Erhalten Sie Zugang zu diesem und mehr als 300000 Büchern ab EUR 5,99 monatlich.
«Достоевский таков, какова Россия, со всей ее тьмой и светом. И он — самый большой вклад России в духовную жизнь всего мира». Это слова Н. Бердяева, но с ними согласны и другие исследователи творчества великого писателя, открывшего в душе человека такие бездны добра и зла, каких не могла представить себе вся предшествующая мировая литература. В великих произведениях Достоевского в полной мере отражается его судьба — таинственная смерть отца, годы бедности и духовных исканий, каторга и солдатчина за участие в революционном кружке, трудное восхождение к славе, сделавшей его — как при жизни, так и посмертно — объектом как восторженных похвал, так и ожесточенных нападок. Подробности жизни писателя, вплоть до самых неизвестных и «неудобных», в полной мере отражены в его биографии, принадлежащей перу Людмилы Сараскиной — известного историка литературы, автора пятнадцати книг, посвященных Достоевскому и его современникам.
Sie lesen das E-Book in den Legimi-Apps auf:
Seitenzahl: 1238
Veröffentlichungsjahr: 2025
Das E-Book (TTS) können Sie hören im Abo „Legimi Premium” in Legimi-Apps auf:
МОСКВАМОЛОДАЯ ГВАРДИЯ2025
Издание четвертое
Автор выражает благодарность сотрудникам Санкт-Петербургского, Московского и Старорусского музеев Ф. М. Достоевского за высокопрофессиональную помощь и дружескую поддержку на всех этапах работы над этой книгой.
При оформлении переплета использованы произведения А. Н. БЕНУА и И. С. ГЛАЗУНОВА.
Сараскина Л. И.
Достоевский / Людмила Сараскина. — 4-е изд. – М.: Молодая гвардия, 2024. — (Жизнь замечательных людей: сер. биогр.; вып. 2015).
ISBN 978-5-235-04660-3
«Достоевский таков, какова Россия, со всей ее тьмой и светом. И он — самый большой вклад России в духовную жизнь всего мира». Это слова Н. Бердяева, но с ними согласны и другие исследователи творчества великого писателя, открывшего в душе человека такие бездны добра и зла, каких не могла представить себе вся предшествующая мировая литература. В великих произведениях Достоевского в полной мере отражается его судьба — таинственная смерть отца, годы бедности и духовных исканий, каторга и солдатчина за участие в революционном кружке, трудное восхождение к славе, сделавшей его — как при жизни, так и посмертно — объектом как восторженных похвал, так и ожесточенных нападок. Подробности жизни писателя, вплоть до самых неизвестных и «неудобных», в полной мере отражены в его биографии, принадлежащей перу Людмилы Сараскиной — известного историка литературы, автора пятнадцати книг, посвященных Достоевскому и его современникам.
Все права защищены. Никакая часть данной книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме без письменного разрешения владельцев авторских прав.
16+
© Сараскина Л. И., 2011, 2024
© Издательство АО «Молодая гвардия», художественное оформление, 2024
Достоевский — всадник в пустыне, с одним колчаном стрел.
И капает кровь, куда попадает его стрела...
Достоевский живет в нас.
Его музыка никогда не умрет.
В. В. Розанов. Опавшие листья
«Охранная грамота». — «Архискверный» Достоевский. — Под знаком преодоления. — Полезность гения. — Право на биографию. — Ключи к личности
В разгар Гражданской войны на юге России, 5 мая 1919 года, в портовом городе Скадовске появился на свет уникальный документ.
«УДОСТОВЕРЕНИЕ № 626. Предъявитель сего, Екатерина Петровна Достоевская, согласно предъявленных ею документов... является женой Феодора Феодоровича Достоевского — сына знаменитого русского писателя Феодора Михайловича, старого Революционера, арестованного в 1849 году при царе Николае Павловиче за “злоумышленное” выступление против государственно-исторического строя вместе с другими революционерами и был приговорен к смертной казни через расстреляние. Уже на эшафоте, когда подали команду стрелять — приговор был смягчен. Феодор Михайлович Достоевский получил 4 года каторги. А в 1881 году 28 января он умер и унес с собою живого защитника обездоленных, но оставив нам свои неоцененные труды для дальнейшего перевоспитания человечества. Глубоко уважая память товарища Ф. М. Достоевского, просим не стеснять его прямых родственников, внуков, отпрысков борца за свободу человечества»1.
Хотя «охранная грамота», выданная председателем Скадовского революционного комитета родным Ф. М. Достоевского, скоро утратила свою силу (в августе 1919 года город заняли войска генерала Деникина, задержавшиеся здесь на полгода), она стала примером самой короткой и самой романтической биографии великого русского писателя. Новая власть вскоре отнимет у Достоевского звание защитника обездоленных и воспитателя человечества, приписанное ему ревкомовцем, чутко уловившим, какие именно смысловые нюансы придадут казенной бумаге спасительные функции.
Ревкомовец — его звали Михаил Андриец — не мог знать, что пятью годами раньше, в письме Инессе Арманд вождь пролетарской революции В. И. Ленин высказался о том же предмете совсем в ином ключе. «Прочел сейчас, my dear friend, новый роман Винниченко («Заветы отцов». — Л. С.), что ты прислала. Вот ахинея и глупость! Соединить вместе побольше всяких “ужасов”, собрать воедино и “порок”, и “сифилис”, и романтическое злодейство с вымогательством денег за тайну... Все это с истериками, вывертами, с претензиями... Архискверное подражание архискверному Достоевскому... Муть, ерунда, досадно, что тратил время на чтение»2.
О том, что у Ленина-читателя отношения с Достоевским-писателем категорически не складывались, хорошо знало окружение вождя, оставшегося равнодушным к каторжно-ссыльной истории русского классика. «Беспощадно осуждал Владимир Ильич реакционные тенденции творчества Достоевского»3, — сдержанно скажет через три десятилетия после смерти Ленина В. Бонч-Бруевич. Подробности «осуждения» станут известны из книги политэмигранта Н. Валентинова (Вольского), которому о вкусах Ильича рассказал видный большевик В. В. Воровский: «Достоевского [Ленин] сознательно игнорировал... “На эту дрянь у меня нет свободного времени”... Прочитав “Записки из Мертвого дома” и “Преступление и наказание”, он “Бесы” и “Братьев Карамазовых” читать не пожелал. “Содержание сих обоих пахучих произведений, — заявил он, — мне известно, для меня этого предостаточно... “Братьев Карамазовых” начал было читать и бросил: от сцен в монастыре стошнило... Что же касается “Бесов” — это явно реакционная гадость, подобная “Панургову стаду” Крестовского, терять на нее время у меня абсолютно никакой охоты нет. Перелистал книгу и швырнул в сторону. Такая литература мне не нужна, — что она мне может дать?”»4.
Мрачная тень этих оценок многие десятилетия маячила перед теми, кому по казенной надобности либо по долгу службы приходилось писать о Достоевском. Тон задавали, помимо приватных ленинских откровений, и публичные заявления М. Горького, в разгар первой русской революции указавшего на двух главных врагов России: Толстого и Достоевского: «Я не занимаюсь критикой произведений этих великих художников, я только открываю мещан. Я не знаю более злых врагов жизни, чем они. Они хотят примирить мучителя и мученика и хотят оправдать себя за близость к мучителям, за бесстрастие свое к страданиям мира... Это — преступная работа»5.
Правда, в 1905 году, печатаясь в легальной большевистской газете «Новая жизнь» и имея сильных оппонентов в буржуазной прессе, Горький вынужден был соблюдать баланс: предвидя неизбежную реакцию политических противников, а может быть, и действительно именно так думая, он сделал сильный тактический ход: «Толстой и Достоевский — два величайших гения, силою своих талантов они потрясли весь мир, они обратили на Россию изумленное внимание всей Европы, и оба встали, как равные, в великие ряды людей, чьи имена — Шекспир, Данте, Сервантес, Руссо и Гёте. Но однажды они оказали плохую услугу своей темной, несчастной стране»6.
Однако чем более крепла краснофлаговая линия, тем больше оговорок по адресу Достоевского появлялось в речах Горького и тем непримиримее они становились. В 1913-м автор «Братьев Карамазовых» аттестовался все еще как гений, но уже как «злой гений наш»7. А 17 августа 1934 года в докладе на Первом Всесоюзном съезде советских писателей ожесточенное «но» Горького прозвучало угрожающе: «Достоевскому приписывается роль искателя истины. Если он искал — он нашел ее в зверином, животном начале человека и нашел не для того, чтобы опровергнуть, а чтобы оправдать... Гениальность Достоевского неоспорима, по силе изобразительности его талант равен, может быть, только Шекспиру. Но как личность, как “судью мира и людей” его очень легко представить в роли средневекового инквизитора»8.
Фантазия Горького немедленно получила развитие — на той же трибуне, спустя три дня, литературовед В. Б. Шкловский с энтузиазмом заявил: «Спор о гуманизме кончается на этой трибуне, и мы остаемся, мы стали — единственными гуманистами мира, пролетарскими гуманистами»9. В Колонном зале Дома союзов, где проходил съезд, запахло судебными санкциями: «Мы должны чувствовать, что если бы сюда пришел Федор Михайлович, то мы могли бы его судить как наследники человечества, как люди, которые судят изменника, как люди, которые сегодня отвечают за будущее мира. Ф. М. Достоевского нельзя понять вне революции и нельзя понять иначе как изменника»10.
Подходы к Достоевскому, ориентированные на беспощадность Ленина, непримиримость Горького и слаженный хор «пролетарских гуманистов», вскоре дали первый результат. В том же 1934 году издательство «Academia» выпустило очередной (третий) том писем Достоевского с предисловием, исполненным негодования и возмущения. «Идеология фашизма, концентрирующая ныне на всю сумму наличных аргументов против коммунизма, бесконечно ограниченнее и беднее того, что несколько десятилетий тому назад сказал уже на эти темы Достоевский»11.
