Преосвященный. Печаль и горечь исхода - Иван Аврамов - E-Book

Преосвященный. Печаль и горечь исхода E-Book

Иван Аврамов

0,0

Beschreibung

Главный герой художественно-документальной повести известного украинского писателя Ивана Аврамова «Преосвященный. Печаль и горечь исхода» — последний митрополит Готфейско-Кафайский Игнатий, возглавивший исход в последней трети XVIII века греков-христиан (румеев) из Крыма на пустынные земли Дикого Поля. В тяжелый, горький путь на арбах, подводах, повозках, где уместилось лишь кое-что из домашнего скарба, устремилось более 18 тысяч человек. Императрица Екатерина II, по повелению которой осуществлялось это масштабное переселение, преследовала несколько целей: во-первых, тем самым она ослабляла экономическую мощь Крымского ханства, где на греках — умелых земледельцах, скотоводах, рыбаках, искусных ремесленниках, добросовестных налогоплательщиках держалось многое; во-вторых, ей необходимо было заселить практически безлюдные приазовские степи; в-третьих, эта акция повышала, укрепляла ее репутацию как человеколюбивой монархини в глазах просвещенной Европы — вот как, дескать, царица защищает христиан от притеснений мусульман. Как считает автор, по существу это была первая в истории Российской империи насильственная депортация целого этноса: люди со слезами, с великим плачем покидали издавна, столетиями, если не тысячелетиями, обжитые земли, оставляли свои храмы, могилы предков, родные дома, подворья, сады, высокогорные пастбища, мастерские. Фигуру же митрополита, Святителя Игнатия Мариупольского, несомненно сложную, противоречивую, порой трагическую, в разное время оценивали по-разному. В представлении Ивана Аврамова, Игнатий являлся заложником непреодолимых обстоятельств. Почему, читателю станет ясно по прочтении повести. «Греческие рассказы», вошедшие в эту книгу, повествуют о нелегкой судьбе, о сегодняшнем настоящем приазовских румеев — маленького, но жизнестойкого этноса, сумевшего не растерять себя, сохранить в жестоких исторических переделках.

Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:

Android
iOS
von Legimi
zertifizierten E-Readern
Kindle™-E-Readern
(für ausgewählte Pakete)

Seitenzahl: 252

Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:

Android
iOS
Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.



Иван Аврамов

ПРЕОСВЯЩЕННЫЙ. ПЕЧАЛЬ И ГОРЕЧЬ ИСХОДА

Главный герой художественно-документальной повести известного украинского писателя Ивана Аврамова «Преосвященный. Печаль и горечь исхода» — последний митрополит Готфейско-Кафайский Игнатий, возглавивший исход в последней трети XVIII века греков-христиан (румеев) из Крыма на пустынные земли Дикого Поля. В тяжелый, горький путь на арбах, подводах, повозках, где уместилось лишь кое-что из домашнего скарба, устремилось более 18 тысяч человек. Императрица Екатерина II, по повелению которой осуществлялось это масштабное переселение, преследовала несколько целей: во-первых, тем самым она ослабляла экономическую мощь Крымского ханства, где на греках — умелых земледельцах, скотоводах, рыбаках, искусных ремесленниках, добросовестных налогоплательщиках держалось многое; во-вторых, ей необходимо было заселить практически безлюдные приазовские степи; в-третьих, эта акция повышала, укрепляла ее репутацию как человеколюбивой монархини в глазах просвещенной Европы — вот как, дескать, царица защищает христиан от притеснений мусульман.

Как считает автор, по существу это была первая в истории Российской империи насильственная депортация целого этноса: люди со слезами, с великим плачем покидали издавна, столетиями, если не тысячелетиями, обжитые земли, оставляли свои храмы, могилы предков, родные дома, подворья, сады, высокогорные пастбища, мастерские. Фигуру же митрополита, Святителя Игнатия Мариупольского, несомненно сложную, противоречивую, порой трагическую, в разное время оценивали по-разному. В представлении Ивана Аврамова, Игнатий являлся заложником непреодолимых обстоятельств. Почему, читателю станет ясно по прочтении повести.

«Греческие рассказы», вошедшие в эту книгу, повествуют о нелегкой судьбе, о сегодняшнем настоящем приазовских румеев — маленького, но жизнестойкого этноса, сумевшего не растерять себя, сохранить в жестоких исторических переделках.

