде!
Я посмотрел на Джимми. Кожа у него была немного суховата и утратила природную эластичность. К тому же я знал, что на левой ягодице (в центре) у него небольшая опухоль.
– Но я не могу понять, при чем тут СУД! Что за чертовщина?! Да, мы немного повздорили. Вот я и уехал к Джорджу в пустыню. Мы тридцать дней пили портвейн. Когда я вернулся, она принялась на меня ОРАТЬ! Видел бы ты ее! Ничего плохого я не хотел. Просто надавал ей по толстой заднице да по сиськам…
– Она боится тебя, Джимми. Ты больной человек. Я тебя хорошо изучил. Сам знаешь, когда я не дрочу и не валяюсь в отрубе, я читаю книги, самые разные книги. Ты умалишенный, друг мой.
– Но мы так с ней дружили! Она даже хотела поебаться с тобой, но с тобой она ебаться не стала бы, потому что любила меня. Так она мне сказала.
– Но, Джимми, когда это было! Ты не представляешь себе, как все меняется. Мэри – превосходная женщина. Она…
– Ради бога! Запахни халат! ПОЖАЛУЙСТА!
– Ого! Извини.
Бедняга Джимми. Его генитальная система – левый семенной канатик, да отчасти и правый – напоминают некий шрам или спайку. Вероятно, результат какой-то старой патологии.
– Я позвоню Анне, – сказал он. – Анна – лучшая подруга Мэри. Она должна знать. Зачем Мэри понадобилось подавать на меня в суд?
– Тогда звони, мать твою.
Джимми поправил перед зеркалом панаму, потом набрал номер.
– Анна? Джимми. Что? Нет, этого не может быть! Хэнк мне только что рассказал. Слушай, я в эти игры не играю. Что? Нет, ребро я ей не сломал! Я только надавал ей по толстой заднице и по сиськам. Ты хочешь сказать, она действительно идет в суд? Ну а я не пойду. Я уезжаю в Джером, в Аризону. Снял жилье. Двести двадцать пять в месяц. Я только что нажил двенадцать тысяч долларов на продаже большого участка земли… Да заткнись ты, черт тебя подери, опять ты про этот СУД! Знаешь, что я сейчас сделаю? Я прямо СЕЙЧАС пойду к Мэри! Я поцелую ее и изжую ей все губы! Я один за другим съем все волоски на ее лобке! Плевать я хотел на суд! Я запихну ей в жопу, под мышки, промеж сисек, в рот, в…
Джимми взглянул на меня.
– Положила трубку.
– Джимми, – сказал я, – тебе надо промыть уши. У тебя обнаруживаются явные симптомы эмфиземы. Начни делать зарядку и бросай курить. Тебе необходимо лечить позвоночник. У тебя ослаблено паховое кольцо, поэтому старайся не поднимать тяжестей и не напрягаться при дефекации…
– Что за бред?
– Опухоль у тебя на ягодице напоминает веррукулез.
– Что это за веррукулез?
– Бородавка, мать твою.
– Сам ты бородавка, мать твою.
– Кстати, – сказал я, – где ты взял велосипед?
– У Артура. У Артура полно дряни. Пойдем к Артуру, курнем дряни.
– Не люблю я Артура. Он весь такой тонкий, обидчивый. Некоторые тонкие, обидчивые люди мне нравятся. Артур к ним не относится.
– На будущей неделе он едет в Мексику, на шесть месяцев.
– Многие из этих тонких, обидчивых типов вечно куда-нибудь едут. А что на этот раз? Субсидия?
– Да, субсидия. Но рисовать он не умеет.
– Знаю. Зато он лепит статуи, – сказал я.
– Не нравятся мне его статуи, – сказал Панамский Малыш.
– Слушай, Джимми, Артур мне, может, не нравится, но его статуи мне были очень близки.
– Но это же сплошь старье… дерьмо греческое… тетки с большими сиськами и толстыми жопами, в ниспадающих одеждах. Борцы, хватающие друг друга за члены и бороды. Что в этом хорошего, черт подери?
Итак, читатель, забудем на минутку о Безумце Джимми и займемся Артуром – что особого труда не составит, – я имею в виду еще и манеру, в которой пишу: я могу перескакивать с темы на тему, а вы можете скакать за мной, и все это не будет иметь никакого значения, сами увидите.
Так вот, секрет Артура состоял в том, что он лепил их слишком большими. Просто величественными. Весь этот ебучий цемент. Самые маленькие его мужчины и женщины маячили над вами на высоте восьми футов в солнечном или лунном свете, а то и в смоге – в зависимости от того, когда вы приходили.
Как-то ночью я пытался попасть к нему с черного хода, а кругом были все эти цементные люди, все эти огромные цементные люди стояли себе во дворе. Некоторые ростом футов двенадцать, а то и четырнадцать. Громадные груди, мохнатки, яйца, болты – по всему участку. Как раз перед этим я дослушал «Любовный напиток» Доницетти. Это не помогло. Все равно я казался себе кем-то вроде пигмея в аду. Я принялся орать: «Артур, Артур, помоги!» Но он тащился под травкой или чем-то еще, а может, это я тащился. Как бы то ни было, меня охватывает адский ужас.
Ну что ж, во мне шесть футов и 232 фунта, поэтому я попросту выполняю блокировку против самого здоровенного сукина сына.