Игнорировать факт существования Достоевского в литературе было невозможно: «Academia» считала его крупнейшим мировым художником XIX века. Но изучать и знать его, полагала марксистская критика, следовало только под знаком преодоления — как сильнейшего («гигант среди лилипутов мысли»12) идейного противника. «Никак нельзя нам учиться у Достоевского. Нельзя сочувствовать его переживаниям, нельзя подражать его манере... Для нового человека, рожденного революцией и способствующего ее победе, пожалуй, почти неприлично не знать такого великана, как Достоевский, но было бы совсем стыдно и, так сказать, общественно негигиенично подпасть под его влияние»13, — писал А. В. Луначарский в 1931-м. Нарком просвещения, один из теоретиков пролетарской культуры, рисовал социальную биографию Достоевского как симбиоз честолюбивого, жадного до славы больного мещанина (автора) и циника-мещанина (героя), работавшего зубами, когтями и каблуками, чтобы пробиться к сладкому пирогу. «И в самом Достоевском жил мещанин такого типа: конквистадор и садист»14. Этот «полураздавленный мещанин-разночинец, стремившийся к моральному истреблению революции», вдохновлялся, по Луначарскому, Смердяковым и обслуживал контрреволюцию, «вещь для пролетариата не только вредную, но и позорную»15. Показательно, что десятью годами раньше, в 1921-м, Луначарский, не помышляя еще о политической гигиене, радовался, что «Россия идет вперед мучительным, но славным путем, и позади ее, благословляя ее на этот путь, стоят фигуры ее великих пророков, и среди них, может быть, самая обаятельная и прекрасная фигура Федора Достоевского»16.
Можно утверждать: от полного запрета в советскую эпоху Достоевского спас его несравненный, бездонно глубокий гений, а также иллюзия деятелей пролетарской культуры, что где-то в глубине души Достоевский, мечтавший о земном рае и мировой гармонии, увлекавшийся социалистическими утопиями, пострадавший от царизма («самодержавие искалечило писателя, но он остался великаном»), — в большей степени союзник, чем противник советского строя. Критикам новой формации было лестно сражаться с мировым гигантом, обвинять его в непонимании исторических процессов, уличать в отсталости, ловить на противоречиях. По логике победившего пролетариата, Достоевский-идеолог потерпел колоссальное поражение, ибо, предвидя революцию и предчувствуя ее неизбежность, клеветал на нее, изображал карикатурными красками, долго и тщетно против нее боролся.
Но на фоне великой победы (тогда она виделась необратимой) можно было оставить в резерве культуры Достоевского-художника — для назидания. «Достоевский по стилю и духу близок популярнейшим писателям начала ХХ века, и в произведениях Горького, Андреева, Арцыбашева, Сологуба продолжается разработка тех же мотивов, что и в произведениях классика Достоевского. Можно сказать, что вся современная художественная литература идет по стопам Достоевского, как литература классическая шла по стопам Пушкина. Достоевский — все еще современный писатель; современность еще не изжила тех проблем, которые решаются в творчестве этого писателя. Говорить о Достоевском для нас все еще значит говорить о самых больных и глубоких вопросах нашей текущей жизни»17, — писал В. Ф. Переверзев. Марксистский критик, обвиненный в меньшевистском ревизионизме и отсидевший 18 лет в лагерях, Переверзев задолго до своего первого ареста в 1938 году сумел внедрить в общественное сознание мысль о сугубой полезности Достоевского делу революции: ведь всё сбылось по Достоевскому, ведь этот «мещанин» раскусил самую сердцевину красного перца революции, ведь он, как никто другой, предвидел все ее изъяны и постыдные тайны, всю ее жестокость и безнравственность. «Он знал о революции больше, чем радикальнейшие из радикалов, и то, что он знал о ней, было мучительно и жутко, раскалывало надвое и терзало противоречиями его душу»18.
От Достоевского нельзя было отмахнуться насмешкой, анекдотом, издевкой. Но можно было попытаться приручить гения, заставить работать на новую культуру. Имело смысл прислушаться к нему. Предполагалось, что у него есть чему поучиться: трезво, без сентиментального идеализма, смотреть на мощные революционные волны; не бояться головокружения от революционной качки; сохранять ясность мысли и спокойную уверенность при революционной грозе; правильно реагировать на перегибы революции, не пьянея от ее размаха и не впадая в панику от ее неизбежных срывов. «Знакомя нас с самыми интимными уголками психологии мелкобуржуазной революционности, Достоевский воспитывает в нас чувство осторожной недоверчивости к этой лукавой силе и приучает нас быть готовыми к самым резким поворотам в ходе переживаемой революции»19. (Здесь уместно вспомнить, как еще в 1880-м трактовал пресловутую пользу от чтения Достоевского К. Н. Леонтьев: «Мнения Ф. М. Достоевского очень важны, не только потому, что он писатель даровитый, но еще более потому, что он писатель весьма влиятельный и даже весьма полезный. Его искренность, его порывистый пафос, полный доброты, целомудрия и честности, его частые напоминания о христианстве — все это может в высшей степени благотворно действовать (и действует) на читателей, особенно на молодых русских читателей. Мы не можем, конечно, счесть, скольких юношей и сколько молодых женщин он отклонил от сухой политической злобы нигилизма и настроил их ум и сердце совсем иначе; но верно, что таких очень много!»20)
Соблазнительная идея о полезности гения открывала богатейшие — много шире дозволенных рамок и классовых условностей — возможности для изучения творческого наследия Достоевского. Шанс приспособитьопасного классика для социалистической культуры продержался вплоть до 1990-х годов и стал идейным фундаментом Полного академического собрания сочинений в тридцати томах (1972–1990), уникального издания, непревзойденного по качеству филологической подготовки и по сей день. В редакционном предисловии отмечались важнейшие черты наследия Достоевского, которые являются «достоянием передовых, демократических и социалистических сил», несмотря на свойственные ему как человеку и писателю «многочисленные, исторически обусловленные ошибки и заблуждения»21. Среди этих черт — гуманизм, острое чувство справедливости, вера в русский народ, который «своим братским примером поможет другим народам в общем движении человечества к свободе и счастью»22. «Эти предвидения Достоевского претворила в жизнь Великая Октябрьская социалистическая революция»23, — утверждали редакторы издания. Даже если эта фраза была сплошь ритуальной, обойтись без нее для такого рискованного предприятия, как полный Достоевский, в ту пору все еще не представлялось возможным. Советская пропаганда всегда рекомендовала обращаться к Достоевскому как к умелому оппоненту капиталистического строя, борцу с официальной религией, критику радикального либерализма и утопического мелкобуржуазного социализма. Считалось, что знать Достоевского необходимо, особенно для тех, кто занят борьбой на идеологическом фронте. Достоевскому вменяли обязательства, которых сам он на себя никогда бы не взял.
...А марксистская критика 1930-х, понимая, что одним только творчеством никак не обойтись, предложила даже и ракурс, в котором следовало рассматривать личность писателя, его жизнь и судьбу. «Все его повести и романы — одна огненная река его собственных переживаний. Это — сплошное признание сокровенного своей души. Это — страстное стремление признаться в своей внутренней правде... Достоевский тесно связан со всеми своими героями. Его кровь течет в их жилах. Его сердце бьется во всех создаваемых им образах. Достоевский рождает свои образы в муках, с учащенно бьющимся сердцем и с тяжело прерывающимся дыханием. Он идет на преступление вместе со своими героями. Он живет с ними титанически кипучей жизнью. Он кается вместе с ними. Он с ними, в мыслях своих, потрясает небо и землю. И из-за этой необходимости самому переживать страшно конкретно все новые и новые авантюры он нас потрясает так, как никто»24.
Так «архискверный» Достоевский получил в Стране Советов право на биографию.
Первый биограф Достоевского, профессор Санкт-Петербургского университета Орест Федорович Миллер, приступивший к сбору материалов для жизнеописания сразу же после смерти писателя, жаловался на равнодушие и неотзывчивость лиц, близко знавших покойного, хранивших его письма, но не торопившихся их обнародовать. «Смелости не хватает назвать настоящим жизнеописанием то, что́ может образоваться от приведения в порядок имеющегося теперь материала. Слишком много еще ощущается различных пробелов, пополнить которые зависит от доброй воли тех, кто, должно быть, считает письма Достоевского или же свои воспоминания о нем своею частною собственностью... Хотя жизнеописание Достоевского еще невозможно в своем настоящем смысле, — удерживать под спудом накопившийся уже материал было бы, в свою очередь, со стороны собирателей присвоением себе общественной собственности. Пусть только публика смотрит на то, что́ представляется ей на этих страницах, как на свод материалов — не более»25.
И в самом деле, прижизненная критика — и революционно-демократическая, и умеренно-консервативная, и религиозно-философская — биографией Достоевского не занималась, как не занимался ею вообще почти никто до революции. Интерпретаторы творчества писателя были поглощены острой мировоззренческой борьбой. Вокруг имени классика сталкивались личности, группы, направления, партии. Идеологи самых разных течений русской и европейской мысли готовы были видеть в нем своего предтечу — или своего непримиримого врага. В течение четырех предреволюционных десятилетий ревдемовская критика упрекала Достоевского в злобной и лживой клевете на прогрессивные общественные движения. Радикальные публицисты (П. Н. Ткачев, Н. К. Михайловский, П. Л. Лавров, Г. И. Успенский) настойчиво подчеркивали: Достоевский нарушил правду жизни, выдав часть за целое. Мы, революционеры, не такие, какими изобразил нас Достоевский. Не мы являемся прототипами бесов, выведенных в его романах. Те, которых имел в виду Достоевский, не имеют с нами ничего общего. Для критики этого типа Достоевский, по утверждению Н. А. Бердяева, «был совершенно недоступен, у нее не было ключа к раскрытию тайн его творчества»26. Не было у них поползновений и к раскрытию тайн его личности.
Однако и мыслителей иного духовного склада, считавших себя учениками Достоевского, интересовал не столько писатель в его человеческом измерении, сколько то, обрел ли учитель истину или остался накануне истины — о Христе и Антихристе, о русском народе и его судьбе. «На чью сторону стал бы Достоевский, на сторону революции или реакции? Неужели и теперь не почувствовал бы дыхания уст Божиих в этой буре свободы? Неужели и теперь не отрекся бы от своей великой лжи для своей великой истины?»27 — такая мысль занимала в 1906 году Д. С. Мережковского, сильно полевевшего в разгар первой русской революции. Автор монументальной книги «Толстой и Достоевский» отрекался от того, чем дорожил создатель «Карамазовых»: «Если бы он увидел то, что мы сейчас видим, — понял ли бы, что православие, самодержавие, народность, как он их разумел, не три твердыни, а три провала в неизбежных путях России к будущему? Она пошла туда, куда он звал, к тому, что он считал истиной. И вот плоды этой истины. Россия уже не “колеблется”, а падает в бездну»28.