СОДЕРЖАНИЕ
ПРЕОСВЯЩЕННЫЙ. ПЕЧАЛЬ И ГОРЕЧЬ ИСХОДА
ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
ГЛАВА I
ГЛАВА II
ГЛАВА III
ГЛАВА IV
ГЛАВА V
ГЛАВА VI
ГЛАВА VII
ГЛАВА VIII
ГЛАВА IX
ГЛАВА X
ГЛАВА XI
ГЛАВА XII
ГРЕЧЕСКИЕ РАССКАЗЫ
БЫЧКИ ДЛЯ РУСАЛКИ
ТОТ ДАВНИЙ ЗАПАХ ИЗВЕСТКИ
ИЛЬЯ-ЗАТОЧНИК
ПРАВЕДНИКИ УМИРАЮТ В ОДИНОЧКУ
СТАРАЯ АКАЦИЯ
ИЗ ПИСАТЕЛЬСКОЙ ТЕТРАДИ
МАГИЧЕСКИЙ КРИСТАЛЛ ИСТОРИИ,

ПРЕОСВЯЩЕННЫЙ. ПЕЧАЛЬ И ГОРЕЧЬ ИСХОДА

Памяти Святителя

Игнатия Мариупольского посвящаю

 

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

Наверное, в первую очередь эту мою новую документально-художественную повесть интересно будет прочитать моим землякам, приазовским грекам, совершившим в последней трети XVIII века исход из Крыма на пустынные земли Дикого Поля. Полагаю, что неравнодушными к ней останутся и греки-понтийцы, немало их сейчас проживает в Украине, еще больше — на родине предков, в Элладе, ведь в наших исторических судьбах очень много схожего. Да и мои украинские братья, представители титульной, автохтонной нации — тоже, ведь это частичка нашей общей истории. Как известно, исходом непосредственно руководил последний митрополит Готфейско-Кафайский (епархия, одна из древнейших, просуществовала более тысячи лет) Игнатий, возглавивший эту кафедру по решению Патриарха Константинопольского. Игнатию и посвящено мое повествование.

Замечу, что в годы моей юности, молодости, да и в последующие, вплоть до обретения Украиной независимости, тогдашняя власть, ведшая народ в счастливое будущее — коммунизм, отнюдь не способствовала национальному, я бы сказал, самоуглублению, когда человек пытается проследить нить своей родословной, узнать, выражаясь словами Тараса Шевченко, кто мы, «чиї сини, яких батьків?» Да, мы, приазовские эллины-румеи, ведали, что наши предки пришли когда-то, более двух веков назад, из Крыма, на просторы единоверной России, спасаясь от преследований со стороны крымских татар. Кто руководил исходом, как он протекал, мои односельчане-урзуфцы, жители соседних Ялты, Мангуша, да и остальных сел Донецкой области представляли себе в самых общих чертах. Переселение христиан из Тавриды трактовалось как своего рода счастливый шанс, которым мои предки не преминули воспользоваться.

Однако с колокольни сегодняшнего дня картина вырисовывается несколько иная. Лично я согласен с теми историками и исследователями, которые считают, что исход греков-румеев из Крыма — это первая в истории Российской империи насильственная депортация целого этноса. Люди вынуждены были расстаться с землей, которую обихаживали столетиями, с имуществом, нажитым потом и кровью, с любовно возделанными фруктовыми и виноградными садами, тучными нивами, бросить на произвол судьбы свои дома, родовые подворья, мастерские, лавки и магазинчики, мельницы, все то, что зовется инфраструктурой, наконец, оставить без присмотра могилы отцов и дедов, церкви и соборы.

И все же я бы сделал оговорку — это была почти депортация, или практически депортация, все-таки по прибытии в новый край переселенцев наделили землей (вековая целина), предоставили ряд существенных льгот — на несколько десятилетий они освобождались от уплаты податей, воинской повинности, некоторое время существовал собственный орган самоуправления — Мариупольский греческий суд. Что касается личности Игнатия Гозадино… Не секрет, что эту крупную, неоднозначную фигуру сегодня оценивают по-разному — одни относятся к митрополиту с явной симпатией, признают его несомненные заслуги, в общих чертах позитивную роль, коей он руководствовался, заботясь о своей пастве, о благе своего народа, другие его не приемлют, всячески поносят, осуждают, хулят, даже злобствуют. Что ж, каждый имеет право на свою точку зрения.

Но кто, скажите на милость, знает, как было бы лучше для нас, греков-румеев, проживших в Крыму более тысячи лет — оставаться там, претерпевая разного рода несправедливости, оставаясь людьми второго сорта, или освоиться, пустить глубокие корни на новом месте? Надо, видимо, учитывать, что история не знает сослагательного наклонения: если бы да кабы…

В моем представлении Святитель Игнатий Мариупольский — глубоко трагическая фигура, он, как мне думается, ЗАЛОЖНИК НЕПРЕОДОЛИМЫХ ОБСТОЯТЕЛЬСТВ, БЕЗ ВИНЫ ВИНОВАТЫЙ. Твердо верю в то, что он искренне любил свой не столь уж многочисленный народ и искренне желал ему добра.

И еще: я постарался, насколько это было в моих силах, очеловечить образ митрополита, ведь даже духовные подвижники, святые — это обыкновенные земные люди.

Когда в первых числах августа прошедшего, 2018 года, я заканчивал писать повесть, вдруг осенило: а ведь как раз в эти дни исполняется ровно 240 лет, как крымские греки-румеи, и не только они, а и армяне, горстка грузин и волохов устремились, сопровождаемые русскими солдатами, к Перекопу, навсегда покидая край отчич и дедич. После того, как повесть была напечатана в газете «Эллины Украины», состоялся у меня телефонный разговор с председателем Федерации греческих обществ Украины А. И. Проценко-Пичаджи. И с самого начала речь у нас зашла о митрополите Игнатии. Я услышал ряд верных и точных суждений о своем документально-художественном повествовании. Александре Ивановне, как понял, импонировала моя трактовка личности Моисея мариупольских греков, как некогда назвал митрополита известный историк и краевед Лев Яруцкий.

