8,99 €
«Вступление в будни» отчасти напоминает советский фильм «Девчата». 17-летняя сирота Реха приезжает работать на промышленный комбинат. В первый же день она знакомится с Николаусом и Куртом. Один — застенчивый и добрый здоровяк, мечтающий стать художником. Другой — заносчивый и харизматичный сынок богатых родителей. Все трое вступают в будни, где их ждет труд на комбинате, проверка на прочность и любовный треугольник. На одной чаше весов танцы в ресторане, красивая одежда и поездки на машине. На другой — тихие вечера в бараке, запах красок, шелест кистей по холсту и прогулки на природе. Рехе предстоит выбрать, что ближе ее сердцу… Эта повесть написана в жанре young adult, подростковой литературы. От современных образчиков ее отличает необычный антураж: послевоенная Германия, промышленный комбинат, жизнь в бараках с соседями-рабочими, прошедшими через ужасы войны. Повесть «Сестра и братья» — иллюстрация национальной катастрофы. Старший брат героини собирается сбежать в ФРГ вслед за другим братом. Пересечение границы — путь в один конец, разрыв отношений с семьей, с горячо любящей сестрой. Героиня всеми силами пытается предотвратить трагедию, обнажая душу перед братом. Поможет ли это?.. Берлинская стена рухнула в 1989 году. ФРГ и ГДР объединились в единое государство. Но тот ужас, что переживает героиня повести «Сестра и братья», до сих пор могут испытывать жители Северной и Южной Кореи.
Das E-Book können Sie in Legimi-Apps oder einer beliebigen App lesen, die das folgende Format unterstützen:
Seitenzahl: 525
Veröffentlichungsjahr: 2025
© Григорьева К. В., перевод на русский язык, 2024
© Каравкина Д. Л., перевод на русский язык, наследники, 2024
© Издание на русском языке, оформление.
ООО «Издательство «Эксмо», 2024
Одним вечером трое незнакомых друг другу человека приехали на одном и том же поезде и, стоя на перроне маленькой станции, одновременно ощутили приступ одиночества.
Реха огляделась по сторонам: на серой, обшарпанной станции почти не было света, мелкий дождь размыл очертания зданий. Девушка была разочарована, ведь представляла себе вход в этот молодой город по-другому, более величественным, более блестящим. Она взяла чемодан и, пройдя мимо вывески с выпуклыми буквами, направилась по залитой дождем платформе к выходу.
Немногочисленные приезжие уже разошлись, и вестибюль с его чисто выбеленными стенами и грязным кафелем опустел. Из-за двери ресторана доносились пьяные голоса. Реха вздрогнула и втянула плечи. «Какой прием на новой родине», – подумала она и уже через пять минут в чужом городе затосковала по доброй охране своей школы и «замку» с шумными коридорами. Она также скучала по белокурой Бетси и по толстому, молодому, любезному Крамеру, которые стояли сегодня утром у решетчатых ворот и махали ей вслед.
«Он меня предупреждал, – подумала Реха. – Он знал, что я сразу растеряюсь». Но тут же она вспомнила, что ответила ему и как вела себя перед ним, и ей стало стыдно, как будто в этот момент она снова оказалась перед столом Крамера, а он насмешливо смотрел на нее.
Реха подняла воротник и вышла на улицу. Она забыла о своем разочаровании, оказавшись на широкой площади, залитой белыми и разноцветными огнями, перед рядами новых домов с террасами, изящно переплетенными балконными решетками и веселыми неоновыми вывесками на фасадах. Это было похоже на картину, которую нарисовало ее живое воображение и краски которой не мог размыть даже непрекращающийся дождь. Затем она увидела двух парней, стоящих у подножия лестницы. По крайней мере один из них, великан в вельветовом костюме, возможно, плотник или каменщик, показался Рехе местным жителем, и она подошла к нему спросить дорогу.
Парень повернул маленькую узкую голову с коротко стриженными волосами и сказал то ли неприветливо, то ли смущенно:
– Без понятия. Я сам не отсюда.
– Я не ослышался? – спросил рядом стоящий парень. – Мне тоже в ту сторону. Позвольте проводить вас? – Он был ниже и стройнее, чем парень в вельветовом костюме, был аккуратнее одет и выглядел более подтянутым и уверенным в себе, а на его лице различалось трудноуловимое выражение хитрой расчетливости. – Я хорошо здесь ориентируюсь, – продолжил он. – Я приехал пару недель назад.
Он оценивающе оглядел худенькую черноволосую девушку, ее чемодан и бордовое летнее пальто (ради которого Реха не один месяц сортировала ягоды на консервном заводе) и спросил:
– На практику, да?
– Да, – сказала Реха.
– Значит, коллега. – Он протянул ей руку и слегка поклонился. – Курт Шелле, Шелле с двумя «л», – добавил он, он всегда упоминал эту двойную «л», добавлявшую немного блеска его простой фамилии.
– А я Реха Гейне, – представилась девушка.
– Реха… – повторил Курт, – Лессинг. «Натан Мудрый». – Он поморщился. – Этот Натан был моей темой на устном экзамене. «Проанализируйте пьесу» или что-то такое. Твой учитель по литературе тоже был таким же занудой?
Наконец третий, который все это время задумчиво и с отсутствующим видом стоял рядом, открыл рот и удивленно произнес:
– А мне тоже на эту же улицу. – Он заметил, как внезапно Курт насторожился, и поспешил объяснить, что тоже окончил среднюю школу в этом году и теперь хочет работать на комбинате и что он хотел бы присоединиться к ним.
– Значит, нас теперь трое, – заключил Курт и даже не потрудился скрыть свое беспокойство от присутствия этого третьего. – Надеюсь, ты не будешь идти так же медленно, как думаешь, иначе мы не доберемся до места и к завтрашнему утру.
Реха рассмеялась, а Курт, подбадриваемый ее смехом, продолжил подшучивать над неуклюжим парнем, который забыл представиться.
– А имя у тебя, великан, не тайна?
– Нет, – простодушно ответил он. – Николаус Шпаршу. – Он настороженно взглянул на новых знакомых, казалось, он ждал, что они вслух посмеются над его старомодным именем. – Николаус с одной «л», – добавил он.
– Ха-ха, – засмеялся Курт. – А ты смешной.
– Шекспир, «Гамлет», – невозмутимо продолжил Николаус, и Курт, который теперь чувствовал, что его здесь неприлично пародируют, перекинул через плечо свою походную сумку и скомандовал:
– Пошли!
Николаус молча взял чемодан Рехи и последовал за Куртом на небольшом расстоянии. Реха указала на черную папку, которую Николаус привязал к своему чемодану.
– Ты рисуешь?
– Немного, – ответил он. – Просто хобби. – Он скрыл, что давно мечтал о поступлении в художественную академию.
– И что тебе нравится рисовать больше всего? – спросила Реха в попытке поддержать разговор.
– Все подряд, – пробормотал Николаус, и на этом тема была исчерпана. Они молча пошли друг за другом, чувствуя себя неуютно под проливным дождем. У следующего фонаря Курт остановился и подождал их, его настроение снова стало таким же беззаботным.
В голубоватом свете Реха разглядела его лицо, загорелое, красивое. «Даже слишком красивое и гладкое», – подумала она, но ей понравился этот активный, дерзкий, хорошо одетый мальчик. На шее у него висела серебряная цепочка, и Реха начала гадать, что там – медаль или, может, медальон с фотографией какой-нибудь девушки.
До общежития было не слишком далеко, и Курт воспользовался этим временем, чтобы выяснить у них, откуда они родом; он сообщил, что сам он из Д., а его отец – директор текстильной фабрики.
– Мой старик мог бы привезти меня сюда на машине, – сказал он. – У него «Вартбург», а «Вартбург» – самая лучшая машина на сегодняшний день. В июне я сдал на права, но вы думаете, он дал мне покататься? У него и капли бензина не выпросишь…
– У меня нет родителей, – буднично сказала Реха.
Курт наконец понял, что эта показуха, рассчитанная на простодушных, здесь ни к месту. Он рассмеялся и сказал с неподдельной искренностью:
– Ты права, я просто пытаюсь впечатлить тебя. – Курт мог проявить обезоруживающее обаяние, когда хотел (а чаще всего он хотел), и теперь он поднял свои дерзкие зеленые глаза на Реху и сказал: – Но я очень рад, что поехал поездом. Иначе я бы не встретил такую прекрасную незнакомку…
«Боже, какой дешевый спектакль», – подумал Николаус, и ему хотелось, чтобы девушка отнеслась к этому парню и его одежде так же легкомысленно, как тот того заслуживал. Он предпринял робкую попытку отвлечь Реху от парня и спросил, в какую школу она ходила.
