Спартак - Рафаэлло Джованьоли - E-Book
0,99 €

-100%
Sammeln Sie Punkte in unserem Gutscheinprogramm und kaufen Sie E-Books und Hörbücher mit bis zu 100% Rabatt.
Mehr erfahren.
Beschreibung

Эта книга — о самом крупном в истории восстании рабов; о его предводителе, "человеке, выдающемся и физическими силами и духом"; о прекрасной и драматической любви; о дружбе и предательстве; о радости борьбы и горечи поражения.

Das E-Book können Sie in Legimi-Apps oder einer beliebigen App lesen, die das folgende Format unterstützen:

EPUB

Seitenzahl: 630

Bewertungen
0,0
0
0
0
0
0
Mehr Informationen
Mehr Informationen
Legimi prüft nicht, ob Rezensionen von Nutzern stammen, die den betreffenden Titel tatsächlich gekauft oder gelesen/gehört haben. Wir entfernen aber gefälschte Rezensionen.



Рафаэло Джованьоли

Спартак

Эта книга — о самом крупном в истории восстании рабов; о его предводителе, «человеке, выдающемся и физическими силами и духом»; о прекрасной и драматической любви; о дружбе и предательстве; о радости борьбы и горечи поражения.

Капрера, 26 июня 1870 г.

Д. Гарибальди — Джованьоли

 

Мой дорогой Джованьоли!

Я проглотил вашего «Спартака», несмотря на то, что у меня мало времени для чтения, и он вызвал во мне чувство восторга и восхищения.

Я надеюсь, что ваши сограждане оценят огромные достоинства вашего произведения и, прочтя его, проникнутся неодолимой стойкостью в борьбе за святое дело свободы.

Вы, римлянин, изобразили не лучшую, но наиболее блестящую эпоху истории величайшей республики, — эпоху, когда гордые хозяева мира уже начали опускаться в бездну порока и разложения, но несмотря на развращенность и пороки, подобно гигантам возвышались над предыдущими поколениями всех эпох и народов.

«Из всех великих людей — величайшим был Цезарь», — сказал один знаменитый философ, а как раз личность Цезаря наложила отпечаток на эпоху, изображенную вами.

Образ Спартака — этого Христа-искупителя рабов, вы изваяли резцом Микель-Анджело, и я, получивший свободу раб, благодарю вас за это и за те моменты волнения, которые я переживал при чтении вашей книги: то я воодушевлялся чудесным? подвигами рудиария, то слезы орошали мое лицо, а к концу повести я испытал чувства разочарования от того, что она так коротка.

Да сохранят наши сограждане память об этих героях, которые все спят в родной нам земле, где больше не будет ни гладиаторов, ни господ.

Всегда ваш Джузеппе Гарибальди.

Глава 1

Щедрость Суллы

За четыре дня до ноябрьских ид (10 ноября) 675 года римской эры, в консульство Публия Сервилия Ватия Изаурика и Аппия Клавдия Пульхра, улицы Рима с самого рассвета были заполнены народом, который валил из всех частей города к Большому цирку.

От узких, кривых и многолюдных улиц Эсквилина и Субурры, населенных преимущественно простым людом, толпа, все нарастая, устремлялась по главным улицам — Табернельской, Гончарной, Новой в одну сторону — к цирку.

Граждане, рабочие, пролетарии, отпущенники, старые, искалеченные и покрытые рубцами гладиаторы, нищие и изувеченные ветераны гордых легионов, простолюдинки, шуты и скоморохи, танцовщицы и толпы резвых детей шли бесконечной вереницей. Радостные лица, веселые взгляды, беззаботные речи и легкие шутки свидетельствовали о том, что народ шел на какое-то излюбленное зрелище.

Цирк, построенный в 138 году от основания Рима царем Тарквинием Древним, стал называться Большим с 533 года, когда цензор Квинт Фламиьий выстроил другой цирк, названный его именем.

Большой цирк, расположенный в Мурсийской долине между Палатинским и Авентинским холмами, не достиг еще ко времени событий, описываемых в этой книге, тех необъятных размеров, и того великолепия, которые придали ему впоследствии Юлий Цезарь и Октавиан Август; вое же это было огромное, величественное, здание, длиной в две тысячи сто восемьдесят шагов и шириною в девятьсот девяносто восемь, вмещавшее свыше ста двадцати тысяч зрителей.

Здание цирка имело почти овальную форму и было срезано с запада по прямой линии, восточная же его сторона замыкалась полукругом. В западной части цирка находился оппидум — постройка с тринадцатью арками В средней арке был один из двух главных входов в цирк, называемый Парадными воротами. Через них на арену входила процессия с изображениями богов, появление которой служило знаком для начала игр. В остальных двенадцати арках были расположены конюшни или «темницы», в которых помещались колесницы и лошади, когда арена служила для бегов, и гладиаторы и хищные звери, когда происходили кровопролитные состязания.

От оппидума сбегали полными кругами многочисленные ряды ступенек сидения для зрителей. Ряды сидений оканчивались в портике, под арками, где были места для знатных женщин.

Против Парадных ворот находились Триумфальные ворота. Через них входили победители. По правую сторону от оппидума были расположены Ворота смерти. В эту зловещую дверь особые служители цирка при помощи длинных крючьев убирали изуродованные тела убитых или умирающих гладиаторов.

Разрезая арену, между оппидумом и Триумфальными воротами тянулась почти на пятьсот шагов низкая стена, так называемый «хребет». Она служила для определения дистанции во время бегов.

Посредине хребта возвышался обелиск солнца, а по сторонам его — башенки, колонны, жертвенники и статуи.

Арену окружал парапет. Вдоль него тянулся ров, наполненный водой, а за рвом поднималась железная решетка. Все эти преграды охраняли зрителей от возможного нападения диких зверей, свирепствовавших на арене.

Так выглядело это грандиозное, предназначенное для зрелищ здание, все более наполнявшееся бесконечными толпами римлян.

Что же происходило в этот день? Какой праздник? Какое зрелище привлекало такую массу народа в цирк?

Луций Корнелий Сулла Счастливый, властитель Италии, гроза Рима еще за несколько недель приказал оповестить, что три дня подряд он будет угощать и развлекать зрелищами римский народ.

И уже накануне зрелищ в цирке вся римская чернь восседала на Марсовом поле и вдоль Тибра за столами, приготовленными по приказанию грозного диктатора. Она шумно пировала вплоть до наступления ночи, предавшись под конец разнузданной оргии. Этот пир, устроенный страшным врагом Кая Марии, отличался царской роскошью и великолепием, неслыханным изобилием пищи и самых тонких вин.

Щедрость Суллы Счастливого была такова, что для этих празднеств и игр, устроенных в честь Геркулеса, он пожертвовал десятую часть своих богатств.

Так Сулла левой рукой дарил римлянам часть богатств, которые он награбил правой, и граждане Рима, в глубине души смертельно ненавидевшие Луция Корнелия Суллу, принимали от него с притворно веселым видом зрелища и угощения.

Наступил день. Яркие солнечные лучи, пронизывая тучи, начали золотить вершины десяти холмов, храмы, базилики и сверкающие белизной драгоценного мрамора дворцы патрициев. Своей живительной теплотой они согревали людей, разместившихся на скамейках Большого цирка.

Свыше ста тысяч граждан ожидали наиболее любимого римским народом зрелища — боев гладиаторов Трудно себе представить ту великолепную панораму, которую представлял собою цирк, заполненный более чем ста тысячами зрителей обоего пола, разного возраста и положения. Шум этой массы народа, страшный, как гул вулкана, мелькание голов и рук, похожее на яростное и грозное волнение моря во время бури, были лишь деталями великолепной, ни с чем не сравнимой картины, которую представлял Большой цирк в этот момент.

В амфитеатре простолюдины ели принесенную с собой пищу. С большим аппетитом они уплетали ветчину, холодную говядину, излюбленную кровяную колбасу и сырные и медовые пирожки или сухари. Еда сопровождалась острыми словечками, непристойными шутками, беззаботной болтовней, громким, беспрерывным смехом и частыми возлияниями.

Продавцы жареных бобов и пирожков находили покупателей среди плебеев, который, желая побаловать своих жен и детей, покупали эти дешевые лакомства.

Изысканно вежливые и важные семьи богачей, всадников и патрициев собирались оживленными группами. Элегантные щеголи покрывали циновками и коврами твердые сидения и открывали зонтики, чтобы защитить красивых матрон и грациозных девушек от палящих лучей солнца.

Близ Триумфальных ворот, в третьем ряду сидела, между двумя кавалерами, матрона необыкновенной красоты. Эта женщина своим стройным и гибким станом и роскошными плечами с первого взгляда производила впечатление подлинной дочери Рима.

Правильные черты лица, большой лоб, красиво изогнутый нос, маленький рот, большие черные, выразительные глаза придавали ей чарующую прелесть. Мягкие и тонкие волосы цвета воронова крыла, густые и незавитые, собранные на лбу под диадемой из драгоценных каменьев, ниспадали на плечи.

На ней была туника из тончайшей белой шерстяной материи, отороченная внизу изящной золотой полосой, позволявшая видеть всю грацию ее тела; поверх туники ниспадала красивыми складками белая палла с пурпурными полосами.