— Знаете, а я ведь побывала на родине Игнатия, на острове Кифносе — вместе с делегацией Мариуполя, которая привезла в дар его землякам частичку нетленных мощей митрополита. Многолюдье, особая торжественность момента, люди направляются к церкви святого Саввы. Вижу, на завалинке, как бы у нас сказали, на скамеечках сидят несколько гречанок, женщины уже в возрасте, переговариваются, смотрят на процессию. Приостановилась, поприветствовала их, поинтересовалась, как живут-поживают. Поначалу, надо сказать, они приняли меня за свою, за местную. Нет, говорю, я издалека, из Украины, из большого города на Азовском море. Рассказала, какую бесценную реликвию привезли мы им сюда. И, знаете, меня очень, чуть ли не до слез тронули их слова: «Значит, наш Игнатий Гозадино, наш Иаков вернулся домой».

Внутреннее волнение Александры Ивановны передалось и мне, что-то защемило в груди от простой и очень понятной мысли, озвученной старыми гречанками-островитянками: каждому ведь хочется лечь в ту землю, где зарыта его родимая пуповина.

Игнатию суждено было обрести вечный покой и в Мариуполе, и на Кифносе…

ГЛАВА I

Резвые лошади достаточно легко вознесли далеко не новую, не раз чиненную, в деревянных и железных заплатах, с откидным верхом коляску на весьма крутой пригорок, и Игнатий велел кучеру остановиться. Упреждающим жестом он показал молоденькому служке — не сопровождай, мол, и, по колено утопая в высокой, а кое-где уже и по пояс, траве, зашагал, подбирая рясу, в сторону от повозки; недвижно застыл лишь тогда, когда уверился, что он в полном одиночестве. Взору открывалась майская, на все четыре стороны, без малюсенького остатка, степь — Игнатий пристально, неотрывно следил, как ветер раскачивает чуткий зеленый покров, оттенков было великое множество, степь в совершенстве владела неустанным перетеканием цвета, то смешивая разные полутона, то возвращая им изначальную монохромность, особенно это замечалось там, где преобладал ковыль, — его островки на глазах то седели, как голова вдовы, на которую обрушился непосильный груз забот, то вдруг голубели, как море под утренним солнцем. А ветер, этот неутомимый озорник, часто выворачивал травный ковер наизнанку, и тогда повсюду властвовал сизоватый цвет; он не мог совладать лишь с теми пространствами, где раскачивались цветы — синие кисти шалфея, розовые венчики железняка, желтые глазки сурепок, алые раструбы маков. Степь завораживала, и не только неистовством красок, а и запахами, это Игнатий понял еще по прибытии сюда, первой же весной; степь вполне могла претендовать на роль первородной стихии, такой же, как море, именно море она и напоминала — и зыбью, стелющейся к горизонту, или, наоборот, от горизонта — смотря, откуда дул ветер, и одинокими деревьями или кустами терна, шиповника — они точь-в-точь, как суденышки в его родном Эгейском море. В такие минуты Игнатий чувствовал себя не митрополитом, не викарным архиереем, как звучал его нынешний титул, не отменявший, впрочем, предыдущего, а маленьким Иаковом с острова Кифнос, зачарованно стоящим на берегу, на грубоватом, крупного помола сером песке. Мальчик, как и сам Игнатий сейчас, чуть-чуть подавшись вперед, тоже смотрел вдаль, не в силах оторвать глаз от текучей, в солнечных сверкающих бликах голубизны, которая часто разбавлялась спокойной и прозрачной, прелестными такими вкраплениями, зеленью.

В душе Игнатия вызревало, крепло ощущение, что эта земля, еще совсем недавно чужая и неприветливая, становится для него, если уж не стала, родной. И еще одно странное желание, он точно помнил, что появилось оно ближе к исходу девятой седмицы, когда понял, что стареет по-настоящему, одолевало его: остро, до ощутимой рези в сердце хотелось вернуться в детство, на уныловатый, лишенных каких-либо особенных красот, но такой милый и родной остров, одни называли его Кифносом, другие, бывало, Фермией, ведь здесь из-под земли прямо в небо били теплые, горячие источники. Он видел себя мальцом-огольцом, которого отец, суровый, строгий и одновременно… нежный, возит в старой, громоздкой, похожей на дормез, фамильной карете по окрестностям, показывает разные достопримечательные места, назидательно говоря, что их должен знать и непременно ими гордиться любой, кто живет на этой земле.

— Помнишь, мы с тобой проезжали деревню Дриопис? — спрашивал отец. — Это, Иаков, пожалуй, все, что осталось от дриопов, так звали людей, которые, спасаясь от дорийцев, давным-давно переселились сюда, к нам, с Эвбеи. А царя их звали Кифн. По его имени сейчас и называется наш остров.