– Я жила в интернате Х, – сказала Реха. – Еще несколько лет назад люди прозвали нашу школу «Красный замок». Это должно было быть оскорблением, и сначала нас это раздражало, но потом мы привыкли к нему, и, наконец, мы сами стали называть ее «замком». На самом деле это просто странный маленький замок, но нам он казался красивым, мы были там как дома, знаешь… – Ей вдруг захотелось рассказать этому молчаливому, неуклюжему Николаусу о Крамере и Бетси, об оранжерее, парке и всегда полутемной библиотеке с характерным запахом пыли и кожи и чернил от новых книг и газет. Весь его вид говорил Рехе, что он умел слушать.
Однако Курт, который терпеть не мог не быть в центре внимания, шуткой разорвал слабую нить едва возникшего взаимопонимания между Николаусом и девушкой. Он придвинулся ближе к Рехе и стал рассказывать, жестикулировать, высмеивать своих учителей; у него был острый язык, и он любил злобно, карикатурно критиковать слабости других людей.
Даже Николаус засмеялся – что-то в этом Шелле с двумя «л» ему понравилось. Сам неуклюжий до грубости, он восхищался парнями своего возраста, которые могли непринужденно развлекать и располагать к себе девушек. Он хотел бы привлечь внимание большеглазой темноволосой Рехи; ее лицо с узким, выступающим носом напоминало ему образ женщины, имя которой он не мог сейчас вспомнить. Конечно, он прекрасно понимал, что не сравнится с веселым Куртом, поэтому молча шел рядом с ним и только однажды, когда его спросили напрямую, сказал:
– Я живу в М. Мой отец работает в типографии.
«Все остальное, – подумал он, – их не касается. По крайней мере, пока».
Наконец они дошли до общежития.
Перед тем, как попрощаться и отправиться на поиски своих комнат, Курт сказал:
– Мы же можем встретиться утром и вместе поехать на комбинат. – Разумеется, это предложение касалось только Рехи. Она взглянула на Николауса, который стоял чуть в стороне, очень высокий, немного полноватый в своем потертом вельветовом костюме, и ей стало жаль его.
– Ты же поедешь с нами? – спросила она.
Николаус кивнул. Он хотел бы сказать девушке что-нибудь дружелюбное, но, заметив, как беспокойно и испуганно она оглядывает темные фасады домов, вместо этого попытался успокоить ее:
– Тебе не стоит так много думать о доме, по крайней мере, в первую ночь. Знаешь, в первую ночь больше всего хочется домой, но потом быстро привыкаешь…
– Старый добрый дядюшка, – растрогался Курт.
В комнате, где предстояло поселиться Рехе, жила коренастая девушка лет двадцати с небольшим, работающая строителем подземных сооружений. Когда Реха вошла, она сидела на своей кровати и штопала чулки; на ней была только розовая ночная рубашка, и Реха смущенно пробормотала:
– Простите, что я так поздно…
– Ничего, – перебила ее девушка, голос у нее был почти мужской, такой же низкий и хриплый. Она невозмутимо оглядела Реху с головы до ног, затем протянула ей широкую, как лопата, руку со сломанными ногтями и добавила: – Располагайся! Твой шкаф левый. Думаю, мы поладим.
– Надеюсь, – сказала Реха. Она спросила, где можно помыться, избегая говорить девушке напрямую, потому что не была уверена, что ей тоже можно обращаться на «ты». Любезный Крамер строго следил за тем, чтобы, несмотря на тесную совместную жизнь в интернате, между учениками и взрослыми не возникало неуместной фамильярности.
Она сняла пальто и села на кровать, и в этот момент поняла, как устала и хотела спать. Но ей было стыдно переодеваться перед незнакомой девушкой: это была не Бетси, ее пухлая белокурая подруга Бетси, от которой у нее не было тайн и с которой она, шестнадцатилетняя, по вечерам стояла перед зеркалом… «Мы стояли так и, наслаждаясь, решали каждую субботу, кто кого любит, у кого грудь была больше, у Бетси всегда было на несколько дюймов больше, чем у меня».
– Куда пойдешь работать? В лабораторию, да? – спросила девушка.
– На земляные работы, скорее всего, – смело сказала Реха.
– Земляные работы? – насмешливо переспросила девушка. – С такими-то пальцами? Да и не только пальцами. Вон какая худая, я могу пришибить тебя одной рукой.
Реха покосилась на могучие мускулы собеседницы и поверила в эти слова. Несмотря на это, нахлынувшая изнутри волна скептической снисходительности побудила ее возразить. Она сказала дерзко, как тогда, перед столом Крамера: «То, что могут другие, могу и я. Конечно, поначалу будет непросто. Но ко всему можно привыкнуть, а когда овладеешь техникой…»
– Техникой! Вот где надо иметь технику, – сказала девушка, продемонстрировав свои мускулы.
– Глупости! Техника здесь, – горячо возразила Реха и постучала пальцем по лбу.
– Там только ветер, – воскликнула девушка, и ее голос прозвучал еще грубее. – Ты только из школы? И пришла рассказывать мне про технику… Я и так все знаю о подземных работах. – Она посмотрела на встревоженное лицо Рехи и добавила более дружелюбно: – Тебе еще много предстоит узнать, малышка.
Реха кивнула, она уже пожалела, что в первый же вечер начала спорить с девушкой, с которой ей придется жить еще несколько месяцев. Спустя некоторое время она сказала:
– Отвернитесь на секунду, пожалуйста. Я хочу переодеться.
– Я и так не обращаю на тебя внимания, – проворчала девушка, но все же отвернулась. Глядя на стену, она добавила: – Здесь все обращаются друг к другу на «ты». Можешь звать меня Лизой, если ты, конечно, не слишком важная.
Через некоторое время Лиза вышла из комнаты. Реха лежала в постели, скрестив руки за головой, смотрела в потолок и думала: «Комната отвратительная, совершенно не сравнится с замком. Здесь нельзя жить, здесь можно только ночевать». Голые стены с бледным узором угнетали ее, скудная мебель и ярко-белый, ничего не скрывающий колокольчик из матового стекла под потолком.
Потом вернулась Лиза, достала из шкафчика хлеб, колбасу и масло и приготовила себе нарезку на следующее утро. Потом она бросила через плечо:
– Плачешь, малышка?
– Нет, – прошептала Реха.
– Впервые так далеко от мамы?
– У меня нет мамы.
– Вот оно что, – сказала Лиза и повернулась к ней. – Умерла?
– В газовой камере, – сказал Реха громко и с такой ненавистью в голосе, что Лиза испугалась.
– Вот оно что, – повторила она. – Я не хотела… А отец-то у тебя есть? Я просто хочу сказать… ты так шикарно одета, должно быть, кто-то заплатил за это…
– Отец? Не знаю. Скорее всего, есть, – ответила Реха злобным тоном и подумала так, как она всегда думала об этом неизвестном отце, – в тех грубых выражениях, которые обычно не входили в ее лексикон: – Сбежал. Испарился. Надеюсь, погиб на фронте. Надеюсь, умер этот ариец.
Любопытная Лиза попыталась задать еще один осторожный вопрос, но Реха лежала с закрытыми глазами, с холодным и безразличным выражением лица и больше не отвечала. Лиза выключила свет и босиком подошла к кровати. Некоторое время она прислушивалась к дыханию своей соседки. В ушах у нее все еще звучал этот резкий, полный ненависти голос, и она ощутила что-то вроде отвращения к странной незнакомке с ее темным происхождением.
Лиза происходила из рабочей семьи, где было семеро детей; ее отец вернулся с войны целым и невредимым – война и фашизм не уничтожили ни одного близкого ей человека, а о страданиях других она знала только по книгам и рассказам. «В газовой камере, – подумала она. – Скорее всего, есть». Она не улавливала связи, не могла составить из кратких намеков историю, которая осветила бы ей обстоятельства жизни новой соседки, но это лишило ее сна (мой крепкий сон, и завтра в четыре утра ночь для меня закончится).
Наконец она произнесла в темноту:
– Эй, малышка… У тебя есть с собой еда?
– Нет, – удивленно ответила Реха.
– Раз так, то можешь взять у меня в шкафчике.
Она неуверенно засмеялась.
– Колбасу и мясо я ем в больших количествах.
– Спасибо большое, – поблагодарила Реха. – Это очень мило с твоей стороны. – Она догадывалась, что происходит с Лизой. Она достаточно часто замечала, как смущались другие люди, как неловко и скованно они вдруг начинали вести себя, когда слышали о матери Рехи, как будто все они чувствовали себя частично ответственными за то, что когда-то в Германии газовые камеры были построены для евреев.
– Я задела тебя, да? Не обижайся на меня, – через некоторое время сказала Реха, но ответа не получила, и она не была уверена, услышала ли ее Лиза.
Отец Рехи был архитектором, он развелся со своей женой-еврейкой через полгода после рождения дочери. Жить с неарийкой еще в 1941 году было опасно – большинство смешанных браков было расторгнуто за много лет до этого. Его репутация и положение были поставлены под угрозу, после преследований и принуждения он в конце концов подчинился.