Этой женщине, так роскошно одетой и такой красивой, не было, вероятно, еще и тридцати лет; то была Валерия, дочь Луция Валерия Мессалы, единоутробная сестра Квинта Гортензия, знаменитого оратора, соперника Цицерона., Всего несколько месяцев назад Валерия была отвергнута своим мужем под предлогом ее бесплодия. В действительности же причиной развода было ее Поведение, о котором шли давно громкие толки по всему Риму: молва считала Валерию развратной женщиной. Как бы то ни было, но она разошлась с мужем таким образом, что ее честь осталась достаточно защищенной от подобных нареканий.

Возле нее сидел Эльвий Медуллий — длинный, бледный, худой, прилизанный, надушенный. На неподвижном и невыразительном лице этого человека лежала печать скуки и апатии; уже в тридцать пять лет жизнь для него казалась неинтересной. Эльвий Медуллий был из тех изнеженных римских патрициев, которые право жертвовать собой за отечество и его славу предоставляли плебеям, сами же предпочитали проматывать в роскошной праздности родовые имения.

По другую сторону Валерии Мессалы сидел Марк Деций Цедиций, патриций лет пятидесяти, с круглым, открытым лицом, веселый, красивый, невысокого роста толстяк, для которого высшее счастье заключалось в возможно более продолжительном пребывании за столом в триклинии. Он тратил половину своего дня на смакование изысканных блюд, которые ему приготовлял его повар, один из известнейших специалистов в Риме. Другую половину дня он посвящал мыслям о вечерней трапезе. Одним словом Марк Деций Цедиций, переваривая обед, мечтал о часе ужина.

Сюда же позже пришел Квинт Гортензий, славившийся своим красноречием. Квинту Гортензию еще не исполнилось тридцати шести лет. Он долго изучал манеру двигаться и говорить; отлично научился гармонически управлять каждым своим жестом, каждым словом, так что в Сенате, в триклинии или в ином месте каждое его движение обнаруживало поразительное благородство и величие, казавшиеся врожденными. Гортензий был искусным артистом; половиной своих триумфов он был обязан мелодичному голосу и всем приемам декламационного искусства, настолько хорошо им усвоенным, что даже Эзоп, известный трагический актер, и знаменитый Росций спешили на Форум, когда Гортензий произносил речи, чтобы учиться у него декламации.

Недалеко от места, где сидела Валерия и ее собеседники, находились под присмотром воспитателя два мальчика, принадлежавшие к классу патрициев, один четырнадцати лет, другой — двенадцати. Это были Цепион и Катон, из рода Порциев, внуки Катона Цензора, который прославился во время второй Пунической войны тем, что добивался во что бы то ни стало уничтожения Карфагена.

Цепион, младший из братьев, казался более разговорчивым и приветливым, и в то время как он часто обращался к Сарпедону, своему воспитателю, юный Марк Порций Катон стоял молчаливый и надутый, с сердитым, брюзгливым видом, который вовсе не соответствовал его возрасту. Уже теперь чувствовались стойкость и твердость его характера и упорная непреклонность убеждений. Врожденная закаленность души, изучение греческой, в частности, стоической философии и, наконец, упорное подражание традициям, связанным с именем его сурового деда, сделали из этого четырнадцатилетнего мальчика настоящего гражданина. Впоследствии он лишил себя жизни в Утике, унеся с собой в могилу знамя латинской свободы, завернувшись в него, как в саван.

Над Триумфальными воротами, на скамье близ выхода сидел, также с воспитателем, еще один мальчик патрицианского рода; он был поглощен беседой с юношей, которому было немногим более семнадцати лет. На бледном лице юноши, обрамленном блестящими черными волосами, сверкали большие черные глаза, в которых вспыхивали искры великого ума.

Это был Тит Лукреций Кар, обессмертивший впоследствии свое имя поэмой «О природе вещей». Его собеседник, двенадцатилетний мальчик Кай Лонгин Кассий, сын бывшего консула Кассия, смелый и крепкий, занял впоследствии одно из самых видных мест в истории событий, происходивших до и после падения римской республики.

Лукреций и Кассий оживленно беседовали друг с другом.

Недалеко от них сидел Фауст, сын Суллы, хилый, худой, с бледным, очень помятым лицом, носившим следы недавних ушибов; рыжеволосый, с голубыми глазами, с тщеславным и хитрым видом, он, казалось, гордился тем, что отмечен перстом судьбы, как счастливый сын счастливого диктатора.

Пока зрители ждали прибытия консулов и Суллы, устроившего для римлян сегодняшнее развлечение, ученики-гладиаторы — тироны — фехтовали на арене, сражаясь с похвальным пылом, но без вреда для себя, ненастоящими палицами и деревянными мечами.

Это бескровное сражение никому из зрителей, за исключением старых легионеров и отпущенных на волю гладиаторов-рудиариев, участвовавших в сотнях состязаний, не доставляло никакого удовольствия. Вдруг по всему амфитеатру раздались шумные и довольно дружные рукоплескания.

— Да здравствует Помпей!.. Да здравствует Кней Помпей!.. Да здравствует Помпей Великий!.. — восклицали тысячи голосов.

Войдя в цирк, Помпей занял место на площадке оппидума. Он приветствовал народ изящным поклоном и, поднося руки к губам, посылал поцелуи в знак благодарности.

Кнею Помпею было около двадцати восьми лет — он был высокого роста, крепкого, геркулесовского телосложения; необыкновенно густые волосы его почти срослись с бровями, из-под которых глядели большие миндалевидные черные глаза, правда, мало подвижные и невыразительные. Суровые и резкие черты его неподвижного лица и могучие формы его тела производили впечатление мужественной воинственной красоты.

Уже в двадцать пять лет этот юноша заслужил триумф за войну в Африке и одновременно получил от самого Суллы, вероятно, в минуту необычайно хорошего настроения, прозвище «Великого».

Он сумел завоевать любовь всех легионов, состоявших из ветеранов, закаленных в трудах и опасностях тридцати сражений и провозгласивших его императором.

Быть может громкие приветствия, которыми встретили Помпея римляне, собравшиеся в Большом цирке, отчасти объяснялись ненавистью к Сулле. Не имея возможности выразить эту ненависть иным способом, народ проявлял ее в рукоплесканиях и похвалах Помпею, как единственному человеку, способному совершать подвиги, равные подвигам Суллы.

Вскоре после прибытия Помпея появились консулы — Публий Сервиглий Ватий Изаурик и Аппий Клавдий Пульхр, которые должны были оставить свои посты первого января следующего года. Впереди Сервилия, несшего службу в текущем месяце, шли ликторы. Позади Клавдия, исполнявшего обязанности консула в прошлом месяце, также шли ликторы, неся фасции.

Когда консулы появились на площадке оппидума, все зрители поднялись, как один, в знак уважения к высшей власти республики.

С прибытием консулов бескровное сражение учеников прекратилось, и толпа гладиаторов, которым предстояло участвовать в сражениях, ожидала только сигнала, чтобы, по обычаю, продефилировать перед властями. Взгляды всех были устремлены на оппидум в ожидании, что консулы дадут знак начинать состязания, но консулы окидывали взглядами ряды амфитеатра, как бы ища кого-то, чтобы испросить у него позволения. Действительно, они ожидали Луция Корнелия Суллу, который хотя и сложил с себя звание диктатора, но оставался верховным повелителем всего и всех в Риме.

Наконец раздались рукоплескания, сперва слабые и редкие, а затем все более шумные и дружные Все взгляды обратились к Триумфальным воротам, через которые вошел в цирк, в сопровождении многих сенаторов, друзей и клиентов, Луций Корнелий Сулла.

Этому необыкновенному человеку было пятьдесят девять лет. Он был довольно высок ростом, хорошо и крепко сложен, и если в момент появления в цирке шел медленно и вяло, подобно человеку с разбитыми силами, то это было последствием тех непристойных оргий, которым он предавался всегда, а теперь больше, чем когда-либо. Но главной причиной этой вялой походки была изнурительная неизлечимая болезнь, наложившая на его лицо и на всю фигуру печать тяжелой, преждевременной старости.

Лицо Суллы было ужасно. Не то, чтобы вполне гармонические и правильные черты его лица были грубы — напротив, его большой лоб, выступающий вперед нос, несколько напоминающий львиный, довольно большой рот, властные губы делали его даже красивым; эти правильные черты лица были обрамлены рыжеватой густой шевелюрой ч освещены серо-голубыми глазами — живыми, глубокими и проницательными, имевшими одновременно и блеск орлиных зениц и косой, скрытый взгляд гиены. В каждом движении этих глаз, всегда жестоких и властных, можно было прочесть стремление повелевать и жажду крови.

Но верный портрет Суллы, изображенный нами, не оправдывал бы эпитета «ужасный», который мы употребили, говоря о его лице, — а оно было действительно ужасно, потому что было покрыто какой-то отвратительной грязновато-красной сыпью, с рассеянными там и сям белыми пятнами, что делало его очень похожим, по ироническому выражению одного афинского шута, на лицо мавра, осыпанное мукой.

Когда Сулла, медленно ступая, с видом пресыщенного жизнью человека входил в цирк, на нем сверх туники из белоснежной шерсти, вышитой кругом золотыми украшениями и узорами, была надета, вместо национальной паллы или традиционной тоги, изящнейшая хламида из яркого пурпура, отороченная золотом и приколотая на правом плече золотой застежкой, в которую были вправлены драгоценнейшие камни. Как человек, с презрением относящийся ко всему человечеству, а к своим согражданам в особенности, Сулла был первым из тех немногих, которые начали носить греческую хламиду.

