Высокая небесная лестница - Кон Джиён - E-Book

Высокая небесная лестница E-Book

Кон Джиён

0,0

Beschreibung

После второго курса университета Йохан принимает решение связать свою жизнь с Богом и уйти в небольшой бенедиктинский монастырь в одной из корейских провинций. Юноша уверен в своей любви к Создателю, и несколько лет жизнь молодого монаха протекает в спокойной череде молитв и скромного труда. Пока в один прекрасный день в монастырь не приезжает племянница аббата — молодая и прекрасная Ким Сохи. Думал ли тогда Йохан, уже не юный послушник, а секретарь настоятеля, серьезный монах двадцати девяти лет, что любовь к этой девушке станет превыше его верности Богу? Новый роман Кон Джиён — сложная история о выборе, который меняет нашу жизнь. О событиях, пройдя через которые, мы навсегда становимся другими. И о том, что в конце концов, главное — слушать свое сердце и никогда его не предавать…

Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:

Android
iOS
von Legimi
zertifizierten E-Readern
Kindle™-E-Readern
(für ausgewählte Pakete)

Seitenzahl: 423

Veröffentlichungsjahr: 2024

Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:

Android
iOS
Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.


Ähnliche


Кон Джиён Высокая небесная лестница

높고 푸른 사다리

지은이 공지영

A Tall Blue Ladder JI-YOUNG GONG

Copyright © 2013 by Ji-Young Gong

All rights reserved.

© Кузина С.В., перевод на русский язык, 2024

© ООО «Издательство АСТ», 2024

Часть 1. Как воск, моя душа

И дал нам Бог клочок земли,Затем вручил любви лучи,Чтоб мы учились их нести
Уильям Блейк, строфа из стихотворения «Черный мальчик»[1]

Примечание автора: некоторые католические термины переданы общеупотребительным обозначением, используемым в католицизме, а не по правилам передачи заимствованных слов.

1

У каждого в жизни случаются незабываемые моменты. Они так мучительны, так прекрасны или же, как шрамы от ран, все еще саднят. И, вспоминая те времена, нам кажется, что из глубины бьющегося сердца прорастают холодные белые грибы…

2

В тот год три человека покинули меня. Я и после сталкивался и c трудностями, и со смертью, а порой мне приходилось переживать и горестные расставания, но ни одно из них не перевернуло всю мою жизнь настолько сильно, как события того года. Наверное, причина этого кроется в моей юности… Тогда я был молодым монахом бенедиктинского ордена, готовившимся к рукоположению в духовный сан священника.

3

Описать жизнь монахов, будь то бенедиктинцы, францисканцы или кармелиты, даже верующему католику не так-то просто. Если вопрос будет звучать в мирском ключе, то можно ответить по-простому: дескать, это – братья или сестры, живущие общиной и давшие обеты нестяжания, безбрачия и послушания. Кто-то назвал монахов «людьми, которые оставили мир, чтобы услышать давно забытый таинственный голос, сокрытый глубоко внутри». А один молодой испанский монах в начале двадцатого века даже сказал, что это «те, кто бросил всё ради обретения самого ценного на свете».

Навряд ли эти несколько определений дали вам хотя бы приблизительный ответ, что есть жизнь отдельного монаха. Лучше я в таком случае воспользуюсь словами монаха-трапписта Томаса Мертона: он назвал пылких поэтов Бодлера и Рембо евангельскими христианами – и притом без всякого колебания. Своих современников – Хайдеггера, Камю и Сартра – Мертон тоже приравнивал к монахам за их «отчаянную готовность к смерти, осознание всей бездны человеческой ничтожности, исследования неоднозначности людской натуры и призывы к освобождению». Мне эти его сравнения понравились больше всего. Описывая чью-то жизнь, самым удачным решением будет сравнить ее с чем-то живым. Например, с чем можно сравнить бегущую реку? С годами, временем, жизнью или же с облаками, гонимыми ветром. Это если обратиться к таким вот «текучим» понятиям.

4

Что касается жизни в монастыре, то первое, с чем мне пришлось иметь дело, – тишина. Находясь здесь, я понял, что тишина – это не просто состояние безмолвия или отсутствия какого-либо шума. Это не промежуток между звуками, а напротив – весьма активное слушание, если так можно выразиться. Тишина необходима, чтобы за пределами внешнего шума, за пределами ощущений почувствовать истинные, глубинные переживания.

Когда я впервые приехал сюда и застыл на месте во время одной из прогулок, то уловил звуки, ранее заглушаемые собственными шагами. И хотя резиновые подошвы сандалий были практически бесшумными и не издавали громкого стука, во время остановки меня настигло бесчисленное множество того, что заглушалось до этого их тихим шлепанием: шорох сдуваемого снега, скопившегося на ветвях сосны; шум голых веток, слегка колышущихся на ветру; копошение насекомых глубоко под землей; скрип, исходящий от корней деревьев, мало-помалу проникающих в глубину земли своими тонкими пальцами… Не был ли тот шепот нежного дуновения ветерка, улавливаемый моим слухом, звуком вращающейся Земли? Именно в такие моменты вселенная, Бог или человеческая жизнь очень деликатно выказывали мне свое присутствие. Бывало порой, что Небеса вдруг открывались для меня и в душу изливалось необычайное спокойствие, которое невозможно выразить словами.

5

До наступления того года монастырская жизнь меня вполне устраивала. Я даже полюбил распорядок дня с пятикратной молитвой, а занятия по теологии, которые продолжились после перевода в семинарию, несмотря на сложность, оказались весьма увлекательными. Кроме того, я успел завоевать доверие у старшей братии и начальства. У меня было стремление постичь мир и исследовать вселенную.

А как я любил стеллажи, взмывающие до высоченного потолка монастырской библиотеки! Там томились в ожидании моих рук и глаз книги, вобравшие в себя мудрость более чем двухтысячелетней истории христианства. Вознамерившись перечитать их все до единой, я каждый день просиживал в библиотеке. После обеда, утомившись чтением, я прогуливался по монастырю. И полувековые деревья с мощными стволами в несколько обхватов безмолвно выстраивались на моем пути, как будто подбадривая.

Тогда мне еще изредка приходили письма от приятелей, что остались в университетском городке, где вовсю гуляли, учились на курсах и готовились к государственным экзаменам на посты госслужащих. Оттого я ощущал себя альпинистом, покинувшим своих спутников у подножия горы национального природного заповедника и в одиночку восходящим по горной тропе к вершине. Конечно же, не обошлось без гордыни: я сам себе казался избранным и достойным наслаждаться подобной роскошью. Тем, кто в свои двадцать с небольшим лет уже познал вкус тишины и кого природа в каждый сезон года одаривала своими восхитительными подарками.

Так я думал о самом себе, пока не наступил тот год.

6

Само собой, монастырская тишина после суматошной жизни в миру не стала для меня вдруг приятной. Наверное, мой первый день прибытия в обитель мне и запомнился именно из-за этого безмолвия. Монастырь W находился прямо за зданием вокзала – пешком до него добираться было менее пяти минут. Когда я сообщил о цели визита на главном входе монаху-привратнику, тот, сказав, что аббат[2] ожидает меня, поднялся и проводил меня. Видимо, моя бабушка успела позвонить ему и предупредить о моем приезде. С раннего детства мы с ней часто сюда наведывались. Однако мои нынешние ощущения – ощущения человека, намеревающегося остаться здесь насовсем, совершенно отличались от прежних – тех, что хранились в памяти после кратковременных визитов в прошлом. Ведь взгляду того, кто переезжает навсегда, доступно то, что недоступно взгляду путешественника.

Внутри монастырь, контрастируя с внушительным внешним видом, был устроен очень просто. В длинных переходах царил сумрак и тишина. На входе красовалась надпись «Ora et Labora» – «Молись и трудись!» – знаменитые слова Бенедикта, и «Если любишь истину, больше всего люби тишину».

Брат-привратник дежурным тоном проговорил: «Выключите мобильный телефон». Когда я вынул его из кармана пальто и отключил, мне тут же показалось, будто кто-то щелкнул выключателем и на моем слуховом нерве, который до этого улавливал звуки оживленной улицы. Я почувствовал, как в одно мгновение сдавило сердце, и непонятно отчего к горлу подступил комок. Захотелось рыдать.