Крупнейшие русские философы — К. Н. Леонтьев, В. В. Розанов, Н. А. Бердяев, Вл. С. Соловьев, С. Н. Булгаков, Вяч. И. Иванов, Д. С. Мережковский, Л. И. Шестов, С. Л. Франк и другие представители русского культурного ренессанса из тех, кто считал Достоевского «ушедшим вождем и богатырем духа»29, — сформулировали центральные темы независимого и неподцензурного спора о Достоевском, но никогда не занимались проблемами биографии писателя, которого в своем кругу интимно называли «Федор Михайлович». Он интересовал их не столько в полноте жизни, сколько в полноте мысли — как пророк нового христианства, как глашатай русской мессианской идеи, как гениально прозорливый современник, во многом угадавший пути и судьбы России. Показательно, что Вл. Соловьев, связанный с Достоевским близким знакомством, писал: «В трех речах о Достоевском я не занимаюсь ни его личной жизнью, ни литературной критикой его произведений. Я имею в виду только один вопрос: чему служил Достоевский, какая идея вдохновляла всю его деятельность?»30
Спустя тридцать лет после кончины писателя один из самых зорких его истолкователей В. В. Розанов вспоминал, как еще студентом услышал скорбную весть о смерти кумира. «“Достоевский умер”, — и значит, живого я никогда не могу его увидать? и не услышу, какой у него голос! А это так важно: голос решает о человеке все... Не глаза, эти “лукавые глаза”, даже не губы и сложение рта, где рассказана только биография, но голос, то есть врожденное от отца с матерью, и, следовательно, из вечности времен, из глубины звезд...»31 Однако речь в статье все равно шла об истинности тона: «Он говорил, как кричит сердцевина моей души»32.
Личность Достоевского, писал годом раньше русский философ В. Ф. Эрн, высится над всеми его творениями, «остается неисчерпанной, хранящей по-прежнему тайну, которую не могут вместить никакие слова и намекнуть на которую может только слово поэта или художника...»33. «Мало знать, — утверждал Эрн, — что написали и что сказали Гоголь, Достоевский или Соловьев, нужно знать, что́ они пережили и как они жили. Порывы чувства, инстинктивные движения воли, выраставшие из несказанной глубины их молчания, нужны не для простого психологического истолкования их личности (так сказать, для полноты биографии), а для углубления в “логический” состав их идей»34. Неразрывность личности и слова Достоевского понималась русской философской мыслью, для которой персонализм имел не случайный, а сущностный характер.
Так случилось, что «Материалы для жизнеописания Достоевского» О. Ф. Миллера, включавшие устные рассказы, записки и воспоминания лиц, близко знавших писателя, стали основой для всех последующих биографий Достоевского и надолго сохраняли значение первоисточников. Предостерегая будущих биографов от ложных шагов, Миллер сделал специальную оговорку: «Романами Достоевского, как источником для его биографии, можно пользоваться только с величайшей осторожностью»35. Ложных (порой заведомо ложных, нарочитых и измышленных) шагов будет сделано в многочисленных жизнеописаниях Достоевского за минувшие десятилетия немало — соблазна отыскать в жизни писателя те самые скелеты, что прятались в шкафах его героев, избежали немногие.
Впрочем, выдающийся пражский филолог А. Л. Бем, труды которого составили эпоху в изучении Достоевского, придерживался совсем иного подхода к биографии писателя. Личность этого гения, полагал ученый, можно постичь только через его произведения, в которых течет глубинный ток жизни. «Перед биографом Достоевского становится трудная задача, которая по силам лишь человеку с большой психологической интуицией, — воссоздать духовный облик Достоевского на основании отражения его индивидуальности в объективных данных его творчества. Не объяснение творчества через познание жизни, а воссоздание жизни через раскрытие творчества — вот путь к познанию тайны личности Достоевского»36.
Бем писал о чувстве неудовлетворенности, которое возникает у всякого, кто изучает источники биографии Достоевского, и заставляет разыскивать то скрытое в его жизни, что необходимо найти и расшифровать. То главное, что могло бы дать ключ к личности писателя, остается неуловимым. «Как-то так случилось, что величайший из русских писателей даже ко дню столетия своего рождения остался без биографии. Ведь всё то, что мы знаем о жизни Достоевского, так мало прибавляет к тому, что мы знали о нем тогда, когда ничего, кроме произведений его, не читали... Не расширение знания выносим мы от знакомства с его жизнью, а чувство непостижимой загадки. Точно вокруг Достоевского составился какой-то заговор, который имел целью скрыть от нас именно то, что бросило бы луч света в темное царство внутреннего мира писателя»37.
Загадка имела для Бема внешние объяснения: чрезмерная замкнутость Достоевского, который не любил много говорить о себе и привлекать к себе внимание; ложная скромность его ближайших друзей, которые, оставляя записки и воспоминания, многое скрыли от глаз читателя; органическое непонимание даже самыми близкими людьми тех «глубин сатанинских», которые были ведомы душе Достоевского. Бем прямо укорял вдову писателя А. Г. Достоевскую в сознательном сокрытии чрезвычайно важных моментов жизни ее великого мужа из боязни замутнить его образ, бросить тень на его личность. «Чувство ложное, потому что не праздное любопытство к интимным сторонам жизни писателя влекло к его изучению, а непреодолимая потребность понять его во всей его сложности и противоречивости. Мы давно знали, что наследие Достоевского хранит много для нас неожиданного, но наследие это тщательно охранялось женою писателя, ныне покойной, Анной Григорьевной. Кое-что начинает проникать в печать; так, воспоминания дочери писателя, Любови Достоевской, вводят ряд очень любопытных фактов, до сих пор вовсе не известных... Но все же и сейчас (Бем писал это в 1923 году. — Л. С.) Достоевский “писатель без биографии”»38.
...Много воды утекло с тех пор: все, что было найдено и обнародовано, открыто и предано гласности, написано и напечатано, дает твердое основание считать, что тезис «Достоевский — писатель без биографии» уже совершенно устарел. Сборники документов, хронологии и летописи, энциклопедии, монографические труды, новейшие штудии о предках и потомках писателя, сведения о людях, окружавших его в местах постоянных и временных пребываний, а также фотографические описания этих мест и даже беллетристические сочинения, использующие интерес к великому имени, стали строительным материалом для грандиозного здания под названием «Жизнь и судьба Достоевского».
Можно, конечно, говорить о белых пятнах, о непроясненных обстоятельствах, об утерянных рукописях и пропавших письмах, которые, будь они найдены, пролили бы новый свет... Но даже самая полная фактическая картина, даже самая подробная хронология, где расписаны каждый день и час, все равно оставили бы место для вопросов и размышлений, издавна волновавших воображение каждого, кто прикасался к Достоевскому.
Так, Мережковского тревожил «смущающий» вопрос — было ли в реальной жизни писателя все то страшное и жестокое, что заполнило его романы? И в чем причина неодолимой потребности Достоевского-художника исследовать самые опасные и преступные бездны человеческого сердца? «Мог ли он все это узнать только по внешнему опыту, только из наблюдений за другими людьми? Есть ли это любопытство только художника? Конечно, ему самому не надо было убивать старуху, чтобы испытать ощущение Раскольникова. Конечно, тут многое должно поставить на счет ясновидения гения; многое — но всё ли?»39
«Нет ли органического порока в самой жизни Достоевского, который навсегда замыкает путь к его личности через изучение его биографии? — настойчиво вопрошал Бем. — Мы подходим к ответу на “смущающий” вопрос. Да, написанное Достоевским есть отражение его подлинного опыта, но этот опыт далеко не всегда находит себе выражение вовне, в фактах его жизни. Он жил внутри себя и внутри проделывал свой жизненный путь. Здесь были свои вершины моральных достижений, но здесь же были и неизведанные глубины человеческих провалов, “седьмое хрустальное небо” и бездна греха содомского. Конечно, подземные потоки иногда бурно прорывались наружу, но эти прорывы Достоевский тщательно скрывал, и следы их можно отыскать лишь в его произведениях... Жизнь, и святая и преступная, шла внутри и создавала свой странный фантастический мир»40.
Что заставляло Достоевского искать в окружающем мире самое трудное, бедственное, беспросветное? Являлось ли его творчество той освобождающей, исцеляющей силой, которая спасала художника, давала выход его внутренним напряжениям и духовным надрывам — или, напротив, творческая фантазия будила дремлющие силы судьбы, провоцировала их и со всей яростью обрушивала на художника? Было ли внешнее бытие писателя отделено непроницаемой стеной от романной действительности, той самой, где царил «реализм в высшем смысле»? Или граница между ними была зыбкой, мерцающей, подвижной, неуловимо менявшейся? Где истоки его невероятной искренности, его потрясающей жизненности, переступающей порой «за черту» искусства?
Не раз было отмечено, что Достоевский дробит свое «я», отождествляя разные стороны своей личности и своей психики с разными же персонажами (и даже отдает свое имя и свои излюбленные идеи персонажам заведомо негативным). Возможно ли собрать воедино все части «я» Достоевского? Или эта заманчивая задача невыполнима в принципе, поскольку собранные вместе «я» не составят цельный образ, а создадут нечто карикатурное, измышленное, далекое от всякой реальности? Почему Достоевский наградил своей «священной болезнью»[1] столь различных героев: злого старика-чернокнижника, разбойника и душегубца Мурина; влюбленного мечтателя Ордынова; тринадцатилетнюю сиротку Нелли, не смирившуюся с обидчиками покойной матери; князя-Христа Льва Мышкина; нигилиста Алексея Кириллова; «изверга»-лакея Павла Смердякова? «Как знать, — писал об этом феномене Мережковский, — не касаемся ли мы здесь самого глубокого первоначального и неразгаданного в существе Достоевского, в его телесном и духовном составе? Не сходятся ли в этом узле все нити клубка?»41
Достоевский обладал мощнейшим интеллектом, который был всецело направлен на «вечные вопросы» бытия. Центральный среди них — вопрос о существовании Бога. В письме А. Н. Майкову, рассказывая о замысле романа «Житие великого грешника», Достоевский писал: «Главный вопрос, который проведется во всех частях, — тот самый, которым я мучился сознательно и бессознательно всю мою жизнь, — существование Божие. Герой, в продолжении жизни, то атеист, то верующий, то фанатик и сектатор, то опять атеист». «Меня Бог всю жизнь мучил», — признается в «Бесах» и Кириллов.
Что означает это «мучение» для автора, биографического Достоевского, и что — для нигилиста-самоубийцы? Почему столь различно каждый из них распорядился своим «мучением»? Было ли это мучительное вопрошание творческим стимулом искать ответ снова и снова или «мучению» суждено было оставаться вечным риторическим тупиком?