При рукоплесканиях толпы усмешка искривила губы Суллы, и он прошептал: «Рукоплещите, рукоплещите, глупые бараны!»

Между тем консулы дали сигнал начинать представление, и гладиаторы, числом сто человек, вышли из темниц, построились в колонну я стали рядами обходить арену.

В первом ряду выступали ретиарий и мирмиллон. Они должны были первыми сразиться друг с другом. Хотя момент, когда оба будут стараться убить друг друга, был очень близок, они шли, спокойно беседуя между собой. За ними следовали девять лаквеаторов, вооруженных только трезубцами и сетями, которые они должны были накинуть на девятерых секуторов, вооруженных щитами и мечами; секуторам предстояло, избегая сетей, преследовать лаквеаторов.

Вслед за этими девятью парами выступали тридцать пар гладиаторов. Им предстояло сразиться друг с другом по тридцать бойцов с каждой стороны и воспроизвести таким образом в малых размерах настоящее сражение.

Тридцать из них были фракийцы, а другие тридцать — самниты, рослые и крепкие юноши, отличавшиеся красотой и воинственной наружностью.

Фракийцы были вооружены короткими искривленными на конце мечами и маленькими щитами четырехугольной формы, с выпуклой поверхностью; на голове у них были небольшие шлемы без забрала, — словом, это было вооружение того народа, к которому они принадлежали. Кроме того гордые фракийцы были одеты в короткие туники из ярко-красного пурпура, а поверх их шлемов развевалось по два черных пера. В свою очередь, тридцать самнитов носили вооружение воинов Самниума, то есть короткие прямые мечи, закрытые шлемы с крыльями, небольшие квадратные щиты, железные наручники, которые прикрывали правую руку, не защищенную щитом и, наконец, поножи, защищавшие левую ногу. Одеты были самниты в голубые туники, а шлемы их были украшены двумя белыми перьями…

Шествие заключали десять пар андабатов, одетых в короткие белые туники и вооруженных только короткими клинками, более похожими на простые ножи, чем на мечи; голова у каждого была покрыта шлемом, на опущенном и закрепленном забрале которого находились не правильные, очень маленькие отверстия для глаз. Двадцать несчастных должны были сражаться друг с другом, точно играя в жмурки, веселя и забавляя зрителей до тех пор, пока лорарии — служители цирка, специально для этого приставленные, — подгоняя раскаленными железными прутьями, не столкнут их вплотную, чтобы они убивали друг друга.

Эти сто гладиаторов обходили арену под рукоплескания и крики зрителей. Подойдя к месту, где находился Сулла, они подняли голову и, согласно наставлению, данному им ланистой Акцианом, воскликнули хором:

— Привет тебе, диктатор!

— Недурно, недурно! — сказал Сулла, обращаясь к окружающим и осматривая проходивших гладиаторов опытным взглядом победителя, испытанного во многих сражениях. — Эти смелые и сильные юноши обещают красивое зрелище. Горе Акциану, если будет иначе! За эти пятьдесят пар гладиаторов он взял с меня двести тысяч сестерций, мошенник.

Процессия гладиаторов сделала полный круг вдоль арены и, приветствовав консулов, вернулась в свои темницы. На арене, сверкавшей как серебро, остались лицом к лицу только два человека — мирмиллон и ретиарий.

Настала глубокая тишина, и все взгляды устремились на этих двух гладиаторов, готовых к схватке.

Мирмиллон, по происхождению галл, был красивый юноша, белокурый, высокого роста, ловкий и сильный; на голове у него был шлем, украшенный серебряной рыбой; в одной руке он держал небольшой щит, а в другой — короткий широкий меч. Ретиарий, вооруженный только одним трезубцем и сетью, одетый в простую голубую тунику, остановился в двадцати шагах от мирмиллона и, казалось, обдумывал, как лучше поймать его в сеть.

Мирмиллон стоял, вытянув вперед левую ногу и опираясь всем корпусом на несколько согнутые колени. Он держал меч почти опущенным к правому бедру и ожидал нападения ретиария.

Внезапно ретиарий сделал огромный прыжок в сторону мирмиллона и, на расстоянии нескольких шагов, с быстротой молнии бросил на него сеть. Но мирмиллон в тот же миг, быстро отскочив вправо и пригнувшись почти до самой земли, избежал сети и кинулся на ретиария. Тот, увидя, что дал промах, пустился стремительно бежать.

Мирмиллон стал его преследовать, но гораздо более ловкий и расторопный ретиарий, сделав полный круг вдоль арены, добежал до того места, где осталась его сеть, и подобрал ее.

Однако в тот момент, когда он схватил сеть, мирмиллон почти настиг его. Ретиарий, внезапно повернувшись именно тогда, когда его противник готов был на него обрушиться, кинул на него сеть. Но мирмиллон, упав ничком на землю, снова успел спастись. Быстрым прыжком он уже поднялся на ноги, и ретиарий, направив в него трезубец, задел острием лишь щит галла.

Тогда ретиарий снова бросился бежать под ропот негодующей толпы. Она чувствовала себя оскорбленной тем, что гладиатор осмелился выступить в цирке, не умея как следует владеть сетью.

На этот раз мирмиллон вместо того, чтобы бежать за ретиарием, повернул в ту сторону, откуда мог ожидать приближения противника, и остановился в нескольких шагах от сети. Ретиарий, поняв маневр мирмиллона, повернул обратно, держась все время около хребта арены. Добежав до Триумфальных ворот, он перескочил хребет и очутился в другой половине цирка, совсем близко от сети. Поджидавший его мирмиллон бросился к нему навстречу.

Тысячи голосов яростно кричали:

— Задай ему!.. Задай!.. Убей ретиария!.. Убей увальня!.. Убей этого труса!.. Режь!.. Зарежь его!.. Пошли его ловить лягушек на берегах Ахерона!

Ободренный криками толпы, мирмиллон все сильнее наступал на ретиария, который, страшно побледнев, старался держать противника в отдалении, размахивал трезубцем и в то же время кружил вокруг мирмиллона, напрягая все силы, чтобы схватить свою сеть. Внезапно мирмиллон отбил щитом трезубец и проскользнул под ним. Мирмиллон уже готов был поразить мечом грудь ретиария, как вдруг последний, оставив трезубец на щите противника, стремительно бросился к сети, но не настолько быстро, чтоб избежать меча: ретиарий был ранен в левое плечо, из которого брызнула сильной струей кровь, и все же он быстро убежал со своей сетью. Отбежав шагов на тридцать, он повернулся к противнику и вскричал громким голосом:

— Легкая рана! Пустяки!.. И спустя минуту начал петь:

— Приди, приди, мой красавец галл, не тебя я ищу, а твою рыбу, ищу твою рыбу!.. Приди, приди, мой красавец галл!..

Сильнейший взрыв смеха встретил эту песенку ретиария, которому вполне удалось вернуть симпатии зрителей. Гром аплодисментов раздался по адресу этого человека, который, будучи безоружным и раненым, истекая кровью, нашел в себе мужество шутить и смеяться.

Мирмиллон, взбешенный насмешками противника, яростно бросился на него. Но ретиарий, отступая прыжками и ловко избегая его ударов, крикнул:

— Приди, галл! Сегодня вечером я пошлю жареную рыбу доброму Харону!

Эта новая шутка произвела громадное впечатление на толпу и вызвала новое нападение со стороны мирмиллова, на которого ретиарий бросил свою сеть, на этот раз так ловко, что противник оказался совершенно запутанным в ней. Толпа шумно рукоплескала.

Мирмиллон делал неимоверные усилия, чтобы освободиться из сети, но все более запутывался, под шумный смех зрителей. В это время ретиарий бросился к тому месту, где лежал его трезубец. Быстро добежав, он поднял его и, возвращаясь бегом к мирмиллону, кричал на ходу:

— Харон получит рыбу!.. Харон получит рыбу!

Но когда он вплотную приблизился к своему противнику, тот отчаянным, геркулесовым усилием своих атлетических рук разорвал сеть. Соскользнув к ногам мирмиллона, сеть не позволяла ему двинуться с места, но руки его освободились, и он смог встретить нападение ретиария.

Снова раздались рукоплескания в толпе, которая напряженно следила за всеми движениями, за всеми приемами противников. Ведь от малейшей случайности зависел исход поединка. В ту самую минуту, когда мирмиллон разорвал сеть, к нему подбежал ретиарий и, сжавшись всем корпусом, нанес врагу сильный удар трезубцем. Мирмиллон отразил удар щитом, разлетевшимся вдребезги. Все же трезубец ранил гладиатора, и из трех ран его обнаженной руки хлынула кровь. Почти в тот же момент мирмиллон быстро схватил трезубец левой рукой и, бросившись всей тяжестью своего тела на противника, вонзил ему до половины лезвие меча в правое бедро.

Раненый ретиарий, оставив трезубец в руках противника, побежал, обагряя кровью арену, но, сделав шагов сорок, упал на колено, а потом опрокинулся на землю. Тем временем мирмиллон, тоже упавший от тяжести своего тела и силы удара, поднялся, высвободил ноги из сети и быстро бросился на упавшего врага.