Итак, шумная завеса суеты была опущена, и наступила тишина.

7

Тишина была подобна темному зеркалу, которое просвечивало меня насквозь – через плоть до костей, независимо от того, сколько одежды на мне надето. Сначала это испугало. Я жаждал тишины, готовясь к монастырской жизни, но не предвидел, настолько она могущественна.

Не помню, произошло ли это на самом деле, но, кажется, я нерешительно оглянулся. Гудок отправляющегося поезда, доставившего меня сюда, был похож на слуховую галлюцинацию. В этом поезде будто осталась моя недолгая юность. Галдеж и желания, удовольствия и похмелье, беспокойство и рыдания, зависть и ревность… Сделав еще один шаг в мягкий сумрак длинного коридора, я, словно мельком, увидел первозданность своей обнаженной души в просвете опускающейся завесы мирской суеты.

8

Вопросы «Почему ты решил стать монахом?» и «Для чего пришел в этот монастырь?» для меня сложнее, чем вопрос «Как ты жил и как собираешься жить впредь?». И, хотя я мог бы сказать, что это как-то связано с моей бабушкой, объяснить ощущение моей принадлежности именно к этому монастырю не представляется возможным. Видимо, поэтому люди и выдумали слово «призвание». Оно происходит от латинского слова vocare – «призывать». Если вы спросили бы меня: «Почему ты здесь?», я бы ответил: «Я лишь отозвался на Его призыв. И вот я здесь, Господи!»

9

Чтобы попасть в кабинет аббата – настоятеля монастыря – мы пошли по длинному коридору. И сразу же я увидел идущего к нам навстречу из дальнего конца человека. Впоследствии я узнал, что это монах Томас, которому тогда было за семьдесят. Он покинул родную Германию и поселился в Корее еще в ту пору, когда монастырь находился в Тогвоне, на территории нынешней Северной Кореи в провинции Хамгён-Намдо, и все это время жил в этой общине. Достигнув пожилого возраста, он отошел от своих обязанностей и в общем-то мог бы спокойно отдыхать, никто его не упрекнул бы, однако он проводил время либо за чтением книг, либо выполняя какую-то необременительную работу. Часто его можно было увидеть со шваброй в руках в длинных коридорах монастыря. Если в девизе «Молись и трудись» и заключался долг монаха-бенедиктинца, то Томас, несомненно, остался верен ему до дня своей смерти. В момент моей первой с ним встречи он, державший в руках огромную швабру и протиравший пол, произвел на меня неизгладимое впечатление. Закатный свет, проникающий через окна, выходившие на запад, смягчал сумрак в коридоре, и монах Томас был похож на священную рыбу, медленно плывущую в этом полумраке.

Когда я быстрым шагом приблизился к нему, он разогнулся и поднял голову, а, встретившись со мной взглядом, улыбнулся. Он оказался довольно невысоким для немца, лицо покрывала сеть морщин. Я до сих пор не знаю, почему в то мгновение от макушки до пят меня охватила какая-то дрожь. Даже по прошествии долгого времени я часто думал, что ясность, простота или даже отстраненность в его взгляде, незатейливое благословение или молитва обо мне – молодом человеке, просвечивающие в этой улыбке, вели меня по жизни и после той встречи.

В разговоре с настоятелем на вопрос, почему хочу стать монахом, я ответил так:

– Потому что хочу жить и умереть, как тот пожилой монах, что до блеска натирает шваброй коридор.

После моих слов аббат опустил чашку чая на стол и внимательно взглянул на меня. На его округлом животе заколыхался крест на цепи. После минутного раздумья над значением моих слов он с улыбкой проговорил:

– Правда? Ну что ж, хорошо, но не торопись.

10

Сейчас я пишу эти строки, сидя в своем кабинете в монастыре. Я всегда чувствовал – в нашей жизни никогда не знаешь, что ждет впереди – но до вчерашнего вечера даже и представить не мог, что в памяти всплывет пережитое мною десять лет назад.

Вчера после вечерней молитвы меня вызвал к себе аббат Самуил. После того как настоятель, принявший меня в обитель, отошел от дел и отбыл в женский монастырь на побережье Масана в качестве капеллана, аббатом был избран отец Самуил.

Выборы в бенедиктинском ордене проходят весьма необычным образом, без предварительного определения кандидатов. Каждый пишет имя желаемого избранника. Тот, кто набрал две трети голосов, становится настоятелем и с этого момента полностью отвечает за все дела в обители. Некоторые даже считают, что знаменитый конклав, избирающий папу римского особым способом, берет свое начало в традиции бенедиктинцев. Конклав в переводе с латыни означает «под ключ» и следует из обычая кардиналов запирать дверь снаружи, когда они входят в зал для голосования. В конклаве нет кандидатов, не проводится предвыборная кампания, и во время выборов нельзя ничего обсуждать. В Бенедиктинском ордене – то же самое. Всего проводится четыре этапа голосования. Если никто за все это время не набрал две трети голосов, то дополнительно вводятся пятый и шестой этапы, во время которых набравший больше половины голосов считается избранным. Если же настоятеля получилось избрать только во время седьмого тура, сан аббата ему не присваивается, он просто именуется управляющий делами, а через три года снова проводятся выборы. Несмотря на необычность этой процедуры избрания руководителя, который будет служить бок о бок с братьями всю свою жизнь, это довольно разумный подход.

Во всяком случае, нынешний аббат Самуил был избран именно таким образом. Я хорошо знал его еще в ту пору, когда он был молодым священником, и пользовался его доверием. Поэтому просьба прийти вчера вечером не показалась мне необычной.

11

Однако когда я отворил дверь в его кабинет, то почувствовал, что что-то здесь не так. Аббат услышал, что я вошел, но лицом ко мне не повернулся.

За окном опускался ночной туман.

Я взглянул на его спину и почему-то даже по ней догадался, что сейчас он принимает какое-то очень серьезное и трудное решение. Весь его вид выказывал неуверенность. Настоятель явно размышлял над тем, а правильно ли он собирается сейчас поступить… Он всегда был сдержан и невозмутим, что иногда расценивалось нетерпеливыми послушниками и монахами, живущими здесь, как медлительность или нерешительность, и часто доводило их до белого каления. Однако в тот день я осознал, что все эти толки о его характере были слишком поспешными.

– Вы меня вызывали, настоятель?

Услышав меня, он медленно повернулся. Его взгляд говорил о том, что сейчас он вернулся из далеких мысленных странствий.

– Отец Йохан, проходите. Присаживайтесь!

Мне показалось, будто настоятель находится в некотором замешательстве, словно только сейчас осознал, что вызвал меня к себе. Он предложил мне стул и устроился напротив. Какое-то время он сидел, сложив руки в молитвенном жесте и опустив глаза. Я даже представить не мог, о чем пойдет речь. Мы прожили с ним эти двадцать лет как отец и сын. Очень мягкий и уравновешенный, но при этом суховатый, обычно он не выказывал свои чувства перед братьями. А я еще и принадлежал к числу тех, кто знал его довольно хорошо.

– Что ж, начну с простого, хотя не знаю, так уж ли это будет просто. Во всяком случае, я вызвал вас, во-первых, по делу, а во-вторых – по личному вопросу. Первое…

Тут он приостановился. Видимо, личный вопрос не давал сосредоточиться даже на несложном служебном моменте.

– С нами связались из Ньютонского монастыря[3], что в Нью-Джерси. Правительство США планирует снять фильм об истории Корейской войны и включить эпизод отплытия из Хыннама. Туда, естественно, войдет и история брата Мариноса, поэтому они попросили предоставить материалы, собранные нами во время приема того аббатства под нашу опеку. Вот я и хочу, брат Чон, чтобы вы занялись этим, раз были моим секретарем в ту пору и больше других помните обо всем, имея немало собранных материалов.

– Хорошо! С этим будет несложно справиться. В моем компьютере, скорей всего, до сих пор сохранились данные по тому делу. И в голове – тоже.