Реха так и не простила его и, кроме того, возложила вину за смерть своей матери на человека, чье имя она даже не произносила вслух. Дебора Гейне была доставлена в Равенсбрюк, а маленькую полукровку поместили в национал-социалистический исправительный дом. Хотя Реха и не помнила того времени, оно оставило в ней следы, и все послевоенные годы добрая забота ее учителей и воспитателей не могла стереть этих следов.
Несмотря на страх и застенчивость, Реха была вспыльчива и иногда представляла, что скажет и сделает с этим человеком, если однажды им придется столкнуться лицом к лицу. Она не знала, как выглядела ее мать, какие у нее были волосы и глаза, но была уверена, что похожа на нее.
Полячка, которая когда-то посетила интернат, сказала ей, что ее темные глаза и тонкий с горбинкой нос напоминают ей молодую Розу Люксембург, и Реха, прочитав ее замечательные тюремные письма, стала гордиться этим сходством.
Когда глаза привыкли к темноте, она снова различила очертания мебели и светлый прямоугольник двери. Бледная полоска света падала сквозь щель в оконных занавесках. «Нужно прибраться, – подумала она, – привнести в обстановку что-нибудь цветистое: несколько картин, цветы, скатерть поверх отвратительной клеенки… Лизе, кажется, все равно, поэтому она продолжает жить среди голых стен в квартире, которая и не заслуживает такого названия. Как только я получу первую зарплату…»
Но пока она строила планы, прикидывала, высчитывала – а она знала, что на самом деле делает это только для того, чтобы отвлечься и обмануть свою тоску по дому, – ее мысли уже блуждали, возвращаясь в парк с его клумбами, заросшими львиным зевом, астрами и поздними розами, обратно к «замку», и она снова увидела извилистые коридоры и мрачные лестницы и свою комнату, в которую завтра или послезавтра войдут две незнакомые девушки. Два года назад ученики устроили соревнование: они сами расписывали свою комнату – с усердием, любовью и не очень умело. В итоге они с Бетси заняли третье место, но были уверены в том, что Крамер несправедлив или, по крайней мере, что у него нет вкуса.
Она думала и о Бетси, которая вчера рано уехала в Росток, в университет, и в сотый раз спрашивала себя, не было бы разумнее и удобнее поехать в тот же Росток или в Берлин, а не сюда, на комбинат, в незнакомую и захватывающую область. «Так точно было бы легче», – подумала она.
Она хорошо помнила тот июньский день, когда Крамер позвал ее к себе. Было очень жарко, несколько недель не было дождя, небо было светло-голубым, а земля серой и потрескавшейся от засухи. Они только что пришли с поля, грязные и потные, от их одежды все еще исходил запах сена и диких трав.
Крамер сидел за своим столом, толстый, светловолосый, еще молодой, его насмешливые серые глаза были спрятаны за очками. Он словно никак не изнывал от жары, и Реха улыбнулась про себя: «Он слишком вежлив, что даже не потеет в присутствии других».
– Садитесь, фрейлейн Гейне, – сказал он. – Итак, что вы решили?
– Да, – ответила Реха. – Я бы хотела поработать год на производстве, если вы не против.
– И каком же?
– «Шварце Пумпе».
– Вы могли бы поработать где-то поблизости, например, в «Персиле» в Г. Зачем ехать так далеко, фрейлейн Гейне? Почему выбор пал на «Шварце Пумпе»?
Она минуту поколебалась, а затем, смущенно улыбаясь, произнесла:
– Потому что звучит романтично.
– Романтично, о боже… После восьми часов земляных работ вам будет не до романтики.
– …И еще потому, что он далеко, – закончила Реха.
Крамер внимательно посмотрел на нее.
– Так, значит, вы хотите стать самостоятельной?
– Называйте, как пожелаете, – вспылила Реха.
Спустя мгновение Крамер продолжил:
– Я считаю правильным и полезным, когда ученики после окончания школы год работают на производстве. Но вам, дорогая Реха, вам это не подходит, простите, что я так прямолинеен. – Он потянулся за пачкой сигарет, но снова опустил руку. Он старался не курить при своих учениках (хотя, как и любой другой учитель, был членом «Общества курильщиков»). – Боюсь, вы сдадитесь, если все пойдет не так гладко или романтично, как вы себе это представляете.
– Я не сдамся, – резко возразила Реха. – Я достаточно смелая и в полях работаю не хуже других. Конечно, я хочу стать самостоятельней, и я не хочу вечно бояться чужих людей… – Она замялась, пытаясь подобрать слова, чтобы объяснить причины своего решения.
– Вы знаете, вас никто не заставляет, – добавил Крамер.
– Я не хочу, чтобы ко мне вечно относились как к жертве нацистского режима, – сказала Реха тихо, но решительно. – Я не хочу, чтобы меня вечно жалели, лелеяли и выделяли.
– Хорошо, хорошо, – быстро сказал Крамер. – Я сделаю все необходимое. Можете идти.
Последние недели пребывания Рехи в интернате прошли с осознанием того, что этот тяжелый период скоро закончится и она безвозвратно потеряет нечто восхитительное: родину, дружбу, детство и безопасность в сложившемся коллективе.
Сегодня утром Крамер проводил ее до ворот; он протянул ей свою толстую, короткую руку и, моргая за стеклами очков, сказал непривычно сердечным тоном:
– Я не настолько самонадеян, чтобы думать, что наш интернат был для вас чем-то вроде родительского дома, Реха. Но все же… – И вдруг он использовал обращение на «ты»: – Если у тебя когда-нибудь будет серьезное горе, напиши или приходи сюда. – Он, казалось, хотел добавить что-то еще, но промолчал и ограничился тем, что пожал ей руку и помахал на прощание, когда она шла по улице, медленно, в одиночестве, то и дело поворачивая к нему голову.
«Возможно, – подумала теперь Реха, – он боялся, что я приму его прощальные слова за трогательную речь и буду над ним смеяться».
Лиза перевернулась на спину и захрапела. «Должно быть, скоро полночь», – предположила Реха, и теперь, наконец, лежа с закрытыми глазами и подтянутыми коленями в ожидании сна, она поняла, как должна была объяснить свое решение Крамеру тогда, в июне.
«Мне стоило сказать, что я умею трезво мыслить и знаю свои слабости: недостаток выносливости, боязнь любых перемен, непостоянство чувств – увы, целый список недостатков, но я постоянно пытаюсь справиться с ними. И мой шаг в неизвестность, господин Крамер – одна из таких попыток, и на этот раз я не хочу останавливаться на полпути или же возвращаться обратно. Да… Это, собственно, все, что я хотела вам сказать».
По бетонной дороге с грохотом проехал тяжелый грузовик, и яркий свет фар пронизал занавеску, проходя по потолку комнаты широкой, быстро скользящей вниз полосой. «Курт Шелле с двумя “л” со своим “Вартбургом” – весело подумал Реха, – и этот смешной, молчаливый Николаус. Уже двое знакомых, или товарищей, или как там это называется. А двое – это больше, чем можно было бы пожелать за первые полчаса в незнакомом городе».
Теперь Реха была вполне довольна собой – она хорошо обдумала все принятые решения и, как это часто бывает, уже настроилась на принятие новых и наконец уснула, немного успокоенная и очень уставшая. В ее голове образы мокрых от дождя лиц плавно перетекали друг в друга, сменяясь видом серого вокзала и стоящего перед ним дрожащего от страха человека, который, казалось, вот-вот упадет в обморок.
Николаус включил свет; куда бы он ни повернулся, его взгляд падал на кактусы: несколько десятков горшочков с округлыми, как шарики, стеблями и гротескными сочленениями, выпуклыми петушиными гребнями, узкими зелеными язычками и белыми чешуйками; на каждом горшке была прикреплена плоская деревянная табличка, на которой было написано латинское и немецкое названия растения.
Они стояли пирамидой на деревянных подставках, на подоконниках, на тумбочках и даже на краю шкафа. Николаус, глядя на них, вздохнул.
«Человек явно заинтересован растениями, – подумал он. – Хорошо хоть мою кровать не заставил».
Он вспомнил вечера со старым другом своего отца; этот человек, с тех пор, как вышел на пенсию, с ужасающей страстью занялся разведением кактусов. Если его не остановить, он мог бы рассказывать о своих кактусах без перерыва в течение пяти часов; они, если верить ему, всегда должны были вот-вот расцвести.
Николаус распаковал чемодан и начал устраиваться.
Он не торопился – его сосед, вероятно, был на ночной смене, а значит, вернется не раньше шести часов.
Скудость его комнаты не смущала Николауса, он был человеком неприхотливым и равнодушным к внешнему виду, потому-то он беспечно ходил в одном и том же костюме до тех пор, пока мать не спрятала изношенную одежду и силой не заставила его надеть новый костюм. Дома они жили очень тесно: трое человек в однокомнатной квартире; Николаус ютился в каком-то чулане, и это его устраивало. Главное, чтобы у него были кровать и стол, за которым он мог рисовать.