Бурные рукоплескания встретили эти последние минуты борьбы я продолжались еще и тогда, когда ретиарий, обернувшись к зрителям и опираясь на локоть левой руки, показал толпе свое лицо, покрытое мертвенной бледностью Приготовившись бесстрашно и достойно встретить смерть, он по обычаю, а не потому, что надеялся спасти свою жизнь, обратился к зрителям с просьбой даровать ему жизнь.

Мирмиллон, поставив ногу на тело противника, приложил меч к его груди, поднял голову и стал обводить глазами ряды зрителей, чтобы узнать их решение.

Свыше девяноста тысяч мужчин, женщин и детей опустили большой палец правой руки книзу — в знак смерти, и менее пятнадцати тысяч милосердных подняли его вверх между указательным и средним пальцами — в знак дарования жизни побежденному гладиатору.

Среди девяноста тысяч человек, опустивших пальцы книзу, немало было непорочных и милосердных весталок, пожелавших доставить себе редкое удовольствие зрелищем смерти несчастного гладиатора.

Мирмиллон приготовился уже проколоть ретиария, как вдруг тот, выхватив меч у противника, с огромной силой сам вонзил его себе в сердце по самую рукоятку. Мирмиллон быстро вытащил меч, покрытый дымящейся кровью, а ретиарий, приподнявшись в мучительной агонии, воскликнул страшным голосом, в котором не было уже ничего человеческого:

— Будьте прокляты!.. — упал на спину и умер.

Глава 2

Спартак на арене

Толпа бешено аплодировала я обсуждала происшедшее, наполняя цирк гулом ста тысяч голосов Мирмиллон удалился в темницы, откуда вышли Плутон, Меркурий, и вытащили с арены через Ворота смерти труп ретиария. Место, где осталась большая лужа крови, было посыпано блестящим и тончайшим порошком мрамора, принесенным в небольших мешках из соседних тиволийских карьеров, и оно снова засверкало на солнце как серебро.

Толпа, аплодируя, наполняла цирк продолжительными криками:

— Да здравствует Сулла!

Сулла, обратившись к Кнею Корнелию Долабелле, бывшему два года тому назад консулом и сидевшему рядом с ним, сказал:

— Клянусь Аполлоном Дельфийским, моим покровителем, вот подлый народ! Разве он мне аплодирует? Ничуть не бывало! Он аплодирует моим поварам, приготовившим ему вчера изысканные и обильные блюда.

— Почему ты не выбрал себе место на оппидуме? — спросил Суллу К ней Долабелла.

— Не думаешь ли ты, что эго место сделало бы меня более знаменитым? — возразил Сулла и через минуту прибавил:

— Кажется, недурной товар продал мне ланиста Акциан?

— О, ты щедр, ты велик! — сказал Тит Аквиций, сенатор, сидевший возле Суллы.

— Да поразит молния Юпитера всех подлых льстецов! — воскликнул экс-диктатор, с яростью схватившись правой рукой за плечо и сильно почесывая его, чтобы прекратить зуд, вызываемый укусами изводивших его отвратительных паразитов И, спустя минуту, он добавил:

— Я отказался от диктатуры, вернулся к частной жизни, а вы все же хотите видеть во мне господина. Презренные! Вы только и можете жить в рабстве.

— Не все, о Сулла, рождены для рабства, — смело возразил один патриций из свиты Суллы, сидевший невдалеке от последнего.

Этот смельчак был Луций Сергий Катилина. Ему было в это время около двадцати семи лет. Он был высок ростом, обладал могучей грудью, широкими плечами и мускулистыми руками. Масса густых черных волос покрывала его большую голову; смуглое, мужественное, энергичное лицо его расширялось к вискам; на его широком лбу большая и всегда набухшая кровью вена спускалась к носу; серые глаза всегда сохраняли жестокое и страшное выражение, а пробегавшие по всем мускулам его властного и резкого лица нервные судороги обнаруживали перед внимательным наблюдателем малейшие движения его души.

Ко времени, когда начинается наш рассказ, Луций Сергий Катилина приобрел себе славу ужасного человека. Всех пугала его страшная вспыльчивость. Так он убил спокойно проходившего по берегу Тибра патриция Грагидиана за то, что тот отказался дать ему под заклад имущества большую сумму денег, в которой он, Катилина, нуждался для уплаты своих огромных долгов, ибо не уплатив их, он не мог получить ни одной государственной должности.

То было время проскрипций, то есть время, когда ненасытная свирепость Суллы затопила Рим кровью. Гратидиан не числился в проскрипционных списках, он был даже из партии Суллы; но Гратидиан был страшно богат, а имущество занесенных в проскрипционные списки конфисковалось. Поэтому, когда Катилина притащил труп Гратидиана к Сулле, заседавшему в курии, и бросил его к ногам диктатора со словами, что он убил Гратидиана как врага Суллы и отечества, то диктатор оказался не особенно щепетильным и закрыл глаза на убийство, но зато широко раскрыл их на огромные богатства Гратидиана.

Вскоре после этого Катилина поссорился со своим братом, оба обнажили мечи, но Сергий Катилина, помимо того, что обладал необыкновенной силой, владел, как никто в Риме, искусством фехтования. Брат Сергия был убит, а Сергий наследовал его имущество, чем спас себя от разорения, к которому его привели расточительность, кутежи и разврат. Сулла и на этот раз посмотрел сквозь пальцы на братоубийство: не стали придираться к нему поэтому и квесторы.

При смелых словах Катилины Луций Корнелий Сулла спокойно повернулся к нему и спросил:

— А сколько ты думаешь, Катилина, есть в Риме граждан смелых, как ты, и обладающих подобно тебе величием души, как в добродетели, так и в пороках?

— Я не могу, славный Сулла, — ответил Катилина, — рассматривать людей и вещи с высоты твоего могущества. Признаюсь, что я чувствую себя рожденным для любви к свободе и для ненависти к тирании, хотя бы прикрытой великодушием или лицемерно действующей во имя блага отечества. Должен сказать, что это благо даже при внутренних волнениях и гражданских раздорах было бы более прочным под властью всех, чем при деспотизме одного. Не входя в разбор твоих действий, я открыто порицаю, как и раньше порицал, твою диктатуру. Я верю и хотел бы верить, что в Риме есть еще много граждан, готовых на все муки, лишь бы снова не попасть под диктатуру одного человека, а тем более, если этот человек не будет называться Луцием Корнелием Суллой и если чело его не будет увенчано, как у тебя, победными лаврами, приобретенными в сотнях сражений.

— Так почему же, — спросил Сулла спокойно, но с насмешливой улыбкой на губах, — так почему же вы не вызываете меня на суд перед свободным народом? Я отказался от диктатуры; так почему же не было предъявлено мне обвинение и почему вы не явились требовать от меня отчета в моих действиях?

— Чтобы не видеть вновь резни и междоусобия, которые в течение десяти лет терзали Рим… Но не будем говорить об этом, так как у меня нет намерения обвинять тебя; ты мог сильно ошибаться, но ты ведь совершил столько славных подвигов, память о которых днем и ночью волнует мою душу, жаждущую, подобно твоей, Сулла, славы и могущества. Но скажи, не кажется ли тебе, что в жилах нашего народа еще течет кровь великих и свободолюбивых предков? Вспомни, как несколько месяцев тому назад, когда ты в курии, в присутствии Сената, добровольно отказался от диктаторской власти, отпустил ликторов и уходил со своими друзьями домой, один юный гражданин начал тебя порицать за то, что ты отнял у Рима свободу, наполнил город резней и грабежами и сделался его тираном. О Сулла, согласись, что нужно быть человеком очень твердого закала, чтобы так поступить, — ведь за свои слова юноша мог бы в один миг поплатиться жизнью. Ты был великодушен, — и знай, что я говорю не из лести, так как Катилина не льстит никому, даже всемогущему, великому Юпитеру — ты был великодушен и ничего ему не сделал, но ты должен согласиться со мною, что если встречается юноша неизвестного плебейского звания, — жаль, что я не знаю его имени, — способный на такой поступок, то можно еще надеяться на спасение отечества и республики.

— Да, это был смелый поступок, и ради смелости, проявленной этим юношей, я, всегда восхищавшийся мужеством и любивший храбрецов, не пожелал отомстить за нанесенные мне оскорбления и перенес все его ругательства и брань. Но знаешь ли ты, Катилина, какое следствие имели поступок и слова этого юноши?

— Какое? — спросил Сергий, устремив любопытный и испытующий взгляд на счастливого диктатора.

— Отныне, — ответил Сулла, — тот, кому удастся захватить власть в республике, не захочет более от нее отказаться.

Катилина в раздумье опустил голову. Через мгновение он поднял ее и с живостью сказал:

— А найдется ли еще кто-нибудь, кто сумеет или захочет захватить высшую власть?

— Ладно, — сказал, иронически улыбаясь, Сулла, — ладно… Вот толпы рабов, — он указал на ряды амфитеатра, переполненные народом. — Найдутся и господа!

Эта беседа происходила среди гула нескончаемых рукоплесканий толпы, всецело занятой кровопролитным сражением, происходившим на арене между лаквеаторами и секуторами и быстро закончившимся смертью семи лаквеаторов и пяти секуторов. Шесть оставшихся в живых гладиаторов, покрытые ранами, в самом плачевном виде вернулись в темницы, а народ с жаром аплодировал.