Тяжелая атмосфера создавала дискомфорт, поэтому я сдобрил ответ легкой шуткой. Монастырь Ньютон в Нью-Джерси и один осенний день мгновенно пронеслись перед моими глазами, словно фон к тем событиям.

– Вот и хорошо.

Аббат было улыбнулся, но вновь опустил глаза. Затем медленно, с расстановкой заговорил. Осталось второе, о чем он хотел сказать. Его напряжение передалось и мне, и плечи сковало тяжестью.

– Я много думал и много молился. И решил, что будет лучше сообщить тебе. Сохи… Сохи…

12

Невозможно передать, что я тогда почувствовал. Эти негромкие слова аббата, произнесенные им с бесстрастным видом, точно железным прутом хлестанули меня по щеке. Казалось, земля разверзлась, и все вокруг словно исчезло в пропасти – я испытал отчаяние, подобное тому, которое ощущаешь в первые секунды какой-нибудь катастрофы… Я знал, что настоятель внимательно следит за выражением моего лица: изображать невозмутимость сил не нашлось – во мне что-то надломилось. Его фраза прозвучала как гром среди ясного неба. Я будто начал плавиться, словно восковая свеча, и, если честно, более всего меня выбило из колеи то, что даже по прошествии десяти лет я все еще так болезненно реагирую на упоминание ее имени.

– Сохи на следующей неделе приедет сюда… Она просит о встрече с вами, отец Чон. Вы же знаете, что двадцать с лишним лет назад вся ее семья переехала в Америку, а здесь, в Корее, у нее, кроме меня, никого и нет. Однако она попросила разрешения приехать сюда не ради меня, а для того, чтобы увидеться с вами, отец Чон.

Настоятель взял в руки чашку с остывшим чаем, что стояла перед ним, но, похоже, вовсе не из желания отпить из нее.

– Мне передалась вся боль, через которую ей пришлось пройти до того, как она заговорила об этом. Благопристойная замужняя женщина, имеющая детей… Мы все – взрослые люди, так что решать вам. Если не захотите, могу отпустить вас из монастыря на следующей неделе, съездите куда-нибудь, отдохните.

– Хорошо, – сказал я, поднимаясь с места.

Не уверен, произнесли ли это мои губы в действительности, и не зная, что вообще означал мой ответ, я просто развернулся и пошел к выходу.

Внезапно краска стыда залила мои уши. Боже, когда же настоятель обо всем узнал? За десять лет я не говорил о случившемся между нами с Сохи ни одной душе и именно поэтому – я был в этом уверен – смог пережить ту историю. Считая до сих пор, что, похоронив молодую горящую плоть под черной сутаной монаха, постоянно связывая по рукам и ногам мятущуюся душу, я смог невозмутимо перенести выпавшее на мою долю испытание. И вот сейчас, когда чувства притупились и остались лишь смутные воспоминания, мысль о том, что настоятель и дядя Сохи знали обо всем с самого начала, вернула меня на десять лет назад – в мои двадцать девять лет, когда я изводился от чувства унижения, словно надо мной одновременно насмехались и Бог, и человек.

И дело было вовсе не в том, увижу я ее или нет. «Неужели диагностировали рак?» – против воли подумал я. Однако не смог выдавить даже намека на усмешку. Говорят же: «Хочешь узнать свое слабое место? Тогда найди то, над чем ты не сможешь посмеяться».

– Отец Чон, – окликнул меня настоятель, когда я уже собрался открыть дверь. – Кажется, дни ее сочтены.

Стоило мне это услышать сразу после моей натужной попытки предположить такой исход, как одновременно с шоком мною овладело чувство вины и презрения к самому себе за ту пророческую мысль, что пришла мне в голову. Я пытался было сам себе возразить, что вовсе не хотел об этом думать, но крыть было нечем.

– Именно поэтому я не знал, как поступить. И все-таки не удержался… Единственное мое желание – чтобы вы, отец Чон, были свободны в своем выборе.

Я обернулся. Последние слова аббат выговорил будто через силу. И прозвучали они так, словно на самом деле он хотел произнести: «Ведь не ты один в печали». Я в свою очередь не спросил: «И что теперь? Неужели помощь Ньютонскому аббатству и встреча с ней – дела одинаковой важности?».

13

Чувствуя, что сейчас не смогу вернуться в свою келью, я вышел из жилого корпуса и медленно зашагал по двору. Туман сглаживал контуры зданий, отчего во всей обители царила благостная атмосфера. Я прошел мимо дормитория послушников, выполненного из красного кирпича, и повернул в сторону пустыря, чтобы никому не попасться на глаза. Там росло дерево гинкго, которому перевалило за шестьдесят лет. Будучи еще послушником, когда меня обуревала тоска по дому или нападала беспричинная грусть, я прислонялся к его стволу или обнимал его руками; иногда, бывало, ложился прикорнуть под его сенью, а то и вовсе залезал наверх и устраивался на ветвях раскидистого исполина.

Вдали несла свои воды река Нактонган, а вдоль нее проезжали поезда. В такие мгновения мне вспоминались книжки из детства – «Щедрое дерево» или «Надежда каждого цветка»[4]. Это было время, когда я читал буквально все, что видел, и на обороте этих книг было написано «Кёнбук, город W, 369». Для меня, родившегося и выросшего в Сеуле, название этой провинции звучало весьма причудливо. Неужто уже тогда я, юный мальчишка, предчувствовал, что этот адрес станет в будущем моим домом?

В пору послушничества часто на рассвете меня будил гудок поезда, прибывающего в город W в четыре сорок еще до того, как в пять прозвонит монастырский колокол. Эти двадцать минут после пробуждения, когда уже не удавалось уснуть, но и вставать еще было рано, казались ужасно мучительными – физически и душевно. Именно в эти мгновения я, возможно, больше всего терзался сомнениями, смогу ли прожить здесь всю жизнь. И вот так, ворочаясь в полудреме, я дожидался колокольного звона.

О начале и конце любой службы в монастыре оповещают колокола. Если не происходит ничего необычного, каждый день монахи собираются на молитву пять раз. Именно из-за этих мучительных предрассветных часов, когда казалось, что молитве уделяется чересчур много времени, некоторые послушники покидали монастырь, не достигнув своей цели стать монахами. Что касается меня, я, хоть и приходилось несладко, ненависти к колокольному звону не испытывал. Даже наоборот, можно сказать, я любил его: он растекался по округе от колокольни, что высилась в голубой предрассветной дымке. Когда я, спасаясь ранним утром от промозглости и потому покрывая голову черным капюшоном, поднимал глаза к небу, казалось, что по этому звону – единственному дозволенному на бренной земле пути в вечность – спускалась с небес лестница, которую узрел Иаков. За нее, едва осязаемую, нельзя ухватиться, потрогать и задержаться на ней, но она точно существовала.

14

Однако было и у меня время, когда мне до того опротивел этот звон, что захотелось покинуть обитель. Это случилось после того, как я мчался во весь дух на железнодорожную станцию, но, когда добежал до нее, поезд уже показал хвост. И тогда обратная дорога до монастыря, не занимавшая обычно и пяти минут, показалась мне длиннее вечности. Именно в это время в обители зазвонили колокола, и мне показалось, что звон их, словно тяжелейший кусок металла, окончательно разбивает на куски мою растрескавшуюся, словно дно высохшего колодца, душу. Вместо слез изо рта вырвался стон. В тот день я проклял звон. Да, я сделал это. И проклинал еще долго после…

Было время, когда я захотел снова встретиться с ней и во что бы то ни стало задать мучивший меня вопрос, даже молил Бога о встрече. Но со временем этот вопрос отпал сам собой… Тогда, когда двери поезда, на котором она прибыла, открылись, у молодого монаха при виде колыхающегося над маленькими узенькими лодочками подола ее мягкой юбки помутился разум. Теперь же он превратился в зрелого священника с пробивающейся сединой.

Расставшись с ней, я, как и собирался, получил сан, собрал сумку, чтобы лететь на учебу в Рим, и сел в тот же поезд. Закончив обучение, я вернулся домой и вышел из него же. И в ту же секунду вновь раздался колокольный звон.