Даже этих вопросов (перечень их далеко не полон) достаточно, чтобы оправдать попытку заново дотронуться до великой жизни. Приведу несколько соображений, на которые хочу опереться как на принципы.
«Для меня, — писал Мережковский, когда еще не было ни летописей, ни энциклопедий, ни биографических исследований, посвященных Достоевскому, — что́ бы ни узнал я дурного, преступного, даже постыдного — если вообще что-либо подобное было — о жизни, о действиях Достоевского, образ его не омрачится, и окружающий его ореол святости не потускнеет, ибо я чувствую, что горевший в нем огонь все победил и все очистил. И сам он чувствовал силу этого очищающего огня. Им он жил и от него умирал»42.
С. Н. Булгаков, один из тех русских мыслителей, кому огонь Достоевского помог понять прежде всего себя самого, размышлял о причудливой изломанности души писателя, о печати особенно глубокой тайны, которой запечатлена его индивидуальность. Стремясь разгадать эту тайну, познать стихию души Достоевского (подобно тому как Достоевский пытался разгадать тайну Пушкина), Булгаков говорил о внутреннем оке каждого, кто что-то чувствует в Достоевском, думает о нем, верит в него. Понять тайну личности Достоевского — значит духовно познать ее, и это познание есть интимный внутренний духовный акт. Для того, кто однажды заметил Достоевского, он «становится спутником на всю жизнь, мучением, загадкой, утешением. Середины здесь быть не может. Заметив Достоевского, нельзя уже от него оторваться... И в этом смысле отношение к Достоевскому более, чем многое другое, характеризует собственную индивидуальность человека, определяет его, так сказать, калибр»43.
Гипотеза Булгакова о внутреннем оке, о сугубо личном характере общения с Достоевским зовет каждого, кто однажды заметил Достоевского, прикоснуться к этой огненной стихии. Воспользуюсь этим зовом и я — биография Достоевского по-прежнему актуальна и как научная проблема, и как художественное задание, и как историческое исследование.
Отношение к Достоевскому в России всегда было лакмусом — сверхсильным реактивом на политические кислоты и идеологические щелочи. Нынешнее время располагает думать, что рухнувшие оковы духовной несвободы придадут новый импульс постижению великих творений Достоевского, его жизни и судьбы. Однако у всякого времени — свои оковы. Теперь от Достоевского тоже ожидается польза — учительство и духовное руководство. Предполагается, что он возьмет за руку своего читателя и поведет его к некоему конечному пункту, ибо этот пункт и есть истинная цель читателя Достоевского. Писатель же, честно отработав маршрут, может вернуться к исходной точке за новой порцией идущих к финишу — ибо дошедшие, поблагодарив проводника, более не испытывают в нем нужды. В Достоевском снова хотят видеть лишь средство — мощное, безотказное — для достижения результата, который находится за пределами мысли и слова писателя.
Но Достоевский не есть средство. Достоевский есть цель. В. В. Розанов приводил главный аргумент «от Достоевского»: на путях достижения даже и высших целей нельзя превращать человека в средство. «Человеческое существо, до сих пор вечное средство, бросается уже не единицами, но массами, целыми народами во имя какой-то общей далекой цели, которая еще не показалась ничему живому, о которой мы можем только гадать. И где конец этому, когда появится человек как цель, которому принесено столько жертв, — это остается никому не известным»44.
Только воспринятый как цель, Достоевский открывает свою суть тому, кто думает, читает, пишет о нем. Воспринятый в своей собственной величайшей ценности, самоценности, а не как новомодная инструкция по применению, Достоевский указывает пути идущим, ибо он, «великий зачинатель и предопределитель нашей культурной сложности»45, — из тех художников прошлого, кто выполняет работу сегодняшнего и завтрашнего дня истории.
Биографы-первопроходцы. — Князь Андрей Курбский. — Земянин Федор Достоевский. — Данила Ртищев и его потомки. — Село Достоево. — Герб Радван. — Историческая память писателя. — Родословные пустоты
Первый Федор Достоевский (по отчеству Иванович), оставивший след в исторических бумагах, был обнаружен вдовой Федора Михайловича Достоевского А. Г. Достоевской. Та часть ее личного архива, которая интересует нас в первую очередь, — записные тетради с выписками и деловыми заметками, — непростыми путями[2] поступила в 1921 году из Областного отдела по делам музеев и охране памятников искусства и старины в будущий Рукописный отдел Института русской литературы Академии наук СССР (Пушкинский Дом)1, где вскоре с ней познакомился литературовед Л. П. Гроссман. Первопроходцу жанра (он работал над рукописями Достоевского в московском Историческом музее еще весной 1917 года2) предстояло убедиться, что Ф. М. обладает «самой замечательной биографией, вероятно, во всей мировой литературе»3. В 1928-м Гроссман составил сборник — «первую попытку дать прагматическую биографию Достоевского на основе сводки мемуарных и эпистолярных свидетельств о нем с привлечением различных, часто неизданных официальных документов»4. В 1935-м необходимейшие биографические сведения о предках Достоевского вошли в состав фундаментальной «Биографии в датах и документах»5.
Книга, откуда А. Г. Достоевская сделала выписки, по-видимому, не принадлежала писателю, а была кем-то показана его вдове, ибо содержала два упоминания единственной в своем роде фамилии6. Первое: «Допрос княгини Курбской о том, куда девала она документы, похищенные ею у князя Курбского, 1578, января 10 дня. Княгиня Курбская говорит, что бумаги переданы ею прокуратору нашему пану Федору Достоевскому с условием, что он возвратит ей собственноручно и не отдаст, если будут к нему посланы от ее мужа или от нее самой»7. Второе: «Дело об убиении слуги князя Курбского, московитянина Ивана Ивановича Келемета. Князь Курбский просит чрез уполномоченного приятеля своего пана Федора Достоевского, земянина его королевской милости повета пинского»8.
Итак, у князя Андрея Курбского, потомка смоленско-ярославской линии Рюриковичей, в ту пору, когда он, опасаясь царской опалы, уже сбежал в Литву, писал дерзкие письма Ивану Грозному и пытался объяснить превращение доброго царя-батюшки в кровожадного тирана, имелся некий помощник по юридической части, пан Федор Достоевский, земянин (то есть землевладелец) Пинского повета.Это была ниточка, ухватившись за которую, можно было надеяться размотать весь клубок.
Параллельно с Гроссманом над изучением «самой замечательной биографии» работали в 1920-е годы члены Русского евгенического общества генеалог С. В. Любимов, озаботившийся происхождением рода Достоевских и собравший сведения о большинстве его представителей9, и архивист Н. П. Чулков (младшие современники запомнят его как чудесного старичка, великого знатока государственных и семейных архивов XVIII и XIX веков, лучшего специалиста по истории русского быта, служебных и родственных связей). В статье «Род Достоевского» (неопубликованной и растворившейся в составе примечаний к «Воспоминаниям» А. М. Достоевского, младшего брата писателя, а также в прочих справках и выписках) поставлена исходная дата возникновения фамилии — 6 октября 1506 года. Спустя пятьсот лет, в октябре 2006-го, эту дату будут вспоминать и славить.
«Родоначальником Достоевских является Данило (Данилей) Иванович Иртищ (Ртищевич, Иртищевич, Артищевич), боярин Пинского князя Федора Ивановича Ярославича... 6 октября 1506 года князь Пинский... пожаловал своему боярину Даниле Ивановичу Иртищевичу несколько имений, в том числе “Достоев”, расположенный к северо-востоку от Пинска, между реками Пиной и Яцольдой, на границе бывшего Кобринского уезда. Данило Иванович имел двух сыновей Ивана и Семена Даниловичей, земян пинских. Семен встречается еще со старым фамильным прозвищем Артищевич, а Иван — уже с новым, по имению, Достоевский»10. Заметим, что Федор Иванович Достоевский, уполномоченный приятель князя Курбского, приходился боярину Даниле Ивановичу родным внуком по мужской линии. Из этой ветви рода вышел и сам писатель.
Село Достоево и сегодня существует в Белоруссии, в Брестской области. Его название, скорее всего, связано с древнеславянским словом «достой», то есть «достойный», сохранившимся в чешском и словацком языках. Притяжательная форма названия позволяет предположить, что оно образовано от имени или прозвища основателя села.
В 1933 году в Москве был опубликован капитальный труд «Хроника рода Достоевского. 1506–1933»11. Этому собранию материалов о жизни, быте и особенностях характера родичей Достоевского, начиная с живших еще в XVI веке отдаленных предков и кончая внуками и правнуками, суждено было стать классикой жанра. Автор труда М. В. Волоцкой, генетик и антрополог, член Русского евгенического общества, работал над характерологическим анализом личности Достоевского и на первых порах решал лишь генетико-биологические задачи, однако увлекся и расширил рамки своего исследования, так что в его книгу вошли ценнейшие документы, показывающие роль наследственных факторов в формировании человеческой личности.
Двадцатые и тридцатые годы прошлого века стали временем новейших «родословных разведок» и сделали эпоху в изучении биографии Достоевского.
...И все же откуда в Литве взялись великорусские Иртищи-Ртищевы, выходцы из государства Московского? Исторические источники упоминают некоего знатного татарина по имени Аслан Челеби-мурза, в 1389 году выехавшего из Золотой Орды с тридцатью сотоварищами, крещенного в православие великим князем Московским Дмитрием Донским под именем Прокопий, женившегося на дочери княжеского стольника Зотика Житова Марии и получившего «в кормление» город Кременецк. «У сего Прокопия был сын Лев по прозванию Широкий Рот, коего потомки Ртищевы Российскому Престолу служили Стольниками и в иных чинах, и жалованы были от Государей поместьями»12. Луна, шестиугольная звезда и два вооруженных татарина со щитами, изображенные на гербе Ртищевых, недвусмысленно указывают на корни рода; и мы наблюдаем, как потомок татарского мурзы, ставший православным русским боярином и награжденный землями от пинского князя (отец которого, Иван Васильевич, в 1456 году в княжение Василия Темного бежал из Московии в Литву), дает жизнь «литовцам» Достоевским.