На желтой стене рядом с кроватью он повесил три репродукции пейзажей Ван Гога без рамок и отступил на несколько шагов, рассматривая их с тем же благоговением и восторгом, что и всегда. Он разглядывал их сотни раз, словно запоминал: каждое цветущее дерево, каждое залитое солнцем кукурузное поле, каждое нежно расплывающееся облачко на ярко-голубом небе, и он чувствовал себя в этих пейзажах как дома, будто он неделями гулял под солнцем Арля, по тем же тропинкам, по которым ходил Ван Гог.
«Боже, неужели так можно рисовать, – подумал он, – видеть это буйство красок и показывать их другим…» Теперь, с его картинами на стене, комната не казалась ему чужой, как в первые минуты, и он пожалел, что ему пришлось выключить свет и пейзажей больше не видно.
Только лежа в постели он начал вспоминать прошедший день: прощание с родителями (его мать плакала, она скорее, чем Николаус, поняла, что это был окончательный уход и что отныне ее сын будет лишь случайным гостем, к приезду которого будут печь пироги и застилать кровать свежими простынями), поездка по равнине, покрытой сосновыми лесами и бурой пустошью, прибытие под дождем и знакомство с двумя людьми, которые смеялись над его несообразительностью.
«Она тоже смеялась, – постыдился он. – Наверное, я вел себя ужасно глупо. Но какие у нее глаза! И волосы: под светом фонаря они мерцали, как красное дерево. Возможно, однажды она разрешит мне нарисовать ее портрет. У нас впереди целый год. Но я точно знаю, что все равно не получу такой оттенок, и буду неделями злиться на свою бездарность. Она спросила, что я больше всего люблю рисовать. Возможно, я покажу ей пару своих работ. Но ей явно неинтересно, она спросила лишь из вежливости. Наверное, она такая же глупая, как и все девушки. Спрашивают о пустяках, хихикают или, что еще хуже, восхищаются, охают и ахают, не понимая, что портрет еще не становится человеческим лицом из-за простого фотографического сходства».
Отец Николауса, мужчина лет пятидесяти, был книгопечатником и много лет работал в художественном издательстве. До 1933 года он был социал-демократом, но никогда не преуспевал в политике, а в нацистскую эпоху вел себя тихо и выжидающе. Однако за эти двенадцать лет он многому научился, и когда после 1945 года две рабочие партии объединились, он без особых сомнений вступил в СЕПГ.
В свободное время он рисовал, без самообмана и без особых претензий к результату. Он знал, что ему уже слишком поздно становиться кем-то бо́льшим, чем искусным дилетантом, и поэтому так ревниво следил за одаренностью Николауса.
– Учись, парень, получай образование, – повторял он. – Когда мне было столько же лет, сколько тебе, я бы многое отдал, чтобы мне представились те возможности, какие есть у тебя.
Николаус, который и без напоминаний был прилежным и добросовестным учеником, находил такие нравоучения совершенно излишними и скучными, но он молча выслушивал их все. Он, как и большинство молодых людей, абсолютно спокойно воспринял эти «сто раз упущенные шансы».
Его мать настаивала на том, чтобы он пошел на работу после окончания средней школы.
– Чтобы ты не забывал, из какой ты семьи, – сказала она. Глядя на его длинные, нежные руки, она решительно сказала: – И чтобы ты понял, кто оплачивает твою учебу. Мы не можем этого сделать.
Николаус подумал о том, как терпеливо переносил предостережения отца.
– Хорошо, – ответил он им, и так решилось его будущее на следующий год.
Николаус зевнул, потянулся и ударился о изголовье своей кровати. Это была прочная металлическая кровать с коричневой отделкой, но, по-видимому, не предназначенная для людей такого необычайного роста.
Он потер голову. «Черт возьми, я забыл свою кепку, – подумал он, и его резко осенило: – Возможно, девушка приняла меня за каменщика или, во всяком случае, за того, кто давно здесь живет. Похоже, ей нужен кто-то, кто хоть немного позаботится о ней. Жаль, что рыцарь из меня не получится…»
На самом деле Николауса преследовали постоянные неудачи: если ему действительно нравилась девушка, он так долго медлил, так тщательно обдумывал каждый шаг своей тактики сближения, что она уже начинала общаться с другим, прежде чем он предпримет хоть какие-то попытки. Затем он, смирившись и одновременно испытывая облегчение, наблюдал за тем, как она прогуливается с другом по школьному двору, и ему в самом деле было удобнее и приятнее любоваться девушкой издалека.
Над его драмой на уроке танцев смеялась вся школа: учитель танцев назначил ему в пару семнадцатилетнюю девушку, застенчивую и в меру хорошенькую, чуть позже она бросила учебу после 10-го класса и стала продавщицей в пыльном магазине. Через восемь месяцев после выпускного у нее родился ребенок, и, хотя вскоре стало известно, что владелец магазина, уважаемый пожилой джентльмен, надругался над девушкой, Николаус неделями не мог избежать насмешек от одноклассников.
Краснея и заикаясь, он защищался сам и защищал девушку, и, конечно, никто не понимал, насколько для него болезненна эта история и почему он не мог найти в ней ничего смешного или достойного хотя бы улыбки.
И снова вспомнив то роковое событие, он сказал себе: «Может, это и глупо, но я все еще виню себя. Я же видел, какой всегда была та девушка, конечно, этот противный старикан уже тогда приставал к ней. Она боялась его. Мне стоило позаботиться о ней, расспросить ее, возможно, я бы мог ей как-то помочь. Всегда проявляешь тактичность в неподходящий момент. Не тактичность, равнодушие, – поправил он себя. – А эта девушка с волосами красного дерева… Она уже строит глазки этой обезьяне. Девушки так быстро влюбляются…»
Он лежал, свернувшись калачиком, мирно дремал и иногда вслушивался в ночные уличные звуки: негромкое пение, блаженное и фальшивое, машина резко затормозила, заскрипели шины, где-то в квартале все еще бубнило радио.
Николаус со спокойным ожиданием, не омраченным страхом, представлял себе следующий день, поездку втроем на комбинат; он знал его только по фотографиям и по фильму, ожидание напрягало его, безудержное любопытство к человеческим лицам и впечатлениям, которые можно было воплотить в рисунках и акварелях.
Но снова и снова, пока он не заснул, его мысли крутились вокруг Рехи, за которую он чувствовал себя ответственным по какой-то не до конца понятной ему причине. Одной из его слабостей было постоянное чувство ответственности за каких-либо людей, даже если они об этом не подозревали и не придавали этому значения, и, несомненно, это была его самая привлекательная слабость.
Курт бросил сумку на стол. Из клубка подушек и одеял высунулась рыжая, как лиса, голова с остриженными волосами.
– Тише, черт возьми!
– Добрый вечер, – весело сказал Курт.
Рыжий открыл глаз и сонно спросил:
– Чего тебе?
– Для начала поспать, если можно.
– Можно, – ответил рыжий и с трудом открыл и второй водянисто-голубой глаз. – Я думал, опять какие-то сумасшедшие вломились не в ту комнату. – Он откинулся обратно на кровать, но не уснул, а стал разглядывать Курта, пока тот искал пижаму.
– Какая-то дыра, – заметил Курт, стягивая ботинки.
– В новостройках есть холостяцкие апартаменты с кухней и ванной и всеми удобствами. Подай туда заявку, – откликнулся рыжий.
Курт пожал плечами.
– Если сильно захочу… Мой старик – директор предприятия, он со многими на короткой ноге…
– Короткую ногу легко подвернуть, – сказал рыжий. Он внимательно и немного пренебрежительно посмотрел на Курта и добавил: – Люди со связями не в моем вкусе.
У Курта во второй раз за этот вечер возникло неприятное ощущение, что он поставил не ту пластинку. «Похоже, здесь придется измениться, – подумал он и с легкой улыбкой добавил: – Что ж, значит, будем меняться». На самом деле мысль о том, что здесь ему придется как бы облачиться в новую кожу, отнюдь не вызывала у него беспокойства. Он был уверен, что и эта новая кожа ему подойдет; он хорошо умел приспосабливаться.
«Я могу мгновенно подстраиваться под любую ситуацию, – подумал он, – и могу договориться с любым типом людей. А значит, смогу поладить и с этим рыжим. Он ненамного старше меня».
Некоторое время Курт молчал, разглядывая веснушчатое, умное лицо своего соседа по комнате и пытаясь угадать его профессию. Вдруг его добродушный сосед сказал:
– Хочешь отеческий совет? Не лезь на рожон, мальчик мой, и не хвастайся влиятельными родственниками, иначе ты ни с кем здесь не поладишь. – Он улыбнулся (и Курта развеселило то, как при этом распылились рыжевато-коричневые веснушки) и добавил: – Год назад я начинал, как ты, – прямо со школьной скамьи, и тоже имел грандиозные планы.
– Так у тебя только среднее образование?
– Да, но я поднялся на ступеньку выше. Младший инженер… Но я уже сказал тебе: будь скромнее, уважаемый, иначе ты не сможешь произвести впечатление на свою бригаду, даже будь твой отец министром.