15

Если честно, у меня не укладывалось в голове, что все это происходит сейчас: возвращение, смерть, неожиданная встреча после долгого расставания… Лишь теперь почувствовав, как в промозглом тумане свербящий холод проникает в мои и без того ослабленные простудой бронхи, я плотнее закутался в капюшон и повернул обратно. Несколько послушников с охапкой сосисок и бутылей вина, увидев меня, склонили в приветствии головы.

– Сегодня наставник новициев – отец-магистр разрешил устроить дружеские посиделки, чтобы пообщаться и узнать друг друга поближе, – протараторил один из них, хотя я даже и не думал у них о чем-то спрашивать.

Возможно, новициат можно сравнить с аскезой в буддизме. После прихода в монастырь и ходатайстве о присоединении к братству кандидата ожидает искус – испытательный срок тяжелого труда и интенсивного обучения длиною в три года, по истечении которого можно дать свои первые временные обеты на следующие четыре года. За эти три года кандидат еще раз удостоверяется, по силам ли ему жизнь в обители, а братия в свою очередь присматривается, подходящий ли это человек для монастыря. И раз дело касается выбора своего пути, а также оценки нового члена общины, сложности неизбежны.

– Не переборщите только, а то будет тяжко подняться спозаранку.

Юные послушники заулыбались и дружно ответили: «Да!»

Кажется, благодаря пышущей энергии этих молодых новициев, с коими мне удалось на мгновение пересечься, мое заледеневшее сердце вновь немного оттаяло. Неужто это и есть сила времени?

На станцию W подходил поезд.

16

Братья, прибывшие в монастырь одновременно со мной, стали для меня особенными. Связь с ними не сравнилась более со связью ни с одним человеком в мире.

В Бенедиктинский орден в тот год нас вступало восемь человек. Наставляющий нас отец-магистр, пожилой немец, вроде классного руководителя в школе, частенько, собрав всех нас и цокая языком, выговаривал нам на корейском, со все еще дававшим о себе знать немецким акцентом:

– Впервые вижу таких невозможных учеников, которые не слушаются. В этом году все прямо как на подбор. Монахи должны быть покорными и смиренными. Зарубите себе на носу: слова «человек» – humanitas, «прах» – humus и «смирение» – humilitas произошли от одного латинского корня!

Нам и самим было понятно, что не очень-то мы покладистые, поэтому по большей части безмолвно слушали его внушения с опущенными головами.

Только позже мы узнали, что наставник из года в год повторял всем одни и те же слова. Все кандидаты до нас, понурив головы, точно так же переживали минуты покаяния, думая про себя: «Мы и вправду далеки от совершенства…» Над ними и нами подтрунивали, мол, это своеобразная традиция для Бенедиктинского монастыря.

До первой Профессии – первых временных обетов, то есть до дачи торжественного обещания «Я буду здесь жить!», три года проходили в тяжелом труде. Нам практически не предоставлялось ни личного времени, ни пространства. И сработаться с теми, с кем судьба столкнула тебя впервые, было совсем нелегко. Кроме пятикратного моления, тихих часов размышлений и общих богослужений, в остальное время приходилось ох как не сладко. Тишина во время молитв в перерывах меж трудовыми послушаниями помогала отвлечься, облегчая трудности плотного графика, смягчая непонимание, раздражение и охлаждая гнев между людьми, которым приходилось постоянно находиться бок о бок. Однако, слава Богу, было то, что объединяло всех нас, какие бы конфликты ни возникали во время различных послушаний, будь то стирка, подготовка мессы или уборка. Хотя бы в одном все мы, восемь кандидатов, сохраняли единодушие, а именно – прием пищи и распитие вина…

В год нашего поступления Бенедиктинский орден основал обитель в Китае. Все монастыри должны были достичь автономности благодаря труду, и до нас дошли слухи, что та обитель занялась производством вина. А так как там спрос на вино был еще не высок, наш монастырь решил поддержать заграничную братию и закупил два контейнера их продукции, чтобы использовать во время месс и одаривать благотворителей. Два контейнера – это несказанно много. Винное хранилище было буквально завалено бутылками. И все мы, восемь братьев, при каждом удобном случае захаживали туда и прихватывали с собой пару лишних бутылок под разными предлогами, коих искать – не переискать: то потребовалось вино для мессы, то по просьбе наставника… Пожилой брат, немец, ответственный за хранение и раздачу вина, то ли действительно верил нам на слово, то ли, переживая, что до наступления конца света запасы не успеют истощиться, всегда без каких-либо затруднений выдавал нам бутылки, сколько бы мы ни запрашивали.

После комплетория – заключительной молитвы в восемь часов – в обители наступало время великой тишины, и длилась она до утрени на рассвете. Послушники должны были погасить свет в общей комнате и сделать это не позднее половины десятого. Именно в это время отец-магистр проверял, потушен ли свет в дормитории, и уходил в свою келью. После этого наша восьмерка один за другим вскакивала с постелей, завешивала одеялами окна в общей комнате, чтобы свет не просочился наружу, и наливала вино до краев в огромную миску, утащенную нами из столовой и предназначенную вообще-то для холодной лапши. В эту металлическую посудину влезала целая бутылка вина. В полутьме мы пускали эту миску по кругу и отпивали по очереди. Нам, молодым здоровым парням, и одного круга хватало для того, чтобы опустошить эту бадью. Порой мы закусывали добытыми из кухни колбасками, а иногда обходились и вовсе без ничего.

Оглядываясь назад, я думаю, что, хоть это вино и не было освящено, нам оно служило гораздо большим утешением, чем вино освященное. Бывало, мы потешались, пародируя престарелых братьев, а порой у нас разгорались жаркие споры на почве веры. Мы могли поплакать над рассказом брата про его мучительные переживания из-за проблем, оставленных им дома, а могли проворочаться без сна до утра из-за воспоминаний о матерях, речь о которых случайно заходила во время таких вот посиделок… Так помаленьку мы избавлялись от следов мирской жизни, оставленной нами за стенами монастыря, познавали всю тяжесть труда и устремляли свои взоры туда, куда можно вознестись, лишь отдав себя этому без остатка. Ежедневно на рассвете в четыре сорок проезжал тот самый поезд, сотрясая окрестности, а ровно в пять с колокольни изливался по небу звон.

По воскресеньям после окончания мессы нам позволяли отдохнуть несколько часов. И, возможно, поэтому к утренней трапезе в этот день на каждом столике появлялось по бутылке вина – то есть бутылка на четверых. А раз нас было восемь, то, получается, полагалось целых две. Однако нам, уже поднаторевшим в распитии вина, этого явно оказывалось мало. Выхлебав за один присест положенное, словно воду, мы только распаляли свой аппетит… Пожилые братья, закончив трапезу, как бы невзначай молча ставили свои недопитые бутылки нам на стол и, подмигивая, уходили. Так в нашем распоряжении оказывалось бутылок пять. Помимо того, что это была возможность пить вино открыто за столом из стаканов, каждый из нас мог спрятать и унести по бутылке.

Но какими бы молодыми и заядлыми ночными выпивохами мы ни были, выпитое средь бела дня вино, конечно же, заливало краской наши лица и заплетало языки. И вот однажды, подняв головы от стола, мы обнаружили выросшего как из-под земли нашего наставника.

– Я же говорил: на каждый столик – по одной бутылке! По одной!

Оказалось, что мы и не заметили, как на двух наших столах выстроились в ряд аж пять пустых бутылок.

В тот день наставник вызвал нас к себе и отчитывал столько, сколько немцу позволяло знание корейской брани, а в заключение определил наказание. Оно состояло в том, чтобы после вечерней молитвы вместо пустых разговоров в комнате отдыха мы шли в библиотеку и до десяти ночи читали богословские книги. А что было бы, если отец-магистр обнаружил бы тогда еще и оставшиеся бутылки под столом? Скорее всего, нам всем пришлось бы собрать свой нехитрый скарб и отправиться по домам.