Я напал на него сзади, когда он меня не видел. И он рухнул лицом вниз, я не шучу – он УПАЛ! Это слышал весь город.
Потом, просто из любопытства, я его перевернул и, само собой, отломал ему болт и яйцо, а другое яйцо аккуратно раскололось пополам; отвалился еще кусок носа и почти полбороды.
Я чувствовал себя убийцей.
Потом Артур вышел и сказал: «Хэнк, рад тебя видеть!»
А я сказал: «Извини за шум, Арт, но я наткнулся там на одного из твоих маленьких любимчиков, а у разъебая заплетались ноги, он рухнул и развалился на части».
А он сказал: «Ничего страшного».
Короче, я вошел, и мы всю ночь курили дрянь. А следующее, что я помню, – это встало солнце и я еду в своей машине – часов в девять утра, – причем ехал я, не обращая внимания ни на стоп-сигналы, ни на красный свет. Обошлось без происшествий. Мне даже удалось поставить машину в полутора кварталах от дома, где я жил.
Но, добравшись до своей двери, я обнаружил в кармане тот самый цементный член. Треклятая штуковина была не меньше двух футов длиной.
Я спустился вниз и сунул ее в почтовый ящик домовладелице, но при этом большая часть осталась торчать наружу – непреклонная и бессмертная, увенчанная громадной залупой елда ждала, как поступит с ней почтальон.
Ну ладно, вернемся к Безумцу Джимми.
– Но я серьезно, – сказал Безумец Джимми. – Я что, действительно нужен в СУДЕ? В СУДЕ?
– Слушай, Джимми, тебе действительно нужна помощь. Я отвезу тебя в Паттон или в Камарилло.
– Ах, надоела мне эта шокотерапия… Бррррр!!! Бррррр!!!
Безумец Джимми всем телом задергался в кресле, вновь проходя курс лечения.
Потом он поправил перед зеркалом свою новую панаму, улыбнулся, встал и опять подошел к телефону.
Он набрал номер, посмотрел на меня и сказал:
– Звонит себе и звонит.
Он просто положил трубку и набрал номер еще раз.
Все они приходят ко мне. Даже доктор мой мне звонит. «Христос был величайшим психоаналитиком, величайшей личностью – утверждал, что он Сын Божий. Вышвырнул из храма менял. Конечно, это было Его ошибкой. Его таки схватили за жопу. Даже ноги сдвинуть попросили, чтобы гвоздь сэкономить. Какое дерьмо».
Все они приходят ко мне. Есть один малый по фамилии то ли Ренч, то ли Рейн – нечто в этом роде, – так он всегда приходит со спальным мешком и грустной историей. Он кочует между Беркли и Новым Орлеаном. Туда и обратно. Раз в два месяца. И еще он сочиняет скверные, старомодные рондо. Каждый раз, как он приезжает (или, как у них принято говорить, «вламывается»), я попадаю на пятерку и (или) пару зелененьких, если не считать того, что он выпьет и съест. Я не против, но эти люди должны понять, что мне тоже нелегко оставаться в живых.
Вот вам, короче, Безумец Джимми и вот вам, короче, я.
Или вот вам Макси. Макси – борец за народное дело, поэтому он намерен перекрыть все канализационные трубы в Лос-Анджелесе. Ну что ж, следует признать, это чертовски благородный жест. Но, Макси, дружище, говорю я, сообщи мне, когда ты намерен перекрыть все сточные трубы. Я всей душой за Народ. Мы же старые друзья. Неделей раньше я уеду из города.
Макси никак не может понять одного: Дела и Говно – разные вещи. Морите меня голодом, но не перекрывайте путь моему говну, не отключайте говнопровод. Помню, как-то раз мой домовладелец уехал из города, решив провести чудесный двухнедельный отпуск на Гавайях. Прекрасно!
На другой день после его отъезда у меня засорился туалет. Поскольку я очень боялся говна, я завел собственную личную пробивалку. Я пробивал, пробивал, но ничего не вышло.
Тогда я обзвонил моих личных друзей, а я из тех, у кого личных друзей не так уж много, и даже если они есть, то у них нет туалетов, не говоря уж о телефоне… чаще всего у них вообще ничего нет.
Короче, я позвонил одному-двоим из тех, кто имел туалет. Они были очень любезны.
– Конечно, Хэнк, в любое время можешь посрать у меня.
Их приглашениями я не воспользовался. Возможно, дело было в том, как они это сказали. Короче, домовладелец мой отправился любоваться гавайскими танцовщиками, а эти ебучие какашки кружили себе по поверхности воды и смотрели на меня.
И вот каждый вечер мне приходилось срать, а потом вылавливать из воды говно, заворачивать его в вощеную бумагу, засовывать в бумажный пакет, садиться в машину и ездить по городу, подыскивая место, куда бы его выбросить.
Чаще всего, поставив машину с работающим двигателем посреди дороги, я попросту швырял треклятые какашки через стену, любую стену. Я старался действовать непредвзято, однако самым тихим местом мне показался один дом престарелых, и, если не ошибаюсь, я по меньшей мере трижды одаривал их своим коричневым мешочком с говном.
А иногда я предпочитал, не останавливаясь, попросту открывать окошко и швырять говно на дорогу, как другие, допустим, стряхивают пепел или выбрасывают парочку сигарных окурков.