В то время как лорарии вытаскивали с арены двенадцать трупов и уничтожали на ней следы крови, Валерия, посматривавшая на Суллу, который сидел невдалеке от нее, встала, подошла сзади к диктатору и вырвала нитку из его шерстяной хламиды. Удивленный Сулла обернулся, рассматривая ее своими сверкающими звериными глазами. Она коснулась его и сказала с очаровательной улыбкой:

— Не истолкуй моего поступка в дурную сторону, диктатор, я взяла эту нитку, чтобы иметь долю в твоем счастье!

Почтительно поклонившись и приложив, по обычаю, руку к губам, она пошла на свое место. Сулла, приятно польщенный этими любезными словами, проводил ее учтивым поклоном и долгим взглядом, которому постарался придать ласковое выражение.

— Кто это? — спросил Сулла у Долабеллы.

— Валерия, — ответил тот, — дочь Мессалы.

— А! — сказал Сулла. — Сестра Квинта Гортензия?

— Она самая.

И Сулла снова повернулся к Валерии, которая смотрела на него влюбленными глазами.

Гортензий, брат Валерии, ушел со своего места, чтобы пересесть к Марку Крассу, богатейшему патрицию, известному своей скупостью и честолюбием, качествами, столь противоположными друг другу, однако сочетавшимися в этом человеке в своеобразную гармонию.

Марк Красе сидел возле одной девушки редкой красоты. Эвтибида — таково было имя этой девушки, в которой можно было узнать по покрою ее платья гречанку, — у нее был высокий, гибкий, стройный стан и такая изящная, тонкая талия, что, казалось, ее легко можно было обхватить пальцами рук Лицо девушки было очаровательно: белая, как алебастр, кожа, едва тронутая легким румянцем на щеках, правильный лоб, обрамленный тончайшими вьющимися рыжими волосами, огромные глаза миндалевидной формы, цвета морской воды, блестевшие и сверкавшие так, что сразу вызывали чувство страстного и непреодолимого влечения. Маленький, красиво очерченный, слегка вздернутый нос усиливал выражение дерзкой смелости, которым дышало это лицо.

Когда Гортензий подошел к Марку Крассу, тот был всецело поглощен созерцанием этого очаровательного создания. Эвтибида в эту минуту, очевидно, от скуки, зевала во весь свой маленький ротик и правой рукой играла висевшей на груди сапфировой звездой.

Крассу было тридцать два года; он был выше среднего роста, крепкого, но склонного к полноте телосложения. На его бычачьей шее сидела довольно большая, но пропорциональная телу голова, однако лицо его бронзово-желтого цвета было очень худощаво. Черты лица были мужественные и строго римские: нос — орлиный, подбородок — резко выдающийся. Желтовато-серые глаза временами необыкновенно ярко сверкали, временами же были неподвижны, бесцветны и казались угасшими.

Благородство происхождения, замечательный ораторский талант, громадные богатства, приветливость и тактичность завоевали ему не только популярность, но славу и влияние, ко времени нашего рассказа он уже много раз доблестно воевал на стороне Суллы в гражданских междоусобиях, и занимал разные государственные посты.

— Здравствуй, Марк Красе, — сказал Гортензий, выводя его из оцепенения. — Итак, ты углубился в созерцание звезд? — Клянусь Геркулесом, ты угадал, — ответил Красе, — эта… — Эта… Которая?

— Эта красавица-гречанка… сидящая там… двумя рядами выше нас…

— А! Я ее видел… Это Эвтибида.

— Эвтибида? Что ты этим хочешь сказать?

— Я говорю тебе ее имя… Действительно, она — гречанка… куртизанка… — сказал Гортензий, усаживаясь рядом с Крассом.

— Куртизанка!.. У нее скорее вид богини!.. Настоящая Венера!..

Я не могу — клянусь Геркулесом! — представить себе более совершенное воплощение красоты. А где она живет?

— На Священной улице… недалеко от храма Януса Верхнего.

В то время как они беседовали о гречанке, а Сулла, за несколько месяцев перед тем потерявший свою четвертую жену Цецилию Метеллу, рисовал себе идиллическую картину любви с прекрасной Валерией, звук трубы подал сигнал к сражению, начинавшемуся в этот момент между тридцатью фракийцами и тридцатью самнитами.

Разговоры и шум прекратились. Все взоры устремились на сражающихся.

Первое столкновение было ужасно: металлические удары щитов и мечей резко прозвучали среди глубокой тишины, воцарившейся в цирке; вскоре по арене полетели перья, осколки шлемов и куски разбитых щитов; гладиаторы, возбужденные и тяжело дышавшие, яростно теснили и поражали друг Друга.

Не прошло и пяти минут, как кровь уже текла по арене; три умирающих гладиатора были обречены на мучительную агонию под ногами бойцов, топтавших их тела. Нервное напряжение, с которым зрители следили за кровавыми перипетиями этого сражения, трудно не только описать, но и вообразить, — ведь по меньшей мере восемьдесят тысяч из числа всех зрителей держали пари за пурпурно-красных фракийцев или за голубых самнитов кто на десять сестерций, кто на двадцать и пятьдесят талантов, смотря по состоянию.

По мере того, как ряды гладиаторов редели, все чаще раздавались аплодисменты, крики и поощрительные возгласы зрителей.

Через час битва стала приходить к концу. Пятьдесят гладиаторов обагряли кровью арену и испускали дикие крики, в предсмертных судорогах.

Те из зрителей, которые держали пари за самнитов, были уже, казалось, уверены в выигрыше. Семеро самнитов окружили и теснили трех оставшихся в живых фракийцев, которые, прислонившись спинами друг к другу, образовали небольшой треугольник и оказывали отчаянное, упорное сопротивление превосходящим численностью победителям.

В числе этих трех еще живых фракийцев был Спартак. Его атлетическая фигура, удивительная сила мускулов, поразительная гармония всех форм тела, неукротимая и несокрушимая храбрость привлекали внимание всех зрителей. Эти качества, несомненно, должны были выдвинуть его из ряда обыкновенных людей именно в эту эпоху, когда главными достоинствами человека считались сила рук и энергия. К тому же он отличался образованностью, необычной возвышенностью мыслей, благородством и величием души.

Спартаку в то время было около тридцати лет. Длинные белокурые волосы и густая борода обрамляли его прекрасное, мужественное, правильное лицо. Большие голубые глаза, полные жизни, чувства и блеска придавали его лицу, когда он был спокоен, выражение мягкой доброты. Но не таково оно было теперь, когда он, полный гнева, с сверкающими глазами и с страшным видом, сражался в цирке.

Спартак родился в Родосских горах во Фракии. Он сражался против римлян, когда они напали на его родину. Попав в плен, он благодаря своей силе и храбрости был зачислен в легион, где проявил необыкновенную доблесть и затем так отличился в войне против Митридата, что был назначен деканом, то есть начальником отряда в десять человек, и получил почетную награду — гражданский венок. Но когда римляне снова начали войну против фракийцев, Спартак дезертировал и стал сражаться за свое отечество против римлян. Раненый и снова взятый в плен римлянами, он, вместо полагавшейся ему смертной казни, был осужден служить гладиатором и поэтому продан одному ланисте, у которого его потом купил Акциан.

Прошло два года с тех пор, как Спартак стал гладиатором; с первым ланистой он объездил почти все города Италии, принимал участие более чем в ста сражениях, и ни разу не был тяжело ранен. Как ни сильны и мужественны были другие гладиаторы, Спартак настолько превосходил их, что выходил из любой схватки победителем, создав себе громкую славу своими подвигами в амфитеатрах и цирках Италии.

Акциан купил его за очень высокую цену — двенадцать тысяч сестерций — и хотя владел им уже шесть месяцев, еще ни разу не выпускал его в амфитеатрах Рима, потому ли, что очень ценил его как учителя фехтования, борьбы и гимнастики в своей школе, или потому, что Спартак ему стоил слишком дорого, чтобы рисковать его жизнью в сражениях, плата в случае его смерти не возместила бы ему убытков.

В этот день Акциан впервые выпустил Спартака в кровопролитном сражении в цирке: щедрость Суллы, который заплатил за сто гладиаторов, назначенных сразиться в этот день, круглую сумму в двести двадцать тысяч сестерций, покрывала расходы за Спартака, даже если бы он был убит.

Но все же Акциан, прислонившись к одной из дверей темниц, стоял с бледным и тревожным лицом, весь поглощенный последними моментами битвы; и если бы кто-нибудь внимательно наблюдал за ним, тот, наверно, заметил бы, как он тревожился за Спартака; за каждым ударом, нанесенным или отбитым им, он следил с живейшим участием, так как оставшиеся в живых после сражений гладиаторы возвращались в, собственность ланисты, за исключением тех, которым народ дарил жизнь.

— Смелее, смелее, самниты! — кричали тысячи зрителей, которые держали пари за самнитов.

— Бейте их, рубите этих трех варваров! — поощряли другие.

— Задай им, Небу лиан, бей их, Крикс, вали их, вали, Порфирий! — кричали зрители, державшие в руках таблички с написанными на них именами гладиаторов.

Но против этих голосов раздавались не менее громкие возгласы сторонников фракийцев, у которых осталось уже очень мало шансов и которые тем не менее надеялись на победу Спартака: Спартак еще не раненный, с неповрежденным шлемом и щитом, как раз в этот момент проколол одного из семи окружавших его самнитов. Громы рукоплесканий раздались в цирке, и за ними последовали тысячи громких возгласов:

— Смелее, Спартак! Браво, — Спартак! Да здравствует Спартак! Два других фракийца были тяжело ранены; они медленно наносили удары и вяло их отражали, так как силы их уже были исчерпаны.