После того дня, вместо посиделок в дормитории с завешанными окнами, нам пришлось собираться в освещенной библиотеке ради чтения. Естественно, теперь мы пили вино в ярком свете ламп читальной комнаты, уже не закрывая окна одеялами в попытках изобразить потемки. А чтобы запах вина не просочился в другие помещения, мы не забывали хорошенько прятать латунную миску для холодной лапши за толстенными фолиантами. Ближе к концу года, когда я зашел в винное хранилище, брат, что был на раздаче, сказал:

– Поразительно! Мы в этом году целый контейнер выпили! А я переживал, что не сможем опустошить этот склад до прихода конца света… Шутка сказать – целый контейнер! Вот это да! Чудеса – да и только!

17

Так бежало время, а с лазурного неба лился колокольный звон. Бывало, развешиваешь белье, поднимешь глаза, а перед тобою несет воды река, вдоль которой мчится поезд. В послеобеденное время по субботам, даже гоняя с послушниками футбольный мяч или выполняя поручения братьев-монахов, я иногда замирал на месте. Это случалось, когда мимо проезжал поезд.

И когда братья спрашивали: «Ты чего?», я как ни в чем не бывало отвечал: «Да вот, вагоны считаю…» Кто знает, возможно, я скучал по дому в Сеуле, куда и мчался поезд… Тосковал по месту, где остались мои сестра и брат, бабушка и отец.

Как-то раз я ездил по поручению в Тэгу и действительно случайно столкнулся на железнодорожной станции Тондэгу с бывшей однокурсницей по университету.

– Монастырь? – с недоверчивой улыбкой спросила она.

И хотя во взгляде ее сквозил вопрос «Почему такой нелепый выбор?», она любезно угостила меня чашечкой кофе. За разговором однокурсница поделилась, что собирается на учебу во Францию, а перед этим заехала навестить родителей в Тэгу и сейчас возвращается в Сеул. Возможно, в Корее ее не будет три года. Не знаю почему, но я проводил ее до самой платформы и там долго махал на прощанье рукой.

Поезд уже исчез из виду, а я все еще какое-то время стоял на платформе. Возможно, тогда я захотел взять и уехать вслед за ней в Сеул. После той встречи еще несколько дней при виде проезжающего поезда в моей памяти всплывало ее лицо.

По чему я тосковал? Точно могу сказать, что не по какому-либо конкретному человеку. Скорее всего, я тосковал по прошлому, которое оставил и в которое не мог уже вернуться… Какая-то частичка моей души все еще цеплялась за покинутый мною мир и колебалась каждый раз, когда проезжал поезд, подобно цветам на ветру у железнодорожной насыпи.

18

Как-то весной у нас с собратьями-послушниками был выезд на природу. После столь активного отдыха, что выпал нам впервые за долгое время, отец-магистр побаловал нас парой кружек холодненького пива, от которого нас приятно развезло.

Обратный поезд до города W субботним вечером был забит до отказа. Во время посадки обнаружилось, что лишь мое место оказалось в другом вагоне. Без долгих раздумий я отыскал свое место и, устроившись поудобнее в покачивающемся в такт движению поезда кресле, заснул безмятежным сном. Открыв глаза, я увидел, что поезд уже миновал город W и доехал до Куми. Я и тут чуть было не опоздал – еле успел выскочить из уже почти закрывающихся дверей. И тут до меня дошло, что мои товарищи просто-напросто забыли про меня.

Носить с собой мобильные телефоны не дозволялось, а значит, и способа связаться тоже не было, да и карманы мои были пусты. Единственным утешением в этой ситуации служил хотя бы тот факт, что на руках у меня оставался выданный наставником билет до станции W. С мыслью, что смогу показать билет контролеру и всё ему объяснить или же попрошу позвонить в монастырь, я второпях запрыгнул на первый попавшийся поезд в обратную сторону. На мое счастье, билеты не проверяли, а усталость давно успела отступить под напором создавшейся ситуации.

Когда состав приближался к городу W, я не спеша поднялся с места и приготовился к выходу. Однако поезд не снизил скорость. Оказалось, он не останавливается на моей станции. Я уже хотел разразиться праведным гневом на самого себя из-за самонадеянности – я ведь даже не удосужился свериться с расписанием, – как увидел проплывающий мимо моих глаз монастырь.

Он высился над окружающей местностью, безмолвно взирая на железнодорожные пути. Немногочисленные освещенные окна поблескивали издалека. И в ответ в самых глубинах моей души ярко загорелся огонек страстного желания вечно недостижимого рая. А еще, к моему изумлению, в это короткое мгновение я ясно увидел холм, на котором всегда замирал с отрешенным видом и смотрел вниз на проходящий поезд. Тот холм без меня был пуст. Грудь пронзила жгучая боль. Тогда мне довелось испытать горесть того, кого изгоняют из стен монастыря. И внезапно объект непонятной тоски, которую я постоянно испытывал, глядя со стороны на проезжающие поезда, поменялся с дома в Сеуле на монастырь, когда я увидел его из окна движущегося вагона.

Доехав до Тэгу, я снова пересел в поезд и уже за полночь смог добраться до ворот монастыря. Внезапно накатившее чувство облегчения и умиротворения перекрыло обиду на нерадивых товарищей, что вышли на станции, напрочь забыв про меня.

19

Обитель была погружена в темноту. Казалось, над ней опустилась пелена иссиня-черной ночи. И над этой темно-синей завесой тихо мерцали большие круглые звезды. Их мягкое свечение вместе с отраженным от речной глади блеском обволакивало контуры крыш и стен аббатства. Тишь, вселенское безмолвие и присутствие Того, Кто говорит в безмолвии, окутывало монастырь. Тогда я впервые подумал: «Ну вот, наконец-то обитель стала моим настоящим домом, и я останусь в ней на всю свою жизнь». Поразительно, что это непредвиденное приключение и несколько часов скитаний вселили в меня уверенность, что мое место здесь. Я сложил ладони. «О Господь! Да прославится во всем Имя Твое!»

И пусть нам приходилось физически нелегко, нас переполняла благодать; и, хотя мы не обладали богатствами мира, энергия била из нас ключом. Будучи желторотыми новичками, мы усвоили, что в жизни всегда нужно возвращаться к истокам. Мы чувствовали, что познали нечто сокровенное, чего никогда не найти в ярких огнях суматошных улиц, и с безрассудным бесстрашием считали, будто ради постижения истины не жалко и жизни положить. Мы стремились стать чем-то священным. Как же молоды мы тогда были…

20

Естественно, что среди нас, молодых послушников, некоторые выделялись особо. Это Михаэль и прекрасный Анджело. Мы сдружились и, словно трое родных братьев, были не разлей вода, поэтому нашу троицу – Михаэля, Анджело и меня, Йохана, – даже прозвали Мианйо.

Михаэль выделялся всегда, где бы ни находился. Он был на два года старше меня и приехал сюда после окончания достаточно известного института, упоминая который, он всегда слышал в ответ: «И с чего ты вдруг отказался от карьеры и решил стать монахом?» Высокорослый Михаэль с длинными руками и ногами весил при этом нереально мало, поэтому на первый взгляд мог показаться тощим слабаком – казалось, он покачнется от дуновения ветра, – но его лицо… волевой подбородок, острый нос и смуглый цвет кожи вселяли уверенность, что ему все будет под силу и в конце концов он на голову опередит всех нас, новичков.

В духовной семинарии он тоже проявил выдающиеся способности. Даже у священника, преподававшего так ненавистную нам латынь, округлялись глаза от проницательного ума Михаэля. А учитель тот был очень строг и вечно упрекал нас традиционными, но всегда жалящими сердце словами: мол, как же нам не стыдно перед теми старушками, что из последних сил откладывали скудные гроши, работая на рынке, и пожертвовали их храму, чтобы мы могли на эти деньги бесплатно обучаться? Делая это, они ведь надеются, что мы станем великими священнослужителями…

Так вот, настоятель монастыря даже подумывал о том, чтобы отправить Михаэля учиться в Рим или Германию раньше положенного срока.

Он вставал с кровати ровно в пять часов утра, с особой тщательностью облачался в сутану и после мессы за трапезой вместо приготовленных на столах хлеба, сосисок и джема выпивал всего лишь немного молока. После трапезы он молился, гуляя по заднему двору монастыря с четками в руках. По окончании новициата и после дачи временных обетов, когда каждому выделялась отдельная келья, свет в его окне всегда горел до поздней ночи. А если я приходил в библиотеку аббатства за книгой, то, как правило, в списке читавших до меня всегда можно было обнаружить имя послушника Михаэля.