– Хорошо! – сказал Курт, который теперь выбрал роль скромного, но бодрого новенького. – Значит, когда мне понадобится совет, я смогу обратиться к тебе?
Сосед кивнул, а потом они официально познакомились, и рыжий сказал, что его зовут Гериберт Хюбнер.
– Но, – тут же добавил он: – лучше просто Герберт. Мои родители – ужасно милые люди, и я до сих пор не понимаю, почему они дали мне такое аристократичное имя. – В его голосе послышались трагические нотки. – Это «и» испортило мне все детство.
– Боже, как играет с нами судьба, – сочувственно сказал Курт, и они улыбнулись друг другу и теперь были друг другу вполне симпатичны.
Тем не менее Курт подумал, что ему еще многое предстоит сделать, чтобы полностью завоевать расположение рыжего, и он начал говорить о своем отце, сидя в пижаме на кровати и куря вечернюю сигарету с восхитительным чувством независимости, потому что теперь ни одна безумно озабоченная мать не могла прийти и упрекнуть его в плохих привычках.
У него была ненасытная потребность выделяться среди других, и он не был разборчив в средствах. Там, где он не мог произвести впечатление высокого уровня жизни своей моторной лодкой и томатно-красным «Вартбургом», виллой на окраине, электрифицированным домашним баром и тому подобными атрибутами, он старался вспомнить прошлое своего отца, заслуги которого он беспечно приписывал себе.
– Ты пойми, что я не только хвастаюсь им, но и горжусь, – сказал он, и это было лишь наполовину притворством; иногда он действительно восхищался своим отцом. – Раньше он был рабочим на текстильной фабрике с не знаю какой зарплатой в час. В восемнадцать лет он вступил в КПГ и остался в ней даже после тридцати трех. При нацистах он несколько лет сидел в тюрьме, они пытали и избивали его, но он никого не сдал. В сорок третьем он стал солдатом, но не пробыл на фронте и двух дней, сбежал, не сделав ни единого выстрела. Ни единого, он просто убежал, и они стреляли ему вслед. Должно быть, он был отличным парнем в то время…
Курт на мгновение замолчал, сам удивленный и немного смущенный, когда представил себе этого человека, которого он только что назвал отличным парнем: как он сидит за столом (они виделись не чаще двух-трех раз в неделю), уже тучный и ссутулившийся из-за постоянных болей в спине, часто уставший и раздражительный, всегда торопился, всегда глотал какие-то таблетки… человека, который жил только своей работой и не интересовался домом и, возможно, даже не обращал на него внимания.
– А мы ведь даже не знаем друг друга, – сказал Курт, пораженный, как будто впервые это понял. Затем продолжил: – Там, в Советском Союзе, он был батальонным пропагандистом в лагере для военнопленных. А когда вернулся, начал учиться, в таком возрасте… Он получил диплом инженера и сейчас руководит огромной текстильной фабрикой.
– Вот черт, – сказал Гериберт, и это было его выражением безоговорочного признания. Однако его нелегко было подкупить, и он с некоторым скептицизмом посмотрел на холеного, красивого парнишку, который курил, небрежно скрестив ноги на кровати, и добавил: – Надеюсь, ты получишь собственные лавры, мальчик мой.
Курт затушил сигарету и ничего не сказал. Его разочаровало и разозлило, что его рассказ не произвел более благоприятного впечатления, и он вспомнил свою школу, где его, как сына члена окружного собрания, уважали учителя и ученики, обожали девочки; прославленный герой своего класса, о котором говорили только в превосходной степени: Курт Шелле, самый элегантный танцор, самый забавный артист, самый одаренный спортсмен, словом, молодой человек со множеством талантов.
Он даже был хорошим учеником, когда хотел, – и за несколько недель до получения аттестата он хотел этого. Он безропотно прошел письменный экзамен, устный экзамен он сдал с блеском и славой.
Позже, в темноте, он вдруг сказал:
– Слушай, а в этой дыре есть приличный бар или хотя бы кинотеатр?
– Конечно. А что? – пренебрежительным тоном спросил Гериберт, его огорчало, что этот зеленый юнец не поинтересовался комбинатом, он был в управлении на стройке и охотно ответил бы на тысячу вопросов, если бы они касались только работы.
– А что? Сегодня я познакомился с очаровательной девушкой.
– Понятно, – равнодушно отозвался Гериберт.
– Выглядит она немного инфантильно, как спящая красавица перед первым поцелуем, – сказал Курт нарочито небрежно, но на самом деле необычное лицо девушки не давало ему покоя. – У нее египетские глаза, если ты понимаешь, о чем я.
– Боже, избавь меня от этих бабских историй, – проворчал рыжий. – Мне они не нравятся, уважаемый, и мне неинтересны эти египетские глаза.
Курт рассмеялся про себя и подумал: «Скорее всего, ты им не нравишься, мой веснушчатый друг, или у тебя несчастная любовь. Теперь нашей милой лисичке виноград кажется кислым…»
– Бабские истории, – повторил Гериберт, все еще недовольный тем, что парень спросил о баре, а не о работе. – Вот кузнечик. Зачем ты вообще приехал сюда?
«Мне бы тоже хотелось это знать, – подумал Курт. – Да и зачем ты спрашиваешь? Хочешь услышать, что я в восторге от того, что могу провести год, работая на производстве, вместо того, чтобы сидеть в университете?» Но вслух он сказал осторожно и почти правдиво:
– Я думаю, что отчасти из-за любви к приключениям, из-за желания увидеть что-то кроме школьных парт и зубрил, испытать что-то более захватывающее, чем экзаменационные сочинения и классные вечеринки в нашей школе.
– Ты опоздал, мальчик мой, – сказал Гериберт. – Дни золотой лихорадки прошли раз и навсегда. – Но он сразу же опроверг это оптимистическое заявление: – Конечно, в дни зарплаты у нас бывает шумно, но если хочешь, то можешь удовлетворить свои потребности в приключениях в пабе или в общежитии у нас. Бывают драки, а иногда и облавы, когда парни вытаскивают девушек из кроватей. Тем не менее порядочных людей большинство.
– У тебя довольно простое понятие о приключениях, – отметил Курт, и в его голосе звучало снисходительное превосходство. – Я не имел в виду драки, да и девушек не хочу приводить в эту дыру.
– Я бы тогда разозлился, уважаемый.
– …я имею в виду работу, – продолжил Курт, теперь он снова почувствовал почву под ногами и говорил уверенно и с воодушевлением. – Ты работаешь руками и видишь, что у тебя получается, ты, как и тысяча людей рядом с тобой, преодолеваешь все трудности, о которых до сих пор только читал в газетах, и когда ты уходишь, ты можешь сказать: «Я помог построить этот цех, а для его крыши туда я таскал доски…» Ты ведь лучше знаешь, друг, как все начиналось в лесу, на голой пустоши, и не было ни дорог, ни домов, а сегодня, четыре года спустя, – четыре года, мой дорогой друг! – сегодня здесь стоит гигантский завод, и ты можешь наблюдать, как он развивается…
Он говорил пылко, опьяненный своим красноречием, на что Гериберт кивнул и сказал:
– Это правда, мальчик мой, чертовски верно. – И он забыл, охваченный воспоминаниями, что этот ловкий на язык Курт еще ничего не сделал для воспетого исполинского предприятия.
– Тебе стоило бы побывать здесь первого мая, – сказал Гериберт, и ему захотелось рассказать парню о том дне: как он стоял на песчаной дорожке, втиснутый в празднично движущуюся толпу, и словно впервые дым поднимался из высоких белых труб, светло-серый и туманный и лениво рассеивавшийся в разреженном голубом майском воздухе, и как парень кричал и аплодировал дымовому шлейфу, этому прекраснейшему гордому флагу над своим комбинатом. Он стоял рядом с мужчинами и женщинами, которые все еще были свидетелями тех жарких августовских дней 1955 года, первых вырубленных деревьев, первых траншей, и видел слезы в их глазах, острый признак их привязанности к общему делу, которое они довели до конца за четыре года.
Это было одно из самых незабываемых событий в его жизни, и теперь, вспоминая, Гериберт понял, что об этом нельзя разговаривать с незнакомым и посторонним человеком, который или переведет все в шутку, или же просто удивленно пожмет плечами.
А потому он резко сказал:
– Ладно, спокойной ночи, – и отвернулся к стене.
– Приятных снов, – бодро отозвался Курт. Но на самом деле он чувствовал себя не так бодро и уверенно, как пытался выглядеть, и он признался себе с мимолетным беспокойством, что его разговор был всего лишь попыткой обмануть недоверчивого рыжего и самого себя. Он хорошо помнил одну неприятную сцену дома в один из мартовских вечеров, когда он решил выбрать меньшее из зол и работать на предприятии, в то время как его отец все еще настаивал на том, чтобы его сын пошел служить в Народную армию на два года.
Курт отказывался, льстил, использовал все свои навыки убеждения, и, когда его отец надавил сильнее, сын оставил всякую осторожность, став жестоким и злобным.