Чаще всего спутницей Иакова в этих прогулках была маленькая, на год его младше, Софрония, дочь владельца сыроварни Фотиса — он жил неподалеку и дружил с отцом. У Софронии были длинные и прямые брови, почти сходившиеся на переносице, черные глаза, красивый, без непременной горбинки, носик, полные губы и изящные ушки, похожие на пустые раковинки с морского берега. Любой, кто хоть немножко мог понаблюдать за ними, тут же убеждался, что мальчик и девочка очень нравятся друг другу. Над их взаимным влечением ласково посмеивался и отец, дразня малышей женихом и невестой.

Однажды карета остановилась близ деревеньки Лутра — камни, нагромождения валунов, скудная растительность, которую тут и там сменяет рыжая, коричневая безжизненная плешь земли.

— Видите эти кости? Да? Так вот, дети, запомните: они принадлежат людям, жившим тут и семь, и восемь, и десять тысяч лет назад. Когда точно, не скажет никто. Топоры, ножи, скребки они делали из камня. А еще знайте, что в седой древности наш остров назывался Офиуса. Верно, потому он и стал зваться Змеиным, что ползучих гадов тут было видимо-невидимо.

— Отец, а кто мы? — однажды спросил маленький Иаков. — Греки или итальянцы, венецианцы? Мне сказали, что мы венецианцы. Это правда?

— Да, — кивнул Константин. — Мы и впрямь венецианцы, поселившиеся на острове. Это было два века назад. Во время четвертого крестового похода. Что это был за поход, узнаешь позже, когда начнешь серьезно учиться. Можно сказать и по-другому: мы итальянцы, ставшие эллинами. А вообще-то, — засмеялся Константин, — греки такой народ, что, если даже и проигрывают войну, потом все равно побеждают. Примером тому хотя бы тот же Древний Рим. Он завоевал Элладу, но она затем покорила его знанием, наукой, культурой. В моде было все греческое. А род наш, Иаков, знатный и благочестивый, он правил Кифносом целых двести лет, а дальше еще восемьдесят, правда, уже при османах. Ты, Иаков, вправе гордиться своими предками. Читать ты уже умеешь, верно? И в церкви святого Саввы бывал не раз, правда? Помнишь, конечно, как выглядит наш фамильный герб, помнишь и мраморную скрижаль, она вверху, при входе в храм, ну-ка, скажи, что там написано?

— Я, отец, помню, но не дословно, — пробормотал сконфуженный Иаков.

— И напрасно. Это слова ты должен знать назубок, — очень серьезно произнес Константин. — Я вот их не забываю никогда. Хочешь услышать их? Изволь… «Ктитор по имени Антон, по прозванию Гозадино, прекраснейший человек, воздвиг навеки от основания заботами и трудами своими, а также иждивением своим, сей храм преподобного отца нашего Саввы, преосвященного и благословенного. Ему же высшее провидение приказало быть воздвигнутым и расположенным в месте, лишенном зелени. В году 1613». У тебя ведь прекрасная память, сын мой, не так ли?

— Да, отец, — понял ясный намек Иаков. — Эти слова отныне всегда пребудут со мной.

Через день он знал эти слова, высеченные на мраморе, назубок. Как и то, впрочем, усвоенное им гораздо ранее, что их род Гозадино — это род воинов и священнослужителей. Уже в детстве Иаков, бывало, впадал в глубокую задумчивость, это замечали все домочадцы, и, в первую очередь, мать и отец, никогда, впрочем, не тревожа его в эти минуты, а только красноречиво переглядываясь. Однажды он краем уха услыхал слова отца, обращенные к матери:

— Это хорошо. Умный человек не может не думать.

Не ускользнула эта недетская привычка и от Софронии. Как-то раз, глядя на него прекрасными черными, точно вызревшие смородинки, глазами, она спросила:

— О чем ты так часто задумываешься, Иаков?

— О разном, Софрония, — вздохнул мальчик. — О небе и земле. О Всевышнем и людях. О том, почему есть люди счастливые и несчастливые, почему одни живут долго, а другие умирают рано… А еще — почему люди убивают друг друга в войнах…

— И ты находишь ответ? Ты знаешь, почему так получается?

— Нет, не знаю. Пока не знаю. А отыщется ли когда-нибудь ясный ответ, тоже не знаю…

Степь, как и море, погружало в думы, однако надо было продолжать путь, и Игнатий, решительно приказав себе: «Все, довольно воспоминаний!», заторопился к коляске.

— Стын Ялита? В Ялту? — уточнил кучер, однако владыка, нахмурясь, велел:

— Охи! Сту Маджари!