Практически не случалось такого, чтобы он пропускал молитвенные часы, а как только выдавалось свободное время, в пустом храме предавался глубоким размышлениям, и с какого-то момента, кажется, и вина стал пить меньше обычного. Во время Великого поста[5] или Адвента[6] он отказывался от пищи каждую среду и пятницу и всегда ходил медленной поступью, склонив голову. Даже увидев его впервые в жизни, можно было понять, что он большой любитель подумать. Иногда его профиль напоминал мне об образах архангела Михаила с картин европейских художников.

Иногда он заглядывал ко мне в комнату, спрашивал, что я читаю, или делился тем, что заинтересовало в прочитанном его. Как-то раз он зашел ко мне с книгой Шарля де Фуко – сына аристократа, молодые годы которого прошли в отрицании веры и распутстве, после чего он удалился в пустыню и провел оставшиеся дни жизни в глубоком молчании, посвятив себя искреннему покаянию и молитве.

– Йохан! Послушай это!

И он, вытащив из-под мышки книгу, раскрывал ее и зачитывал мне вслух: «Боже мой! Я творил только зло. Я не соглашался со злом и не любил его. Ты заставил меня почувствовать горькую пустоту, и тем самым я смог познать печаль. И эта печаль превратила меня в абсолютно немого и особенно упорно преследовала на банкетах и пирушках. Молчание обуревало меня даже на вечерах, устроителем которых был я сам, и в конце концов всё вызывало отвращение».

Прочитав, он прижимал книгу к груди и выжидающе смотрел на меня с горячим желанием, чтобы я понял, о чем идет речь.

– Послушай, Йохан! «Эта печаль превратила меня в абсолютно немого… в конце концов мне всё вызывало отвращение». Эта фраза не давала мне покоя с раннего утра, поразив до глубины души. Поэтому я и пришел к тебе.

До прибытия в монастырь я успел пробыть в миру всего лишь двадцать один год и на деле не познал ни разврата, ни беспутства. Поэтому для меня, чья жизнь ранее была обыденной и ничем не приметной, в то время было непонятно, что означает порочность, которая оборачивается печалью и превращает в немого, и как все это может опротиветь и сделаться ненавистным. Но я молча выслушивал Михаэля, считая его слова признанием, которое не выскажешь любому встречному, и верил – это сблизит нас и углубит нашу дружбу.

21

Рядом с Михаэлем был Анджело – миниатюрный, с пропорциональным телосложением, с красиво посаженной, словно искусно вылепленной головой. Глядя на его безукоризненное белое лицо с крупным римским носом, ясным взглядом глубоко посаженных глаз с большими зрачками, четко очерченными алыми губами, и вдобавок ко всему обрамленное разлетающимися каштановыми кудрями, даже я временами испытывал странные чувства. Поначалу он ходил с гривой длинных волнистых волос, но после того, как кое-какие посетители стали интересоваться, неужели в аббатстве служат и монахини, Анджело по просьбе отца-магистра подстригся. Все это доказывало, что со мной все в порядке, ибо, по всей видимости, не только у меня замирало сердце, когда его силуэт случайно попадался на глаза. В любом случае, будь я на его месте, не стал бы дожидаться совета наставника, а подстригся бы лишь из-за того, что меня принимают за женщину. Однако Анджело в тот же самый день без всяких сожалений попросту сбрил свою шевелюру и ходил, сияя голым черепом, отливающим голубизной.

Сам себя он называл «почти сиротой от рождения». И когда наставник новициев предложил ему пройти обучение в семинарии, он отказался.

«Я пришел сюда, чтобы жить как никто – ноль без палочки. Думаю, потому моя единственная кровная родственница, матушка, перед смертью велела идти мне в монастырь после окончания школы. Я ничего не умею. Нет у меня ни выдающихся способностей Михаэля, ни исполнительности Йохана. И даже в школе я учился плохо. К тому же хил телом, силенок маловато. Мне хватит трех тарелок риса на день да мелких поручений – и на том спасибо. Какая там семинария? Не достоин я становиться духовным лицом. К тому же меня бросает в дрожь от одной лишь мысли, что потом, став священником, мне нужно будет наставлять кого-то на путь истинный».

Однако, на удивление, в монастыре любили не Михаэля, не меня, а именно Анджело. Он постоянно опаздывал, часто забывал, что ему велели сделать или принести, чем выводил из себя нетерпеливых, вспыльчивых братьев, которые поначалу старались сдерживаться. В общем, он был тем, кто всегда служил помехой гладкому ходу дела. Когда он работал на кухне, то частенько подпаливал кастрюли, а однажды, когда занимался в витражной мастерской, выпустил из слабых рук несколько импортных стекол и разбил их, за что его прогнали оттуда взашей. На огороде, копнув пару раз, Анджело умудрился повредить спину. На него уже махнули рукой, мол, с этим каши не сваришь, но, несмотря на всё, любили этого неприкаянного бродягу. Разумного ответа на вопрос «почему же» у меня не нашлось.

Анджело… в этом был весь Анджело. В Страстную пятницу, когда все постились в память о страданиях Иисуса, Анджело, прихватив шоколад, который стащил во время перекуса, где нас изредка баловали сладким, отправился с этим богатством в лазарет. Там, как обычно в те часы, кормили престарелых монахов, которым перевалило за восемьдесят-девяносто лет, и атмосфера у них была подавленной и мрачной. Анджело присел в изголовье кровати одного из больных братьев и посмеивался своим неподражаемым искристым хохотком. Этот смех и описать-то трудно. Если буквами, должно быть получилось бы нечто вроде «хи-хи-хи»; если сыграть на музыкальном инструменте, то пригодились бы высокие ноты второй октавы; а передать с помощью ритма, то звучало бы это как четыре такта коротких «восьмушек»…

– Да, это так. Сегодня день, когда Господь умер, так что съешьте это в качестве епитимьи – врачевания духовного. Вы, брат, совсем осунулись. А шоколад – это как духовное лекарство. Когда все вот так погружены в печаль и муки, по правде сказать, больше других сейчас страдают, подобно Иисусу, те болезные, кто находится здесь, в этой палате – вот кому требуется утешение. Ну же, давайте! Тем самым вы и мне послужите ободрением в эти трудные дни поста.

Анджело, положив дольку шоколада в рот престарелого монаха, умудрялся перехватить чуток риса с подноса хворого.

– Неужто Иисус хочет, чтобы и мы страдали только потому, что Он сам претерпел крест? Брат Томас, вы и вправду так считаете? Когда матушка лежала в больнице и от боли не могла сделать даже глотка воды, ей нравилось видеть, как у ее постели я пил сок и уплетал булочки, которые принесли родственники.

Я частенько думал, что причина, почему такие слова, по идее, довольно-таки опасные перед лицом престарелых монахов, всю жизнь бережно хранивших строгие заповеди, словно Бога, не вызывали у них протест или возмущенные гримасы, крылась именно в смехе Анджело, сопровождавшем его речи. С прекрасного открытого лица сквозь ровные белые зубы крохотными птичками вылетал звонкий смех: хи-хи-хи…

22

Вспоминаю еще один случай, произошедший с Анджело. Как-то раз он не пришел на полуденную молитву, а когда его вызвал наш отец-магистр, он объяснил причину своего отсутствия следующим образом:

– Я пошел подсобить в сосисочную. Старший по цеху велел мне почистить мангал. Ну, этот продолговатый железный короб, на котором мы иногда жарим мясо. Долгую зиму его не использовали, поэтому прикрыли толстым деревянным листом. Когда я приподнял этот лист, к моему изумлению, обнаружил под ним птичье гнездо, а в нем кучу белых яиц размером чуть больше ногтя на большом пальце. Отец, вы представляете?! Малюсенькая птичка, проникая внутрь через маленькое отверстие для вентиляции, умудрилась свить там гнездо и отложить яйца! Даже не знаю, как объяснить… это было так прекрасно! Я прошу прощения, но даже прекраснее, чем облатки[7], символизирующие плоть Христа, что мы получаем во время мессы. Машинально я протянул руку и прикоснулся к ним… невероятно, но они были еще теплыми. И вдруг я поднял голову… о Боже, их мать, наблюдая за мной, трепыхала крыльями в воздухе. Да-да, так и было… она металась, не находя себе места… И тут до меня дошло, какой страшный грех я перед ней совершил. Птица улетела. Я снова вернул на место деревянный лист, который использовали в качестве крышки, и стал ждать. Прошло много времени, прежде чем птичка снова появилась. И тут прозвучал колокольный звон, оповещающий о начале полуденной молитвы, но я не мог двинуться с места. Ведь тогда она испугалась бы снова и улетела. И хотя уже весна, воздух еще прохладный, яйца могли бы остыть, и… этого нельзя было допустить. Поэтому, не шелохнувшись, я сидел в тени магнолии и делал вид, будто я – статуя ангела, стоявшая там с давних пор. Птичка несколько раз облетела вокруг меня, и я тем более не мог пошевелиться. Мне было так жаль, так жаль, что поначалу я спугнул ее…

Наш наставник логичен, принципиален и тверд в принятии решений – иными словами, классический немец. Он патологически не переносил лень, ложь, не любил, когда нарушают правила и используют нелепые отговорки и даже лично выпроводил из монастыря несколько послушников. Как-то раз случилась с одним из таких смешная история. Послушник придерживался дисциплины и был на довольно неплохом счету, однако за ним водился грешок – он частенько привирал. И когда признался, что ему нравится здешняя жизнь и он счастлив находиться здесь, в обители, отец-магистр решительно отрубил: «Ну, дорогой, уж если ты так говоришь, то это точно козни дьявола!»

Был еще один случай, когда наставник выгнал новиция, который и устав соблюдал, и характером был хорош, и не врал – примерный послушник, пришедший в обитель по велению глубоко верующей матери. Однако, на удивление, он не мог ответить на вопрос, почему хочет остаться при монастыре. Отец-магистр сказал ему: «Как же быть? Это, верно, не тебя, сын мой, призывает Господь, а матушку твою».

Так вот если бы кто другой пустился в подобное пространное объяснение по поводу пропуска полуденной молитвы, то сразу бы получил взбучку… Однако, выслушав Анджело, наставник без лишних слов назначил кульпу – наказание: в течение недели тому предстояло начищать обувь собратьев. Поразило нас и то, что отец-магистр окликнул Анджело на выходе, когда он уже готовился уйти со словами «Да, я все исполню!», и спросил:

– И что? Вернулась птица на яйца?

Наш брат ответил утвердительно, а наставник торопливо написал размашистым почерком на листке бумаги «Здесь птичье гнездо с яйцами» и отдал ему с напутствием:

– Поди и приклей, а то кто-то другой тоже может невзначай потревожить гнездо, или бездомные кошки доберутся и съедят.

Всю весну и лето из-за того происшествия мы не могли даже мечтать о жаренных на мангале сосисках.

23

Михаэль пришел в монастырь после окончания колледжа, а Анджело – сразу по окончании старших классов школы, так что их разница в возрасте составляла два года, однако это не мешало нашей дружбе. Хотя и не все шло гладко. Я видел, как порой Анджело ранят чересчур логичные доводы Михаэля. Как-то раз известный своей ленью послушник умудрился навесить все свои обязанности на Анджело, а сам куда-то уехал, что ужасно вывело из себя Михаэля.

– Нет, это вообще ни в какие ворота не лезет! И зачем только подобные типы приходят в обитель?! Можно и побездельничать чуток, можно и молитву пропустить – всё делают спустя рукава… Хотя, что тут говорить, для такой беззаботной жизни нет лучшего места, чем монастырь.

На это Анджело ответил:

– Да ладно вам, брат Михаэль. Я сам предложил помощь. А что касается праздности и халатности, так я тоже недалеко ушел: меня тоже можно назвать человеком «шаляй-валяй» – живу в полсилы… Возможно, мы все таковы перед лицом Господа.

Михаэль поморщился, словно мятый листок бумаги, на скулах его заиграли желваки.

– Как ты можешь такое говорить? Будто монастырь – это место, куда приходят лентяи, которым податься некуда! И если про себя так думаешь, это не значит, что мы все такие. Не надо тут всех под одну гребенку стричь!

Каждый раз в подобных ситуациях Анджело бледнел.

А когда в тот же день мы пели григорианский хорал, его лицо особой радости не выражало.

Он обладал восхитительно чудесным голосом, и в этом, к слову, крылась еще одна причина всеобщей симпатии к нему. Григорианский хорал – литургическое одноголосного пение на латыни, молитва нараспев, берущая начало полторы тысячи лет назад и исполняющаяся без музыкального сопровождения с упрощенным музыкальным рядом, во время которой руки смиренно сложены, а голос устремляется к безмолвию, – так вот, этот хорал он пел лучше и красивее, чем кто-либо другой.

Как бы то ни было, в тот день после вечерни Анджело зашел ко мне в келью и протянул нурунджи – тонкую лепешку из хрустящего поджаренного риса.

– Брат Йохан, угощайся! После ужина помог помыть посуду, хотя была не моя очередь, а старший по трапезной меня угостил. Такая вкуснятина!

Я взял у него из рук нурунджи и откусил.

– Вкусно, правда? Брат в трапезной такой хороший. Мне очень нравится и монастырь, и здешние люди.

Анджело засмеялся в привычной манере – от прежней подавленности не осталось и следа.

С братом из трапезной я был в не очень уж хороших отношениях. Но когда Анджело отзывался о ком-то подобным образом, то частица доброты, заложенная в человеке, о котором он говорил, казалось, пробивает стену моей предвзятости. Именно в этом крылась непостижимая тайна души Анджело.

– Похоже, я опять рассердил брата Михаэля. Сегодня на молитве, когда мы пели григорианский хорал, наши взгляды на миг пересеклись, и только я хотел улыбнуться, как он уже отвел глаза. Мне кажется, в душе он сожалеет. Ты же знаешь, что брат Михаэль легко выходит из себя, но моментально одумывается и в глубине души раскаивается, но из гордости и виду не подаст. Я помолился, чтобы брат Михаэль не держал зла на сердце. Ему сейчас приходится нелегко, потому как больше всего страдает тот, кто гневается… Однако же послушай, брат Йохан: объясни, что значит – «под одну гребенку»?

24

Глубокой ночью после ухода Анджело ко мне с бутылкой вина нагрянул Михаэль.

– Открыл книгу, а там, как нарочно, на глаза попались вот эти слова: «Бог стал человеком. О человече! Знай свое место! Твое совершенное смирение заключается в осознании, кто ты есть такой». В такие моменты тяжелее всего. Святой Бенедикт сказал: «Лучше тебе ошибаться со смирением, чем творить добро с высокомерием». Вот теперь мне стало совестно, что днем я так ополчился на Анджело. Знаешь, Йохан! У меня крышу сносит от людей, у которых голова не варит и которым нужно повторять все по нескольку раз. И вот мне подумалось: ну да, я хорошо соображаю и все схватываю на лету. Но мне не приходится для этого прикладывать усилий, меня этим наградил Господь… А Анджело не виноват, что не блещет особым умом… Послушай, Йохан: так тяжко смириться с тем, что некоторые братья не хотят учиться, ленятся и плывут по течению, ищут оправдания, прогибаются под обстоятельства… Однако какое я имею право гневаться на них? Когда я думаю об этом, меня разбирает зло. Сам себе становлюсь противен!

25

Что ни говори, отношения – странная штука. Если с определенного момента у тебя в них возникает какая-то роль, то со временем она обычно закрепляется и в будущем. Если начинаешь выслушивать чьи-то переживания, то и в последующих встречах с этим человеком будешь играть роль слушателя. Если же делишься с кем-то проблемами, то и попозже захочется этими проблемами поделиться с этим же человеком. В моих отношениях с другими я мог стать обидчиком или обиженным, но в нашей троице я оказался мостиком между Михаэлем и Анджело. Пусть не всегда, но бывало, что Михаэль злился на Анджело, а тот обижался, и я знал, что вспыльчивый Михаэль изводил себя. Кажется, Кассиан сказал: «Слабый никогда не может стерпеть и вынести сильного!» Так что, похоже, слабым изначально был не Анджело, а Михаэль.