– Ты не можешь командовать мной, – кричал он, – ни ты, ни какой-нибудь унтер-офицер, хватит и того, что и так теряю целый год.
Фрау Шелле, истинное эхо своего обожаемого сына, приняла его сторону: она сидела, откинувшись в кресле, элегантная, немного полная блондинка, а Курт устроился на подлокотнике рядом с ней и с невозмутимым выражением лица слушал спор своих родителей. Он знал слабость своей матери и бесцеремонно пользовался ею.
– Вы называете это «терять год», – говорил отец Курта, и было видно, что он уже устал от этого бесконечного спора. – Я ожидал большего благоразумия от своего сына. Иногда я задаюсь вопросом, почему мой сын ведет себя как мелкий буржуа…
Курт перебил его, холодно сказав:
– А раньше ты этого не замечал? Почему ты только сейчас задумался над этим? Раньше ты особо не интересовался мной.
Отец замолчал, он выглядел одновременно седым, старым и очень усталым, и теперь ему стало почти жаль Курта. Он встал и вышел из комнаты, и в тот вечер, как и во все последующие вечера, он больше не говорил о планах сына. Мужчина, который обычно не сдавался ни перед какими трудностями, сдался перед своими женой и сыном. И в тот момент, когда он захлопнул за собой дверь, он понял, насколько чужим стал для него мальчик и как мало связывало его с ухоженной блондинкой, которая когда-то была энергичной девушкой с грубыми кончиками пальцев, смелой и терпеливой спутницей в годы его заключения…
«С тех пор как отец заработал кучу денег, она стала просто мещанкой», – подумал Курт, и, вспомнив ее нежное, немного смуглое лицо, он почувствовал к ней что-то вроде презрительной нежности. Конечно, ей не нужно ходить на работу, и она превратила свой дом в собственный алтарь.
Но она готова на все ради меня, и если она больше не ладит с отцом, то отец тоже отчасти виноват в этом. У него в голове одни цифры… Ему семья безразлична, и его также не волнует, спит ли он на карнизе или в угольном ящике.
Рыжий дышал легко и тихо, и Курту почему-то было грустно слышать эти спокойные вздохи, он жаждал шума и движения, но в доме было слишком тихо, в комнате слишком темно. Тишина и темнота казались ему гнетущими, ему нужны были жизнь и смех, прямо сейчас ему нужно было, чтобы у него был человек, которому он мог бы рассказать о себе и о своем доме. Он мог бы проявить свою язвительность, резкость, он вообще любил преувеличивать, но ему надо было говорить, действовать, чтобы забыть о своем одиночестве; он ненавидел оставаться наедине с самим собой ночью, в слишком тихой комнате, погруженный в бессонные мысли, от которых днем отмахиватья было легче.
«По сути, ты всегда один, – подумал он, и ему стало очень жаль себя. Сотня знакомых, и ни одного настоящего друга, и дома вечная напряженная атмосфера: отец, женатый на своей работе, и мать, которая печатает визитные карточки, покупает красивую одежду и расстраивается, потому что жена доктора ее не приглашает в гости, и…»
– Ай, к черту все! – воскликнул он и отвернулся к стене. «Так или иначе, – сказал он себе, – я уже чертовски рад, что наконец-то ушел из дома. Завтра посмотрим, что будет дальше. Завтра разглядим эту темноволосую девушку и этого олуха, который, может быть, не так глуп, как он себя ведет, и все будет хорошо».
Осеннее небо было бледно-голубым и высоким, усталое, с несколькими лениво плывущими облаками; иногда налетал ветер и прижимал юбку Рехи к коленям.
Они втроем стояли на углу улицы в ожидании автобуса: Курт, загорелый и элегантный, в рубашке навыпуск, с сигаретой во рту; Николаус, немного неряшливый – рукава закатаны, руки в карманах брюк, – смотрит на улицу прищуренными глазами; Реха в сарафане до колен, волосы заплетены в толстую черную косу, переброшенную через правое плечо на грудь.
Солнечное утро стерло страхи и опасения дождливой ночи. Втроем они с нетерпением ждали поездки на комбинат, словно веселой школьной экскурсии, по крайней мере, сейчас, пока они стояли на остановке.
– Ребят, я живу в такой дыре, – сказал Курт. – Ванна протекает, а на кухне стоит целая дюжина велосипедов, и с пяти утра ты не можешь сомкнуть глаз. Мэки Нож какой-то. – Он рассмеялся. – Сегодня утром карниз упал на голову рыцарю Гериберту.
– Кто такой рыцарь Гериберт? – спросила Реха, и Курт описал злобно искаженный образ своего соседа, тем самым удовлетворив чувство мести за резкое «спокойной ночи» и внезапное молчание неподкупного Гериберта.
Николаус монотонным голосом рассказывал:
– А мой любитель кактусов пришел с ночной смены в семь, взволнованный, потому что боялся, что его «королева ночи» распустилась без него. Но, слава богу, он не опоздал. – Он выглядел довольным; добродушно и искренне он заинтересовался пожилым толстяком, который хотел быть садоводом. – Но знаете, утром от его прекрасной королевы ничего не осталось.
– Подумать только, совсем ничего… – отозвался Курт и вернулся к изучению ног Рехи. «Лодыжки слишком тонкие, – подумал он и, подняв взгляд, заметил: – Вообще, слишком худая. Талию можно обхватить ладонями, грудь маленькая, ключицы выпирают, но это еще изменится».
– Реха, сколько тебе лет?
– Семнадцать. Я перескочила через класс.
– Прилежная девочка, – сказал Курт.
Потом подошел автобус, тонкий, с плоским передом. Курт потушил сигарету, а Николаус воспользовался моментом: залез первым, протянул руку Рехе и, не торопясь, занял место рядом с ней. Автобус, покачиваясь, ехал по ухабистой дороге, по узким улочкам маленького городка с низкими, облезлыми, ветхими домами, мимо умиротворяюще зеленого парка и пруда, испещренного ослепительно-белыми безмятежными лебедями.
Трое любопытных молодых людей все еще чувствовали себя так, словно находились в стеклянном жилище, напоминающем кабину самолета.
Они ехали по темно-зеленому сосновому лесу, который то и дело прерывался поляной, расчищенной под будущий карьер, и рельсами шахтной железной дороги. Вот теперь их ждало приключение. Реха сказала:
– Я так рада, что мы встретились.
– Правда? – спросил Николаус, глядя в окно.
– Может, нам повезет, и мы будем в одной бригаде.
– Да, возможно, – сказал Николаус, и Реха поняла, как нелегко разговаривать с этим сонным парнем. Она отвернулась к окну, и Николаус принялся разглядывать ее профиль, стараясь запомнить его, пока не убедился, что сможет нарисовать его по памяти, и наконец сказал:
– Теперь я понял, кого ты мне напоминаешь.
– Кого же?
– Розу Люксембург.
– Я тоже еврейка, – гордо сказала Реха, – со стороны матери.
– Я сразу это заметил. Твои глаза… – Он замолчал, а после добавил: – Она была красивой женщиной.
Реха улыбнулась, а Николаус осмелел и добавил:
– Да, было бы хорошо, если бы остались вместе.
Николаус покраснел.
Шоссе поднималось вверх по холмам, к мосту, который широким и высоким столбом возвышался над путями промышленной железной дороги. Они увидели комбинат и вздымаемые ветром клубы пара и голубого дыма: три дымовые трубы, светящиеся под косым солнцем, и тупые конусы градирен, череду бараков и строительных кранов, и остатки сосен перед серым бетонным массивом электростанции Вест.
Реха внезапно схватила Николауса за руку, и ее ногти впились в его кожу. Он тихо сказал:
– Не волнуйся, Реха. Через неделю или две это место станет нашей второй родиной.
Реха покачала головой; она снова увидела себя сидящей в купе и услышала мужские голоса… Тогда она словно почувствовала запах жирного черного дыма и перед глазами разворачивался танец смерти превращенных в пепел над приземистыми трубами газовых камер.
Николаус осторожно коснулся ее руки, и Реха сказала:
– Несколько лет назад, в поезде, я услышала, как двое мужчин обсуждали какого-то писателя: «Нацисты пропустили всю его семью через дымоход», – поэтому…
Николаус, как всегда, говорил спокойно и немного протяжно:
– Это пустые фразы от грубых и глупых людей. Тебе нечего бояться, Реха, Ты не хуже меня знаешь, что у нас больше не будет печей для сжигания.
– Нет, у нас их не будет, – повторила Реха. Она удивленно посмотрела на Николауса: его голубые глаза под прямыми черными бровями больше не были сонными; они смотрели теперь остро, внимательно, с настойчивым любопытством.
Автобус остановился у бараков, где находилось управление строительства. Курт протиснулся по проходу, перепрыгивая через три ступеньки, и протянул Рехе руку. Она оступилась на последней ступеньке и упала в объятия Курта. Он крикнул:
– Оп! – и на несколько секунд прижал ее к себе. Его зеленые глаза смеялись, хоть он и не злорадствовал, но все же получал удовольствие от неловкости других.