Да, сначала он хотел посетить Ялту, где настоятелем церкви был Федор, сын Иванов, его нынешний недруг, но сейчас ему почему-то очень захотелось спокойствия, того душевного спокойствия, которое появляется, если люди благорасположены к тебе, а таким как раз был отец Антон, служивший в храме села Урзуф, или, как греки называли его между собой, Маджари, Маджарь, потому что поселились здесь выходцы как раз из этих, можно добавить еще Кизил-Таш, крымских сел. Кажется, совсем недавно совершился исход греков, армян, грузин, валахов из Тавриды, а уже прошло два года, да, тех самых два года, как только возникло это село, куда сейчас он держал путь, если назвать точную дату, так это был 1780 год от Рождества Христова. Мысли Игнатия прервал служка, заботливо произнесший:

— Владыка, а ведь вы проголодались, выехали ж почти натощак…

И хорошо, что Спиридон, который уже пристроил на коленях плетеную корзинку со съестными припасами, так вторгся в его раздумья, обещавшие принять невеселый оборот, и спустя мгновение протянул Игнатию ломоть белого хлеба с несколькими кружками овечьего сыра.

— Пожалуй, можно и подкрепиться, — согласился митрополит.

Брынза была очень неплоха, но, неторопливо жуя, Игнатий подумал, что сыры Фотиса, чей вкус он помнил с самого детства, были получше, впрочем, может, это ему так кажется. Еду запил сладкой, не успевшей сильно потеплеть родниковой водой из походной фляги.

В Урзуф можно было ехать по-над морем, по-над обрывами, и любоваться бескрайней голубой гладью митрополит, как и всякий эллин, любил, красота Азова, в котором вода чуть подсолена, как в кружке, куда бросили щепотку белых кристалликов, несколько отличалась от красоты Эгейского или Ионического моря, точно так же, как серый блеск Мраморного моря не похож на густую синьку Адриатики. Меотида, в которой Игнатий раз пять жаркими июльскими вечерами совершил омовение, просто ошеломляла своей теплынью, мелководье, которому, кажется, не было ни конца, ни краю, иди и иди к горизонту по колено, по грудь среди волн, напомнило митрополиту те теплые источники, которыми славился его остров Кифнос — вода как из казанка, который чуть остыл.

Впрочем, Азов обладал собственным норовом, он был похож, если можно так выразиться, сам на себя. Азов был коварен — мореходы рассказывали, что здешняя волна из-за малой, в восемь-восемь с половиной морских саженей, глубины, в шторм не полога, а гибельно отвесна, и надо уметь управлять суденышком, чтоб оно не развалилось или не опрокинулось при падении с высоты. А еще бывалые, знающие люди говорили, что в море есть такие места, где человек, забредший в воду по пояс или по грудь, исчезает бесследно, потому что его затягивает под дно неумолимая пучина. Такие случаи уже бывали с переселенцами. Услыхав о таких прискорбных происшествиях, Игнатий вспомнил, что в старинных фолиантах Меотида часто именуется Меотийским болотом. С чего бы это, интересно, древние греки так называли изумительно чистое, разве что в крайнюю непогоду похожее на гороховую похлебку — песок поднимается со дна, мутны даже гребни волн, море? Значит, они ведали, что в некоторых местах Меотида засасывает человека, как топь.

Митрополит, если честно, полюбил это маленькое море, сообщавшееся с Понтом Эвксинским тоненькой веной Керченского пролива, уже хотя бы за то, что оно давало прокорм его пастве, за то, что он выпросил его у царицы. Море, как и земля, не давало помереть людям с голоду. На этих первых, самых трудных порах.

И все же сегодня Игнатий выбрал вторую дорогу, ту, чуть приметную, прятавшуюся, как змея, в густом разнотравье, что пролегала через степь. Эта степь сейчас принадлежала его народу, и он, пастырь, подпав сегодня под ее власть, под ее очарование, словно бы отдавал ей должное.

Дорога, с узкими следами от тележных колес, кое-где во вмятинах от конских копыт, слегка, на протяжении нескольких верст, шла под уклон, пока, наконец, не вывела в достаточно глубокую балку, где земля словно бы решилась дать понять степи, кто здесь начальствует, — она смотрела на путников незрячими бельмами солончаков, и травка тут если и произрастала где-нибудь, клочковато, маленькими разбросанными островками, то самая что ни на есть цепкая и неприхотливая, очень похожая, подумал преосвященный, на людей, которые не сдаются ни при каких обстоятельствах.

Подуставшие кони уже не так быстро подняли коляску на очередной пригорок, за которым начиналась прямая, как стрела из колчана, без всяких перепадов дорога — последний отрезок пути в Урзуф, в Маджарь. Митрополита всегда умиляла эта способность крымских греков проглатывать окончания слов, последний гласный звук точно бесследно растворялся у них во рту. «Парэ! Возьми!» превращалось в «Парь!» — с русским, так сказать, мягким знаком на конце.

Несколько улиц с домами-полуземлянками выстроились вблизи речки с цветным названием Зеленая, которая, вырываясь из густых и частых темно-зеленых камышовых зарослей, образующих тихие заводи, струила дальше свои воды к морю.