Река все текла, поезд отъезжал, а колокольный звон разливался по округе. В межсезонье шли дожди, и восемь весен подряд горная магнолия в обители зацветала белым-пребелым хлопковым цветом.

26

Пытаясь воскресить в памяти события и время, послужившие переломным моментом, понимаешь, что знаки, которых мы тогда не замечали, были разбросаны по улицам нашей жизни здесь и там, как интригующий анонс к фильму. Порой мы так же запоздало ощущаем приход весны, когда ветерок касается кожи, а уже вовсю показались нежные побеги полевых цветов и на открытых солнечных полянах распустились лиловые фиалки. Весна наступает гораздо раньше, чем наше тело успевает почувствовать ее.

Трагедия заключается в том, что предназначения этих знаков осознаешь лишь после того, как страница перевернута и ничего уже не изменить. Оглядываясь назад после свершившегося события, мы обнаруживаем, что луч прожектора высвечивал нам не то, в чем мы были так уверены, а совершенно другие моменты.

Не знаю, с чего мне начать свое повествование о случившемся в том году. Про кого нужно рассказать сначала?

Гора Пурамсан, Иосифов монастырь, белые цветы груши… Ну что ж, сейчас попробую впервые произнести ее имя. Ким Сохи, Святая Тереза младенца Иисуса и Святого Лика. Когда я увидел ее в первый раз, на ней был свободный свитер цвета зеленого горошка, развевающаяся белая юбка до колен и изящные светло-зеленые туфли на плоской подошве. Она шла меж цветущих грушевых деревьев с другим монахом. Издалека ее красивый силуэт выглядел воздушным, будто летящим. Откинув назад прямые волосы до плеч, она смеялась над тем, что говорил ее спутник. Такой Сохи предстала предо мной в первый раз. И хотя в тот момент она находилась далеко от меня, кажется, я заметил ее белые пальцы, поправлявшие волосы. Тонкие изящные пальцы. А затем я спрятал моментальный снимок своего первого воспоминания о встрече с ней на самое дно своего подсознания. Очевидно, это видение выбило меня из привычной колеи. Ведь если бы первая встреча не таила в себе опасности, такой необходимости прятать ее глубоко не возникло бы. Спустя некоторое время, когда она сама задала трудный вопрос в городе W, скомканные в бессознательном состоянии воспоминания проявились в моем сознании. До этого и какое-то время после она для меня ничего не значила.

– Это – племянница аббата. Говорят, приехала из США после окончания магистратуры для написания диссертации. Кажется, работа про стрессы у верующих. По слухам, потом собирается и в город W, – сказал мне брат Иосиф, хотя я его ни о чем и не спрашивал.

– Утром она приходила на завтрак к нам в трапезную. Вся братия сияла от радости. Красивая. – Он рассмеялся.

Мне же почему-то вся эта ситуация смешной не показалась. В то время, узнав об операции, которую сделали моей бабушке, я по пути в Сеул заехал в Иосифский монастырь. Двор монастыря у подножия горы Пурамсан утопал в белом грушевом цвете, а у меня, по правде сказать, на сердце было тяжело при мысли о моей семье, которую я давно не видел.

27

Моему уходу в монастырь сразу после окончания второго курса университета поспособствовали мои родные. При виде них я умолкал, втягивал голову в плечи и становился подавленным. Стоило мне оказаться в своей комнате, как я сразу же врубал радио на полную мощность.

Моя бабушка родилась на Севере, который сейчас отрезан от нас. По ее рассказам, во время войны она попала на Кодже, отправившись из порта в Хыннаме. Умная и незаурядная, она уже успела тогда устроиться на работу в Бенедиктинский монастырь в окрестностях Вонсана. Бабушка владела немецким и английским языками. В водовороте событий ее буквально выбросило на южный берег, где впервые в жизни она увидела живые изгороди из кустов дикого лимона и где даже посреди зимы цвели камелии. Это была теплая и зеленая страна, совершенно непостижимая для девушки с холодного Севера, где метели мели по полгода. Бабушка рассказывала, что начала работать на военной базе США, а за спиной у нее болтался новорожденный малыш – мой отец. На заработанные деньги она открыла ресторан холодной лапши нэнмён[8]. Зародившись в Кодже, достигнув Пусана, а после – Сеула, бабушкина лапша теперь превратилась в компанию с сетью ресторанов по всей стране.

Бабушка признавалась, что, будучи выброшенной на берег этой земли, она жила, уповая лишь на Создателя, веря в то, что Бог никогда не допустит, чтобы дарованное Им дитя росло в нищете и голоде. Но в действительности мне кажется, больше ей помогло свободное владение двумя языками, что в те времена было большой редкостью, а еще образ красивой молодой женщины, оставшейся вдовой. Однако любила она не сына, благодаря которому выживала, стоически вынося все испытания, а меня – Йохана, своего первого внука.

28

Для бабушки я был любимым внуком. По ее собственным словам – серьезным, внимательным и набожным. Со мной обращались как с господином. И пока я рос, катаясь как сыр в масле, мои родители были в тени. Мать до такой степени отличалась покорностью, как будто была тенью бабушки, а отец всю жизнь старался угодить своей матери, но так и не смог получить признания в качестве стоящего человека, обладающего мужской твердостью. Иногда, думая о своих родителях, я представляю их статистами на сцене, главная роль которых – возложить меня на алтарь любви бабушки.

Она меня любила, как и отец, и мама. Но, несмотря на это, назвать себя счастливым я не могу. Все они не ладили меж собой, и эта гнетущая атмосфера от их взаимного непонимания оказала на меня большее влияние, чем вся их любовь.

Возможно, я с детства скептически относился к любви только к одной женщине. Вспоминаются выстроившиеся в ряд в одном из уголков библиотеки фотоальбомы Чхве Мансика – я рассматривал их иногда, утомившись от чтения. Его искусные фотографии были реалистичны в том смысле, что точно и естественно запечатлевали людей, но в фантастической гамме черно-белых тонов, никогда не существовавших в реальности.

Однажды в ярко освещенной библиотеке я обнаружил фотографию парочки, что, крепко обнявшись, слилась в поцелуе на скамейке в одном из парков Рима. Позднее, во время своей учебы там, я бесчисленное количество раз был свидетелем подобного рода сцен, но тогда, в библиотеке, для меня, облаченного в монашеское одеяние, это фото иностранной пары, так откровенно целующейся на глазах у всех, стало большим шоком. Возможно, тем весенним днем тепло солнечных лучей, проникающих в окно библиотеки, и визуальный жар страсти, исходящий от этих двоих с фото, наложились друг на друга.

Так странно. Подпись гласила, что этой фотографии больше двадцати лет. А значит, они уже люди среднего возраста. Мне стало любопытно, как они изменились. Сливаются ли они по-прежнему вот так в поцелуях, а их объятия столь же жарки, как и раньше? Что будет с ними через двадцать лет? А еще через двадцать… Конечность и бесконечность, мимолетность и вечность, любовь и ход времени, розовые бутоны за окном и черная монашеская сутана… Это был субботний полуденный час: весеннее солнце светило в окно, и небесная синь просачивалась сквозь молодые листья тополя.

Тогда я снова убедился в правильности своего решения. И вовсе не от того, что мирская жизнь меня не привлекала, – просто я хотел посвятить себя чему-то более вечному и неизменному. Трудно представить, какое чувство восторга переполняло мою душу. Я ощущал гордость и упоение того, кто отказался от обыденного счастья простых смертных и решил пойти по тернистому пути одиночества. Во мне пробудилось безрассудство, свойственное человеку, представляющему в своих фантазиях лишь картину тропического лазурного моря с пальмами без летающей мошкары, комаров или полчищ гусениц на белом песчаном пляже. Наверно, я напоминал самонадеянного альпиниста, который, отправляясь в Гималаи, совершенно не страшился пронизывающего, буквально раздирающего щеки ветра и обжигающего холода.