— Защищайте мне спину! — крикнул Спартак, размахивая с быстротой молнии своим маленьким мечом, которым он должен был одновременно отражать удары всех мечей самнитов, дружно атаковавших его. — Защищайте мне спину… еще момент… и мы победим.

Голос его прерывался, порывисто подымалась грудь, по бледному лицу катились крупные капли пота, а в сверкающих глазах горели жажда победы, гнев и отчаяние.

Вскоре другой самнит, получив удар в живот, упал недалеко от Спартака, покрывая арену кровью, испуская в предсмертной агонии дикий крик, страшную ругань и проклятия. В ту же минуту один из двух фракийцев, стоявших за спиною Спартака, рухнул с разбитым черепом.

Рукоплескания, крики и возгласы поощрения наполнили цирк шумом я гулом; глаза зрителей были прикованы к сражающимся. Луций Сергий Катилина, державший пари за фракийца, не дышал, не видел ничего, кроме этой кровавой битвы, и не сводил глаз с меча Спартака, как будто к этому мечу была прикреплена нить его существования.

Третий самнит, пораженный Спартаком в сонную артерию, присоединился к своим товарищам, лежавшим на арене, как раз в тот момент, когда фракиец, единственная поддержка Спартака, пронзенный несколькими ударами, упал без стона мертвым.

Гул, похожий на рев, пробежал по всему цирку; затем настала глубокая тишина, такая, что можно было ясно слышать тяжелое прерывистое дыхание гладиаторов. Нервное напряжение всех зрителей было так велико, что едва ли оно могло быть сильнее, если бы от этой битвы зависела судьба Рима.

Спартак, благодаря непостижимой ловкости и искусству фехтования, в этом продолжительном, длившемся более часа сражении получил только три легких раны, скорее даже царапины; теперь он оказался один против четырех сильных противников, хотя и получивших ранения и истекавших кровью, но все же страшных именно тем, что их было четверо.

Как ни храбр и силен был Спартак, однако при виде падения последнего своего товарища он счел себя погибшим.

Но внезапно его глаза засверкали: ему пришла в голову мысль — применить старинную тактику Горация против Куриациев.

И он бросился бежать. Самниты стали его преследовать.

Спартак, не пробежав и пятидесяти шагов, внезапно повернулся, напал на ближайшего к нему самнита и вонзил ему в грудь кривой меч. Самнит закачался, взмахнул руками, как бы ища опоры, и упал; между тем Спартак, настигнув второго врага и отразив щитом удар меча, уложил его на месте. Раздались восторженные крики зрителей, которые теперь почти все были на стороне фракийца.

В это время приблизился третий, весь покрытый ранами самнит. Спартак ударил его щитом по голове, не считая нужным прибегнуть к мечу и не желая, очевидно, убить его. Оглушенный ударом, самнит дважды повернулся на месте и упал. Последний из его товарищей, выбившийся из сил, поспешил к нему на помощь. Спартак энергично напал на него, но, не желая убивать противника, несколькими ударами обезоружил его. Затем прижал самнита к себе и повалил на землю, прошептав на ухо:

— Мужайся, Крикс, я надеюсь тебя спасти.

С этими словами он стал одной ногой на грудь Крикса, а коленом другой — на грудь самнита, оглушенного ударом щита, и в этой позе ожидал решения народа.

Продолжительные, единодушные рукоплескания, оглушительные, как гул подземного грома, раздались в цирке; почти все зрители подняли вверх указательный и средний пальцы, и жизнь обоих самнитов была спасена.

— Какой сильный человек! — сказал Сулле Катилина, по лбу которого текли крупные капли пота. — Какой сильный человек! Он должен был родиться римлянином!

Между тем сотня голосов кричала:

— Свободу храброму Спартаку!

Глаза гладиатора засверкали необыкновенным блеском; его лицо стало еще бледнее, чем было, и он прижал руку к сердцу, как бы для того, чтобы сдержать его бешеное биение.

— Свободу, свободу! — повторяли тысячи голосов.

— Свобода! — прошептал приглушенным голосом гладиатор, — свобода!.. О боги Олимпа, не допустите, чтобы это было сном! — И он почувствовал, что ресницы его увлажнились слезами.

— Он дезертировал из наших легионов! — раздался громкий голос. — Нельзя давать свободу дезертиру!

И тогда многие граждане, потерявшие благодаря мужеству Спартака свои ставки, закричали злобно:

— Нет, нет, он — дезертир.

Лицо фракийца страшно передернулось, и он резко повернул голову в ту сторону, откуда раздался первый крик обвинения против него. Глазами, сверкавшими ненавистью, он искал того, кто крикнул.

Но тем временем тысячи голосов кричали:

— Свободу, свободу, свободу Спартаку!

Невозможно описать чувство, которое испытывал бедный гладиатор. Для него решался вопрос, более серьезный, чем сама жизнь, и страшная тревога отражалась в этот момент на его бледном лице. Движение мускулов и блеск глаз ясно обнаруживали борьбу между страхом и надеждой. И этот человек, сражавшийся полтора часа со смертью, не обнаруживший ни малейшего признака страха тогда, когда он один остался против четырех противников, — этот человек почувствовал, что колени под ним подгибаются, и чтобы не упасть без чувств среди цирка, он оперся о плечи одного из лорариев, пришедших очистить арену от трупов.

— Свободу, свободу!.. — продолжала кричать толпа.

— Он ее, действительно, достоин, — сказал Катилина на ухо Сулле.

— И он будет ее достоин! — воскликнула Валерия, которою Сулла в эту минуту восхищенно любовался.

— Хорошо, — сказал Сулла, вопросительно смотря в глаза Валерии, которые, казалось, с нежностью, любовью и состраданием молили о милости гладиатору, — хорошо… пусть будет так!..

И Сулла наклонил голову в знак согласия. Спартак стал свободным под шумные рукоплескания зрителей.

— Ты свободен, — сказал лорарий Спартаку. — Сулла тебе даровал свободу.

Спартак не отвечал и не двигался. Глаза его были закрыты, и он не хотел их открывать, боясь, как бы не исчезла мечта, которую он так долго лелеял и в осуществление которой он не решался поверить.

— Своей храбростью ты разорил меня, злодей! — пробормотал чей-то голос над ухом гладиатора.

При этих словах Спартак очнулся. Перед ним стоял ланиста Акциан. Действительно, последний пришел с лорариями на арену, чтобы поздравить Спартака, так как еще думал, что Спартак останется его собственностью. Но теперь он уже проклинал храбрость Спартака. Глупая, по его мнению, жалость народа и неуместное великодушие Суллы обошлись ему, Акциану, в двенадцать тысяч сестерций.

Слова ланисты убедили фракийца в том, что он не грезит: он поднялся во всем величии своего гигантского роста, поклонился сначала Сулле, затем народу и ушел с арены под новый взрыв рукоплесканий толпы.

— Нет, не боги создали все вещи, — говорил в эту минуту Тит Лукреций Кар, возобновляя продолжительную беседу, которую он вел с маленьким Кассием и юным Каем Меммием Геммелом, своим лучшим другом. Ему Лукреций посвятил впоследствии свою поэму «О природе вещей», которую он уже в это время задумал.

— А кто же создал мир? — спросил Кассий.

— Вечное движение материи и сочетание невидимых молекулярных связях. Ax! Ты видишь на земле и на небе массу возникающих тел, и, не понимая скрытых производящих причин, считаешь, что их создали боги. Ничто не могло и не сможет никогда произойти из ничего.

— Но что же тогда Юпитер, Юнона, Сатурн?.. — спросил ошеломленный Кассий.

— Это создание человеческого невежества и человеческого страха. Я познакомлю тебя, милый мальчик, с единственно верным учением великого Эпикура, который, не страшась ни гремящего неба, ни землетрясений, наводящих ужас на землю, ни могущества богов и их воображаемых молний, осмелился проникнуть в наиболее сокровенные тайны природы и таким образом открыл происхождение и причину вещей.

В эту минуту воспитатель Кассия стал убеждать его уйти из цирка. Мальчик согласился и встал; за ним поднялись Лукреций и Меммий. Они проходили мимо места, где сидел сын Суллы Фауст, перед которым стоял, ласково беседуя с ним, Помпей Великий. Кассий остановился и сказал, обращаясь к Фаусту:

— Я хотел бы, чтобы ты, Фауст, перед столь знаменитым гражданином, как Помпей Великий, повторил безумные слова, произнесенные тобою третьего дня в школе, что твой отец хорошо поступил, отняв свободу у римлян и сделавшись тираном нашего отечества. Я хотел бы этого потому, что как я тебе третьего дня расшиб лицо кулаками., следы которых еще теперь ты носишь, так и теперь, в его присутствии я побил бы тебя еще раз и еще хлеще.

Кассий тщетно ожидал отпета от Фауста. Тот склонил голову перед удивительным мужеством мальчика, который из пламенной любви к свободе не побоялся бить и ругать сына властителя Рима.

И Кассий, почтительно поклонившись Помпею, ушел из цирка с Меммием, Лукрецием и воспитателем.