При виде церквей-«времянок» у Игнатия всегда щемило сердце. Они, как и убогие жилища первопоселенцев Дикого Поля, не отличались ни вместимостью, ни лепотой, ни прочностью, а еще преосвященный, никому в этом, впрочем, не признаваясь, знал, чувствовал, что благолепные храмы, конечно, здесь поднимутся, устремят золотые кресты в небо, только он этого уже не увидит, просто не застанет.

Когда-то, вскоре после исхода, после прибытия на эти забытые Богом земли Игнатий благословлял урзуфцев, или по-гречески — маджариотов, иконой святого Архистратига Михаила, привезенной с полуострова. Она и висела в крохотной, три полновесных шага в длину и два в ширину, урзуфской церкви, носящей имя архистратига, на самом почетном месте. Надобно сказать, что невеличкий храм этот перешел к грекам, так сказать, по наследству — от украинских казаков, поселившихся здесь ранее. Вместо паперти у храма — трава-мурава, мягкий, слегка утоптанный чарухами, обувкой из сыромятной кожи, зеленый ковер.

Игнатий спустился по трем ступенькам вовнутрь и увидел местного священника отца Антона, сына Федорова. Увидел в его глазах радость от его появления здесь, и уважение, и даже, показалось, преклонение. Разговор, конечно, поначалу зашел о делах церковных, о том, не забывают ли люди приходить в Божий храм. Нет, сказал отец Антон, все, кто принялся обихаживать эту землю, не знавшую прежде ни рала-сохи, ни бороны, и в поте лица добывает хлеб свой насущный, уповают, как и их предки, на помощь Всевышнего, на Его милость к ним, Его рабам.

— Сколько же родилось с начала года детишек в селе? — вопросил Игнатий, то всматриваясь в обшитые потемневшими от влаги досками стены церковки, то переводя взгляд на священника.

— Семеро, преосвященный. А о прошлом годе было всего четверо. Поелику маджариоты понимают, что тут теперь их новая родина, начинают они пускать корни.

— А есть таковые, кто ударился в бега?

— К превеликому сожалению, имеются.

— Сколько же их?

— Пятеро.

Наступило молчание, Антон не мог понять, какие чувства обуревают преосвященного, хотя в силах был и догадаться — власть запрещала возвращение на прежнюю, давным-давно обжитую землю предков.

— Кто?

Антон назвал беглецов поименно и замолчал, неизвестно, что воспоследует дальше — разгневается ли высокий гость или…

Молчание получилось весьма долгим, митрополит прервал его еле слышным:

— Да охранит их Господь… — Антон прекрасно понял, какие чувства сейчас владеют владыкой.

— Скажи-ка, отче, не забывают ли твои земляки, что надобно жертвовать какую-нибудь копейку, кто, конечно, сколько может, на нужды храма?

Священник замялся, но ответил все-таки честно:

— Пожертвования весьма скудны, владыко. Люди бедствуют, они еще не окрепли, многие едва сводят концы с концами…

Преосвященный нахмурился, слегка потемнел ликом, хоть и знал наперед, что ему скажет сейчас отец Антон — так бы ему ответствовали и в Сартане, и в Ялте, и в Чермалыке, и в Янисоли, и в Мангуше, во всех, словом, селах, основанных два года назад румеями. Смотрел Игнатий безмолвно на собеседника, но не в самые глаза, а словно бы всматривался в одному ему известную даль. Но увидел то, что пребывало вблизи — ряса отца Антона поизносилась, подол ее превратился в бахрому, во многих местах испачкана она пятнами от сальных свечей.

— Портняжить кто-то у вас умеет? — прозвучал совсем неожиданный вопрос.

— Да есть у нас две мастерицы, — ответил несколько сбитый с толку отец Антон.

— На днях пришлю тебе сукна для рясы и подрясника. А будешь в городе, выдам денег, чтоб справил ты себе праздничное облачение.

— Благодарствуйте, преосвященный, — растроганно сказал Антон.

Они весьма долго и неспешно говорили о делах церковных, да и мирских тоже, пока, наконец, не покинули временное пристанище верующих — предвечерняя благодать, еще пронизанная солнцем, только-только клонящимся к горизонту, обласкало теплынью, запахи нагретой за день травы, кажется, еще более усилились и посвежели.

На пустыре близ церковки, заросшем разнотравьем, девчушка в сером холщовом, похожем на балахон платье выпасала козу и двух козлят, в отличие от пегой матери они, от далеких предков, видимо, унаследовали яркую прелесть одного-единственного цвета — козленок покрупнее был сплошь черным, а его сестричка — белой, как снег. Пастушка, опустив глаза долу, сосредоточенно жевала кисленький стебелек пастушьей сумки — «гаджа-гуджа», как называли ее румеи.

Игнатий, замедлив шаг, улыбнулся и, как и давеча на пригорке, слегка приподнял подол рясы. Взяв наискосок, направился к пастушке, за ним последовали отец Антон и служка Спиридон.

— Как тебя зовут, дитя мое? — ласково тронув малышку за худенькое плечико, спросил преосвященный.