На том, что Ф. М. Достоевский имел литовское, вернее, «норманно-литовское» происхождение и был «истинным шляхтичем», горячо настаивала в своей книге об отце его дочь Л. Ф. Достоевская. Написанная по-французски и изданная в немецком переводе в Мюнхене (1920) книга с большими сокращениями была переведена на русский с немецкого в 1922 году13, вызвав как ценнейший первоисточник огромный интерес специалистов — и законное негодование, ибо Любовь Федоровна настойчиво пыталась убедить читателей, что отец ее был ни в коем случае не русским, но европейцем. «Эта мысль, не имеющая в основе ни тени убедительности, приняла в работе Л. Ф. Достоевской формы и размеры, которые без всякого преувеличения надо назвать маниакальными»14.
Дочь писателя мало знала о московских и питерских родословных розысках и, по-видимому, ничего не слыхала о татарине Аслане Челеби, о Ртищевых из Московии и их русских потомках. Не подозревала она и о грамоте («привилее»), упоминаемой в исторических источниках XVI века, по которой 6 октября 1506 года пинский князь Федор Ярославич (потомок героя Куликовской битвы Владимира Андреевича Храброго) и его супруга Олена пожаловали приближенному к ним боярину Даниле Иртищеву (Иртищу) грамоту на «вечное и непорушное» владение «дворищами» в Достоеве, Полкотичах и других селах, вместе с землями пашными, лесными и луговыми угодьями, реками.
В селе Достоеве, родовом гнезде Достоевских, расположенном на территории нынешней Белоруссии, в 16 километрах от Иванова, районного центра Брестской области, насчитывается сегодня около сотни дворов, имеется школа имени Ф. М. Достоевского, возле которой установлен бронзовый памятник писателю; в школе открыт краеведческий музей. А в XVI веке Достоево относилось к Поречской волости Пинского уезда и входило в Великое княжество Литовское. «Когда-то это была самая дикая часть Литвы, почти сплошь покрытая непроходимыми лесами; вокруг Пинска на необозримом пространстве простирались болота», — писала Л. Ф. о крае, который знала только по книгам. Но и те, кто знал Полесье не понаслышке, говорили о нем как о загадочном, затерянном мире в самом центре Европы. Усадьба Достоевских не сохранилась, не осталось даже стен, но с помощью старых инвентарных описаний можно представить, каким был этот просторный деревянный фольварк: панский двор окружали ров и забор, в доме было пять жилых комнат, столовая, сенцы и каплица (часовня), рядом кухня и амбары. В усадьбе имелись два плодовых сада и огород, в хозяйственной части — мельница, пивоварня, гумно, скотный двор, строения для прислуги и эконома. Территорию усадьбы окружала деревянная ограда с несколькими въездами, один из них венчала двухэтажная деревянная башня с высокой шатровой крышей. Неподалеку от въездной башни находилась деревянная Ильинская церковь, завершавшая архитектурный ансамбль усадьбы.
Сын первого владельца села Достоева Данилы Ивановича Ртищева, Иван Данилович, взял себе фамилию Иртищ-Достоевский, а уже его сыновья — Федор и Стефан Ивановичи стали писаться просто Достоевскими. Так возник род типичной для Полесья средней служилой шляхты, владевшей фольварками, занимавшей разные государственные должности и имевшей свой герб. «Достоевские были шляхтичами и принадлежали к “Гербу Радвана”, что означало, что они были знатными, шли на войну под знаменем своего покровителя Радвана и имели право носить его герб», — писала Любовь Федоровна.
Польская шляхта, связанная между собой соседством или родством, во время войн выступала под одним знаменем или хоругвью. В лексикон шляхтичей вошло понятие «гербовое родство», когда семьи, не состоявшие в кровных связях, объединялись под одним гербовым знаменем. К гербу Радван, помимо Достоевских, принадлежало еще 150 шляхетских фамилий. Геральдические справочники дают детальное описаниегерба — в красном поле золотая церковная хоругвь с тремя концами, над ней, по середине ее верхнего края, помещается золотой кавалерский крест или конец стрелы, над верхом с короной пять страусиных перьев. Легенда относит возникновение герба к войнам XI века, которые польский король Болеслав II Смелый (1042–1081) вел с «Роксоляне» (Русью). «Начальник воинства, дабы тщательным радением безопаство воинству промыслить», послал на разведку некоего воина по имени Радван, который, чтобы приободрить войско, «побежал в село ближнее, похватил хоруговь из церкви, прибежал на неприятелей, познали ратные люди своего водителя, восприяли сердце, и помышляющу неприятелю, что новое войско с новым знаменем воинским пришло, разбили, да победу двоежды восприяли. Возвратився в обоз Радван со многими пленники с знамены, с добычью и с победою во свидетельство вечные славы, хоруговь церковную с крестом и половиною стрелы от Болеслава короля в клеймо и герб шляхетства себе и наследником своим сподобился и улучил»15.
Фамилия Достоевских, как писал Андрей Михайлович, «принадлежит к числу очень древних дворянских фамилий, по крайней мере в родословной книге кн. Долгорукова дворянская фамилия эта отнесена к существовавшим ранее 1600 года литовским фамилиям; однофамильцев же у нас не имелось и не имеется». В Пинском крае шляхтичи Достоевские продержались около двух веков и занимали посты поветовых маршалков (местных дворянских предводителей), послов в сейме, городских судей, земских судовых урядников, членов Главного трибунала Великого княжества Литовского. Одни переходили в латинскую веру, священствовали и монашествовали и даже достигали епископского сана, другие были деятельными униатами и громили православные приходы, третьи же защищали православие и боролись против ополячивания края.
Достоевские торговали и воевали, прикупали земли и продавали из-за долгов наследственные имения, попадали в турецкий плен и возвращались домой, участвовали в избрании польских королей, обладали буйным и непокорным нравом, ссорились и мирились с соседями, не всегда ладили с законом. Во второй половине XVII века род навсегда покидает свои семейные гнезда, перебирается на Украину, находит пристанище в Подолии и на Волыни — и частота упоминаний фамилии в исторических документах резко падает. «Когда мои предки покинули темные леса и топкие болота Литвы, их, должно быть, ослепили свет, цветы, греческая поэзия Украины; душа их, согретая южным солнцем, изливалась стихами», — писала Любовь Федоровна; но наверняка для миграции на юг имелись и другие причины.
Современные исследователи, при всех успехах новейших научных разысканий, всё же констатируют: данные, добытые кропотливыми архивными трудами, поколебав или вовсе отменив старые представления, породили множество новых вопросов. «Каким-то почти мистическим образом, будто компенсируя разгадку некоторых своих тайн и загадок, тема родословия породила уже новые сюжеты»16. По-прежнему нет ответов на самые насущные вопросы, а те ответы, что есть, не обходятся без осторожных оговорок, порой превращающих ответ в вопрос; многие пункты родословия по-прежнему остаются сферой предположений, допущений, гаданий, а то и фантазий. «Родословная героя темна, обрывочна, неполна», а родословные разведки видятся какблуждания в «генеалогических потемках»17. Справедливо и другое: «Сколь бы тщательно ни вычерчивать генеалогические таблицы, они не прояснят ни тайну личности, ни тайну творчества»18.
Сам Достоевский, по-видимому, мало интересовался своей родословной. Мы не встретим в его письмах и сочинениях ни заметок о выходце из Золотой Орды, ни сведений о роде Ртищевых. В «Дневнике писателя на 1877 год» есть упоминание о князе А. М. Курбском, «русском эмигранте 16-го столетия», но вовсе не в связи с его «уполномоченным приятелем», тезкой писателя, а в связи с «Песней» Лермонтова про купца Калашникова. В родительском доме тема рода была под запретом — отец Достоевского, по словам Любови Федоровны, «никогда не говорил о своей семье и не отвечал, когда его спрашивали о его происхождении». И только годам к пятидесяти он вдруг озаботился узнать, что стало с отчим домом и домочадцами, напечатал в газетах объявление, где просил родных дать сведения о себе. «Никто не ответил на это объявление. Вероятно, родители уже умерли — Достоевские не достигают глубокой старости».
А. М. Достоевский сомневался даже в отчестве своего деда: «Из некоторых бумаг покойного отца, случайно перешедших ко мне, видно, что отец моего отца, то есть мой дед Андрей, по батюшке, кажется, Михайлович, был священник. Про мать же свою мой отец, сколько я могу упомнить, отзывался с особенным уважением, представляя ее женщиной не только умною, но и влиятельною в своем крае по своему родству; девической фамилии ее, впрочем, я не знаю». Впечатляющая неосведомленность внука-дворянина, который не знает отчества деда, девичьей фамилии бабушки, приписывает село Достоево к Каменец-Подольской (а не Минской) губернии, могла означать, что родословием в этой семье не «болел» никто. А ведь он начинал свои записки о детстве еще при жизни старшего брата, в 1875-м...
Не осталось никаких следов от переписки Ф. М. Достоевского с Н. Е. Глембоцкой, которая в своем письме писателю в ноябре 1879 года назвалась его двоюродной сестрой, подробно описала состав семьи их общего деда, Андрея Достоевского, и просила о помощи. «Неужели его не привлекла возможность узнать о своем деде и других родственниках больше, чем содержится в скупых строчках письма? — задаются вопросом новейшие авторы. — Обращался ли он к Глембоцкой с подобными вопросами? Получил ли какие-нибудь сведения? Увы, ответ на все эти вопросы скорее всего должен быть отрицательным — ведь узнай писатель хоть что-нибудь, информация о его украинских родственниках непременно просочилась бы к жене Федора Михайловича и его брату Андрею. Но их мемуары об этом молчат...»19
Именно А. Г. Достоевская первой среди родственников писателя, через много лет после его кончины, стала собирать сведения о роде Достоевских, изучать архивы, слать запросы (в 1897-м она отправила письмо приходскому священнику села Достоево А. Кульчитскому с просьбой просмотреть в метрических книгах церкви, кто из Достоевских жил, родился, венчался или умер в Достоеве, и прислать ей выписку). Анне Григорьевне удалось увлечь генеалогией рода и потомков писателя, и его первых биографов.
Личная историческая память Достоевского, если судить по письменным свидетельствам, не простиралась далее отца и матери. Правда, в записных тетрадях его вдовы встречаются поздние сведения, отчасти смягчающие эту картину: вроде бы Федор Михайлович чтил память дальнего предка Стефана Достоевского и готов был назвать младшего сына его именем («перед рождением Леши мы не знали, как назвать его; я хотела назвать Иваном, а Федор Михайлович Степаном, в честь родоначальника рода Достоевских»20). А в письме батюшке Кульчитскому А. Г. утверждала, что покойный муж много раз говорил ей, будто его род происходит из Литвы от пинского маршалка Петра Достоевского, выбранного в сейм в 1598 году и проживавшего со своим потомством в Достоеве.