В это же время из ряда, что находился над Воротами смерти, встал с своего места молодой человек лет двадцати шести. Он обладал величественной, внушающей уважение внешностью, несмотря на нежное, болезненное лицо.

— Прощай, Валерия, — сказал он, целуя руку красивой молодой женщины.

— Прощай, Марк Туллий, — ответила Валерия — и помни, что я тебя жду послезавтра в театре Аполлона на представлении «Электры» Софокла с моим участием.

— Я приду, будь уверена.

— Будь здоров, прощай. Туллий! — воскликнуло сразу много голосов.

— Прощай, Цицерон, — пожимая руку молодого человека, сказал красивый мужчина лет пятидесяти пяти, очень серьезный, с мягкими манерами, нарумяненный и надушенный.

— Да покровительствует тебе Талия, искуснейший Эзоп, — ответил Цицерон, пожимая руку великого актера.

Приблизившись к очень красивому человеку лет сорока, сидевшему на скамейке близ Валерии, Цицерон протянул руку и сказал:

— И над тобой да реют девять муз, неподражаемый Квинт Росций, друг мой любимый.

Цицерон тихо и вежливо пробирался среди толпы.

Одаренный проницательнейшим умом, поразительной памятью и врожденным красноречием, Цицерон усидчивым, страстным и упорным трудом достиг к двадцати шести годам огромной славы и как философ, и как оратор, и как известнейший, всегда срывающий аплодисменты поэт.

Цицерон, пройдя ряды, отделявшие его от Катона и Цепиона, подошел к ним и начал беседовать с Катоном, к которому питал глубокую симпатию.

— Правда ли то, что рассказывают о тебе? — спросил он юного Катона.

— Правда, — ответил мальчик. — Разве я не был прав?

— Но как случилось?

— В связи с ежедневными убийствами, — сказал Цицерону, воспитатель, — совершавшимися по приказанию Суллы, я должен был с этими двумя мальчикам посещать диктатора приблизительно раз в месяц для того, чтобы он относился к ним благосклонно и милостиво, занес их в число своих друзей и чтобы ему никогда не могла придти безумная мысль сослать их. Однажды, выйдя из его дома и проходя через Форум, мы услышали душераздирающие стоны, доносившиеся из-под сводов Мамертинской тюрьмы…

— И я спросил у Сарпедона, — прервал Катон, — кто это кричит. «Граждане, убиваемые по приказу Суллы», — ответил он мне. — А за что их убивают? — спросил я. — «За преданность свободе», — ответил мне Сарпедон…

— И тогда этот безумец, — подхватил Сарпедон, прерывая в свою очередь Катона, — и тогда этот безумец, страшно изменившимся голосом, который был услышан окружающими, воскликнул: «О, почему ты не дал мне меч для того, чтобы я раньше убил этого злого тирана отечества?..»

— То, что я сказал, я подтвердил бы в присутствии этого человека, заставляющего трепетать всех, но не меня — мальчика, клянусь всеми богами Олимпа! — сказал, нахмурив брови, Катон.

И спустя минуту, в течение которой Цицерон и Сарпедон в изумлении смотрели друг на друга поверх головы мальчика, последний с силой воскликнул:

— О, если бы я носил уже мужскую тогу!..

— А что бы ты хотел сделать, безумец? — спросил Цицерон, сейчас же прибавив:

— Помолчи-ка лучше!

— Я бы хотел вызвать на суд Луция Корнелия Суллу, обвинить его перед народом…

— Замолчи же, замолчи! — сказал Цицерон. — Разве ты хочешь подвергнуть нас всех опасности? Ведь, к сожалению, страх оледенил древнюю кровь в жилах римлян, и Сулла, действительно, счастливый и всемогущий.

— Вместо того, чтобы называться или быть счастливым, он бы лучше старался быть справедливым, — прошептал Катон. Повинуясь настоятельным увещаниям Цицерона, он, поворчав, успокоился.

Тем временем андабаты развлекали народ фарсом — фарсом кровавым и ужасным, в котором все двадцать несчастных гладиаторов должны были расстаться с жизнью.

Сулле уже наскучило это зрелище. Занятый одной мыслью, завладевшей им несколько часов тому назад, он встал и направился к месту, где сидела Валерия. Любезно поклонившись и лаская ее долгим взглядом, который он старался сделать, насколько мог, нежным, покорным и приветливым, Сулла спросил ее:

— Ты свободна, Валерия?

— Несколько месяцев тому назад я была отвергнута моим мужем, но не за какой-либо позорный проступок с моей стороны, напротив…

— Я знаю, — возразил Сулла, на которого Валерия смотрела приветливо черными глазами, выражавшими расположение и любовь.

— А меня, — прибавил экс-диктатор, намного помолчав и понизив голос, — а меня ты полюбила бы?

— От всего сердца, — ответила Валерия с нежной улыбкой на своих чувственных губах и потупив несколько глаза.

— Я тебя тоже люблю, Валерия, и думаю, никогда я так не любил, — сказал Сулла с дрожью в голосе.

Наступило непродолжительное молчание, потом бывший диктатор Рима поцеловал руку красивой матроны и добавил:

— Через месяц ты будешь моей женой.

И в сопровождении своих друзей он ушел из цирка.

Глава 3

Таверна Венеры Либитины

На одной из наиболее отдаленных узких и грязных улиц Эсквилина, расположенной близ старинной городской стены времен Сервия Туллия, находилась открытая днем и ночью — и больше именно по ночам — таверна, посвященная Венере Либитине, то есть Венере Погребальной, богине, ведавшей похоронами и могилами. Эта таверна, вероятно, была названа так потому, что она находилась между кладбищем для простонародья и полем, куда бросали тела рабов и наиболее презренных людей. Полвека спустя, богач Меценат развел на этом поле свои знаменитые сады, которые доставляли к роскошному столу владельца вкусные овощи и превосходные фрукты, выраставшие на удобрении из плебейских костей.

Над входом в таверну находилось, изображение Венеры, более напоминавшее отвратительную мегеру, чем богиню красоты. Изображение это было сделано пьяной кистью какого-то скверного маляра. Фонари, раскачиваемый ветром, освещал бедную Венеру, которая ничего не выигрывала от того, что ее можно было лучше рассмотреть. Однако этого скудного освещения было достаточно для того, чтобы обратить внимание прохожих на иссохшую ветку, прикрепленную над входной дверью таверны.

Спустившись через маленькую низкую дверь по нескольким камням, не правильно положенным один на другой и заменявшим ступеньки, посетитель попадал в закопченную сырую комнату.

У стены направо от входа возвышался камин, где пылал огонь и готовились в оловянных сосудах разные кушанья, в том числе неизменная колбаса из свиной крови и неизбежные битки, содержимое которых никто не пожелал бы узнать. Готовила эти яства Лутация Одноглазая, собственница и хозяйка этого грязного заведения.

Вдоль стен было расставлено несколько старых обеденных столов, вокруг которых стояли длинные неуклюжие скамьи и хромоногие табуретки.

В стене против входа находилась дверь, ведущая во вторую комнату, поменьше первой и менее грязную. Все ее стены художник, очевидно, не особенно стыдливый, забавы ради сплошь покрыл своими произведениями самого непристойного содержания.

Около часу первой зари (приблизительно час ночи) того же дня, 10 ноября 675 года, таверна Венеры Либитины была полна посетителями, которые, шумно болтая, наполняли гулом и гамом не только самую лачугу, но и улицу, на которой она находилась.

Лутация Одноглазая вместе со своей рабыней, черной, как сажа, эфиопкой, суетилась изо всех сил, чтобы удовлетворить раздававшиеся со всех сторон требования жаждущих и алчущих посетителей.

Посетители кабачка Венеры Либитины принадлежали к самому презренному, низкому люду Рима.

Плотники, гончары, могильщики, атлеты из цирка, комедианты и шуты низшего сорта, гладиаторы, мнимые калеки и нищие, распутные женщины были обычными посетителями таверны Лутации.

Но Лутация Одноглазая была не щепетильна и не обращала внимания на разные тонкости; в таком месте не могли, конечно, бывать банкиры, всадники и патриции. Кроме того добрая женщина полагала, что Юпитер поместил солнце на небе для того, чтобы светить как богатым, так и бедным, и что если для богатых существовали винные погреба, съестные лавки, рестораны и гостиницы, то бедняки должны были иметь свои таверны. Лутация убедилась также, что квадрансы и сестерции бедняка ничем не отличались от тех же монет зажиточного горожанина и гордого патриция.

— Дашь ты нам, наконец, эти проклятые битки? — заревел громовым голосом старый гладиатор, лицо и грудь которого были сплошь покрыты шрамами.

— Закладываю сестерцию, что Лувений принес ей с Эсквилинского поля немного мяса, выброшенного в пищу воронам. Не иначе, как из него она готовит свои адские битки! — вскричал нищий, сидевший возле старого гладиатора.

Грубый хохот последовал за этой шуткой нищего, симулировавшего болезнь, которой он вовсе не страдал. Лувению — низкого роста, неуклюжему и толстому могильщику — шутка нищего не понравилась. Он вскричал в ответ хриплым голосом:

— Как честный могильщик клянусь, ты должна была бы, Лутация, в биток, приготовленный для этого негодяя Велления (таково было имя нищего), постараться вложить мясо, которое он нитками привязывает к своей груди, чтобы разжалобить несуществующими язвами чувствительных граждан и выманить у них побольше денег.