Девочка подняла на него черные, как вызревшие смородинки, глаза, и Игнатий от неожиданности вздрогнул — то ли мысленно, то ли даже наяву: на него смотрела маленькая … Софрония. Тот же безгрешный взгляд, тот же прямой, без непременной горбинки, носик, красивого рисунка губы, маленькие изящные ушки.

— Пене.

— Пене? Твое полное имя — Пенелопа?

— Да, иногда меня так называют папа с мамой, особенно если они недовольны мной.

— Значит, бывает, что они сердятся на тебя?

— Если я в чем-то провинюсь, что-то забуду сделать.

— А как зовут твоих родителей?

— Матушку — Анной. А отец у меня — Нестор, сын Тодура.

— Ты, Пене, одна в семье?

— Да, одна. У меня было два старших братика. Я их почти не помню. Они умерли, пока мы ехали сюда. Но отец говорит, что у меня еще будут и братик, и сестричка.

— Обязательно будут, Пене, — подтвердил преосвященный, лицо которого омрачилось, но тут же и просветлело. — Ты читать уже умеешь?

— Пока нет. Но меня обещают скоро отдать в учение.

— Учись, Пене, — поощрительно произнес Игнатий, ладонь его обратилась к служке, и тот без лишних слов вынул кошель и подал владыке серебряный рубль, на котором было выбито изображение Екатерины Второй «с шарфом на шее».

— Возьми, Пене. Отдашь отцу, он сумеет распорядиться деньгой. И пусть обязательно купит тебе сладостей. Да хранит тебя Господь, дитя мое!

Он прощально обдал девочку спокойным жаром крупных темно-карих глаз и зашагал вперед, отец Антон, чуток замешкавшись, поймал и уразумел вопросительный взгляд пастушки.

— Скажешь отцу — от преосвященного. Он поймет…

Маленькая Пене-Софрония смотрела вслед Игнатию и его спутникам, пока они не скрылись из глаз…

На ночлег Игнатий остановился у священника, чей домик-полуземлянка ничем, в общем-то, не отличался от жилищ других поселян. Несколько лет назад отец Антон овдовел, оставшись вдвоем с дочкой Кирикией, миловидной девицей лет пятнадцати — умелой, несмотря на младость, хозяюшкой, которая, как метеор, носилась по своему ограниченному пространству, в мгновение ока соорудив незамысловатый, но весьма возбуждающий аппетит ужин — благоуханный, весь в крупных и тонких золотых копейках легчайшего жира рыбный суп, сваренный из судака и впридачу к нему бычков, в глубокой миске жареная камбала, рядом тарель с червонеющей молодой редиской, россыпными кучками зеленели укроп и петрушка. Вознеся молитву Господу, уселись за маленький, грубо сколоченный столик, поставленный под раскидистую плакучую иву, которая росла тут, посреди делянки, отведенной Антону под строительство жилья, и десять, и двадцать лет назад, и которую хозяин не тронул единственно лишь ради тени, да и то до поры, до времени — совсем рядом, шагах в трех зеленел тонкий прутик грецкого ореха, обещавший лет через пяток хорошо пойти вверх и вширь, и тогда уж ива, или верба, как еще называют это дерево в здешних краях, рухнет наземь под ударами безжалостного топора. Ели не торопясь, с наслаждением, то и дело нахваливая искренне, от души Кирикию, а она в ответ заливалась румянцем смущения.

— Хвала Всевышнему, море, сколь вижу, — преосвященный обвел руками угощение, — кормит вас, и кормит неплохо. Здешняя рыба слаще, нежели…

Где «нежели», Антон с дочкой поняли двояко: можно было подумать, в Тавриде, а то и подальше взять — глядишь, владыка имел в виду далекую Элладу…

— И земля, преосвященный, тут вельми родючая, жирная. Токмо от сотворения мира никто ее сохой не переворачивал. Тяжко, ох, как тяжко, чтоб она, переплетенная жилистыми корнями, открылась встречь солнцу изнанкой. Но уж если откроется, то летом заиграет ярым колосом. Горше всех, владыко, приходится вдовам или старикам, схоронившим мужей или сынов по пути сюда…

— И…? — вопросительно поднял на священника уже седеющие брови митрополит.

— Помогаем им всем миром. Иначе пропадут они.

— Вот это по-божески, по-христиански, — похвалил Игнатий. — Беда, знаешь ли, отче, отступает, если навалиться на нее сообща, вместе. И вообще, — улыбнулся, — фасули то фасули — йомизи то сакули, — что примерно соответствовало русскому «с миру по нитке — голому рубашка».

— А что заботит вас, преосвященнейший? — осторожно спросил отец Антон.

Лицо Игнатия омрачилось, от природы смуглое, потемнело еще более, однако потухшие на миг глаза тут же вспыхнули, заблестели, волнистое серебро бороды колыхнулось, и преосвященный чем-то стал похож на разгневанного библейского пророка.