Однако никуда не деться от того факта, что Ф. М. никогда не прибегал к генеалогическим аргументам. Однажды в тетради 1870 года среди заметок о припадках он записал, что во сне ему привиделся покойный отец, предупредивший сына, что тому грозит грудная болезнь. «Потом у отца какой-то семейный праздник, и вошла его старуха-мать, моя бабка, и все предки. Он был рад». Достоевский, а также его родные братья и сестры не знали, однако, даже имени своей бабушки (как выяснилось много позже, Анастасии), не говоря уже о «всех предках». Самой таинственной фигурой из ближайших родных оставался дед по отцовской линии. «Достоевский оказывается единственным крупным русским писателем, “отрезанным” не только от своих предков по отцовской линии, но и от “родового гнезда”»21.
Здесь необходимы исторические объяснения: жестокий XVII век, его смуты и войны, межгосударственные распри и тяжеловесная дипломатия, внутренние мятежи и брожения; драматическая судьба Речи Посполитой, воссоединение Украины с Россией, три раздела Польши; оскудевающая мелкопоместная шляхта, теряющая со временем и свои скромные поместья, и свое шляхетство. В библиотеке Достоевского имелись два тома (пятый и седьмой) «Актов, относящихся к истории Южной и Западной России» и «Дополнения» к этим актам22. В этом уникальном собрании документов XIV—XVII веков по истории Украины, Белоруссии и России, извлеченных из фондов Посольского и Малороссийского приказов, имелись жалованные грамоты великих князей литовских и князей удельных, купчие, духовные и меновые грамоты, наказы о сборе государственных доходов и пошлин, льготные грамоты городам, документы о сыске беглых крестьян. Там могла встретиться в том или ином контексте родовая фамилия — ведь Достоевские были частью, пусть и малой, истории трех славянских стран. Но в обоих томах Достоевские не упоминаются ни разу23.
Уместно, быть может, обратиться и к внеисторическим резонам: апостол Павел, приветствуя Тимофея, просит его увещевать некоторых, чтобы они «не занимались баснями и родословиями бесконечными, которые производят больше споры, нежели Божие назидание в вере» (1 Тим. 1: 4). Следует вспомнить и другое назидание: «Глупых же состязаний и родословий, и споров и распрей о законе удаляйся, ибо они бесполезны и суетны» (Тит. 3: 9). Апостол Павел был последователен: Мелхиседек, царь мира, священник Бога Всевышнего, описан им как существо «без отца, без матери, без родословия, не имеющий ни начала дней, ни конца жизни, уподобляясь Сыну Божию, пребывает священником навсегда» (Евр. 7: 3).
Феномен рода Достоевского, насчитывающего 500 лет, — это пример исключительной гениальности одного человека, который вытащил на поверхность истории и обессмертил весь свой род и все его ветви, всех своих предков и потомков. Достоевский сделал так много для русской и мировой культуры, что обрел право на бессмертие, а его род — право на историческую память и общественный интерес.
Однако какие бы таланты ни обнаруживались у пращуров писателя и его ближайших предков, как бы ни распределялись гены одаренности и комбинации иных неординарных генов по дальней и ближней родне, какие бы болезни и патологии ни наблюдались у тех или иных представителей рода, объяснить, почему именно Федор — а не, допустим, Михаил, Андрей или Николай — братья, рожденные тем же отцом и той же матерью, — стал гением русской словесности, невозможно: история, генеалогия, медицина тут умолкают. Не может помочь и герб Радван: сотни шляхетских фамилий, использовавших его в течение веков, канули в Лету или остались на уровне средних значений.
«У нас на род смотрят не очень, если при этом нет необходимых связей», — говорится в «Идиоте». Тон глухого молчания на темы родства был взят писателем с первого же сочинения. Родитель Макара Алексеевича Девушкина, героя «Бедных людей», звался, надо полагать, Алексей Девушкин; был он «не из дворянского звания», обременен семьей и крайне беден. И это всё. Родитель Варвары Алексеевны Доброселовой был управителем имения некоего князя П-го, лишился должности, сбережений и умер от горя. Имен своих дедов герои первого романа не помнят. Яков Петрович Голядкин («Двойник») явился ниоткуда, впустив наглого близнеца-двойника в круг своего бытия и воспаленного сознания; вместо родословной у него стол в присутственном месте, вместо отца — начальник департамента.
Не знает родителей и дворянин Василий Михайлович Ордынов, одинокий и чуждый всему миру герой «Хозяйки»: горстка наследственных денег, полученных от опекуна, — его последняя связь с неведомыми дедами и прадедами. Безымянная старая бабушка круглой сироты Настеньки из «Белых ночей» не меняет картину всеобщего родословного неведения. «Отца моего я не помню. Он умер, когда мне было два года», — с этого начинается «Неточка Незванова»: безродный старик-чиновник Незванов, отец девочки, так же как и ее мать, не имеет имени. Родовитые князья Х-е, благодетели Неточки, хотя и названы хранителями преданий, «живой летописью коренного боярства», так же безымянны и не отягощены родословиями, как и безродные сироты-разночинцы; а происхождение и родство княгини Х-ой было, как можно догадаться, «какое-то темное». Князь К., герой «Дядюшкиного сна», «помещик четырех тысяч душ, человек с известным родством», всего лишь номинальный и анекдотичный «обломок аристократии»: вопрос, от какого именно родословного древа он обломился, даже не ставится.
Генеалогический вакуум распространяется и на персонажей больших романов Достоевского: та же неукорененность в роде, то же существование в беспредельности (а не в родовых пределах), тот же родословный нигилизм, которым болеют люди всех сословий, состояний, возрастов. «Откуда он взялся — покрыто мраком неизвестности», — сказано про злобного тирана Фому Фомича Опискина, приживальщика генерала Крахоткина; впрочем, темное прошлое — отличительная черта множества судеб, описанных Достоевским. Старший князь Валковский вступил в жизнь как «голяк — потомок отрасли старинной», женился на дочери «какого-то купца-откупщика», сделал состояние, а далее «слухи о нем становились несколько темными», «старинная отрасль» осталась невостребованной, фамилия в упадке, и князь то и дело твердит: «Нам нужно связей и денег». В отчаянные минуты вспоминает о родословных бумагах никогда прежде не хвалившийся своим происхождением старик Ихменев — и он, и его жена, урожденная Шумилова, принадлежат к старинным дворянским родам, грамоты хранятся в кованом сундучке. «Так вот и выходит, что мы-то, Ихменевы-то, еще при Иване Васильевиче Грозном дворянами были», а род Шумиловых «еще при Алексее Михайловиче известен был, и документы есть у нас, и в истории Карамзина упомянуто». Старинный род, однако, ничто перед богатством; жадные души на род не смотрят: «Нынче самый главный князь — Ротшильд».
Но в мире Достоевского, среди насельников Мертвого дома или жильцов петербургских каморок, Ротшильды не водятся. Обитатели углов и чердаков, равно как и владельцы домов, поражены одним и тем же семейным беспамятством. Мало что известно о покойном отце Родиона Романовича Раскольникова, уездном учителе из мещан; старые плоские серебряные часы со стальной цепочкой, которые Родя отдал в заклад старухе-процентщице Алене Ивановне, чтобы сделать пробу своему предприятию, — «единственная вещь, что после отца уцелела». Символическому наследию суждено будет сгинуть в полицейском участке. А ведь отец Роди, как проговорится однажды Пульхерия Александровна, стихи писал, в журналы отсылал и целую повесть сочинил, и она молилась, чтобы напечатали, но не напечатали, и тетрадку со стихами мужа свято хранила.
Невысокое происхождение Аркадия Ивановича Свидригайлова и Степана Трофимовича Верховенского тоже не располагает к родословным разведкам. Но вот генерал-лейтенант Ставрогин, отец Николая Всеволодовича, имел «знатность и связи», однако, кроме имени Всеволод, от них ничего не осталось. Варвара Петровна Ставрогина «была единственной дочерью очень богатого откупщика», но от него, помимо завещанного дочери немалого капитала, сохранилось только имя — Петр, без отчества и фамилии; принцу Гарри не дано знать и помнить своих дедушек и бабушек.
Плачевна участь и родовитых героев «Идиота». Последний представитель древнего рода князей Мышкиных («имя историческое, в Карамзина “Истории” найти можно и должно») князь Лев Николаевич остался после смерти обоих родителей малым ребенком и «всю жизнь проживал и рос по деревням». Отец его, Николай Львович Мышкин, армейский подпоручик Васильковского полка, из юнкеров, умер в Елисаветградском госпитале под судом, по обстоятельствам неведомым, а стало быть, открытым для клеветы, которая не замедлила явиться и опорочить покойного подпоручика в глазах сына. У генерала Ивана Федоровича Епанчина, «человека происхождения темного», выходца из солдатских детей, родословной истории не имеется заведомо. Генеральша Лизавета Прокофьевна, урожденная княжна Мышкина, «рода хотя и не блестящего, но весьма древнего», уважала себя за свое происхождение и была даже «ревнива к нему», но только по той досадной причине, что последний в роде князь «не больше как жалкий идиот».
Он сам немного помнит о своей далекой родне: «Оказалось, что князь знал свою родословную довольно хорошо; но как ни подводили, а между ним и генеральшей не оказалось почти никакого родства. Между дедами и бабками можно бы было еще счесться отдаленным родством. Эта сухая материя особенно понравилась генеральше, которой почти никогда не удавалось говорить о своей родословной, при всем желании». Однако родовые корни не спасают бедного князя от рокового несчастья. Отец Настасьи Филипповны, отставной офицер хорошей дворянской фамилии, Филипп Александрович Барашков, «весь задолжавшийся и заложившийся», не смог вынести «синяков фортуны» и, когда его вотчина сгорела, сошел с ума и умер в горячке.