Новый взрыв смеха раздался при этих словах.

— Если бы Юпитер не был лентяем и не спал так крепко, ему бы не грех потратить одну из своих молний, чтобы испепелить могильщика Лувения, этот зловонный, бездонный мешок.

— Клянусь черным скипетром Плутона, я кулаками выбью на твоей варварской роже такую язву, которая тебе даст право молить людей о сострадании, — вскричал могильщик, в бешенстве подымаясь с места.

— Ну, подойди, подойди, дурак! — громко произнес Веллений, в свою очередь вскочив и сжав кулаки. — Подойди, чтобы я отправил тебя к Харону.

— Перестаньте вы, старые клячи! — зарычал Кай Тауривий, огромного роста атлет из цирка. — Перестаньте или, клянусь всеми богами Рима, я вас схвачу да тресну друг о друга так, что раздроблю ваши изъеденные червями кости и превращу вас в трепаную мочалку!

К счастью, в эту минуту Лутация и Азур, ее черная рабыня, поставили на столы два огромных блюда, наполненные доверху дымящимися битками. На них набросились с бешеной жадностью.

Между тем в других группах посетителей велись разговоры на излюбленную тему дня — о гладиаторских играх в цирке. Имевшие счастье присутствовать на этих играх свободные граждане рассказывали о них чудеса тем, которые, принадлежа к сословию рабов, не имели права проникнуть за ограду цирка.

Все восторженно прославляли мужество и силу Спартака.

— Если бы он родился римлянином, — сказал покровительственным тоном атлет Кай Тауривий, по происхождению римлянин, — у него были бы все необходимые данные для того, чтобы стать героем…

— Жаль, что он — варвар! — воскликнул с выражением презрения Эмилий Варин, красивый юноша двадцати лет, на лице которого виднелись уже морщины, ясно указывающие на развратную жизнь и преждевременную старость.

— А все-таки он очень счастлив — этот Спартак! — сказал старый легионер из Африки, с широким шрамом на лбу.

— Хотя он и дезертир, а все же получил в дар свободу!.. Случаются же такие невиданные вещи! Эх!.. Нужно сказать, что Сулла был в эту минуту в своем лучшем настроении, раз он решился на такую щедрость.

— Уж то-то злился ланиста Акциан! — заметил старый гладиатор.

— Еще бы! Уходя, он вопил, что его ограбили, разорили, зарезали…

— Его товар был и без того оплачен Суллой очень щедро.

— А ведь в юности, — сказал атлет, — Сулла был довольно беден, и я знал гражданина, в доме которого он, больной, несколько лет жил на полном иждивении, платя три тысячи сестерций ежегодно. Потом в войне против Митридата и при осаде и взятии Афин он взял себе львиную долю добычи. Затем пришло время проскрипций, и, вы поверьте, что по его приказу было зарезано семнадцать бывших консулов, семь преторов, шестьдесят эдилов и квесторов, триста сенаторов, тысяча шестьсот всадников и семьдесят тысяч граждан, а все имущество этих лиц было конфисковано. И разве при этом Сулле лично ничего не перепало?

— Я бы хотел иметь ничтожную частицу того, что досталось ему во время проскрипций.

— Однако, — сказал Эмилий, который в этот вечер, казалось, был настроен философствовать, — этот человек, сделавшийся из бедняка богачом, из ничего — триумфатором и диктатором Рима, человек, золотая статуя которого стоит перед Рострами с надписью «Корнелий Сулла Счастливый — император», — этот всемогущий человек поражен недугом, от которого его не могут избавить ни золото, ни лекарства!

— И поделом ему! — вскричал хромой легионер, который, как бывший участник африканских войн, был почитателем памяти Кая Мария. — По заслугам ему эта болезнь, этому дикому зверю, этому чудовищу в образе человеческом! Так отмщена кровь шести тысяч самнитов, которые сдались ему под условием, что им будет сохранена жизнь, и которых он приказал перебить в цирке стрелами; и в то время как при раздирающих душу криках этих несчастных все сенаторы, собравшиеся в курии Гостилия, в страхе вскочили с мест, он с жестоким спокойствием сказал: «Не тревожьтесь, отцы сенаторы, это несколько злоумышленников наказаны по моему приказанию; продолжайте ваше заседание».

— А резня в Пренесте, где он приказал убить в одну ночь двенадцать тысяч несчастных обитателей этого города, без различия пола и возраста, за исключением того гражданина, у которого он гостил?

— Эй, ребята! — закричала Лутация со своей скамейки, — мне кажется, что вы говорите дурно о диктаторе Сулле Счастливом. Так я вам советую держать язык за зубами, — я не желаю, чтобы в моей таверне оскорбляли имя величайшего гражданина Рима.

— Вот тебе на! Эта проклятая кривоглазая принадлежит к партии Суллы! — воскликнул старый гладиатор.

— Эй ты, Меций, — вскричал тотчас же на это могильщик Лувений, — говори с уважением о нашей дорогой Лутации!

Вдруг с улицы послышался ужасный хор женских голосов. Все взгляды устремились к входной двери кабачка. В нее входили, горланя и танцуя, пять девиц в коротких до неприличия платьях, с нарумяненными лицами и голыми плечами. Они непристойными словами отвечали на громкие крики, которыми их встретили.

Лутация и ее рабыня приготовляли в другой комнате ужин, судя по всему — обильный.

— Кого это ты ожидаешь сегодня вечером в свой кабак, чтобы угостить этими кошками, изжаренными вместо зайцев? — спросил нищий Веллений.

— Может быть, ты ожидаешь на ужин Марка Красса?

— Нет, она ожидает Помпея Великого. В это время в дверях появился человек колоссального роста, сильного телосложения, еще красивый, несмотря на седину в волосах.

— Требоний…

— Здравствуй, Требоний…

— Добро пожаловать, Требоний! — воскликнуло одновременно много голосов.

Требоний был ланистой. Он закрыл несколько лет тому назад свою школу и жил теперь на сбережения от этой прибыльной профессии. Однако привычка и симпатии неизменно влекли его в среду гладиаторов, и поэтому он был постоянным посетителем всех дешевых ресторанов и кабачков Эсквилина и Субурры, где эти несчастные обычно собирались.

Кроме того, втихомолку рассказывали, что он был одним из тех, к чьей помощи прибегали во время гражданских смут патриции, дававшие ему поручение навербовать большое число гладиаторов. Говорили, что в его распоряжении находились целые полчища гладиаторов, и в назначенное время он являлся с ними на Форум или в комиции, когда там обсуждалось какое-нибудь важное дело, в котором требовалось напугать судей, вызвать смятение и иногда даже устроить схватку. Утверждали, что Требоний извлекал большую выгоду из своего знакомства с гладиаторами.

Как бы то ни было, верно то, что Требоний был их другом, покровителем, и потому-то, в этот день он, по окончании зрелищ в цирке, поспешил к выходу, где дождался Спартака, обнял его, расцеловал и, поздравив, пригласил на ужин в таверну Венеры Либитины.

Требоний вошел в таверну Лутации в сопровождении Спартака и группы гладиаторов.

Шумны были приветствия, которыми обменивались посетители, уже находившиеся в таверне, с только что прибывшими. Присутствовавшие на зрелищах в цирке были счастливы и горды, что могли показать счастливого и мужественного Спартака — героя дня, тем, которые его еще не знали.

— Сюда, сюда, красавец гладиатор, — сказала Лутация, идя впереди Спартака и Требония в другую комнату, — здесь для вас приготовлен ужин. Идите, идите, — прибавила она, — твоя Лутация, Требоний, подумала о тебе и надеется, что отличилась этим жарким из зайца, равного которому не подавали даже у Марка Красса.

— Сейчас мы оценим, что ты приготовила, плутовка, — ответил Требоний, потрепав по спине хозяйку, — а пока принеси-ка нам кувшин велитернского! Старое ли оно?

Веселые шутки и оживленная беседа вскоре наполнили комнату громким шумом. Один только Спартак, которым все восхищались, которого превозносили и ласкали, — может быть, от стольких волнений, пережитых в этот день, — не был весел, неохотно ел и не шутил. Облако грусти и меланхолии как будто нависло над его лбом, и ни любезности, ни остроты, ни смех не развлекали его.

— Клянусь Геркулесом!.. я тебя не понимаю, — сказал, наконец, Требоний, который увидел, что бокал Спартака еще полон. — Что с тобою?.. Ты не пьешь…

— Почему ты грустен? — спросил в свою очередь один из приглашенных.

— Клянусь Юноной, матерью богов! — воскликнул другой гладиатор, в котором по выговору можно было угадать самнита, — можно подумать, что мы сидим не за дружеской пирушкой, а на погребальных поминках и что ты не свободу свою празднуешь, а оплакиваешь кончину матери.

— Моя мать! — произнес с глубоким вздохом Спартак, потрясенный этими словами. И так как, вспомнив о матери, он стал еще грустнее, то бывший ланиста Требоний поднялся и, взяв бокал, закричал:

— Предлагаю тост за свободу!

— Да здравствует свобода! — закричали с сверкающими глазами несчастные гладиаторы, вскочив и подняв свои бокалы.

— Счастлив ты, Спартак, что мог добиться ее при жизни, — сказал тоном, полным горечи, молодой гладиатор с светлыми белокурыми волосами, — мы же получим ее только со смертью.