— Злобы через край. Я аки в котле, где бурлит кипяток. Ропщут, ополчаются противу меня. Винят во всех грехах. И не токмо пасомые, а и клир, не весь, вестимо, одначе немало таких, кто готов цапнуть меня, точно злой пес прохожего за пятку. Нет мне покоя, отче. Сегодня прибыл к тебе без охраны, а завтра, глядишь, разорвут меня на куски где-нибудь посреди степи… Да, хотел спросить, — неожиданно сменил тему Игнатий, — возницу Феофана и Спиридона приветили твои соседи, верно? Голодными ведь их не оставят?

— Не беспокойтесь, владыка, Кирикия уже сбегала туда, справилась — гости не обижены.

— Будем отходить ко сну, отче? Стемнело уже, пора…

— Не обессудьте, преосвященный, ложе жестковато, — извиняющимся тоном произнес хозяин, указывая на деревянный топчан, устланный жалким, но чистым рубищем.

— Отче, дорогой мой, — неожиданно ласково сказал Игнатий, — иль ты забыл, что отрочество и юность я провел на Афоне? Там, знаешь ли, на мягких перинах не почивают…

ГЛАВА II

Однажды, когда зимой 1779 года подводы, телеги, арбы с переселенцами проезжали через какое-то малороссийское сельцо, перед Александровской, кажется, крепостью, Игнатий увидал из окна своей коляски, как малец лет шести-семи, озоруя, лизнул языком железный столбик коновязи возле деревенской управы и, конечно же, прилип к нему высунутым языком. Мороз стоял крепкий, мальчишка пытался высвободиться из плена, запрокидываясь головой назад, но язык его отлипал вместе с кровью и мясом, тут же, впрочем, приклеиваясь опять. Нельзя было спокойно наблюдать за этой невольной пыткой — рев, слезы, красные, тут же застывающие потеки по железу.

— Беги в управу, неси, да побыстрее, кувшин с теплой водой, — велел Игнатий служке, и хорошо, что она там нашлась на горячей печке. Иначе несчастный окоченел бы на морозе. Из-за собственной, между прочим, ребяческой глупости.

Не раз потом Игнатий вспоминал, как глупый мальчонка с кровью отдирал свой язык от холодного и, оказывается, такого липкого столба. Не случайно, совсем не случайно это видение возникало в памяти — очень похоже, с кровью, болью, страданием, плачем начался исход его паствы, его народа из Тавриды. Отдирали, по-иному и не скажешь, людей от родимой земли, от веками, даже тысячелетиями насиженных, обжитых мест, от жилищ, построенных, возведенных еще далекими предками, от могил отцов, дедов и прадедов, от всего того, что вошло в сознание каждого с молоком матери. Никакого согласия на выселение, на переезд неведомо куда люди не давали, но кто их спрашивал, готовы ли они охотно, по доброй воле, если даже не с радостью, расстаться с родиной, чтобы никогда уже не услышать, не вдохнуть запах можжевелового стланика или крымской сосны, забыть, как цветут, исступленно захлебываясь в собственном аромате, олеандры, как ближе к полудню истаивает голубоватая, с утра еще такая густая, дымка над горными вершинами, будь то Ай-Петри, Карадаг или Демерджи-гора. Кто, кто в ответе за то, что людей оторвали от родной земли, причем силой, а не уговорами, хотя и таковые имели место быть, и отправили к черту на кулички? Ведомо, ведомо было ему, кого крымские греки-румеи считают виновником своих бед и страданий — его, Игнатия, митрополита Готфейско-Кафайского, их духовного и светского вождя! Но сам он твердо знал, что жизнь, изобилующая нередко немыслимыми сложностями, выстраивает иной раз такие ситуации, когда человек становится без вины виноватым. Применительно к нему — это именно так! Пусть не в полной, но в весьма значительной степени!

За невеселыми своими думами Игнатий и не заметил, что добрая половина пути из Урзуфа в Марианополь, как он упорно, по таврийской еще привычке называл Мариуполь, уже позади, как позади и солончаковая, белоглазая балка, где цепляются за жизнь только самые упрямые травы да несколько чахлых деревьев, позади тот ровный, без всяких спусков-подъемов, отрезок пути, где в густом разнотравье лишь еле приметно угадываются две следовых полоски от тележных колес, а впереди, еще немножко, и откроется желанный пригорок, где вчера его посетили столь отрадные, милые сердцу воспоминания.

Едва кони подняли митрополичью коляску на этот уже полюбившийся Игнатию холм, как он велел кучеру Феофану остановиться. Служка Спиридон соскочил первым, заботливо помог преосвященному ступить на землю. А тот, не вымолвив ни слова, аккуратно подобрав подол рясы, опять зашагал туда, где совсем недавно пребывал в полном одиночестве. Дойдя, застыл неподвижно, как птица в небе, удерживаемая в одной и той же точке невидимыми воздушными потоками.

— Правда, наш преосвященный похож на старого орла? — сказал Спиридон кучеру.

— Это уж точно, — согласился тот. — Только треплют его со всех сторон, не дают покоя.

Однако на этом пригорке покой и впрямь посетил Игнатия. Он подумал, что если бы окрест поселились люди, лучшего места для храма, чем здесь, где он стоит, не нашлось бы — отсюда будто начинается, возносится прямая дорога к Господу.