– Спасибо, осел, – сказала Реха. – А теперь можешь отпустить меня.
Он поклонился.
– Курт, всегда к вашим услугам. – Он почувствовал под тонкой тканью платья ее кожу и нежность ребер, когда обхватил Реху, но выражение его лица оставалось непроницаемым.
Николаус, увидев этих двоих, стоящих там, поднял плечи, наполовину удивленный, наполовину разочарованный, подумал: «Странная девушка. Только грустила, а сейчас смеется с этим маленьким Казановой. Но что с нее взять? Ей семнадцать…» (Ему самому совсем недавно исполнилось семнадцать.)
Они вместе пошли по длинной улице к административному зданию. Дорожки справа и слева от дороги еще не были вымощены, и Реха в своих красных сандалиях на высоком каблуке с трудом пробиралась по глубокому песку. Земля была ровной, резкий ветер свистел и кружил облака летящего песка над дорогой.
По серой ленте дороги, пронзительно гудя, катилась цепочка грузовиков, тяжелых думперов, автокранов и маленьких юрких самосвалов. Иногда один из водителей выкрикивал какую-нибудь шутку, и все трое начинали чувствовать себя неловко; их неторопливый шаг казался им неуместным или даже раздражающим в стремительном движении огромной стройки, и они пошли быстрее.
Курт со знанием дела рассказывал про типы автомобилей – он знал обо всем, что можно измерить в лошадиных силах. Ему не нужно было хвастаться, его интерес был неподдельным, и его авторитетный тон нравился Рехе. Она слушала его с восхищением обывателя и убеждалась, что никогда не сможет разобраться во всех этих объемах двигателей, числах оборотов и передаточных числах.
Узкая дорога вынудила Николауса идти на несколько шагов позади них, и его это устраивало. Громкоговорители разносили музыку по равнине, порывы ветра разрывали мелодию в клочья. «Какой пейзаж!» – подумал Николаус. Он рассматривал все с широко открытыми глазами, потому что ему наконец выпала возможность увидеть образы того фильма в цвете (эти голубые тени под сводами моста!), и будущие образы его собственных картин приблизились к нему и окружили его: лес подъемников, фонарных столбов и воздушных линий электропередач на фоне неба; торчащие из желтого песка градирни; белые дымоходы; лицо плотника, смуглое и смелое под авантюрными полями шляпы, торжественная зелень одинокой сосны (и не забывай: куда бы ты ни посмотрел, раньше там были только лес и пустошь); красный платок девушки-земплекопа…
«Вот она, новая романтика, – восторженно подумал он, – я знал, что снова найду ее. Это поэзия техники, и фильм меня не обманул. То, что в книгах казалось мне сухим и сомнительным, здесь – прекрасная реальность».
Но он еще не знал зимних дней с ледяным ветром и снегом под серым небом, замерзших рук и замерзших трубопроводов; не знал он и трудностей летних дней, полуголых, мокрых от пота земляных и бетонных рабочих; не знал еще шумных дождливых часов поздней осени, когда строители, запершись в своих бараках, ждут, когда их сменят, и, сидя на корточках, ругаются, потому что их проценты уплывают.
У подножия лестницы его ждали новые знакомые.
– Разве он не похож на молодого Парцифаля? Такой же глупый, – прошептал Курт девушке. – Эй, здоровяк, ты пишешь стихи?
– Нет. А что? – спросил Николаус, смущенно отворачиваясь, и Курт подумал: «Он и правда такой же глупый, как и длинный. Готов поспорить, он пишет стихи».
Взяв пропуска, они поднялись на второй этаж, в кабинет начальника отдела кадров. Коридор был пуст и безлюден, Николаус и Реха, напуганные суровой трезвостью этого длинного коридора, нерешительно пробирались мимо множества дверей.
Курт с удовольствием наблюдал за растерянными выражениями их лиц.
– Не бойтесь начальства! – сказал он и смело зашагал вперед и запел, играя на воображаемой гитаре, громко и непочтительно: – When the Saints go marching in… [1]
Ему повезло. Руководитель отдела кадров находился на совещании в другом крыле здания, и возмущение его секретаря не могло вывести из равновесия великого Шелле.
Они прождали начальника отдела кадров два с половиной часа. Курт, как самопровозглашенный лидер, проявил удивительные способности: серьезный, вежливый, обходительный, с большой убедительностью рассказывающий о своих планах и планах двух своих друзей, – он произвел впечатление на начальника, несмотря на то, что был хорошо одет и носил серебряную цепочку на шее.
Уже за дверью Реха сказала то ли неодобрительно, то ли восхищенно:
– Боже мой, вот это ты завернул.
– Получше любого из Союза свободной немецкой молодежи, – отозвался Курт.
Николаус сдвинул брови и резко сказал:
– Ты просто политический болтун.
– Не нагнетай, – сказал Курт все еще дружелюбно, но его триумф уже был подавлен резкостью, прозвучавшей в голосе Николауса.
– Политический болтун, – повторил Николаус, и теперь он уже не был таким кротким и беспомощным парнем, как обычно. – Мне противно, когда кто-то произносит громкие речи и потом отпускает глупые шутки по этому поводу. Мне противно, понятно?
– Я мог бы сказать: «Дорогой начальник отдела кадров, у меня нет желания работать здесь целый год, но раз так нужно, то дайте мне хорошую, комфортную работу». Это я должен был сказать? – Курт вдруг понял, что сказал, и воскликнул: – С чего ты вообще взял, что я притворяюсь? Это же просто слова! Мог бы догадаться, что если бы меня это отталкивало и я не понимал необходимость этого, то меня бы здесь не было. Правда, я не понимаю, почему ты меня оскорбляешь.
Он выглядел очень обиженно, он и был обижен, ведь верил всему, что говорил, и Николаус растерял всю уверенность.
– Ладно, может, мне просто показалось… – миролюбиво пробормотал он.
– Ты можешь вернуться, – сказал Курт. – Можешь попросить дядю из отдела кадров перевести тебя в другую бригаду. Пойдешь?
Николаус молчал. Он посмотрел на Реху, которая стояла чуть в стороне.
– Глупости. Я не собираюсь становиться посмешищем, – проворчал он, а сам подумал: «Но дело не в том, что я могу показаться смешным. А в этой девушке…»
Они снова вышли на солнце, уже не в качестве гостей и праздных зрителей: с четверть часа они были самыми молодыми членами бригады под названием «Восьмое Мая». Бригада состояла из двадцати трубоукладчиков и сварщиков.
Некоторое время они шли рядом молча, с хмурыми лицами, и вдруг Курт остановился и невозмутимо сказал:
– Перестань обижаться, парень! Ты злишься, что у меня язык хорошо подвешен, поэтому назвал меня болтуном.
– Я выразился точнее, – отозвался Николаус.
– Но ты прав, – выпалил Курт, – я правда люблю поболтать. – Он засмеялся. – Я просто не могу остановиться. Нет никаких плохих намерений, понимаешь? – Он протянул Николаусу руку. – Мир?
– Мир, – сказал Николаус, пожимая ему руку с некоторым ощущением неприятия, потому что этот жест мира показался ему слишком напыщенным.
Прошел час, и пора было отправляться на поиски бригады; утренняя смена заканчивалась в два. Однако здесь были сотни бригад, и они втроем целый час бродили по пересеченной местности, разгоряченные и уставшие от тяжелой ходьбы по песку.
Они снова пришли к Ф-97, недалеко от гостиницы «Шварце Пумпе», где в осенних садах вдоль шоссе стоят маленькие кирпичные крестьянские домики, причудливо контрастирующие с огромными промышленными зданиями вокруг.
Они показали свои пропуска и пошли вдоль железной дороги, мимо погрузочных площадок и бесчисленных складских помещений. Наконец полицейский указал им путь к бараку, где они должны были найти начальника своей бригады.
Курт прошел по темному скрипучему коридору и наугад открыл одну из дверей. Узкая комната была почти заполнена длинным столом, застеленным клеенкой, два окна были закрыты панелями. В углу, рядом со злополучными транспарантами, стоял свернутый флаг. Сизый сигаретный дым висел облаком под низким потолком.
За узким столиком сидели трое мужчин. Один из них, самый молодой, бледный, с черными пятнами на лице и в очках, плакал. Он поспешно повернул голову к окну, когда Курт вошел в комнату.
– Мы ищем мастера Хаманна, – сказал Курт.
– Это я, – отозвался человек, сидевший в центре, и все трое, подойдя ближе и увидев его лицо, обнаружили, что этот человек был не просто центром пространства; он производил впечатление неподвижного полюса, вокруг которого собираются другие. Он спросил, глядя на бледного, всхлипывающего мальчика рядом с ним: – Чего хотели?
– Представиться, – ответил Курт. – Мы здесь первый день.
Мужчина вздохнул, вокруг его глаз залегли морщинки.