В «Подростке», самом семейном романе Достоевского, звучит вызов самой идее родословия: генеалогическое древо героя выросло чахлым двурогим растением без корней. Род настоящего отца Аркадия Долгорукого, помещика Версилова, которого сын видел за 20 лет один только раз, «на миг», — «совершенная загадка», как и сам родитель: факты его частной жизни «ускользнули» от юноши, «потерялись в материалах»; формулярный список отца под пером сына занимает две строки — и это понятно: дети помещика были всегда не при нем, «так он всю жизнь поступал с своими детьми, с законными и незаконными». Неведомо откуда взявшаяся княжеская фамилия (предмет гордости!) юридического отца, бывшего крепостного господ Версиловых, Макара Ивановича Долгорукого, требовавшего не выводить детей жены из низшего сословия, стала причиной бесконечных унижений Долгорукого-младшего, просто Долгорукого. «Это просто стало сводить меня наконец с ума... Редко кто мог столько вызлиться на свою фамилию, как я, в продолжении всей моей жизни». Тысячелетний род князей Сокольских на грани вырождения: последний в роде арестован за участие в подделке фальшивых акций. «Я оставлена отцом моим с детства; мы, Версиловы, древний, высокий русский род, мы — проходимцы, и я ем чужой хлеб из милости», — признается законная дочь Версилова Анна Андреевна. «Мстительной жаждой благообразия» одержим побочный сын Версилова, Аркадий, герой романа, «неготовый человек», член случайного семейства. «Во всем идея разложения, ибо все врозь и никаких не остается связей не только в русском семействе, но даже просто между людьми. Даже дети врозь» — с таким убеждением Достоевский начинал роман «Подросток». Финал романа стал приговором любым родословным амбициям: «Множество таких, несомненно родовых, семейств русских с неудержимою силою переходят массами в семейства случайные и сливаются с ними в общем беспорядке и хаосе».
В пространстве хаоса едва есть место для связей между двумя соседствующими поколениями. Разночинцы Достоевского, бедняки и безродные сироты, живут в непроницаемом уединении и полной безвестности; происхождение их темно, существование «за ширмами», в ветхих углах не располагает к генеалогическим построениям. Дальше отца и матери они не знают, дедов и бабушек не ведают и крайне не любят говорить о своих домашних обстоятельствах. Нет предков — и нет потомков: радости материнства и отцовства познать здесь не дано никому. Как честно признается Свидригайлов: «Дети мои остались у тетки; они богаты, а я им лично не надобен. Да и какой я отец!» Случайные младенцы, если и выживают случайно, предвещают беду и позор матерям, зачавшим их незаконно;однако чаще всего они погибают или в утробе матерей, или в первые дни, а то и часы жизни.
В зоне разложения свирепствует — при отсутствии рождений — зловещая убыль населения; сценические и внесценические персонажи, действующие или вскользь упомянутые безымянные лица сокрушены «вихрем сошедшихся обстоятельств» и погибают от пуль, яда, холодного оружия или огня; впадают в отчаяние, безумие, белую горячку; умирают в злой чахотке от горя и бедствий; кончают жизнь в петле, на плахе или в омуте.
«Преступление и наказание» — 21 смерть: зарезаны ростовщица Алена Ивановна, Лизавета и ее вероятный младенец; зарезан восьмилетний мальчик; застрелился Свидригайлов; раздавлен лошадьми Мармеладов; утонул в колодце поручик Потанчиков; покончила с собой (удавилась) глухонемая девочка; удавился дворовый человек Свидригайлова Филипп; утопилась девочка четырнадцати лет; умерли первый муж Катерины Ивановны Мармеладовой, первая жена Мармеладова, девица Зарницына, Катерина Ивановна Мармеладова, Марфа Петровна Свидригайлова (быть может, отравлена), Пульхерия Александровна Раскольникова, отец Роди, его младший брат и бабушка, университетский товарищ и его отец.
«Идиот» — 31 смерть: зарезаны Настасья Филипповна и крестьянин в уездной гостинице; члены семьи и прислуга Жемариных (шестеро); казнен преступник на эшафоте; застрелился Капитон Алексеевич Радомский; умерли Николай Андреевич Павлищев, отец, мать и сестра Настасьи Филипповны, отец и мать князя Мышкина, Семен Парфенович Рогожин, Мари и ее мать, Петр Верховский, тетушка князя Мышкина Папушина и трое ее родственников купцов Папушиных, сестра Лебедева Анисья и его жена Елена, начальник Лебедева Нил Алексеевич, молодая дама в чахотке, замерзший мальчик Суриков, генерал Иволгин, Ипполит Терентьев.
«Бесы» — 15 смертей: застрелен и утоплен в пруду Шатов; зарезан церковный сторож; зарезаны и преданы огню Игнат Лебядкин, Марья Лебядкина и их служанка; растерзана толпой Лиза Тушина; убит ударом по голове Федька Каторжный; повесились Матреша и Ставрогин; застрелились Кириллов и приезжий юноша в гостинице; умерли Прохор Малов, Степан Трофимович Верховенский, Марья Шатова и ее новорожденный сын.
«Подросток» — 34 смерти: повесились учительница Оля и отставной солдат; застрелились Крафт и Андреев; отравилась Лидия Ахмакова; утопился отрок, сын купца; убит учитель Петр Степанович. Умерли отец Оли, родители Софьи Андреевны, младший брат Аркадия Долгорукого, управляющий делами Версилова Андроников, Малгасов, генерал Ахмаков, Столбеев, генерал и две его дочери, девочка-подкидыш Арина, грудной ребенок столяра, жена Версилова Фанариотова, тетка Версилова Варвара Степановна, нищий на пароходе, князь Николай Сокольский, князь Сергей Сокольский и его младший брат Саша, купец и четыре его дочери, Макар Иванович Долгорукий, неродившийся ребенок Лизы Долгорукой и князя Сергея Сокольского, новорожденный сын купца Скотобойникова.
«Братья Карамазовы» — 43 смерти: убит ударом по голове Федор Павлович Карамазов; утопилась девушка, бросившаяся с утеса в реку; погиб в плену русский солдат; казнен убийца Ришар; затравлен собаками восьмилетний мальчик; зарезана вдова-помещица; убит купец Олсуфьев; зарезаны чиновник и его служанка; зарезана мать друга и благодетеля; убит топором хозяин меняльной лавки; убиты матерью трое новорожденных младенцев; повесился Смердяков. Умерли мать Мити Карамазова Аделаида Ивановна Миусова, его воспитательница, мать Ивана и Алексея Карамазовых Софья Ивановна, воспитательница Ивана генеральша Ворохова, воспитатель Ивана Поленов, его друг московский педагог, трехлетний сын извозчика и трое его старших братьев, сын слуги Григория — шестипалый младенец, Лизавета Смердящая, ее мать и отец, отец Катерины Ивановны Верховцевой и две его жены, две наследницы генеральши — родственницы Катерины Ивановны, брат Зосимы Маркел и их мать, слуга зарезанной помещицы Петр, «таинственный посетитель» Михаил, купец Самсонов, губернский секретарь Красоткин, прокурор Ипполит Кириллович, старец Зосима, Илюша Снегирев.
В мире, где пали и уничтожились унаследованные ценности, корни уже не питают кроны. «Любовь к родному пепелищу», равно как и «любовь к отеческим гробам» — стихии здесь чуждые; род, даже если о нем кто-то еще помнит, уже не помогает ни самостоянью человека, ни его величию. Душами людей, оставленных на свои собственные силы, правит родословная дыра...
Генеалогический разрыв. — Дед Андрей Григорьевич. — Шаргородская семинария. — Из класса риторики во врачебную науку. — Медико-хирургическая академия. — 1812 год: госпитальная практика. — Бородинский пехотный полк
М. В. Волоцкой, составляя родословную таблицу, обратил внимание на досадный факт. «Начиная с середины XVII века род Достоевских начинает приходить, в социологическом отношении, в упадок. Достоевские все реже и реже упоминаются в различных документах. Вследствие этого, их родословная таблица, восстановленная без перерывов на протяжении полутора столетий, начиная с 1506 г., обрывается на 1655 г. Дальше, до деда писателя, мы имеем генеалогический перерыв, заполненный лишь несколькими отдельными лицами, место которых в общей родословной установить не удалось»24.
Спустя более чем полвека этот факт был зафиксирован вновь: «Ирония судьбы такова, что, зная имена предков Достоевского, живших в XVI и XVII веках, мы не имеем ни малейшего понятия о его ближайших (по времени) родственниках: век XVIII, как уже говорилось, представляет собой в этом отношении сплошной провал»25. Минуло еще полтора десятилетия, но провал все так же зияет: «Протянуть единую родственную нить от самого Федора Михайловича к основателю рода — Даниилу Ртищичу... не представляется возможным... Полная роспись поколений Достоевского до сих пор не составлена»26. «Ближайшие предки писателя по отцовской линии остаются до сих пор неизвестными не только читательской аудитории, но даже узкому кругу специалистов»27. Впрочем, по мнению авторитетного знатока «раннего Достоевского», «исследование об истории рода Достоевских с XVI в., о связях этого рода с Польшей и Литвой, с католичеством, ничего не дает для понимания одного из его потомков, родившегося в 1789 году в семье православного священника Подольской губернии»28.
Так или иначе, разговор о ближайших родственниках писателя по мужской линии, если опираться не на гадательные, а на достоверные данные, можно вести, начиная лишь с Михаила Андреевича Достоевского, отца писателя, представителя шестого поколения рода. Биография деда, Андрея Достоевского, не была известна ни дочери писателя Любови Федоровне («Я не имею ни малейшего представления, кем был мой прадед Андрей»), ни его брату Андрею Михайловичу (не знавшему, как мы видели выше, отчества своего деда), ни самому писателю (Волоцкой утверждал, что, «кроме своего отца, Ф. М. Достоевский не знал ни одного своего родственника с отцовской стороны»29). Доподлинно неизвестна она и новейшим исследователям, так что ответ на чувствительный вопрос: «Кто вы, Андрей Достоевский?» — звучит, несмотря на недавние интересные находки, все еще приблизительно.
Андрей Григорьевич Достоевский родился около 1756 года на Волыни, в селе Клечковцы вблизи Луцка в семье мелкопоместного шляхтича Григория Иосифовича Достоевского, который был сыном Иосифа Карловича Достоевского, вступившего в 1744 году во владение вотчиной в Клечковцах30. В 1775 году по невыясненным причинам Григорий Иосифович продает свое имение на Волыни и перебирается вместе с сыновьями Иваном, Андреем и Григорием на земли Брацлавского воеводства. В 1781 году Андрей женится на девице Анастасии (больше о бабушке писателя ничего не известно), в браке с которой родились шестеро дочерей: Фотина (1783), Анна (1788), Констанция (1793), Мария (1793), Гликерия (1795), Фекла (1801) и двое сыновей: Михаил, отец писателя (1787?31), и Лев (1792). В 1782 году Андрея рукополагают в униатские священники села Войтовцы Винницкого повета Немировского ключа32; после второго раздела Польши и включения земель Брацлавского воеводства в состав Российской империи (1793) отец Андрей воссоединился с православием; в 1805 году овдовел, а около 1821 года умер.
Историки-краеведы, посетившие в 2001 году село Войтовцы, «родовое гнездо» Достоевских, сообщают: «Каких-то особенных красот, захватывающих видов в этих краях нет. Село раскинулось утопающими в садах, далеко отстоящими друг от друга домишками над плотиной речки Сибок... Старая деревянная церковь, построенная, судя по документам, в 1750 г. и, следовательно, “помнящая” и деда, и отца, и дядю писателя, была разрушена в начале 30-х гг. XX века... Церковные книги, хранившиеся у одного из жителей села, сгорели в военное лихолетье. Место, где когда-то была церковь, заросло кустарником и представляет собой довольно-таки грустное зрелище: землю выбирали для хозяйственных нужд, образовавшиеся ямы заполнены мусором. Кто был похоронен возле церкви, уже забылось, хотя кости людей находят до сих пор... Дом священника в XX в. стоял напротив церкви. Можно полагать, что на том же месте стоял и дом Андрея Достоевского. В таком случае именно здесь родился человек, ставший отцом одного из титанов мировой культуры»33.
Именно здесь, в селе Войтовцы близ Винницы, и родились дети Андрея Григорьевича Достоевского, в том числе и его сын Михаил — по общепринятой версии, в 1789 году (формулярный список, опубликованный Волоцким, показывает, что в апреле 1828 года ему было 39 лет34, а послужной список, опубликованный в 1939 году В. С. Нечаевой, показывает, что в ноябре 1828-го ему уже исполнилось 4035). Дата рождения и некоторые другие обстоятельства места, времени и образа действий были поставлены под сомнение, когда стали известны документы, осветившие многие легенды начального этапа судьбы Михаила Андреевича — как юноша, учившийся в подольской семинарии, но не желавший идти по стопам отца, скрылся из родительского дома, не имея при себе документов, и бежал, с благословения матери, в Москву (А. М. Достоевский), или как пятнадцатилетний мальчик вступил в «смертельную вражду со своим отцом и братьями» (на самом деле был только один младший брат), а потом очутился в Москве «с жалкой котомкой», «без денег и без протекции» (Л. Ф. Достоевская). Версии, изложенные сыном и внучкой, легли в основу многих биографических повествований.
Л. П. Гроссман: «Михаил Андреевич Достоевский (15 лет) уходит из родительского дома и отправляется с Украины в Москву»36.
В. С. Нечаева: «Михаил Андреевич не пожелал продолжать профессию отца и, порвав связь с родной семьей, ушел из дома в Москву»37.
Ю. И. Селезнев: «Своенравный Михаил Андреевич не пожелал пойти по стопам отца... навсегда покинул отчий кров»38.
В 1990 году на Международных Достоевских чтениях в Санкт-Петербурге были оглашены документы, разысканные в Центральном государственном историческом архиве, из которых стало понятно, что́ стоит за строками формуляра «вступил из подольской семинарии в число воспитанников по медицинской части». Ключевой документ — «Ведомость об обучающихся в Подольско-Шаргородской семинарии священно и церковнослужительских детях» за 1808 год39. Эта ведомость содержала сведения о 157 учениках — в частности, об ученике класса риторики Михаиле Достоевском, сыне священника Андрея из села Войтовец Брацлавского повета (уезда) Подольской губернии. На момент составления бумаги (январь 1809-го) ему исполнился 21 год. 11 декабря 1802 года Михаил подростком четырнадцати-пятнадцати лет поступил в духовную семинарию при Шаргородском Николаевском монастыре (основанном в 1717 году униатами и «обращенном» в православие в 1795-м). Обучался «на собственном содержании» поэзии и риторике; к наукам был «препонятен» (среди однокашников были к наукам «понятные», «малопонятные» и «непонятные»), греческий язык осваивал с успехом «нехудым».
Таким образом, выяснилось, что переход семинариста в медицинские студенты состоялся в возрасте совершеннолетия. Была опровергнута версия А. М. Достоевского о материнском благословении — к концу 1808 года матушки Анастасии уже несколько лет не было в живых. Оказалось, что за обучение в семинарии обоих сыновей в течение шести лет платил отец. За годы, проведенные в Шаргородской семинарии, куда сын священника из Войтовцов обязан был поступить согласно епархиальным распоряжениям[3], он, успев пройти низшие и средние классы, обучался чистописанию, правописанию, катехизису сокращенному и пространному, изъяснению Евангелий воскресных и праздничных, латинскому букварю, всеобщей истории с географией, российской и латинской грамматике и риторике, языкам — греческому, немецкому, французскому, польскому, рисовальным искусствам, а также ряду других предметов, изучаемых в русской школе. Старшие классы, где ученики проходили философию и богословие, были переведены в 1808 году в Каменец-Подольск, а братья Достоевские остались в Шаргородской семинарии, которая получила название Подольско-Шаргородской и имела только нижние и средние классы, до класса риторики включительно.
Спустя семь десятилетий Ф. М. Достоевский, учитывая, быть может, пример своего отца, выскажется в «Дневнике писателя за 1876 год» о том, кто такие «лучшие люди». «Явился прилив новых сил снизу общества, по нашей терминологии, демократических уже сил, — и особенно из семинаристов. Прилив этот привнес много живительного и плодотворного в отдел лучших людей, ибо явились люди со способностями и с новыми воззрениями, с образованием, еще неслыханным по тогдашнему времени, хотя и в то же время и чрезвычайно презиравшие свое прежнее происхождение и с жадностью спешившие преобразиться, посредством чинов, поскорее в чистокровных дворян. Надо заметить, что кроме семинаристов, из народа и из купцов например, лишь весьма немногие пробились в разряд “лучших людей”, и дворянство продолжало стоять во главе нации».
«Формулярный список о службе» М. А. Достоевского называет точную дату, когда, по окончании класса риторики, он вступил в число казенных воспитанников по медицинской части в московское отделение Императорской медико-хирургической академии — 14 октября 1809 года. К этому моменту академия, созданная в Петербурге по именному указу императора Павла I от 18 декабря 1798 года «О строительстве помещений для учебных театров (аудиторий) врачебного училища и для общежития его учеников» (дата подписания указа стала днем основания академии), успела отметить десятилетие своего существования. Московская медико-хирургическая академия, организованная в 1800 году на базе медико-хирургического училища при Московском госпитале и вскоре закрытая, возобновила свою работу в 1808-м как московское отделение Петербургской академии — ибо стало ясно, что Петербург не в состоянии обеспечить выпуск такого количества врачей, какое нужно было России, воевавшей одновременно с Англией, Персией, Турцией и Швецией.
Курс академии был рассчитан на четыре года, пятый отводился работам в госпитале. Воспитанники первого и второго классов именовались учениками, третьего и четвертого — студентами; им присваивались права студентов Московского университета. В 1808 году академия была возведена императором Александром I (он стал почетным членом академии) в ранг «первых учебных заведений империи», получила права Академии наук, стала именоваться императорской (ИМХА), продолжая и развивая лучшие традиции медицинского образования, которые сложились в Российской империи во второй половине XVIII века. Выпускники медицинского факультета Московского университета, где регулярные занятия велись с 1764 года, а также медико-хирургических училищ Петербурга, Кронштадта, Москвы и Елисаветграда получали звания лекарей и отправлялись служить в армию и на флот.
В академию принимались учащиеся, приходившие из учебных заведений духовного ведомства, и вольнослушатели всех сословий, однако дворянские отпрыски шли в медицину неохотно. Сюда охотно устремлялись дети лекарей, казаков, придворных певчих, купцов, солдат; особые правила были установлены для лиц «несвободных сословий» — они должны были иметь увольнительные свидетельства от общин, к которым приписаны, но после окончания академии обретали свободу. Все поступающие подвергались испытаниям, среди которых главным был экзамен по латинскому языку. Учащиеся должны были уметь — в объеме семинарского курса — свободно переводить на русский язык сочинения классических латинских авторов (писателей и философов), объясняться на латыни письменно и устно. Предполагалось, что семинаристы обнаружат также начальные познания в философии, геометрии, физике, географии, истории. Требовалось, чтобы учащиеся были не моложе шестнадцати и не старше двадцати четырех лет, здорового сложения, физически выносливы и «самой лучшей нравственности». Экзамены проводились по месту учебы при посредстве местной врачебной управы; семинаристы, успешно выдержавшие испытания, посылались в академию. Поступавших предупреждали, что в случае отвращения к анатомии и неспособности к медицине их могут перевести в фармацевтическую часть или уволить «обратно в духовное ведомство», то есть «возвратить в первобытное состояние»40.
«Был ли Михаил Андреевич отобран и послан из семинарии в академию, отправился ли самостоятельно, конечно зная, как охотно примут в нее подготовленного семинариста на казенный кошт, — нам неизвестно»41, — писала в 1979 году В. С. Нечаева. Документы, обнародованные в 1990 году, однозначно ответили на эти вопросы. В августе 1809 года, согласно указу императора Александра I, было затребовано для определения в Медико-хирургическую академию из духовных академий и семинарий 120 воспитанников. Подольская семинария смогла предложить десять человек, о чем «благопочтенно» рапортовал Святейшему синоду архиепископ Подольский и Брацлавский Иоанникий: «Избранные из Подольской семинарии священнических сыновей 6 студентов: здешней епархии богословия Михаил Литинский, философии Макарий Сквалецкий, Иван Якубович, Никифор Сосинский, Федор Левицкий, Иван Сачкевич и риторики 4 ученика: Григорий Литкевич, Максим Ливицкий, Михаил Достоевский и Степан Барановский для образования врачебной науке, объявившие к тому собственное желание и по испытании Подольскою врачебною управою вследствие предписания господина министра внутренних дел, признанные способными и по снабдению их предписанными указами Святейшего Синода свидетельствами, сего октября 15 дня в ведомство помянутой Управы отосланы для отправления их в Московское отделение Императорской Медико-хирургической академии»42.
Итак, Михаил Достоевский, будучи «препонятным» к науке учеником, в ответ на призыв семинарского начальства выразил добровольное (но не своевольное!) желание получить медицинское образование, успешно выдержал экзамены, был признан способным к постижению наук, снабжен необходимыми бумагами и официально, целевым назначением, с оплатой дорожных расходов (на лошадях, а не пешком, как когда-то его тезка Ломоносов!) отправлен учиться в Москву на казенное содержание. Брат остался в Шаргородской семинарии — об этом сообщала «Ведомость» за 1809 год: согласно спискам, Лев Достоевский все еще числился по классу риторики — и впоследствии стал священником.