– Еще трое зеленых… Чудесно. Садитесь. – Он снова повернулся к бледному парню и заговорил с ним тихо и настойчиво, и у новопришедших было время понаблюдать за своим мастером. Возможно, ему было уже за тридцать; он был высоким и тучным, со стороны он казался приветливым, когда поворачивал голову или поднимал руку медленным, как бы тщательно обдуманным движением. Но его глаза под широким, выпуклым лбом приветливыми вовсе не казались – это были быстрые, проницательные глаза человека, которого невозможно обмануть.
– Хорошо, сегодня я не поставлю тебе прогул, – наконец сказал Хаманн. – Но в следующий раз я не буду с тобой возиться, будешь отвечать на собрании бригад перед всеми.
Это была не пустая угроза, и, конечно же, мальчишка понимал это; он выглядел очень подавленно. Он высморкался.
– Спасибо, – пробормотал он, уткнувшись в грязный носовой платок.
– Иди отсюда! – сказал Хаманн. – И завтра будь здесь ровно в шесть, и не только завтра. Понял?
– Жаль, нас никто не будит, – пробормотал бледный парень, а потом полез под стол за своим потрепанным школьным портфелем и ушел, ни с кем не попрощавшись.
Хаман выглядел подавленным и сказал:
– Вина лежит не на Эрвине. Парней будят слишком поздно. И кофе получают в последнюю минуту, такой горячий, что никто не может его выпить. – Он повернулся к маленькому, носатому, как стервятник, мужчине в желтой кожаной куртке с сигаретой во рту. – А завтрак он с собой берет?
Тот пожал плечами.
– Не обращал внимания.
– Значит, с завтрашнего дня начнешь, – спокойно сказал Хаманн. – Как он будет работать, если у него сил нет?
Реха вспомнила, что школьный совет иногда вызывал учеников, виновных в нарушении распорядка, и слушания в этом самоуверенном маленьком школьном суде велись с беспощадной строгостью. Но Реха никогда не видела мальчиков плачущими, и ей стало жаль бледного, в толстых очках, хотя его хитрое выражение лица отталкивало ее. Поспешная и слишком эмоциональная, она заподозрила Хаманна в излишней жесткости и, в конце концов, преодолев свою застенчивость, сказала:
– У нас в интернате мы тоже не церемонились, но до слез никого не доводили.
Хаманн, улыбаясь, прищурился.
– Это тактика, милая. Я не выношу слез, а он этим пользуется. Вот когда за него возьмется бригада, вот тогда он получит сполна. – Он рассказал, что Эрвин живет в общежитии для трудновоспитуемых, что он часто опаздывает, что он замкнутый и жесткий. – Но виноват не только он, – повторил он. – Там что-то происходит… Кому-то стоит вмешаться. – Он на мгновение замолчал, а затем кивнул и продолжил: – Вот так вот… – И это была его формула, точка, которую он, довольный, ставил за своими решениями, и можно было быть уверенным, что при любом раскладе все будет хорошо.
– Вы у нас первые сразу после школы. – Он пожал каждому руку, и они назвали свои имена. Хаманн посмотрел на них взглядом, под которым даже великий человек Шелле почувствовал себя невзрачным. – Оставь свой жетон для собак дома, – сказал он. – Тебе дадут постоянный пропуск.
Курт усмехнулся и спрятал цепочку под воротник. «Вот это начало, – подумал он. – В конце концов, этот маленький бригадный Наполеон еще будет диктовать, какие рубашки мне следует носить».
Хаманн взглянул на пыльные босоножки Рехи.
– Завтра наденешь прочные ботинки; здесь не показ мод. Кладовщик выдаст вам спецодежду. Франц о вас позаботится. – Он указал на молчаливого человека в желтой кожаной куртке. Франц был бригадиром и четырехкратным активистом, человеком умелым и осмотрительным, но предпочитал оставлять разговоры мастеру.
– Мы боремся за звание, – тихим и певучим голосом объявил Франц. – Мы хорошая бригада.
– По показателям, Франц, по показателям, – добавил мастер. – В культурном плане мы хромы на обе ноги, – сказал он, поглаживая свой мясистый подбородок, и казалось, получал удовольствие от подшучивания над собой. – Возьми, к примеру, оперу. Я же не глупее других, верно? Но на книжной полке лежит десяток томов о строительстве трубопроводов… На днях получу премию. Ее можно потратить на что-то полезное. Пополнить образование, сходить в оперу. Хорошо, я поеду в Берлин. На «Фиделио»… А что я знаю о Бетховене? А о «Фиделио»? Для музыки, думаю, не нужен учебник, но вот для слов вполне. На сцену выходит мужчина, и я, конечно, сразу вижу, что это женщина, и думаю про себя: «Здорово… Вот это называется Государственная опера – у них даже певцов не хватает!»
Курт и Реха рассмеялись.
– Леонора, – сказал Курт.
– Умный мальчик, – отозвался Хаманн. – Смейтесь. Каждый позорит себя как может. – Николаус до тех пор неподвижно стоял позади них с отсутствующим выражением лица, но не из равнодушия или даже надменности, как подозревал мастер, он был занят тем, что рассматривал комнату и людей, их черты и некоторые характерные для них жесты, впитывал это все в себя.
– Возможно, мы могли бы помочь, – задумчиво сказал он. – Каждый из нас может сделать рецензию на книгу, я думаю, и… Я вот немного разбираюсь в живописи. – Он покраснел. – Это всего лишь предложение…
Бригадир кивнул, а Хаманн облегченно вздохнул.
– Что ж, потрясающе! Какое хорошее предложение. – И он снова облегченно вздохнул еще и потому, что изменил свое суждение о неповоротливом парне.
Когда они вышли из барака, Курт спросил:
– И как вам этот толстый босс?
– Замечательный, – тут же ответила Реха.
– Думаю, он хороший человек, – сказал Николаус.
Курт, который еще не забыл про «жетон для собаки», сказал:
– Завидую вашему энтузиазму, – сказал он насмешливым тоном, но его насмешка была ненастоящей. С привкусом горечи он подумал: «Я и правда завидую их энтузиазму. Замечательный… Хороший человек… Может, они правы. Но почему тогда, – обеспокоенно он спрашивал себя, – почему я не могу восхищаться другими?» Вслух он горячо сказал: – Он же прижал своего бригадира к стене!
У здания управления им пришлось долго ждать: теперь, в конце смены, улица бурлила, мимо проносились колонны пустых автобусов, машины бесшумно скользили сквозь наглые, проворные стаи мотоциклов (среди них были те самые молодые люди в шлемах и кожаных куртках, которые начинают гонки, как только выедут на шоссе), а вокруг остановки толпились люди.
Девушки из администрации, плотники в черных вельветовых костюмах, женщины в мешковатых синих комбинезонах.
Стало прохладнее, ветер шевелил тяжелые темно-зеленые сосновые ветви. Пахло пылью и дымом и немного лесом. Николаус подумал: «Жаль, что я пропустил самое начало… Тогда я был в девятом классе. Четыре года, прикованный к школьной скамье, а между тем этот гигант рос, и все эти газетные репортажи – лишь бледный отблеск реальности. Если бы я увидел это здесь раньше, я думаю, что сбежал бы из школы…» Он украдкой ощупывал свои мощные мускулы и, полный неясной тоски, мечтал о еще нетронутой природе, о романтической, пахнущей потом жизни среди отважных мужчин, сражавшихся с лесом тяжелыми топорами, забыв, что там были бензопилы и бульдозеры.
Курт ткнул его в бок.
– Пошли, поэт! Выставляй локти и вперед! – Переполненный автобус остановился, и Курт протиснулся внутрь, таща Реху за руку. Николаус вежливо пропустил вперед еще нескольких женщин, а затем кондукторша захлопнула дверь, автобус тронулся, и Николаус остался на улице, немного удивленный, но невозмутимый:
– Раз так… Однажды должен подъехать следующий.
Они стояли в переполненном автобусе, кто-то толкал Реху локтем в спину. Она приподнялась на носочки.
– А где Николаус?
– Отстал, – ответил Курт и с улыбкой посмотрел на Реху. – А что? Он стоит и рассматривает комбинат. Он из тех людей, которые всегда опаздывают.
– А ты из тех, кто всегда приходит вовремя, да? Никогда не отстаешь? – тихо и зло спросила Реха, и Курт, не видя выражения ее лица, весело подтвердил:
– Я нет. Я всегда на высоте и никогда не дам себя в обиду.
На фоне шума двигателей и голосов слова Рехи казались шепотом.
– Какой ты жалкий, – тихо сказала он. – Как ты действуешь мне на нервы своим разгильдяйством. Всегда на высоте, а остальные отстают…
Курт наклонился к ней, думая, что ослышался, и его светлые пряди волос упали ему на лоб.
– Мне противна твоя победоносная улыбка.
Сначала он был просто ошеломлен и отреагировал так грубо, как какой-нибудь мальчишка:
– Ты с ума сошла?
